Предлагая вниманию читателей продолжение моей «Семейной хроники», считаю необходимым заявить еще раз, в разъяснение могущих возникнуть сомнений относительно достоверности сообщаемых мною фактов или бесед, что изложение их основано или на повествованиях моих родителей – повествованиях, занесенных мною, с их же слов, в тетради личных моих долголетних воспоминаний, или же на хранящихся у меня письмах деда и бабки – Сергея Львовича и Надежды Осиповны Пушкиных, наконец, на письмах отца и матери моих – Николая Ивановича и Ольги Сергеевны Павлищевых.

От себя лично я не прибавляю ни одного слова, в особенности там, где говорится о моем дяде, Александре Сергеевиче. Таким образом, на все возражения, которые могут появиться на то или другое место в моей «Хронике», заблаговременно отвечаю: «Слышал от моих родителей или родственников или прочитал в имеющихся у меня письмах».

Приступая к последовательному изложению событий в семействах Пушкиных и Павлищевых, привожу дословно рассказ моей матери о нравственном состоянии дяди Александра в начале 1830 года, в котором, весною, он сделался женихом, а летом и осенью проявил в полном блеске поэтический гений.

При этом считаю необходимым оговориться.

Покойная моя мать Ольга Сергеевна употребляла в беседах со мною главным образом французский язык, а потому, прибегая, для удобства читателей, к русскому переводу многих мест воспоминаний, не могу ручаться за вполне точную передачу характера подлинных выражений.

«1830 год, – говорила мать, – решил судьбу Александра; я предчувствовала, что этот год послужит ему предвестником к семейному очагу (j’avais le pressentiment que l’аnnéе 1830 lui servira d’avant-coureur de son foyer domestique). Еще задолго до того времени меланхолическое, беспокойное настроение брата, его раздражительность, недовольство всем окружавшим не раз побуждали меня высказывать ему, что не добро человеку единому быти, как говорится в Священном Писании, но брат всегда отвечал мне, что семейное счастие не его удел, что его ни одна женщина искренно не полюбит как мужа, а однажды выразил мне довольно странную, почти суеверную идею (une idee assez etrange et quasi superstitieuse): – Боюсь женитьбы, Ольга, более огня: ни мой прадед (Александр Петрович Пушкин [101] ), ни дед (Лев Александрович) с своей первой женой [102] , ни прадед с материнской стороны – этот негр [103] – настоящий Отелло, – наконец, ни жена его гуляки-сына – добрейшая наша бабка Марья Алексеевна – счастливы не были. Женитьба обоих Ганнибалов повела к разводам, женитьба бедного дяди Василия Львовича [104] – к насмешкам, а брачные узы прадеда Пушкина и деда Льва [105] – к кровавой развязке. Видно, греческий Гименей и славянское «Ладо» не особенно долюбливают Пушкиных и Ганнибалов. За что же они меня-то полюбят? (Je crains le mariage autant que le feu; ni mon bisaieui Pouchkine, ni mon ai’eul avec sa premiere fernme, ni mon autre bisai’eul – negre et Othello dans toute l’acception du mot – fnalement, ni notre excellente grand’mere – femme de son mauvais sujet de fls, – etaient bien loin d’etre heureux. Le mariage des deux Hannibals n’aboutirent qu’ a des divorces, les epousailles du pauvre Василий Львович – au ridicule, et a la fn des fns, les noeuds matrimoniaux du bisa’ieul Pouchkine et de son fls – aux denouements sanglants. Apparemment PHymenee des grecs et le «La-do» de nos ancetres slaves ne favorisent ni les Pouchkines, ni les Hannibals. Pourquoi done m’honoreraient ils de leur grace particuliere?)

На мой ответ, что доводы брата построены на песке, он заметил:

– Уступаю тебе, так и быть, наших стариков, но мало ли что и их ожидает?

(Je te cede nos vieux – ainsi soit-il, – mais on ne peut jurer de rien. Qui sait, ce qu’ il les attend encore?)

– На старости-то лет? – Будь покоен, не поссорятся, и подавно (а plus forte raison) не разойдутся. Вот, что называется сказал, – и я рассмеялась.

– Да я не в том смысле, а вообще говорю о несчастиях…

– Которые могут случиться с женатыми и неженатыми, – перебила я, продолжая смеяться.

Брат на это грустно улыбнулся и хотел переменить разговор, но, продолжая беседу на затронутый вопрос, я высказалась ему приблизительно так:

– Тебе, Александр, в мае стукнет ровно тридцать лет, все твои сверстники переженились; остался холостым один Соболевский, да и то помимо воли, а что его за жизнь? Счастье не в богатстве, не во вкусных обедах и сигарах, не в бесцельных визитах, не во временных привязанностях, что и сам сознаешь в твоей элегии: «Не спрашивай, зачем унылой думой», говоря, что «от юности, от нег и сладострастья останется уныние одно»?..

– А время идет, – продолжала я. – Жалуешься давно на беспредметную, по твоему мнению, тоску, а по моему – на тоску одиночества. Не уничтожат ее ни образы, создаваемые твоим поэтическим воображением, не осязаемые, однако, тобою (les objets de votre imagination poetique, qui sont, du reste, impalpables pour vous), ни беседы с друзьями, которых посещаешь, чтобы разгонять тоску. Возвращаешься к себе в Демутову гостиницу – кто тебя встречает, кроме заспанных, бессердечных наемников, с кем обмениваешься живым словом, делишься впечатлениями? а Боже тебя сохрани – заболеешь, кто отнесется тогда сочувственно к твоим страданиям? (qui prendra a coeur tes soufrances?) Ужасно! (Mais c’est horrible!) Пример не далеко: почему на днях умер богач-холостяк В-ий? Потому, что никого при нем не было, кроме двух мошенников-лакеев. Рассчитывали они, когда умрет, завладеть всем, ни к доктору, ни в аптеку ноги не поставили, а барин, находясь в беспамятстве, не имел сил приказать им это сделать. Верь, Александр, истинным другом может быть одна лишь любящая жена, неразлучная с тобою, образованная, взгляды на жизнь которой не пойдут с твоими вразрез, а достоинства характера искупят недостатки твоего, и наоборот. Тогда сделаются невозможными взаимное недоверие, ревность, унизительные, можно сказать, подлые супружеские сцены, и будет вам обоим тепло на свете.

Брат на это возразил:

– Все это хорошо и прекрасно, но спутницу, которую рисуешь мне, найти мудрено, а вернее прогуливаться одному, чем с плохим провожатым. (Tout ceci est bel et bon, mais il me serait bien difcile de trouvir une compagne telle que tu me la dessines, et en tout cas il vaut mieux se pro-mener seul, que mal accompagne.)

Однако в душе брат со мной был совершенно согласен, что, месяца через три, и доказал на деле. О созревавшем тогда в голове его плане предложить решительно son coeur et sa fortune (свое сердце и свое счастье ( фр .)) Наталье Николаевне Гончаровой брат мне, Бог знает почему, не проронил ни полслова, а если бы поступил со мною иначе, то я, слышав о семействе Гончаровых много хорошего, обрадовалась бы от души. Между тем, вовсе ничего не предполагая, я уже, по инстинкту, стала подозревать, что Александр принял мои советы к сведению и руководству, когда очень скоро после того он явился не в пример веселее, на скуку не жаловался и, не ругая больше журнальных антагонистов, хохотал только над своей недавно написанной на одного из них эпиграммой, которую и прочитал мне два раза сряду:

Через несколько дней после этой беседы я встретила Александра у моих стариков. Он шутил, смеялся, и прекрасное расположение духа не покидало брата до самого отъезда в марте в Москву, где и решился вопрос о его женитьбе.

И Сергей Львович, и Надежда Осиповна очень удивлялись веселости брата, но расспрашивать его, как что, почему – находили совсем не нужным; не добились бы толку, отлично зная, что брат считал своих родителей не особенно крепкими на язык, точно так же, как и Льва Сергеевича, почему никогда и не пускался с ними ни в какие интимные разговоры. Не говоря и даже не намекая брату о своих догадках, я их высказала сперва Соболевскому, а потом и Петру Александровичу Плетневу, в уверенности, что если Александр выберет себе наперсников, то непременно одного из этих двух господ; однако ошиблась в расчете и отъехала ни с чем: Соболевский, по своей привычке, отделался экспромтом:

а Плетнев, улыбнувшись, прищурил глаз, и прищурил – как мне показалось – так многозначительно, что я к нему пристала с вопросами, не затевает ли Александр чего-нибудь особенного. Петр Александрович уклонился удовлетворить мое любопытство, и тоже отделался фразой: «Как же могу знать? Ваш брат мне ничего не говорил; он скорее сказал бы вам, зная вашу скромность, а если бы сообщил мне мимо вас задушевный секрет, то будьте уверены, я не выдал бы и вам вверенной тайны».

На поверку Петр Александрович был совершенно чужд «тайны», но мать сильно его подозревала, так как брат часто сообщал Плетневу многое, что лежало у него на сердце, вполне рассчитывая на неоднократно испытанную скромность преданного ему друга.

Мать никак не понимала, почему дядя, в беседе с нею осенью 1829 года, по возвращении в Петербург из турецкого похода, доказывал ей так энергически необходимость остаться холостым, а между тем скрыл от Ольги Сергеевны, как он заехал на перепутье в Москву и сделал чрез графа Ф.И. Толстого [106] – знакомого Гончаровых – первое предложение Наталье Николаевне, отклоненное тогда будущей его тещей. Поздравив же брата женихом при свидании с ним летом в Михайловском, Ольга Сергеевна попрекнула дядю следующим образом:

– Я, милый друг, ничуть не обижаюсь, что ты не видел надобности быть со мной вполне откровенным, но спрашиваю, что у тебя была за цель скрытничать перед мной, единственной твоей сестрой, и скрытничать до такой степени, что ты почти передо мною клялся оставаться холостяком. Это очень, очень дурно с твоей стороны.

– Но, Боже мой, – возразил дядя, – у меня были на то свои причины. Если я не разглашал кому-либо о моем предложении, значит, считал все это дело несостоявшимся; что же касается моего с тобой разговора, то и в нем не погрешил недостатком чистосердечия: я был как нельзя более уверен, что действительно супружеское счастие не для меня. (Mais, grand Dieu, j’avais mes rai sons. Si je n’ai pas duvulgue a qui que ce soit la nouvelle de ma premiere proposition, c’est que je consideerais toute cette afaire comme non avenue; et a ce qui concerne ma conversation avec vous d’autrefois, je ne manquais nullement de franchise, etant on ne peut plus persuade, qu’efectivemente le bonheur conjugal n’est pas mon fait.)

Ответ Пушкина сестре своей был искренен: он действительно ни по возвращении в Петербург осенью 1829 года, ни в начале 1830 года, не предполагал возобновить предложение вскоре; напротив того: говоря сестре, что желает посетить Китай при отправлявшейся туда миссии, Пушкин ходатайствовал у Нессельроде определить его чиновником означенного посольства, а 7 января 1830 года писал Александру Христофоровичу Бенкендорфу между прочим следующее: «Генерал! явившись к вашему превосходительству и не застав вас дома, принимаю смелость, согласно вашему позволению, обратиться к вам с моею просьбою. Пока я не женат и не занят службою, я бы желал отправиться путешествовать во Францию или в Италию; в случае же, если на это не будет согласия, я бы просил милостивого дозволения посетить Китай вместе с миссией, которая туда едет»…

Я уже говорил раньше, что затеянная дядей поездка в край дальнего Востока осталась одним лишь pium desiderium (благими намерениями ( лат .)).

Как бы то ни было, Пушкин – что предчувствовала Ольга Сергеевна – решил в феврале 1830 года положительно покончить с холостой жизнию, поехать в Москву и возобновить сделанное уже предложение; но свое намерение держал в самом строгом секрете и уехал из Петербурга в конце марта, никого не спрашивая; на требование же шефом жандармов [107] объяснения, почему Александр Сергеевич не просил отпуска у кого следует, Пушкин отвечал Бенкендорфу, «что с 1826 года, когда ему высочайше дозволено было жить в Москве, он каждую зиму проводил там, а осень в деревне, никогда не спрашивая предварительного разрешения и не получая никакого замечания, и что это отчасти было причиной и невольного проступка его – поездки в Эрзерум, – за которую он навлек на себя неудовольствие начальства».

За два или за три дня до отъезда Александр Сергеевич посетил дом моих родителей и, встретив там обычных гостей – Льва Сергеевича, Соболевского и Плетнева с супругой Степанидой Александровной [108] , не заикнулся о предпринимаемом путешествии, а разговаривал преимущественно с Плетневым, жалуясь на Бенкендорфа, задерживавшего разрешение к печати «Бориса Годунова», издание которого дядя возлагал на Петра Александровича. [109]

Дождавшись отъезда гостей, дядя сообщил Николаю Ивановичу и Ольге Сергеевне, что на днях собирается в Москву на очень короткое время по своим литературным делам, просил сестру не разглашать об этом, в особенности «старикам» – так называл он родителей, – на что – прибавил он – имеет свои причины. Тут Ольга Сергеевна поставила брату вопрос, точно ли он едет по литературным делам?Дядя рассердился:– Если тебе не сообщаю, почему еду, – сказал он, – то или не хочу, или не могу. (Si je ne vous dis pas pourquoi je pars, c’ets que je ne le peux pas, ou bien je ne le veux pas.)Уходя же, он просил моего отца, если тот встретит Булгарина, заявить, что последних статей и нападок «Северной пчелы» Александр Сергеевич ему не спустит [110] , а желание Булгарина насолить дяде в кабинете своего Мецената он не сегодня-завтра предупредит письмом того же Бенкендорфа. [111]Исполнить просьбу дяди отцу моему не довелось: он с Булгариным не встретился. Но с ним встретилась Ольга Сергеевна, где именно – не помню. Булгарин, между прочим, весьма учтивый и обходительный кавалер, стал Ольге Сергеевне «ротитися и клятися», что не он зачинщик ссоры, а ее брат, который стал его, Булгарина, преследовать до такой степени, что он, Фаддей Бенедиктович, пролежал с горя последнее время в кровати, следовательно, Александр Сергеевич, сделав ни в чем не повинного человека больным, посягнул в некотором роде тем самым и на его земное бытие. Если же пострадавший от злых пушкинских эпиграмм и выступал печатно против их автора с критикой поэмы последнего, то отнюдь не как враг, а как «пурист», для которого правильность оборотов русского языка, ясное изложение мыслей – в стихах ли, в прозе ли – дело святое; мысль же задевать Пушкина не в качестве поэта, а в качестве человека Булгарин-де в христианской своей душе не питал, тем более не грозился ставить Пушкину баррикад у «бесценного своего благодетеля Александра Христофоровича Бенкендорфа».Кстати: Булгарин, не чаявший души в Бенкендорфе, почувствовал впоследствии какую-то нежность к Леонтию Васильевичу Дубельту, которому сообщал все свои взгляды словесно и письменно, называя его «отцом и командиром». В 1853 году я видел у сына генерала Дубельта Михаила Леонтьевича, женившегося тогда на младшей дочери моего дяди поэта, Наталье Александровне, большой бюст Леонтия Васильевича, украшенный следующею надписью: