Эти слова Данте я впоследствии не раз слышал от арестантов, которые и не читали «Божественной комедии», но были прямыми её участниками. А пока, суть да дело, доехал наш кортеж до улицы с поэтическим названием Матросская Тишина. Раньше здесь был приют для моряков, инвалидов русско-японской войны, теперь этим названием можно пугать детей.

— Приехали, Алексей Николаевич, — сказал Суков. — Ваши апартаменты готовы. Но если Вам не понравится, можете в любое время обратиться ко мне письменно через администрацию. В моей власти изменить меру пресечения. Вам нужно только написать три слова: «Признаю себя виновным». И, повторяю, я к Вам уже никогда не приду. Только Вы ко мне. До встречи.

— Железные ворота «шлюза» поехали в сторону, закрылись за спиной, и свет померк. Конвоиры сдали оружие, сняли наручники, завели меня в длинный обшарпанный коридор с множеством одинаковых металлических дверей по обеим сторонам, за которыми, впрочем, не слышно ничего. Пахнуло казёнщиной, антисанитарией и безнадёжностью. — «Тебе — туда, — указал Слава на другой конец, где в сумраке вдали виднелось белесоепятно окна. — Будешь жаловаться — я к тебе сам в камеру приду. Кости переломаю». Сказал и скрылся за дверью вместе с Толей и генералом. Откуда-то появился, нетвёрдо ступая и блаженно улыбаясь разбитыми в кровь губами, голый по пояс татуированный кавказец; остановился, с интересом разглядывая меня глазами с огромными зрачками:

— Ты когда пришёл?

— Сейчас.

— А-а. Значит, вместе будем. Пошли к врачу. — Что-то не хочется вместе: вдруг сумасшедший. Не так здесь и тесно, если зэки запросто гуляют по тюрьме. Тогда я ещё не знал, что с официальной процедурой приёма в тюрьму эта ситуация не имеет ничего общего, что привели меня, можно сказать, через чёрный ход.

— В конце коридора — опять Суков, Слава, Толя. В отгороженной решёткой части сидит за столом, забрызганном кровью, ярко накрашенная молодая женщина в грязном белом халате:

— Гусейнов, руку давай. Где вены? Наркоман?

— Да, — улыбнулся кавказец.

— Ладно, — женщина с сожалением достала из кармана иглу в упаковке; раскрыв, проколола с сухим треском вену на кисти руки Гусейнова. — Отойди. Следующий. Фамилия.

— Павлов.

— Имя, отчество.

— Алексей Николаевич.

— Год рождения, число.

— 1957, 27 октября.

— Статья.

— Не помню.

— Должен помнить.

— Кажется 163. Вы у него спросите, он лучше знает, — киваю на Сукова.

— Вас били?

— Да.

— Кто бил?

Не представились.

В ИВС к врачу обращались?

— Сказали, врач будет в Москве.

— Я врач. К конвою претензии есть?

Гляжу на застывшего в напряжении Сукова. Что ж он так напрягся, будто не я у него в гостях.

— К конвою нет, — вижу, как облегчённо вздыхает Суков и молча уходит с собратьями по разуму.

— Жалобы есть?

— Голова болит. Уже одна. Было две.

— На учёте в психдиспансере состоишь?

— Нет.

— Давно болит?

— С неделю.

— Рвота была?

— Когда били — да. Потом — нет.

— Что ещё?

— Позвоночник болит.

— Это не страшно. У меня тоже болит. Руку давай, давление посмотрим. У тебя всегда такое?

— Сколько?

— 170/110.

— Обычно 110/70.

— Вены есть? Сожми кулак, — потянулась к тарелке с иглами без упаковки.

— Я бы хотел одноразовую.

— Хотеть не вредно. Теперь укол, — опять берет такую же иглу.

— Я отказываюсь от укола.

— Считай, что я этого не слышала.

Подошёл тюремщик с дубинкой:

— Надо помочь? Не понимает? Все? Выздоровел? Пошёл за мной!

В грязной комнате без окон злобный мужик в камуфляже распотрошил принесённые откуда-то мои ве-щи, велел раздеться догола, указал на дверь: «Иди туда». А пол такой, что свинья в сапогах не пойдёт, не то что босиком.

— Можно, — говорю, — хотя бы носки не снимать?

— Молчать! Пошёл! — дверь захлопнулась. Света нет. Стою, жду. Открывается в стене окошко, через него летят поочерёдно на пол мои вещи:

— Забирай, выходи. Здесь оденешься.

Выхожу. Тюремщик разглядывает мой кошелёк:

— А с этим что будем делать?

Намёк понятен.

— Разделим пополам, а ты меня устрой здесь.

Подобие улыбки озарило лицо тюремщика, и денег в описи стало вдвое меньше. Тюремщик смягчился:

— Пошли на сборку.

Если то, как он меня устроил, хорошо, то что такое плохо? В заплёванной конуре, где места не больше чем на троих, меня захлопнули одного.

— Эй, есть кто? — послышался знакомый голос кавказца.

— Говори! — отозвался другой.

— Тебя как зовут?

— Саша.

— Ещё кто есть?

— Есть, — отвечаю. — Алексей.

— Ты откуда, Саша? Я — Лева Бакинский.

— Отсюда, с централа.

— Лёша, а ты?

— Из Москвы.

— С воли?

— Да. Мы у врача виделись.

— Саша! — в голосе Левы тоска. — Как там у тебя, тесно?

— Тесно.

— У меня тоже. Плохо мне. Кумарит. Трусы уже два раза поменял.

— Терпи, Лева.

— Лёша, а у тебя тесно?

— Не очень.

— Сколько человек сидеть могут?

— Три.

— И свет, наверно, есть?

— Есть.

— Везёт! У меня только один может сидеть. Лёша, я к тебе приду! У тебя курить есть? Ох, плохо мне. Саша!

— Говори!

— Саша, какое положение на централе?

— Вор на тюрьме. Багрён Вилюйский. Общее собирается. Карцер греется. На тубонар и больничку дорога два раза в неделю. БД и ноги. На воровском ходу.

Хлопнула дверь. — «Давай его сюда, — послышался начальственный голос, — я сам с ним поговорю». Кого-то вывели из соседней конуры. Тот же голос: «А вот я тебе дам, как следует. Руки за спину. Руки, сказал, за спину!» Затем удар, как в боксёрскую грушу и сдавленный голос: «С-сука!» — «Ты что сказал, падла? Ты что сказал!» — и вдруг частые удары, будто в тесной комнате остервенело гоняют футбольный мяч, и крики избиваемого, какие и назвать нельзя иначе как страшные. Крики оборвались. Что-то тяжёлое протащили волоком. Хлопнула дверь. Все стихло.

— Саша! — позвал Лева.

— Говори.

— Саша! Ты здесь. Лёша!

— Да.

— Ты тоже здесь. Саша!

— Говори.

— Я думал — тебя.

— Нет. У меня ВИЧ, меня не трогают.

В замке моей двери повернулся ключ:

— Павлов! Пошли. Руки за спину. — Обдало холодом: угораздило подать голос… Однако обошлось: привели в фотолабораторию. Сфотографировали: фас, профиль. Сняли отпечатки. Повели назад. По пути откры-лась какая-то дверь: в совершенно чёрной от грязи комнате с чёрным же потолком толпится куча народу в верхней одежде, и смердит оттуда, как в ИВСе. Понятно. Что будет дальше, неизвестно, но пока повезло.

— Что, Павлов, сфотографировался? — весело поприветствовал меня тот, что принимал. — Пошли за мной.

— Лёша, ты пришёл? — это Лева. — Старшой! Подожди, не уходи! Старшой! Посади меня к нему! Старшой, я умру здесь! Я тебя Христом-богом прошу! Посади меня к нему!

— Я не старшой, — с гордостью отозвался мой конвоир, — я — руль! — В доказательство того, что он — руль, послышался громкий голос: «Руль! Ты где? Ру-уль! Куда этого?»

Руль бодро распорядился, «куда этого», а я кое-как примостился на лавке и закрыл глаза.

— Старшой! — Лева Бакинский остервенело барабанил в дверь. — Старшой!

Щёлкнул замок, шаги:

— Чего орёшь. Я старшой.

— Старшой! Посади меня к Лёше! Старшой… — Лева почти плакал. — Я тебя по-человечески прошу.

— Слушай, Руль, на что его посадить, чтоб он заткнулся? — спросил кого-то старшой. Хлопнула дверь, все стихло. Однако через какое-то время крякнули замки: один, другой, третий, открылась моя дверь, и Лева с пакетом в руках проворно нырнул в мою конуру, от былой заторможенности его не осталось следа.

— Угощайся! — Лева достал печенье.

Угощаться не хотелось. И видеть Леву не хотелось. И не хотелось много чего ещё.

— Спасибо. Не хочу.

— У тебя курево есть? Ого! — «Мальборо». Ты по воле-то чем занимался?

— Всем понемногу.

— А по какой статье заехал?

— Не помню точно.

— Как не помнишь? Ты, я гляжу, по первому разу. На тюрьме это главный вопрос. Могут неправильно понять. У тебя же в копии постановления есть статья.

— Мне ничего не дали.

— Не может быть. Всем дают. Слушай, Лёша, тебе к адвокату надо, здесь что-то мутно. А паста у тебя есть?

— Слушай, мужик, — говорю, — оставь меня в покое, ладно?

Лева посерьёзнел:

— Ты меня больше так не называй. Мужики — на лесоповале. А я не мужик. За то, как ты на вопрос ответил, — бьют. Но я по жизни крадун, живу по воровским законам и считаю, что надо не наказывать за незнание, а учить. В тюрьме все люди, и мы должны держаться вместе, иначе нас мусора поодиночке передушат. Есть неписаные законы и правила, установленные Ворами, суровые, но справедливые. Их надо знать. Поэтому надо интересоваться. Нельзя отказать арестанту в просьбе, если просит не последнее. Порядочному арестанту всегда есть что сказать. И Вор — это не тот, кто ворует, а кто лучше всех знает жизнь и имеет высочайший авторитет. Вор никогда не работает. Ему это не нужно. Вор — это звание приближённого к богу.

Опять университеты. Соображая, что в словах Левы может быть правдой, а что не может, и наблюдая, как он манипулирует по-блатному пальцами, решил быть раз и навсегда осмотрительнее.

— Хорошо, Лева. Спасибо за науку.

— Спасибо скажешь прокурору. В тюрьме «спасибо» нет. Есть «благодарю». А за спасибо е..т красиво. Следи за каждым словом. И никогда не в падлу, если чего не знаешь, поинтересоваться, — это приветствуется. Тюрьма — наш общий дом, нам в нем жить.

Захлопали двери. Открылась и наша. Зашёл высокий парень, сел на скамейку, взялся руками за голову. В ко-нуре стало тесно, мир сузился до неузнаваемости.

— Откуда, братишка? — спросил Лева.

— С коломенской тюрьмы, — на парне лица нет.

— Зовут как?

— Лёша.

— Меня — Лева. Его — тоже Лёша. Как там, в Коломне, кормят?

— Кормят хорошо. И бьют мусора — от души.

— Статья тяжёлая?

Парень безнадёжно махнул рукой и закрыл ладонями лицо. На руках татуировки: могилы, черепа. Потом достал из грязной сумки машинописный текст, протянул Леве. Прочитав, Лева задумался:

— Говорят, в таком случае плохо, если у трупа есть голова. Голову-то оставили?

— В том-то и дело, что оставили! — тоскливо ответил Лёша.

Старшой открыл дверь. — «Вы двое, — указал на меня и Леву, — с вещами». Взяли свои баулы (сумки то есть), пошли. Парень поднял лицо. Во взгляде страдание и мольба. Чем же я тебе могу помочь. Ни воля моя, ни власть. Молча, взглядом: «Держись, не мне тебя судить». И он также молча: «Благодарю». Какой арестант не помнит этой, скупой на слова, но так нужной поддержки, когда нет сил ни ждать, ни надеяться, и вот-вот разорвётся череп от ударившей из сердца крови, и меркнет свет, но касается твоего плеча татуированная рука какого-нибудь головореза, и доносится издалека его голос: «Не гони. На, покури „Примки“. И, прикрывая ладонями поднесённый огонь, прикуриваешь, вдыхаешь горячий горько-сладкий дым, куришь молча, курит и молчит твой собеседник, и отступает отчаянье.

Какой длинный день, ни часов, ни времени. По коридорам, по ступенькам вниз, в грязный тупик, сырой и чёрный, где вдоль глухой стены — сточный жёлоб, а в нем шевелятся неторопливые жирные лоснящиеся в полумраке крысы. Напротив стены три деревянные пере-хлёстнутые железом двери с открытыми кормушками, тускло светящимися, как маленькие окна. И чуть ли не шипение слышно адского огня. Нам с Левой в среднюю дверь. Совершенно чёрная от грязи камера с двумя откидными шконками, от которых сохранились только металлические рамы. Полуподвальное окно в крупную решётку, из-за которой сочится темнота и холод (значит, на улице ночь). От ветра окно наполовину заслонено убогим деревянным щитом. У двери — вонючая параша. На свисающих оголённых проводах подвешена слабая лампочка. На одной шконке, на трех досках, лежит в лохмотьях парень. На другую шконку ни сесть ни лечь, разве что если взять щит от окна и положить на раму. Парень с трудом поднял голову, мутно оглядел нас и снова лёг, ничего не говоря.

Молчание нарушил Лева, который, казалось, с каждым часом обретал себя. Уже кипятильник подвешен на оголённых проводах, кипит вода и делается чифир, уже парень оживился, и даже встал, и ведётся у них разговор за тюрьму, положение, за статью, за Иисуса Христа. Вадим в одиночке четыре месяца, ждёт, когда переведут на больницу, должны делать операцию (острая форма отита, осложнение), да денег нет, адвоката тоже, а стало быть и движения. Передач не получает, сидит на баланде. Общее заходит случайно: дороги нет, только ноги иногда. Толком не знает, что за камеры — его и соседние — не сборка, не спец, не общак, не больничка; знает, что за углом по коридору — карцер, и все. Соседи слева — туберкулёзники в тяжёлой форме, справа — спидовые. Два раза в сутки всех вместе из трех камер выводят в туалет, там же есть кран, можно набрать воды, так что если нас здесь оставят, утром нужно залить во что есть. — «Я думаю, — говорит Лева, — завтра нас подымут в хату». — «Лева, — говорю, — все хаты — такие?» — «Нет, эта на кичу похожа, а в хатах по-другому». Понятного мало. Что ж, буду больше слушать, меньше говорить. — «Присаживайтесь, — приглашает Вадим, — яподвинусь». Лева принимает предложение, я же не могу преодолеть отвращения прикоснуться к чему-либо. Покуда станет сил, буду стоять, а когда потеряю сознание, по крайней мере, не буду этого видеть. И в туалет с тубиками и спидовыми не пойду. Никогда.

Серый рассвет прополз через решётку, ничуть не оживив склепа, лишь отчётливей стала видна вековая грязь камеры. Уже был хлеб, баланда: половник чего-то сильно вонючего плюхнули через кормушку в миску Вадика, и он бережно понёс её на шконку; «рыбкин суп», говорит. Никто из нас не спал. Остаток ночи и утро Лева с Вадиком провели в религиозных дискуссиях, то и дело обращаясь к небольшой книжечке Нового Завета. Ещё сутки, может быть, простоять смогу. Разве можно здесь привыкнуть?

«Гусейнов, Павлов — с вещами». Давай, Вадик, пока. Держись, если сможешь. Вывели из аппендикса, как из канализации: коридоры становятся светлее, и то, что вчера приводило в ужас, сегодня — как избавление. Надолго ли. Что будет дальше? А вот и вовсе чистый коридор и целая толпа таких, как мы. В окошке вызывают пофамильно, выдают миску, ложку, одеяло. Разбили на группы. Нас, человек десять, завели в комнату без окон; вдоль стены лавка. Все молчат. На большинстве лиц — страх. Выделяется один — насмешливый, презрительный и уверенный. Вдруг обращается ко мне:

— Ты на сборке с Бакинским был?

— Да. Откуда знаешь?

— Пересечетесь ещё — скажи: Валера Бакинский здесь. Это я. Меня тоже приняли. Я поисковую пущу. Видел вас на лестнице вместе. Он не знает, что я здесь.

— Хорошо. Куда дальше, не знаешь?

— Куда-куда! На общак. Может, на спец.

— А в чем разница?

— На спецу лучше. Там даже занавески бывают.

«Павлов! С вещами. Пошли». Коридоры, коридоры, вертухай оглушительно хлопает дверьми в переходах,лестница наверх, уже, наверно, этаж четвёртый. Спешу за вертухаем, придерживая рукой сердце, чтобы не выпрыгнуло, и уже не обращаю внимания на боль в голове.

— Командир, идём-то куда?

— Е…. верблюд

Ясность полная: молчание — золото.