Удалось справиться и с ангиной. Сама прошла. Головная боль и позвоночник беспокоить перестали: чего беспокоиться, если это бесполезно. Болит себе и болит, терпеть можно — и хорошо (к счастью, диагноз мне не был известен). Имел склонность к преодолению — получи. Как способ самосовершенствования. Тот, кто сказал, что учиться никогда не поздно, был не без юмора. Но самая плохая игра та, в которой нет плана, и таковой был определён. Приходил адвокат Косуля. Сказал, будет посещать раз в неделю. Сидя неподвижно, как памятник, подолгу молчал. На все вопросы — один ответ: надо ждать, дело ведёт Генеральная прокуратура, и неизвестно, на какое время санкционировано содержание под стражей, может на месяц, может на полгода. Враньё откровенное; начитавшись УПК, я уже знал, что первый срок — не более двух месяцев, а дальше — отмена или продление; знал и то, что именно в первые два месяца больше всего шансов уйти на волю. Поэтому и написал в Преображенский суд, в ведении которого находится Матросская Тишина, заявление на необоснованность ареста с просьбой изменить меру пресечения. Узнав об этом, Косуля как с цепи сорвался, на памятник похожим быть перестал, горячо разъяснял, что без него я ничего делать не должен, а я, в свою очередь, зондировал минное поле: есть ли возможность сопротивляться. Похоже, такая возможность была. Сволочь всегда поступает соответственно и считает, что другие — такие же сволочи. Сильно побаивался Косуля, что пренебрегу я уздой, на меня наброшенной. Здесь и есть зазор, где надо пилить. Кажется, дядька на все согласен, лишь бы я сидел молча. Таким образом, для начала, тысяча долларов была передана на воле жене нашего смотрящего Вовы, после чего в хате два два восемь произошли существенные изменения. С вызова Вова пришёл в своём костюме торжест-венный и несколько напряжённый: принёс от адвоката мои деньги, которых, впрочем, не показал. Потом пришёл с проверкой, в сопровождении нескольких вертухаев, старший оперативник в форме с погонами, т.е. самолично кум и, глядя по сторонам бабским, мордовского типа лицом, осведомился, в том числе и персонально у меня, как дела. На что получил вежливый ответ: «Как в тюрьме». Удовлетворённо крякнув, ушёл. Теперь, что на утреннюю, что на вечернюю проверку, выгонять на продол совсем перестали, только, заглянув в хату, спрашивали: «Сколько?» Получив ответ и сверив с записями, захлопывали тормоза. Внимание вертухаев к нашей хате явно ослабло. Шнифт забивать стали скорее на всякий случай, чем из необходимости. Иногда с продола, по-свойски, будто мужики во дворе общаются, предупреждали: «Ребята, уберите дорогу». Значит, будет внеплановая проверка или шмон. И началась тюремная лафа. Для порядка ещё несколько человек закинули в хату, на 10 шконок получилось 13, на том приток остановился. В хате появился магнитофон, общее напряжение спало, злоупотребления брагой и колёсами стали ежедневными. Обещанная следователем активная работа со мной не начиналась, обо мне забыли. На заявления, написанные мной в адрес следствия с просьбой ознакомить меня с документами, обосновывающими мой арест, с целью их переписать, ответа не было. Оставалось ждать суда, на который, по закону, должны вывезти в течение месяца. На всякий случай, написал в суд повторно и ещё в спецчасть с просьбой подтвердить отправку моего заявления — мера нелишняя: на лестнице, по пути на крышу в прогулочные дворики стоят бочки для мусора, в которых можно заметить разорванные или смятые заявления арестантов, и можно предположить, что не все выброшены самими арестантами. Выходящая на прогулку хата прихватывает пакет с мусором. В обычной суёте, когда на продол выскакивают как на пожар, чтоб нос не прищемили тормозами, про мусор забывают, и каждый разпоследний выходящий возвращается и говорит: «Старшой, секунду! Сор вынесу». Сказать «сор» — признак хорошего тона, старшой благосклонно подождёт секундочку. Если же сорвётся с языка не «сор», а «мусор», то сору быть в избе, а арестанту без прогулки.

Следующим днём смотрящий объявил: на прогулку пойдут двое, он и я. Засобирался было и Славян, но Вова его решительно пресёк: «Ты — завтра пойдёшь, а я знаю, что делаю». В прогулочном дворике, закурив и внимательно осмотрев стены, Вова заговорил доверительным полушёпотом:

— Все в порядке. Деньги здесь. Вижу: ты слово держишь. За добро отвечу добром. Хорошо знаешь своего адвоката? Так вот осторожно. Я говорил со своими, у меня их два, а они там все друг друга знают. Знают и твоего. Если хочешь, они сделают тебе на воле историю болезни, потом съедешь на больничку, а потом или меру пресечения изменят, или, если дойдёт до суда, по делюге получишь меньше меньшего — есть такая формулировка, на усмотрение судьи. Все будет стоить недорого, от пятидесяти до ста тысяч долларов. Я с ними предварительно переговорил. Если ты согласен, то организуем назначение моего адвоката тебе.

— Я-то согласен. Только дело в том, что история болезни у меня уже есть, настоящая. Изменить меру пресечения мне должны по-любому: я не виноват, арест незаконен, и никакой суд доводов следствия не примет. Поэтому мне нужна обычная, если можно так выразиться, честная защита. Вопрос цены обсуждаем. В случае удачи твоё посредничество оплачивается.

Вова согласно кивнул:

— И ещё. Когда-нибудь это кончится. Сиди тихо. Ты видишь: за деньги здесь можно жить. Даже на больницу отдохнуть можно съехать на две недели, тысячи за три. А если будешь шуметь, могут пустить под пресс. Посадят на баул. Это значит — каждый день в новую хату, без еды, без курева, на одной баланде. Могут к петухамбросить или в беспредельную, так называемую пресс-хату. Тогда тюрьма со спичечный коробок покажется. А так у нас здесь все будет, от гондона до батона. Кум в курсе, он не против. Со Славой лучше вообще не говори. Слава — он не просто так. Да ты, наверно, уже понял. Здесь все не просто так. Впрочем, разберёшься. Тебя будут на показания ломать — не давай. Вон Петрович у нас недавно с суда на волю ушёл. Три года сидел, и ни слова показаний с момента ареста. Только поэтому и соскочил, а грозило десять. Я сам жалею, что дал первые показания, да очень уж долго били. Сейчас отказался, но это уже хуже. Если сюда попал, каждое твоё слово, в американских фильмах может, а у нас — будет использовано против тебя. Я сижу почти год, знаю. Это — от души. А там сам смотри. Я тебе ничего не говорил.

— Володя, сколько возьмёшь за адвоката?

— Сам будешь решать.

— Добро. Давай расценки. Обсудим.

Разумеется, пользоваться услугами Володиных адвокатов я не собирался, но это неважно. Главное, что Вова прав: давать показания — только себе вредить. В любом случае. Запомни это, житель Йотенгейма.

На следующий день прогулка состоялась опять для двоих. На сей раз беседовали со Славяном. Этот попросту заявил: «Ну, давай, рассказывай» — и перечислил ряд вопросов, уже знакомых. Терпеливо, как больному, объяснил Славе, что на Марсе не был, языка инков не знаю, крепости не разрушал, к живому отношусь бережно и беспонтовых разговоров вести не желаю. Если арестант определяет беседу как беспонтовый разговор, значит у него основания столь веские, что лучше общение прекратить. Более категоричной, и даже угрожающей, формулировкой может быть только слово «расход», после которого или в разные стороны, или конфликт. Разумеется, при паритете сторон. После прогулки Слава пошушукался с Вовой, загрустил, вечером наглотался колёс, сутки проспал и больше мне не докучал никакимивопросами. Часами, сидя на решке, прилаживал так и сяк провод антенны, высунутый на улицу на швабре сквозь разогнутые реснички, постоянно сбивая телевизионное изображение. — «Крыша поползла, — сказал Леха Террорист, — тюрьма».

Итак, Слава отстал. Вова нет. Затевая искусные допросы, однако, вдруг грубо проговаривался, акцентируя то, к чему в данный момент у следствия наибольший интерес. Видимо, в камере возможно прослушивание, а может перед Славой план выполнял, но и ему это, видать, надоело, и хата зажила по-босяцки: бесхитростно и буйно. Дело в том, что для тюрьмы тысяча долларов — огромные деньги. Как выяснилось позже, за сто долларов в месяц в Бутырке можно жить в камере медсанчасти не зная горя. Но — кто везёт, на том и едут. Заканчивая хитрожопые беседы с Вовой или Славой, возвращаешься к семейникам как домой. Они вопросов не задают. Щёлковский — закадычный друг Артёма (тоже вот непонятно, почему, а прониклись люди друг к другу доверием; поиск человеческих отношений — это неистребимо) — никогда не унывающий парень — всегда чем-то занят: починкой кипятильника, изготовлением иглы для шитья, заваркой чифира, и — легче становится, глядя на него. Ему дадут не меньше десяти, а парень не теряется. — «Ничего, — шучу я, — ты в сорок лет точно будешь на свободе, а я в сорок только заехал. Преимущество явно на твоей стороне». Шутить следует осторожно, шутка должна быть однозначной, беззлобной, и, лучше всего, безадресной. Тогда и отклик благожелательный. Образец шутки, кочующей по тюрьмам, — когда один спрашивает, кто испортил воздух, а другой отвечает: «Х.. кто признается! Тюрьма-то следственная». Мы с Щёлковским почти не говорим, нас объединяет то, что оба нашли нечто общее с Артёмом. Так и приглядываем все друг за другом. Глядишь, загрустил приятель, предложишь закурить. Это лечит. Когда тебе предлагают закурить — это реальная помощь, даже если естьсвои сигареты. Или чифирнуть — тоже большое дело. Это — объединяющий ритуал во славу надежды на лучшее. На спецу чай есть всегда. Тому, кого заказали с вещами, дают с собой с камерного общака чай, сигареты, что-нибудь поесть, потому что человек наверняка окажется на сборке, и неизвестно, сколько ему там быть. На сборке встречаются знакомые или собирается стихийный коллектив, тогда и чифирнуть — первое дело. По правилам, в заварке на замутку отказать нельзя. Если, конечно, спрятать в баул поглубже, никто туда не полезет, но если сказал, что нет, лучше потом не доставать, иначе общее презрение обеспечено, а при разборе своих вещей — ой как много глаз наблюдает; если ты не в кругу семейников, тут сразу и просьбы: «подгони мыло», «я у тебя носки видел лишние», «у тебя паста есть?» и т.п. Редко кто ничего не просит. Босяцкое арестантское братство невозможно без чифира, однако если кто не чифирит вообще — принимается с уважением, типа как если человек не курит. Поначалу я с опаской поглядывал на этот адский напиток, потом приобщился. То, что чифир «варят» — вольное заблуждение. На самом деле в кружку (обязательно железную; других, впрочем, нет) засыпают поверх крутого кипятка заварку с горкой, не размешивая, накрывают и дают настояться, пока вся заварка не осядет, т.е. не кипятят, а запаривают. Через несколько минут получается напиток гораздо более крепкий, нежели если кипяток лить на заварку. Горячий чифир сливают в другую кружку, чтоб не было нитфелей, и, пока чифир обжигающе горяч, пускают кружку по кругу. Обычно по два глотка. Можно с кусочком шоколада, конфеты или сахару, но это считается сильно вредным для здоровья. Впрочем, полезным назвать чифир трудно: чистый наркотик. После него минут на сорок проходит головная боль, но сердце грохочет как молот, позже становится хуже, чем было до, но передышка достигнута, а она важнее всего. С тем, кого арестант не уважает, чифирить не станет. Это как трубка мира.

Долго не приходила передача от родственников. Но однажды прозвучала за тормозами моя фамилия. Сначала вручили письмо, потом две передачи, продуктовую и вещевую. Письмо несколько успокоило, а передачи пришлись вовремя, уже давно сижу на харчах Артёма и Щёлковского; правда, удалось кое-что на оставшиеся деньги заказать в тюремном ларьке, так что сиротой казанской не выглядел. Передачу и заказ выдают через кормушку, как зверям в зоопарке. При этом почти всегда стараются не додать что-либо. Оно, конечно, понятно: государство, порядок, но, чисто визуально, без философии, люди, сидящие в тюрьме, не хуже тех, кто на свободе, и странно, как находятся такие, кто берет на себя труд лишать таких же, как он сам, свободы и присваивать себе право судить людей. Но в тюрьме, чтобы не повредиться умом, лучше держаться подальше от проблемных размышлений о том, чего не в силах изменить. Лучше думать о доступном, например о том, что наступит твоя очередь спать.

Чтобы сходить в «баню», оказалось, нужно вручить вертухаю пачку сигарет за то, что он позовёт «банщика», последнему дать 15-20 рублей, и можно мыться довольно долго. — «Может, пора в баню?» — вопрошает Вова. Все всегда за. Одевшись полегче, чтобы не уронить в бане чего-нибудь из вещей на пол, в шлёпанцах на босу ногу идём по лестнице вниз, на другой этаж. И вот первая встреча с теми, кто на общаке. Почему их привели сюда, неясно, может, на общем корпусе нет воды, но сколько же их — человек сто, бритых под ноль, голых по пояс, мрачных и страшных, у всех руки за спину, и все из одной камеры (вот уж, думаешь, точно уголовники, к таким попасть не хочется. Потом, со временем, начинаешь замечать: все из других хат страшные уголовники, а в твоей камере — нет) — молча идут один за другим. Неужели столько людей может жить вместе. Мы на их фоне смотримся компанией с пикника. Да и где они мылись, неужели здесь. Наша душевая — три кранав полутёмной (лампочки, конечно, нет) каморке со стенами в грязной слизи. Тусклое оконце из стеклянных кирпичей освещает не проходящую в засорённый водосток серую мыльную воду на полу, в которую приходится с отвращением погружать ноги. На стене вешалка, на неё насаживается развёрнутая газета, чтобы не испачкать о стену вещи. Потом прочищаем водосток, копошась в мыльной мерзости, и начинается регулировка воды. Заплатил банщику — горячая и холодная есть. Если же баня плановая, без денег, значит вода будет или только горячая, или только холодная, к тому же недолго, хорошо если успеешь намылиться. Мы, как хата при деньгах, на коне, мойся, пока не надоест, успеешь и постираться, благо народу немного: тех, кто проживает на вокзале, Вова в неплановую баню не берет. Потом надо погрохотать кулаком в железную ржавую дверь, придёт банщик в грязном белом халате, проводит нас на этаж, где тормоза приоткроются, насколько позволит ограничительный трос, и мы боком, по одному, проникнем «домой», в нашу яркую калейдоскопическую пещеру. Здесь, на радостях, Леха Террорист слегка огорчит Васю за попытку к бегству, Вова сделает выговор («Вы что тут расчувствовались!?») тем, кто не вымыл пол, все, конечно, закурят, зачифирят и закупцуют (купец — крепкий чай), потом сходят на прогулку, дождутся вечерней проверки и — Таганка! Все ночи полные огня. Магнитофон будет орать как на дискотеке, но на продоле вертухаи как вымрут. Когда Васе насильно засунут в глотку колесо, значит веселье достигло апогея; скоро бедный кот начнёт орать не своим голосом, сбиваться с курса на потеху публики, а хата во всю глотку будет горланить, вместе с известным певцом Ляписом Трубецким:

Ты — мелодия, я — баян, Ты — Роксана, я — Бабаян;

Значит скоро бесчувственного Славу за руки, за ноги водрузят на шконку, и к утру он опять обоссытся не про-сыпаясь, значит опять все будет правильно, если Артём не грохнется во сне с пальмы на дубок, а Вова, путая слова, шаря руками, как космонавт, отыщет дорогу к подушке, и заснут старожилы хаты 228 под завистливые взгляды арестантов с вокзала, обвиняемых в нетяжких преступлениях, думающих, наверно: «Вот она, настоящая братва». Только будет слышен с решки крик дорожника: «Кондрат, держи коня!» — это Леха славливается с нижними. Или: «Афоня, давай прокатимся!» — это переходят с контрольки на канатики с соседями по этажу, обладателями этих забавных псевдонимов.

Кончиться добром все это не могло, потому что добром не кончается ничто. (Даже когда говорят, что свадьба — счастливый конец любви). В один прекрасный вечер брага текла рекой: у Вовы была днюха — годовщина отсидки. Начиналось все чинно. Всем без исключения виновник торжества выдал по колесу. Пошли воспоминания. Как арестовали, как били, как посадили. — «Все от жадности, — глядя куда-то за стены, говорил сам себе Вова. — Говорила мне бабушка — не переходи дорогу на красный свет. Эх, ебать того Тараса, как заебала эта тюрьма…»

— А если бы в тюрьму не попал, пожалел бы? — поинтересовался Щёлковский.

— Если бы у бабушки был х.., она была бы дедушкой, — очнувшись, резонно ответил Вова.

— Тебе хорошо, — возражал Слава, — тебя выкупят.

— Я что — рысак орловский, чтоб меня выкупали? Слава, у меня днюха. Отдыхай.

В общем, и бражки я хлебнул, и пару колёс съел. Помню, почувствовал себя здоровым и счастливым. Правда, в тумане, но в тумане тоже бывает счастье; помню, как кричал: «Долой мусорской ход!» — и кто-то расчувствовавшийся жал мне руку. Как лёг спать, можно сказать, и не помню. Проснулся я перед утренней проверкой как огурчик, т.е. ещё пьяный, но без головной боли. Не открывая глаз, блаженно слушал, как трещатдрова в камине. Ремонт в квартире сделан недавно, большая удача, что в стене обнаружился каминный дымоход, теперь во всем большом доме восемнадцатого века постройки в центре Лиссабона только в нашей квартире и есть камин. Если дрова ещё не прогорели, значит долго вчера сидел у огня. Видать и виски выпил немало. Как хорошо дома. Сейчас будем все вместе пить кофе. Я, как самый злостный в семье лентяй, опять проспал, наверно, часов до девяти. Хорошо, что купили такую широкую кровать, можно разлечься как душа пожелает, хоть вдоль, хоть поперёк, вот так например. Больно ударившись ногой о что-то железное, открыл глаза. Это не Лиссабон. Однако феномен головы, которая не болит, так удивил и обрадовал, что оказалось необходимым растолкать Артёма, вопреки положению, что без серьёзной причины арестанта будить нельзя, и поведать ему, что жизнь прекрасна. Артём меня поддержал, ещё не сообразив, о чем я, и хата наполнилась нашей оптимистической суетой на ниве приготовления чая. Лежали бы тихо на шконках, никто бы нас, скорее всего, не тронул. На проверяющего, заглянувшего в хату с вопросом «сколько?» мы не отреагировали никак. Просто не заметили. А просто — это, как известно, жопа…

— А ну-ка, все на коридор, — хищно улыбаясь, сказал проверяющий.

Добудиться спящих оказалось нелегко, особенно Славу (за ночь он, конечно, обоссался). На этом золотое время хаты 228 закончилось.