— Есть круг людей, которых ты считаешь своей семьей?

— Опять же близкий круг это называется, а ж семья.

— В твоем сознании нет понятия «семья», только близкий круг?

— Конечно. Близкий круг. Конечно, да. Интенсивность внутри отличает его от кругов, которые дальше и дальше. С соответствующей долей доверия.

— Это понятно. А это идет от неприятия самих понятий семья и брак?

— Брак — это уничижение другого человека до уровня собственности. Институт брака, семьи и супружеской верности. Это предательство страсти и возведение банальной капиталистической модели на пьедестал закона. Рыночная экономика переводится в сферу отношений между людьми. Мы с тобой заключаем договор, и теперь ты моя собственная вещь. Надо быть бдительным сторожем, чтобы твою вещь никто не украл. Если говорить про нас, то у нас близкий круг, но нет такого, что мы обязаны совокупляться только друг с другом. При этом устанавливать табу на других людей и секс. В этом отношении все свободны.

— Ты говоришь про свободные отношения.

— Да. Это свободные отношения, безусловно.

— А какие есть отличия для тебя в существовании близкого круга и в семье? Чего бы \ вас еще не было, помимо свободных отношений, если бы вы существовали в консервативной ячейке?

— Не знаю, какие отличия. Это просто ответ на политические вызовы режима.

— Если бы ты хотел провести акцию, чтобы показать, как бы вы взаимодействовали, будь вы семьей — как бы это выглядело? Вы бы жили только с Оксаной; вы бы каждое утро вставали, отводили детей в детский сад, потом варили обед им, ходили бы с утра до вечера на работу? Понимаешь?

— Это хороший вопрос. Как бы мы жили?

— Я просто хочу понять эту разницу.

— Все очень просто. Мы бы жили, так же как и живем. Где-то добывали бы еду, еще что-то, готовили какие-то события, занимались бы политической пропагандой, издательским домом и вступали бы в отношения с людьми. Мы бы жили, как живем. Мы бы не закрывались друг на друге.

— Я пытаюсь понять, что, помимо свободных отношений, отличает вас?

— Что вообще является этим жизненным проектом, что вообще объединяет людей?

— Ты называешь это «жизненный проект»

— Это проект, безусловно.

— Чем жизненный проект отличается от типичного представления о семье, кроме свободных отношений?

— Безусловно, то, как ты живешь, то, чем ты живешь — это несет определенные смыслы. Утверждение своих условий существования дает возможность опровергнуть другие смыслы и понятия, которые навязываются образовательными институтами.

— Ты их утверждаешь через что, помимо свободных отношений? Через какие смыслы?

— Смыслы твоей жизни и ее форма. Государство говорит: ты должен жить так, так, и так. Но никто так жить не должен. Необходимо опровергать, но чем? Человек живет и показывает, что то, что говорят… Те схемы отношений, которые преподносятся как обязательные, в них изначально заложены такие вещи, как ревность, — населению объяснили, что оно должно чувствовать. На ревности и измене держится сакральность брачных уз. Ты должен ревновать, это унижение — делить кого-то с кем-то и т. д.

С одной стороны, пресловутый патриархальный порядок. А с другой стороны, есть определенные группы фашизоидных феминисток, которые говорят, что мужчинам и женщинам надо держаться друг от друга как можно дальше. И вообще мужчина — это биологический вид, который надо уничтожить. Но пока нельзя уничтожить, тогда надо представить, что такого вида просто нет. Сцилла и Харибда. С одной стороны видовой фашизм, а с другой — тотальная моногамия, основанная на понятии измены, лжи и предательства.

Почему предательства? Потому что если есть этот договор о собственности, то в любом случае жизнь с этим соглашаться не собирается.

Живое не хочет быть вещью. От этого не уйти даже в результате самого рационального договора. В один из дней жертвам моногамии становится уже совсем невыносимо. Но слишком много материальных ценностей связывает, чтобы безболезненно все порвать. Тогда начинается обман себя и другого. Один человек начинает за спиной жить против другого человека, и его уже не назвать близким. Другой для него превращается или в шпиона, или в следователя. Все с нетерпением ждут разоблачения. И это заключено в таких отношениях изначально.

Или совсем такой утопический патриархальный институт, где и жизнь невыносима, и измены нет, но так прописаны роли, что женщина буквально превращается в домашнюю скотину.

— Или мужчина.

— Если мужчина, то это уже в другой крайности работает. Если есть дети, то там фигура мужчины превращается в Бога-Отца со всеми вытекающими последствиями в виде регулярной инквизиции в преддверии обязательного Страшного суда.

— Твой «жизненный проект», это такая демонстрация, тоже своего рода акция?

— Акция? Как это назвать акцией? Акция это другое, там идет работа с инструментами власти. Акцией я бы назвал именно определенное действие. Там придумывается название, есть определенная методология того, что делается там определенная ситуация конструируется.

— А это скорее идеология?

— Это вопрос скорее о том, чтобы не происходило расщепления. День за днем государства разжигают ненависть между целыми народами. Телепропаганда говорит: «Убивать, убивать, убивать». Российское население натравливают на украинское общество. Стравливают людей, как цепных собак. Что ответить на это? Мы с Оксаной и нашей подругой по Политической Пропаганде решили, что лучшим ответом станет объединение. Вика была из Украины, а мы из России, наши отношения стали личным ответом на разжигаемую вражду. Мы даже лекции на эту тему давали. В общем, я хочу сказать, что ты не можешь говорить о каких-то вещах, и писать какие-то вещи, и опровергать какие-то вещи, при этом…

— Те идеи, которые ты транслируешь в своих акциях…

— Они должны…

— Они просто не вяжутся с такой обычной семейной ячейкой?

— Естественно. С патриархальной семейной ячейкой они точно не вяжутся.

— До того, как ты начал этим всем активно заниматься, я имею в виду акции, ты жил точно так же в плане отношений?

— Было бы странно, если бы я не менялся.

— Когда ты жил с мамой и папой, ты был в семье, они были семьей. Так?

— Безусловно. Стандарт семьи сохранялся.

— Сейчас у тебя жизненный проект, близкий круг. Как ты оттуда пришел сюда: может, ты в 17 лет жил с девушкой, моногамно, в 25 жил с молодым человеком и ощущал себя полигамным…

— Это довольно обычная история. Мне было около 6 лет, когда дедушка в пьяном угаре продал свой дом цыганам и переехал к нам жить. Он был уже очень старым и ходил с катетером. Дед привез с собой кучу хлама и свалил его в коридоре. Почти на самом верху этой груды я обнаружил порнографические карты. Эту колоду я потом очень долго изучал. И тогда меня заинтересовал противоположный пол. Я смотрел и не врубался — почему женщина банан ест, потом врубился. По этим картам я и строил постепенно интерес к женщинам. Исходя из того, кто из них подходил к воплощению увиденного.

— Исходя из того, насколько они могли делать то, что было на картах?

— Конечно. Сначала это было вообще непонятно, на что похоже. Только потом приблизилось к чему-то человеческому.

— Это были девушки на порнографических картах. А чувство, стремление к человеку противоположного пола?

— У меня, с одной стороны, это порнографические карты, а с другой — я понимал роль женщины в моей жизни. Я искал женщину, которая может быть другом и соратником. Через много лет поиска мы начали жить с Оксаной, и тогда мы жили по принципу доверия нуклеарной семьи. Мы были только вдвоем.

— Почему потом вы решили новый договор создать?

— Потому что мы стали размышлять, сопоставлять, думать, что мы транслируем тем, как мы живем. Это в сильной степени повлияло. Какой бы мог быть смысл в искусстве, которое ничего не меняет? Ты либо опровергаешь, либо что-то утверждаешь.

— Вы в некотором смысле тождественны своим акциям?

— Нет, не акциям. Тождественность между принципами и жизнью имеет определенный смысл. Иначе это разрыв и расщепление, либо просто лицемерие и ложь.

— Сколько лет вы прожили?

— Порядка 8 лет.

— Восемь лет вы жили друг с другом в обычной такой системе. И потом ты так легко смог принять другую?

— Где-то на протяжении года. Обычно мы разговариваем и формулируем идею. Потом становится очевидным, что это нужно начинать воплощать.

— Ты испытывал чувство ревности?

— Я бы не назвал это ревностью.

— Неужели ты не боялся потерять?

— Нет.

Я тогда думал, отношусь ли я к ней как к собственности?

— Тебе не кажется, что в тебе боролось вот это мужское начало, которое отвечает за ревность, и рассудок, который генерирует идеи? Была эта борьба?

— Немного. Это скорее не ревность. Я бы это назвал жадностью. Например, на столе лежит еда. Конечно, живот диктует свое отношение. Но в итоге можно и пожалеть, если самому все сожрать. Это примерно, как человека уже давно тошнит, а он все равно все обратно заталкивает.

— Честность боролась с эгоизмом?

— Да, вот так можно сказать. Давай назовем это словом «жадность». Это похоже. Жадность — это и есть собственничество, когда ты хочешь все в себе удержать. Даже тогда, когда тебе это не нужно.

— А почему ты не боялся, что можешь потерять Оксану?

— Потому что это ставит перед нами вопрос. А что вас держит вместе?

— Я про это и спрашиваю.

— Через это можно понять, а держит ли вас что-то большее, чем привычка или страх нарушить право собственности? А держит ли вас какая-то жизненная идея? Есть ли интерес по отношению друг к другу, который находится за этими границами? И если он есть…

— Это сильная духовная связь?

— Не духовная.

— Идейная?

— Идейная.

— Вы привязаны больше друг к другу, как человек к человеку, чем как мужчина с женщиной?

— Я думаю, что если свобода не разрушает наши отношения, значит, мы все-таки остаемся друзьями. Поэтому мы и опровергаем ментовский язык, который предписывает называть близкого человека женой, сожительницей или говорить — холост. Когда судьи, следователи изъясняются, у них есть категории. Если мыслить себя этими категориями, то этого уже достаточно, чтобы стать транслятором. Мне кажется, что даже в таких вещах надо искать другие слова. Мы сейчас используем слово «друг» или «подруга». Ницше писал, что друг — это вопрос перспективы.

— Оксана — настоящий друг?

— Да. Но для того, чтобы это понять, нужны ситуации. Встречаешься с человеком, и с вами происходит череда ситуаций. Не искусственных проверок, это создает сама жизнь. И таких ситуаций была не одна.

— Какая? Например?

— Одна из ситуаций. Слово.

— Можешь рассказать?

— Это не тайна. Это вопрос слова. Когда ты живешь по принципу свободных отношений, го они как всякая свобода налагают на тебя значительную ответственность. Точнее, на слова. Однажды Оксана нарушила принцип слова, на котором держались наши отношения. Долгое время она пыталась покрыть нарушенное слово просто еще большим количеством новых слов. Но ее слова утратили связь с реальностью. И через это она сама стала терять эту связь. Видимо, Оксана очень сильно это почувствовала. В какой-то момент она пришла ко мне в гости и показала руку. Одного пальца на руке уже не было. Она сказала, что, на ее взгляд, это достаточно для того, чтобы ее слово обрело значение. Я с ней согласился.

Она смогла найти свой способ восстановить связи.

— Она отрезала себе палец?

— Да, отрубила топором.

— Вы никогда не состояли в официальных отношениях?

— Никогда не состояли.

— А в свидетельстве о рождении ты написан в графе «отец»?

— Да, тот, кто взял на себя отцовство, согласился кто-то с этим или не согласился.

— В случае чего тебе твоих детей отдадут, ты можешь их представлять полноценно, как их отец?

— Я не узнавал этот вопрос. Скорее всего, да.

— Мне было просто интересно, пошли ли вы на компромиссы со всей этой юридической бюрократией в связи с детьми.

— В чем?

— Оформить отцовство. А как Оксана от реагировала на эти изменения в ваших договоренностях?

— Я думаю, что она, безусловно, перебарывала тоже. В любом случае за послушное поведение аппарат платит покоем. Все заботливо размечено и обозначено, как на кладбище. Это и наделяет смыслом отношения с человеком, потому что ты начинаешь работать с какими-то темами, ты начинаешь их поднимать, и тогда даже обычный день жизни с человеком, даже обычный разговор, он тоже начинает наделяться смыслами, потому что…

— В таком положении отношения становятся настоящими?

— Да. Пока тело еще хранит признаки жизни, лучше успеть поставить перед собой вопрос о том, что продуцирует ревность. На уровне государства все зависит от того, насколько быстро будет съеден труп традиционных ценностей. Пока от него остаются какие-то объедки — назойливое жужжание прожорливых бюрократов не прекратится.

— Я правильно понимаю, что и в условиях этой новой договоренности вы большую часть времени отдавали друг другу? Не появилось вдруг девушки, которой бы ты отдавал внимания и времени больше?

— Время не тратится на кого-то, если это общее дело. Такое понимание — это вопрос человека, потому что, если ты придерживаешься идеи свободных отношений, не просто шпилить кого-то, а отношений, когда близкий круг еще есть…

— Именно не переспать, а отношения?

— Да. Тут человек не появляется сразу. Идея вашей жизни втроем — это буквализация лозунга «Личное — это политическое». И если смотреть на отношения политически, то полиамористы недалеко ушли от свингеров, только первые рассуждают о буржуазном Эдеме, скрываемом в тонких материях открытой любви, а вторые просто ищут для себя разрядки в групповухе по выходным. И то и другое — это как спастись от пожирающего уныния. Нам это все показалось неинтересным, и мы решили заняться пропагандой новой модели геополитических отношений. Конечно, такая новизна вызывает сомнение. Но, по крайней мере, наша пропаганда адекватна по отношению к нарастающей мобилизации и патриотической истерии.

Церковь и другие идеологические аппараты власти предлагают людям держаться за форму отношений, наиболее выгодную для быстрого восстановления популяции в условиях опустошительной войны. Все эти вопросы поднимались еще сотни лет назад. На поиск ответов у людей уходили целые жизни. И эти ответы уже давно были найдены. Однако время идет, но все остается так же. Как будто бы человеческий массив искусственно удерживает себя в прошлом. Каждую сотню лет все поворачивается так, как будто бы ничего не было решено, и люди только-только выбираются из Викторианской эпохи.

— Ты когда любишь конкретную женщину, с которой могут быть отношения, ты ее любишь в первую очередь как женщину или как человека?

— Как человека, я думаю. В твоем вопросе самое сложное понятие «любишь». Потому что совершенно неизвестно, что каждый имеет под этим в виду. Как правило, это понятие конструируется через киноиндустрию, от сериалов до всего остального. Значение слова «любовь» контролирует рынок киноиндустрии. Я думаю, что уровень доверия к этому слову каждый должен соотнести с уровнем доверия к Голливуду.

— Ты никогда не говорил: «Я тебя люблю»?

— Старался не говорить.

— Но говорил?

— Если говорил, то понимал, что в этот момент я вру. Это референция к традиции признания, которая начинает это все связывать с конструктами отношений из кинематографа или телесериалов.

— А у тебя есть какое-то слово, которым ты можешь заменить это чувство по названию?

— Одним словом нет.

— Можешь ли ты заниматься сексом с человеком, если ты не чувствуешь этого сильного чувства?

— Думаю, что могу.

— Тогда что это вообще будет значить? Это никак не нарушает твою идейную картину?

— Я говорю о другом. Я думаю, что близость определяется тождественностью устремлений. Секс — одно из проявлений близости, но не самое значительное. Секс может демонстрировать страсть. А может оказаться просто способом развлечься среди унылого однообразия. Если секс будет, но не будет стремления к общности, то это ничего не значит, эпизод без продолжения. Если появляется идея отказа от собственности тел, то тогда секс становится подтверждением, что ты в этом отношении уже не держишься за идею моногамии, собственности. Я бы никогда не поддержал идею отказа от секса, потому что такие отношения можно назвать товарищескими, или просто коллеги по работе, это не будет близким кругом, который строится на степени дистанции.

— Мне казалось, что ты отказываешь себе в таких общечеловеческих физических потребностях, удовольствиях. Зачем мне большая кровать, я могу спать на матрасе, потому что так честно. Это излишество. Мне в этом плане кажется таким аномальным, что ты можешь спать с человеком, понимая, что у вас дальше ничего не будет. По сути, удовлетворить физическую потребность.

— А откуда я знаю, что дальше ничего не будет?

— Ты можешь спать, только думая, что будет?

— Я же человека не знаю. Откуда я могу знать? Если тебе интересно, то я могу сказать, что я не пользовался услугами проститутки, я никогда бы не пошел и не стал участвовать ни в каком мероприятии типа клуба свингером. Меня пугает уныние, которое окружает сферу договорного удовольствия. Там все настолько предопределено, что становиться непонятно, зачем вообще этим заниматься. Там нет ни одного неизвестного. Без договора отношении непредсказуемы, в один момент все прекрасно, но через полчаса, 15 минут все может измениться. Три неверных слова могут так изменить ситуацию, что ты с этим человеком просто разойдешься и больше не увидишься. Когда все улыбаются, это похоже на магазин: «Мы тут договорились, я тут заплатил». Когда нет рынка, важно только то, кем ты являешься и кем человек.

И я не очень помню насчет отказа. Если мы говорим об отказе от какого-то излишества, то это просто какая-то прагматика жизненная. Я не понимаю, зачем брать и таскать кровать, если ее трудно перетащить, удобнее пользоваться матрасом.

— Это не выражение идеи, просто тебе так удобно?

— Естественно. Зачем грузить себя переизбытком? Этот хлам, который не так-то легко перетащить с места на место, он быстро становится помехой. В нем нет ни пользы, ни смысла. Просто о тяжело таскать эту вещь. Меньше всего хочется скорчить из себя образец морали и христианской скромности. Это больше к лицу людоедам, построившим карьеру на сотнях трупов, например Матери Терезе. Торговля смертью и не очень убедительная игра в аскезу вознесли ее на престол святости. Я не объедаюсь с утра вовсе не потому, что мучаю себя мнимым аскетизмом. Какое ужасающее страдание: «Я так голодаю, я измучен и хочу есть». Проще один раз поесть вечером, чем целый день гоняться за едой — что сейчас съесть, а что потом.

Ты сказала про кровати. Тут основной вопрос, что ты поддерживаешь этим? Понятно, что если изо дня в день перегружать свой быт, то жизнь становится манифестом консюмеризма. Нет смысла это поддерживать, чтобы иметь все, что необходимо.

— Все упирается в хочу и нужно, необходимо и хочется.

— Было бы нелепо, работая с информационным полем, изображать из себя ортодоксального миссионера или старообрядца-затворника. Если отказаться от техники и телефона, тогда мне будет очень тяжело заниматься делом. Но когда вязнешь в лишнем, ты начинаешь…

— Надо понять, когда начинается.

— У каждого свой критерий.

— Ты понимаешь: ой, что-то я за излишествами погнался?

— Думаю, я почувствую, что как-то вязко стало.

— А если тебе что-то дарят, ты воспринимаешь это уже как излишество? Дарят тебе iPhone. Он тебе, в принципе, не нужен.

— Могу подарить кому-то.

— А можешь себе оставить?

— Подарить как-то красивее.

— Как, это подарок, человек обидится.

— Это ситуация сконструированная.

— Потому что человек, который может тебе подарить iPhone, никогда не подарит, зная твои идейные…

— Такого не происходит. Что с техникой вообще происходило? Например, обыск, следователи вынесли все. Вынесли технику. А потом адвокат дарит смартфон. Он мне очень помог. Камера, телефон, выход в Интернет. Одна часть правоохранительной системы выносит, другая заносит. Все равно в результате необходимые вещи у меня есть.

— А если тебе подарят большой двустворчатый холодильник? Ты его выкинешь? Перепродашь? Что ты будешь делать?

— Я даже не знаю, буду ли я его брать. Я подумаю. Мне будет проще всего в этой ситуации сказать, что он мне не нужен. Но, с другой стороны, кому он нужен?

— Ты носишь одежду, чтобы не быть голым. Так же? Это ко всем вещам такое отношение?

— Не совсем. Я же не иду на рынок за трениками. Это была бы неправда. У меня есть вещи, которые я себе выбираю.

— У тебя много вещей?

— Куртка, джинсы. Не так много.

— Сколько раз я тебя вижу, ты все время и этих штанах.

— Почему? У меня несколько штанов, просто они одинакового цвета.

— А тебе что-нибудь нужно? Может быть… Я не знаю, бытовая потребность в чем-то: тапочки, чайник?

— Кеды. Кеды у меня рвутся. Понятно, рвутся кеды, ноги становятся мокрыми.

— Я просто спрашиваю, есть ли у тебя бытовые желания?

— Да, конечно. Без ножа хлеб не порезать.

— Это про необходимость. Давай лучше про стиральную машину поговорим.

— Да, если не будет стиральной машины, значит, все тряпки придется в тазу стирать, и вся жизнь превратится в прачечный процесс.

* * *

— Какого человека ты можешь назвать взрослым? Существует ли вообще взрослый человек, или растешь-растешь и вдруг понимаешь, что тебя называют дядя, по имени-отчеству, но тебе все те же 15?

— Взрослый человек — это сложно. Надо по думать. Я не знаю, мне кажется, что взрослый человек…

— Может, мы начнем с того, как ты вообще понимаешь это слово?

— Я подумаю.

— Ты когда делаешь акцию, представляешь, что ее видят дети? Есть разница в ребенке, который ее будет воспринимать, и во взрослом?

— Я думаю, что она есть. Взрослый все-таки в силу количества прожитых лет уже знает гораздо большее количество ситуаций, с которыми ребенок…

— Культурный бэк-граунд?

— Да. Ребенок меньше успел узнать, и он меньше знает каких-то правил.

— Меньше зашорен?

— Да. Разница безусловная. Взрослый человек выполняет обязательные ежедневные процедуры. Он делает это с пониманием, что это выражает позицию. Он или утверждает, или опровергает. Можно сказать, что взрослый понимает, что он поддерживает, даже когда идет в туалет поссать. Если взрослый встанет где-то посреди улицы или на площади, где угодно, встанет и просто поссыт… Или ребенок поссыт, то это будут две разные вещи. Если ребенку просто захотелось опорожнить пузырь, то несчастный взрослый будет понимать, что он не просто поссал, а он вступил в спор с общественным договором ссать в строго отведенных для этого местах. Он явно чего-то хочет этим сказать. И рано или поздно последует развязка. Ребенок по-другому свободен. Это вопрос знания. Его действие — это то, что он в этот момент знает. Если никто не останавливает, то он это просто делает. Я вообще думаю, что взрослый не может действовать, как ребенок, потому что он уже знает.

— А есть то, что ты не готов сделать ради какой-то цели. Ради акции нужно будет человека убить?

— Нет, я об этом подумал. Я бы убивать не стал. Это первое. Второе.

— Дети?

— Это вопрос другой. Я бы не стал использовать другого. Мне однажды написал человек со странной просьбой. У него была какая-то театральная постановка. И он меня попросил прибить его руку к сцене гвоздем. Почему-то просил меня. Чтобы я не показал, а помог, взял и прибил его руку. Это совсем меняет дело.

— Если человек смог мошонку прибить, то с рукой, наверное, справится, логика была такой, видимо.

— Я ему что-то по поводу этики ответил, но в целом я, конечно, не очень обрадовался перспективе вбивать на сцене гвозди.

— В акциях только ты, правильно?

— Почему? Акция «Свобода».

— Но это тебя поддерживают и согласны.

— Да, одно дело, когда человек поддерживает. Ты наверняка знаешь про закон об ограничении свободы информации. Он предписывает, что можно и нельзя демонстрировать. Так государство заботится о детях. Я об этом законе знаю. Поэтому то, что я делаю, — это открытая демонстрация сцен жестокости и насилия. Я говорю о том, что скрывается за декорацией «заботы о безопасности». Аппараты власти — это аппараты насилия. Ленин так об этом писал: «Особый аппарат для систематического применения насилия и подчинения людей насилию». Я делаю это по отношению себе. А если я кому-то что-то отрежу или прибью, это будет совсем другое. Просто другие смыслы. Мало интересного в том, чтобы результатом всего дела стала роль палача в чьем-то спектакле.

— Сцена из «Преступления и наказания». Там мать выводит детей, они нищие, им нечего есть, и она выводит их на улицу, чтобы они пели, играли. Они плачут. Они идут по улице. И огромная толпа людей собирается и смотрит на это все. Можно ли это назвать акцией? Дети являются жертвой и являются сами собой, ничего не нарушая, но мать сама их вывела на улицу, потому что они — маленькие дети 4—7 лет. Это акция?

— С какой целью она их вывела?

— Показать, что она нищенствует, негде жить, что у нас такая жизнь, что богатые богатеют, нищие нищают. И я, нищая, болею туберкулезом, я болею, я умираю, а дети в детдом пойдут, а старшую дочь на панель отправят. Это акция или нет?

— Я думаю, что в каком-то смысле — да, безусловно. Но только в том смысле, что она что-то демонстрирует…

— Ты хочешь сказать, что акция — это отражение жизни, но не сама жизнь? Нельзя просто взять и показать, что я так живу, и это будет акция.

— Акция создает смысловой прецедент.

И в этом смысле она всегда добавляет новую ситуацию, которая по всем установленным правилам этого места просто не должна была возникнуть ни при каких обстоятельствах.

— Ты часто думаешь, что было бы, если бы…

— Нет.

— Когда мы говорили про твои первые акции, то ты сказал, что потом в акциях не отступался от своей идеи, потому что понимал, если сейчас сломаешься, все то будет аннулировано.

— Да.

— И в контексте этого я хочу спросить. Не кажется ли тебе, что ты оказался неким заложником собственных акций? Что ты говоришь о свободе, а тут ты не свободен в этой своей свободе?

— Безусловно, каждый человек — заложник своей идеи. Если есть какой-то принцип, сразу появляется его заложник.

— Я могу сейчас пойти в горы, поставить там палатку и жить всю жизнь, а могу выйти замуж за миллионера и жить во дворце. Но ты не можешь зажить супербуржуазной жизнью, даже если однажды проснешься и поймешь, что всего этого я больше не хочу, а хочу, чтобы у меня был бархатный диван. Но как только ты купишь себе его, все твои акции будут аннулированы.

— Скорее всего, если ты решишь съездить куда-то на год, тебе придется много подумать, сколько всего ты потеряешь, пока тебя не будет целый год Это фантастическая такая ситуация, что каждый свободен, и думать, что человек, предприниматель, бизнесмен или какой-нибудь человек жива лучше, чем обычный работник. Не факт.

— Я не говорю о том, что все свободны, а ты тут один несвободный оказался в своих акциях. Я про то, что у тебя больше рисков. Как только ты вдруг просыпаешься и понимаешь, что ты хочешь жить совершенно другой жизнью, полностью другой, то ты перечеркиваешь.

— Если это об аскезе, то я вообще думаю, что здесь нет аскетов. Здесь ни у кого нет идеи, умертвить плоть, чтобы привести себя к прозрению и покою. Я вообще ничего не теряю. Скорее наоборот, я не живу пустыми надеждами. Я ни на кого не работаю и занимаюсь тем делом, которое выбрал сам. И я занимаюсь им потому, что мне это интересно. Если ты про то, что я не могу поменяться, то я меняюсь. Только если это преобразование, а не оппортунизм и движение в унылое прошлое.

— Вопрос по поводу самовыражения и детей. Есть ли какая-то грань в потенциальном

самовыражении твоих детей, которую ты бы и не хотел, чтобы они переходили? Если дети захотят самовыражаться, начиная от каких-то и субкультур и заканчивая полным уходом в лес, и монахи…

— О том, чего бы я не хотел для детей?

— Чего бы ты не хотел точно?

— Я бы не хотел… Террористками, трансвеститками, фашистками, шлюхами, кем угодно. Я бы не хотел бы, чтобы они подчинились каким-то догмам, которые сделают их жизнь невыносимой.

— А если они будут употреблять тяжелые наркотики?

— Значит, они будут наркоманками. Но это было бы очень плохо. Потому что наркотики…

Они очень быстро превращают человека в тотально чужеродный по отношению к собственной жизни продукт. Непрерывный круговорот денег, барыг и препаратов создают иллюзорную систему внутри режима. Человек ничего не меняет вокруг, он постоянно меняет свое восприятие. Но реальность возвращается и вцепляется все крепче и крепче. В конечном итоге наркоман уже не расстается с тем, от чего он так хотел убежать. Теперь он как последний дурак платит за то, чтобы не испытывать физической боли. Этот человек вообще нигде, он старается затеряться, потому что у него слишком много опасностей, в жизни много проблем, которые надо решить.

— Ты был бы против, потому что это входит в систему подчинения?

— Да. Бессмысленная самоликвидация. Многие сомневаются в психическом здоровье террориста смертника, и при этом миллионы людей заняты ежедневным химическим суицидом.

— Дети — продолжение тебя, твоих акций?

— Нет. Они живут своей жизнью. Я то, что могу, им рассказываю. Потому что просто моя жизнь — это моя жизнь, их жизнь — это их жизнь.

— А если они вырастут и скажут: «Папа, мы хотим жить, как все».

— И пожалуйста.

— У тебя к ним не родится такого идейного презрения, что я вас выращивал свободными людьми, а вы хотите с утра до вечера жить пустую жизнь?

— У меня только к себе тогда будет презрение.

— Ты — взрослый человек рядом, ты им что-то транслируешь.

— Нет. Это люди. Тогда я бы им установил какой-то диктат. Это как с атеизмом, когда атеизм становится обязательным для всех, он сам превращается в религию. Это то же самое. Учась на монументальной живописи, я узнал, как режим внушает свою власть через искусство. Оно воздействует на когнитивные процессы и транслирует идеологию — свет витражей, мерцание свечей, ладан, таинственный полумрак. Изощренная машина пропаганды. Всему этому долго учатся. Каждый голос в хоре очень много лет тратит на то, чтобы стать именно этим голосом.

Поэтому это все работает. Технологии сакрального. Этим знанием надо делиться, и, конечно, об этом надо рассказывать детям. Мы идем по улице, заходим в какое-нибудь клерикальное учреждение. Чем массивнее декор, тем лучше.

И начинаю объяснять: «Это работает так, воздействует так, цель внушения такая-то». А будет ли это в последующем иметь какое-то действие или не будет, я не знаю.

В любом случае, если они захотят так жить — пожалуйста. Я согласен. Это просто другие люди.

— На твоих с ними отношениях это никак не скажется?

— Думаю, что нет.

— Мы говорили про прошлое, про дела, и мы не говорили про смерть. И мне кажется, что смерть — это огромное событие в жизни.

— Да.

— Что есть смерть в связи со всеми твоими взглядами на жизнь? Что есть за ней?

— Мне кажется, что смерть — это и есть смерть. Это конец этому человеку. После этого начинается процесс разложения. Человек остается, он может оставаться, может существовать только внутри коллективной памяти. Он продолжает существовать именно в этом информационном поле. И все. То, чьими знаниями мы оперируем, эти люди и существуют. Те, чьими словами мы говорим, в этих словах,

в этих знаниях существуют не как тела, а как части нашей памяти.

— А ты вообще боишься смерти?

— Да просто такой сложный вопрос. Я не думаю. Это может показаться…

— Ты не думаешь о смерти?

— Молодой еще, наверное. Нет.

— О том, что можно сделать до смерти?

— Я живу довольно короткими промежутками времени. Я не думаю о том, что будет через 10 лет, даже через год, через два. Скорее это периоды в один-два месяца. Не больше.

— То есть в твоей жизни не существует какого-то размышления о смерти?

— Нет. Я стараюсь не строить иллюзий по поводу существования последующего, загробного, какого-то еще. У меня есть размышления, о которых я уже сказал.

— Чтобы остаться после смерти?

— Единственное, что можно добавить про коллективную память — она жестока и бескомпромиссна. Человек может быть сколько угодно популярным, обласканным славой, деньгами и успехом при жизни. Однако если он не дал обществу никакого аутентичного знания, то следы его существования будут разлагаться вместе с его кишками, слизью и мозговыми оболочками. Наверняка его кости смогут прожить дольше всего остального.

— Ты делаешь все, что ты делаешь, чтобы потом, остаться в информационном поле?

— Я думаю, что лучше постараться сделать что-то и повлиять на коллективную память, пока ты живой. Мертвый ты уже точно ничего сделать не сможешь.

— Кому-то, упрощая жизнь в дальнейшем, чтобы им было лучше, чем нам? Это про улучшение или про изменение?

— Почему? Улучшения не будет. Скорее изменение.

— То есть изменение на перспективу.

— Да. Имеет значение эта коллективная память. Или культура. Это общая память, на которую каждый опирается. Например, один народ легко на раз-два делает политический перепорот. А другой народ хочет сделать, но не может. Не может, потому что нет социального рефлекса. А для выработки этого рефлекса действия каждого имеют значение. Понятно, что когда человек уже добился статуса или изначально обладает привилегированным положением, то он может направлять большие массы куда-то. Он может неожиданно оказаться предателем своего класса и направить общество в невыгодном для истеблишмента направлении. Но если у тебя нет привилегий, то это не снимает ответственности.

Ты можешь направить себя и внести в культурный пласт изменения. Это будет изменение на уровне прецедента, однако из множества таких прецедентов все и состоит. Но в любом случае формой своего существования каждый поддерживает определенную систему ценностей.

Это вопрос тождественности. Понятно, что это уже разговор о старом. Но в это я верю, что в этом и есть смысл.

— Я так и не услышала ответа на вопрос, боишься ты смерти не в контексте того, что ты что-то не успеешь сделать до смерти, а просто человек и смерть — ты ее боишься? Умереть боишься?

— Я могу сказать, что я просто не думал об этом.