Месяц декабрь растянулся во времени необычайно. Люди менялись, а я оставался, побеждая время и тараканов, а главное чувствуя себя лучше. Пару раз поднимался на крышу на прогулку, но свидание с небом оказалось таким же тяжёлым как свидание с матерью через решётку. Впрочем, от свидания я отказался, потому что оно предлагалось следователем только в обмен на признание виновности, хотя бы частичной, этот маленький, но достоверный факт объяснил мне наглядно, почему арестанты считают мусоров суками. Пребывание на кресте даёт весьма живое представление о тюрьме, в связи с калейдоскопичностью событий и большим количеством проходящих через эту Мекку. Вот только что заехали в хату новенькие, а утром, будучи потрясены увиденной ночью агонией и смертью арестанта, между прочим находившегося в следственном изоляторе в связи с мелкой кражей, дружно заявили протест. Почему-то в этот раз никто из вертухаев к трупу не прикасался, на помощь больничному шнырю были призваны мы, но помогать отказались. «Что, нет среди вас настоящих мужчин? Хотите, чтобы я его отнесла? вопрошала врач, почему-то глядя мне в глаза. Вы тоже отказываетесь?» Я молчал. Кто-то не удержался и сказал, что он думает о тюремном начальстве, другой его поддержал и сказал, что он думает о тюремных врачах, третий, на общей волне гнева, сказал, что он думает… и т.д. Рассерженная лечащая сделала шаг в камеру, и, будь она не женщиной, была бы драка. «А Вы что думаете? Вы так же, как они, думаете?» обратилась ко мне врач. Я молчал. «Нет, Вы скажите!» Я молчал. «Я знаю, Вы ещё хуже думаете! Да?» Я молчал. В конце концов с трупом справился шнырь и призванный из другой камеры арестант, а вертухай через какой-нибудь час зачитал список, кому готовиться с вещами. Не было в нем меня и ещё тех, кто тоже молчал. Сегодня не могу с уверенностью сказать, кто из нас всех был прав. Сегодня я откладываю в сторону перо, смотрю в окно альпийского домика, слышу как в долине шумят автомобили, проезжая по горным дорогам на залитых предвечерним солнцем склонах; с удовольствием прослеживаю линию хребтов с их лугами, лесами и скалами, вижу их бытие под синим небом. У соседней хаты, а здесь они называются именно так, дети разводят огонь на выложенной камнями площадке в уютном дворе без всякого забора, ко мне в комнату проникает лёгкий дымок костра, неслышный ветерок колышет летние косы берёз, пушистые сосны и не трогает гордые ели. Дети болтают и смеются. Глядя на них, невольно хочется улыбнуться. Солнце уже освещает противоположный склон долины, оставляя нас в тени. А наверху плывёт бесконечное небо, только в правом верхнем углу окна его пересекает три полоски проводов. Я отрицаю тебя, Йотенгейм.

Как выглядит следак, уже и позабылось, но Ирина Николаевна приходила, принося добрые вести из дома, сигареты, еду и газеты. В инсинуации Косули она не верила, предполагая что-то свое, но согласилась с моей позицией и приняла ее. Создалась странная, но действующая в мою пользу ситуация, в которой Косуля должен был сохранить лицо перед коллегами и вынуждено отпускал вожжи. Получилась уникальная опосредованная цепь от меня и до тех, кого я, наверно, в глаза не видел. Если бы не реальность казематов, можно было бы назвать происходящее каскадом иллюзий, невероятной причинно-следственной связью. Но она давала результаты, и я настойчиво ожидал движения к лучшему. Идя на очередной вызов к адвокату, я ожидал только положительных вестей, но Ирина Николаевна в кабинете старалась держаться от меня подальше и скоро ушла, сказав, что есть подозрение в том, что умерший в нашей камере был болен менингитом. Ну, был и был, я не придал этому значения, решив, что Ирине Николаевне стало не по себе от запаха тюрьмы, которым пропитаны стены и арестанты. Сознавая это, я и так всегда старался держаться от адвоката подальше: сколько ни мойся бесполезно. Иногда у кого-нибудь объявлялся сухой дезодорант (тоже запретный в тюрьме), и это был праздник обоняния, временная, но большая радость, несмотря на то, что арестант и в этом смысле как собака, то есть к запахам привычен. Вернувшись в камеру, я заметил изменения: прогулки не было, баланду подали в кормушку чуть ли не лопатой, как диким зверям, на проверку тормоза не открыли, вместо этого через кормушку бросили пакет хлорамина, тут же окошко захлопнулось, а голос с продола велел развести порошок в воде и протереть раствором все, что можно. Отписав соседям, мы узнали, что на нашей двери приклеена бумага: строгий карантин, менингит. Что это такое, никто особенно не знал, а когда узнали, вздрогнули от ужаса: вирус распространяется не только через предметы, но и по воздуху, а наиболее вероятный исход болезни смерть, в чем, собственно, мы имели возможность убедиться. Через несколько дней нас по одному вызвали в процедурный кабинет, где врачи, запакованные в резину, в масках и очках, велев не переступать порога, на вытянутой руке брали у нас пробы из полости рта. Еще через несколько дней карантин отменили, но прогулок не было, и обращались с нами по-прежнему как с чумными. Новый Год на больничке был почти гарантирован. Менингитом больше никто не заболел, а в маленькой камере на восемь двухъярусных коек оставалось лишь четверо. Наконец разрешили прогулки. Одурев от зеленых стен, пошел и я, дав себе обещание отныне свежим воздухом не пренебрегать. За час, отпущенный тебе, удается надышаться так, что все становится на свои места, после чего заходишь в вонючую хату с неизбывным удивлением перед превратностями судьбы. Заехал паровоз новеньких, вызывая привычное раздражение, которое арестант должен уметь подавлять в себе на корню. Андрюха Коцаный с общака Матроски зашел хозяином, учинил допрос каждому и прицепился ко мне. Успев отвыкнуть от неуважительного отношения сокамерников, я держал дистанцию, а Коцаный (наверно, потому, что был весь в шрамах) лез на рожон. Возникла взаимная неприязнь, а в замкнутом пространстве куда ее девать. И тогда я его проклял, пожелав ему смерти, отчего стало гораздо легче. А Коцаного вдруг как подменили. Наглость с него ветром сдуло, и время он стал проводить в основном мечтая вслух о том, как уедет с женой в свой дом на озеро Балатон, как снова обует какого-нибудь толстосума, а 7-8 месяцев тюрьмы это ерунда, больше же он никогда не сидит. Его лидерство в хате никто не оспаривал, не обращая внимания, как на того неуловимого Джо, который потому неуловим, что никому не нужен. На вопрос, чем болеет, Андрюха беспечно ответил, что у него рак крови, но это ерунда, с этим живут. Лекарств он не получал, но с общего корпуса пришла малява, в которой сокамерники желали ему здоровья и сообщали, что достали с воли нужное лекарство. Коцаный просветлел от удовольствия; было видно, что тюрьма его не тяготит, покуда он в авторитете. Дебиловатый Дима, едва ворочавший языком (ему никак не могли откачать воду из легких), обращаясь к Коцаному, повествовал:

Прикинь… у нас звено было… я из Перовской бригады… Фунтик так бил рукой… что клиента вверх подбрасывало…

Коцаный, как старший товарищ, одобрительно кивал. «А ты, поворачивался он ко мне, ты по воле кем был? Что ты для хаты сделал? Ты к адвокату ходишь занёс бы лавэ, можешь ведь, я же вижу, не хочешь, поди. Так что по воле?»

По воле все хорошо, с трудом справляясь с ненавистью, отвечал я.

Что хорошо?

Все.

Кому?

А кому надо?

Ты вообще с братвой-то знаком? Коммерс?

Кому коммерс, а кому и мерс.

Ты что, на мерсе ездил?

Нет, на ягуаре.

А что лавэ зажимаешь? Так все-таки коммерс?

Против наглости есть средство это самый что ни на есть прямой и бесхитростный ответ. Который и последовал:

Андрей, у тебя есть сомнения? Отпишем в хату?

Ты же с Бутырки. К тому же пассажир.

А что, на Бутырку нет дороги? Пассажир не арестант?

Да ладно. Трудился? и это звучало почти уважительно. Сколько на тюрьме?

Девять месяцев.

Понятно.

И все же смерти я ему пожелал.

Тот факт, что отдельные личности стали досаждать больше всего, свидетельствовал об улучшении условий содержания. И впрямь, несложно было заметить, что компания подобралась беспроблемная, ни бомжей во вшах как в шерсти, ни смертельно больных, ни маниакальных наркоманов. Дима из Перовской бригады несколько ожил, когда кто-то предложил ему на пару ширнуться, но оба участника оказались с венами тонкими как нитки, оба искололись, промахнулись, вся мазута пролилась мимо, и удручённые зэки впали в меланхолию. О том, чтобы с кем-либо делить койку, речи уже не шло вообще; что-то в моем поведении изменилось настолько, что никому в голову не приходило предложить мне потусоваться. Бойкий Смоленский, распевавший куплеты, зайдя в хату, полез было бурым, но, напоровшись на взгляд, тему оставил сразу. Теперь же главной неприятностью стал Коцаный. Но никто его об этом не просил.

Очередной длинный вечер бесконечного декабря прошёл в хате под знаком отчуждения и молчаливой неприязни. Коцаный злился, что все курят, осточертели уже, ночью нервно набросился на кого-то закурившего: «Хорош тут шаймить, как в курилке!» Требование для тюрьмы странное, и реакцию вызывающее однозначную, но никто не возразил. Утром Коцаный стал стремительно бледнеть, сказал, что его сейчас вырвет, кто-то успел подтащить тазик, в который из Коцаного хлынула тёмная кровь. Уводили его двое сокамерников под руки. Куда? «В реанимацию», как говорят врачи. Реанимации в спецбольнице следственного изолятора ИЗ-48/1 «Матросская Тишина» нет.

Ну, что? спросили у вернувшихся.

Говорит: «Не хочется умирать в тюрьме»… ответил один из сопровождавших и молча взялся отмывать тазик от крови.

Через день пришла малява с общака, в которой с прискорбием сообщалось о смерти на кресте Андрюхи Коцаного.

Коцаного заменили на двух живых, добавили ещё пару, и стало тесно, зато все здоровенькие как на подбор. Поздно вечером опять открылись тормоза, и в хату, сдержанно сияя от радости, зашёл арестант с двумя огромными спортивными сумками, отчего раздражение едва не выплеснулось наружу, особенно после того, как вертухай поинтересовался у самого арестанта: «Ну, что? Здесь? Может, в другую?» «Не, нормально» окинув взглядом внутренность хаты, ответил новенький, сбросил ношу на пол, весело осведомился: «Чифирнем?» и достал пачку чаю. Такое движение способно сгладить недовольство. Зайдя в хату в зимней одежде и шапке (значит, был на холодной сборке), парень разделся по пояс, и стало ясно, что гость непростой. По груди, плечам, рукам, запястьям раскинулись церкви с немалым количеством куполов, кресты, могилы и чего ещё только не было. Да это ж тот самый арестант, с которым как-то раз повстречался на сборке. Тогда он тоже разделся по пояс и так зарычал «полосатые, строгие есть?» что народ притих, чувствуя себя виноватым, что ни полосатых, ни строгих, кажется, нет, а потом метался по сборке как раненый зверь, и неукротимая злобная энергия подавляла душное пространство. Теперь же Серёга Воробей был добродушен и доволен, вовсе не выказывая стремления выделиться из общей массы, как будто вопроса о месте ночлега не существовало. Народ уже и чифирнул, Серёга пригубил с уважением, но чифирить не стал, охотно поведал, что он О.О.Р., но я в разговоры не вступал, размышляя, как быть: опять неожиданно стало ясно, что в хате лидер я, и мне, казалось бы, надо принять участие в решении вопроса, где спать Серёге. Размышляя о том, почему вдруг что-то становится ясно без общего обсуждения, и нафига мне это надо, если моя задача только покой, я лежал на койке под решкой, глядя в потолок. Нет ничего глупее, чем когда от тебя ждут, что ты будешь обустраивать О.О.Р.

Серёга подсел на соседнюю шконку, закурили, перекинулись парой слов.

Ты, я гляжу у решки отдыхаешь… неопределённо отметил Воробей.

Да, но я не тусуюсь, ты уж сам с местом разберись.

Не, я не про то, я вот молодого потесню, спокойно пояснил Сергей. Ты перейди на другое место, обратившись к моему соседу, Сергей тут же про него и забыл. Несмотря на то, что другого места не было, паренёк из Феодосии безропотно собрал вещи, и было это вполне справедливо, я бы совершил грубую ошибку, если б стал возражать. А так все получилось правильно и само собой.

Слушай, так это ты подогнал нашему Серёге телогрейку и кроссовки?

Да, а что.

Ничего, он как пришёл, говорит, там Леха Павлов на больничке, давно не съезжает.

Ну да, я не спешу.

Новый Год справим.

Похоже, да.

Теперь уж точно.

Полосатый должен быть полосатым.

Что?

Полосатым, говорю, сказал я, протягивая Серёге новую тельняшку в прозрачном пакете.

Раньше, задумчиво и чуть торжественно ответил Сергей, принимая подгон, только конвойные имели право быть в тельняшках, нас за это били.

А тельняшки?

Отбирали. Сейчас нет. Серегины глаза светились искренней радостью. А вот я бы в тельняшке выглядел крайне нелепо.

Прошёл последний четверг декабря, ушли на этап арестанты с Бутырки. Следовало готовиться к Новому Году. Как встретишь, таким следующий год и будет. То, что он будет в тюрьме, ясно, больше встречать негде, но что на душе вот что важно, от этого зависит, пройдёт ли в тюрьме весь новый год или его часть. Душевный труд подчас весьма нелёгок, но он меняет материю. Все препятствия внутри нас. Внешние препятствия вторичны. «Почему такая несправедливость?» восклицаем мы, столкнувшись с обстоятельствами, которых не заслужили, «за что?» спрашиваем в недоуменье. А между тем, надо внимательно посмотреть со стороны, и станет ясно, что несправедливости нет, есть обыкновенное следствие, соответствующее своей причине, всего лишь не всегда явной. «Вот и ты, уважаемый, имеешь следствие, иронизировал я про себя, размышляя таким образом. Или следствие имеет тебя». Будь любезен, трудись и исправляй ошибки, которые когда-то допустил. Ну, вот скажи на милость, разве год тюрьмы, а то и два или больше, ты не заслуживаешь? Да как нечего делать. За что? Да за что угодно. Ибо правильно сказал старик Салтыков-Щедрин: «Всяк по земле опасно да ходит»…

Дозвониться в тот день до Толика не удавалось, договорились, что он будет у матери на Филях, а телефон не отвечал. Позвонил его жене в Текстильщики, Толик был там.

Привет. Ну что, сегодня уже не увидимся я тебе на Фили звонил.

Увидимся. Приезжай сюда.

Поздно уже, завтра.

Бери такси и приезжай.

Такая спешка?

Да.

Дружеская преданность часто безоглядна, поэтому ею удобно пользоваться без ограничения. Тогда ещё я этого не знал, и роли своей в планах приятеля не оценивал, а потому немедленно взял такси. Дверь открыла испуганная жена. Толик сидел в кровати, обложенный подушками, с побитым лицом; особенно выделялось несколько рубленых ран, как от кастета. Внимательно и с любовью он протирал тряпкой небольшой офицерский маузер.

Как дела? спросил я.

Отложив пистолет, Толик откинул одеяло:

Вот. На внешней стороне обоих бёдер лежало по тампону со свежей кровью.

Что это?

Толик поднял тампоны, и стало ясно, что речь идёт о двух пулевых ранениях. Помнится, просил приятель по-дружески нагнать перед кем-то понтов, погрозить какому-то субъекту, что и было сделано. Времена были советские, бандитизм в моду ещё не вошёл, а потому и опасений не было так, ерунда, повздорили ребята за какое-то сырьё на заре перестройки. В дверь позвонили и застучали: «Откройте, милиция!»

Во, уже и менты успели. А звонили в скорую. Леха, бери пушку!

Я взял пистолет, положил в сумку и, не закрывая её, сверху затолкал небрежно шарф. Когда потребовали паспорт, я вытащил шарф, за ним паспорт и оставил сумку на столе открытой. Потом, услышав от Толика и жены, что я друг и только друг, приказали покинуть помещение. Неспешно закрыв сумку, я вышел за дверь. Этот пистолет жёг мне руки. Два дня я его таскал в кармане, не решаясь оставить нигде, после чего решил утопить. Впоследствии я предложил приятелю за него деньги. «Глубоко переживаю утрату личного оружия, сказал после операции Толик. Денег не надо. А пушку ты мне должен». На этом наша дружба и кончилась. Что стоило тогда схлопотать пару лет за хранение? Не стал бы ведь говорить, что пистолет не мой? Не стал бы. Молчал бы как партизан. Кстати, если бы и не молчал, получили бы обвинение оба, да ещё за умысел, за группу и ещё за что-нибудь. Вот тебе и картинка в два года весом. А теперь прикинь, картинка эта в твоей жизни весьма безобидная. Так что сиди и исправляйся. Была доля правды в убеждении нашего поколения, что жить надо честно, и тогда Родина тебя не съест.

Сам по какой статье? с удовольствием выслушав историю, поинтересовался Воробей.

160, часть 3. Растрата или присвоение чужого имущества (как будто можно присвоить своё) в крупном размере по предварительному сговору группой лиц.

Сколько сидеть будешь?

Не знаю, наверно, сколько УПК позволяет до двух лет за следствием.

А на суде сколько дадут?

Суда не будет. В деле, говорят, двести томов, и хотят довести до пятисот.

Но в таком деле нужны явные доказательства.

Нет, доказательств нет.

Вообще?

Вообще. Мне даже копию постановления о привлечении в качестве обвиняемого не дали.

Ни х.. себе. Я по тюрьмам двадцать лет, а такое первый раз слышу. Долго сидишь?

Девять месяцев.

До хуя…

Да ладно. По сравнению с твоими четырьмя годами это ничто.

Кому как. Всем тюрьма даётся по-разному. Мне-то что, я это одно. А вот ты… Я же вижу.

Все проходит.

Да, согласился Сергей, предлагая сигарету. Давно на больнице?

С сентября, начиная с Бутырского Креста.

Старый тюремный волк, констатировал Сергей, зажигая огонь. За диалогом внимательно следила вся хата. С этого момента в любой камере на любом централе моё положение будет железобетонным, это будет известно и братве и мусорам, но тогда я об этом не думал. В лице Сергея я нашёл интересного собеседника и сильную неординарную личность, а это встретишь не часто. Из хорошей семьи, ученик спецшколы и юный музыкант, Сергей угодил на малолетку и с тех пор на свободе бывал редко, совершая все более и более тяжкие преступления; получил размен, но исполнение смертной казни приостановили, и вот опять пошли года за судом, изучающим немереное количество деяний. То Серёга, оказавшись на свободе, совершит веер вооружённых ограблений, то убийств. «Прикалывает меня насилие! делился мыслями с хатой Воробей. По мне так прав тот, кто сильней. Люблю я это дело».

А ты, стараясь угодить Серёге, обращался ко мне Смоленский, каким-то чудом ещё цеплявшийся за больничку, тебя насилие прикалывает? Я тоже за насилие".

Нет, я против.

Что?! Ты против насилия? Смоленский ощетинился как дикобраз, полагая, что я сказал нечто кощунственное, и подобострастно покосился на Воробья.

Да, я против насилия. Категорически.

Чево-чево?.. угрожающе навис надо мной Смоленский, по-прежнему косясь на Воробья и ожидая судьбоносной поддержки.

Сергей довольно усмехался, не реагируя, но в воздухе электрическим током обозначилось его отношение: шансов у Смоленского не было, и он нелепо и скоропостижно увял. Пребывая в некотором недоумении, хата озвучила свой вопрос устами переселённого со шконки парня из Феодосии. Покрытый орнаментом татуировок на ногах, так, что казалось, что он в штанах, феодосийский поинтересовался у расписанного по самую шею тяжкой символикой Серёги:

А у вас в хате смотрящий есть? У вас ведь все полосатые? Сколько таких хат?

Есть смотрящий, добродушно ответил Сергей, все полосатые. Хата такая одна. Наша.

И кто смотрящий?

Я. Что, непохож? ласково ответил Воробей. С этого момента в хате стояла образцово-показательная тишина, и так она радовала душу, что подступающий Новый Год, казалось, уже не может быть омрачён ничем.

Судья у меня тётка с разумением, рассказывал Сергей, говорит: «То, что Вы, Воробьёв, преступление совершили это ясно. Но какое вот что не понятно. В заключении судмедэкспертизы сказано, что потерпевший скончался от удара тяжёлым металлическим предметом. Следствие убедительно доказывает, что этим предметом является пистолет „ТТ“, рукояткой которого Вы нанесли потерпевшему смертельный удар. Но почему при этом в месте удара не повреждена кожа потерпевшего. Ведь пистолет весит 940 граммов. Как это может быть?» Я и говорю: «Вот именно. Как это может быть? Может быть, я не убивал?» «Вот это, Воробьёв, мы и пытаемся выяснить». С такой судьёй можно разговаривать, честная.

В России честный, Сергей, это тот, кто ещё не попался, и верить нельзя никому, особенно судье. Не обольщайся. Судьёй она быть не перестанет.

Я-то? Не-е, это я так. Какой, на хуй, верить. Но было видно, что напоминание пришлось вовремя. Арестантская солидарность иногда помогает. Брошенное мимоходом слово может поддержать так, что сыграет решающую роль. Однажды, ещё в хате 06, вернулся из каких-то странствий весёлый парень с погонялом Одесса. Старожилы оживились, обрадовались, как по мановению волшебной палочки, Одессе организовали персональную шконку, хоть и казалось, что это невозможно, и Одесса решил приколоться со мной. Выслушав историю задержания и медицинского аспекта, кратко констатировал о мусорах: «Охуевшие». А узнав содержание 160-й статьи, так убеждённо воскликнул «а вот это ещё надо доказать!», что я до сих пор с благодарностью вспоминаю эту поддержку, которая, среди прочего, помогла мне быть уверенным и тогда, когда коварные подкумки шептали и бубнили, что семерочка мне обеспечена, если и не вся десятка.

Леги здесь? поинтересовался Сергей.

Здесь, прямо над нами.

Девушка по имени Леги была заточена в спидовой хате уже который год, все знали, что она обречена и умереть ей на свободе, скорее всего, не удастся. В камере с Леги было ещё несколько арестанток с бесконечным сроком заключения, но по их поведению нельзя было догадаться, какой ад свил гнездо над нашим потолком. Каждый день сверху приходили малявы с просьбой загнать хороших сигарет, бумаги, иногда чего-нибудь ещё, например баян, всегда в дружелюбном спокойном тоне. Временами наверху наступала продолжительная тишина, никто не смеялся и не ругался на решке, на цинк не отвечал. Это означало, что баян нашёл применение. Изредка в кормушку заглядывал вертухай и просил переправить по дороге для Леги передачу с письмом. Незапечатанные письма были от матери, и читать их было сверх всяких сил.

Мы с Леги ещё по воле знакомы, повествовал Сергей, показывая цветное фото в прогулочном дворике. Прошлый раз на больничке мы весело отдыхали. Денег было много, так мы в гости друг к другу ходили. Я по корпусу по всем этажам гулял, когда хотел. Меня главный на третьем этаже увидел говорит: «Что ты здесь делаешь? Иди к себе быстро!» Вот мы здесь все сфотографировались, это Вор, это я, это Леги. Леги как Вора увидала они тоже давно знакомы целоваться бросилась на радостях, а он отворачивается страшно ему, улыбаясь продолжал Сергей. С фотографии глядели обыкновенные лица людей, объединённых давней дружбой, и, если не знать, где сделано фото, ничего необычного заметить нельзя, кроме разве некоторой отрешённости, будто здесь человек, и в то же время нет его.

Отпишу Леги. Бумага есть?

Можно и голосом. Цинкани по батарее два раза по два отзовутся.

Серёга взобрался на решку:

Леги! Привет!

Боже, Сереженька, это ты?

Открылась кормушка, накрашенная рожа Нади, как в телевизоре, заорала:

Это ещё что такое! А ну слазь!

Спалился я! Пойдём, довольно прокричал Сергей через решку и не спеша спустился на грешную землю. Увидев, с кем имеет дело, Надя проявила храбрость и прочитала нотацию.

Ты, смотри, в общагу свою не опоздай, а то с Щелчка на общественном транспорте поедешь, отозвался Сергей. Надя почему-то испугалась и захлопнула кормушку.

Чего это она? поинтересовался я.

А они все в одном посёлке живут лимита. Их от метро Щёлковская с работы на работу возят, чтоб не пропасли. Вот она и бздит. Не ровен час кто-нибудь маляву на волю отпишет, ей кишки на горло и намотают.

А это смертный приговор, сказал Сергей, поймав мой взгляд на золотой кулон, висящий на шее на золотой же цепочке.

То есть?

На, читай. Сергей снял цепочку, раскрыл кулон и извлёк исписанную мелким почерком записку со следами напомаженных женских губ, как в красных печатях.

«Милый мой! Самый любимый мужчина! Нет на свете никого, кого бы я могла полюбить так, как люблю тебя. Ни годы, ни тюрьма не изменят моего отношения к тебе. Нет, я трезво смотрю на вещи, я не сумасшедшая, поэтому не скрою, что не могу обещать, что ты у меня будешь всегда единственный, но твёрдо знаю, что как только ты освободишься, как только появится первая же возможность быть нам вместе, неважно, где, будет ли это лагерь или поселение, я брошу все и всех ради тебя, чтобы быть только с тобой, и это я могу тебе обещать. Забеременеть я хочу только и только от тебя. Я мечтаю об этом, что это произойдёт, и стараюсь изо всех сил подгадать наши свидания…»

Осторожно держа записку, я прочитал её и молча вернул.

Вот я и говорю: сама себе подписала смертный приговор. Если что вот он здесь.

А она? На воле?

Нет, здесь же, в Матроске. Мы по одному делу проходим. Мне следак: «Ну что, будешь давать показания? В твоём положении без разницы, а мне морока». А я ему: «Значит, так. Во-первых, свидание; во-вторых, на каждый допрос сигарет, еды и питья; в-третьих, свиданий несколько». Он кривится, не нравится ему, а поделать ничего не может ему надо план выполнять. Вот мы с ней в следственном кабинете и встретились. А следак стул взял, отсел подальше, отвернулся, как будто читает неудобно ему, а выйти нельзя. Так и терпел.

Как же это ты при следаке? удивился кто-то.

Да так. Мне по хую. Я, если надо, и его самого выебу. Ко мне вчера медсестра в процедурном пристала: как да что, да расскажи, как же вы в тюрьме столько лет без женщин разве без половой жизни жить можно? Я ей и говорю: а мы живём. Она: это как?? Очень, говорю, просто: берёшь пидараса, ставишь его раком… Она: тьфу! и убежала. Новенькая, видать. Раньше вообще с этим проблем не было, наказать хуем было не западло. Сейчас нельзя Воры запрещают, с сожалением констатировал Сергей.

А вообще, есть разница между советской тюрьмой и нынешней?

Есть. Телевизоров не было, но порядка было больше. Я несколько голодовок провёл все мои требования выполнили; вскрывался три раза то же самое. Сейчас хоть голодай, хоть вскрывайся всем все равно.

А режим?

Режим был строже. Нынче другое. Тогда на хату одно лезвие давали; все побрились отчитались, сдали. Пить было нельзя. Сейчас за деньги что хочешь. Мы недавно спирта заказали, вертухай полную грелку принёс. В прогулочном дворике славно погуляли. Вертухай говорит: домой пора, а мы ему: «Иди ты на хуй!» Начальник пришёл, говорит, что это такое. А вертухай ему: это полосатые гуляют. Только к ночи и согласились в хату идти.

Резерв не вызвали?

Нет, нас боятся. Полосатого лучше не трогать. Тут один на проверке меня лицом в стенку ткнул. Меня. Перед всей хатой. Я повернулся и врезал ему, так он из-под фуражки на три метра улетел, только подошвы взвизгнули. Хозяин приходил. Ничего, говорит, сам виноват смотрящего бить нельзя.

Долго ещё судиться будешь?

Года два наверняка. Мне бы попасть на зону, а там только дырку в заборе. На воле штук десять сниму и в Польшу погулять, а там уже живьём не дамся. Из России я знаю как уйти. В районе Белгорода на мотоцикле прямиком через поля на Украину даже если увидят, не догонят. ТТ в кармане и я свободен. Меня ещё ни в одной перестрелке не взяли всегда сонного или пьяного. Один раз в квартире на четвёртом этаже обложили, так я одного мента к себе зацепил. Они мне в мегафон кричат: отдай его нам, он герой Афганистана! А я его за шиворот к окну под дулом выставил: этот? Нате забирайте своего героя! и вниз его. Они забегали, а я рванул с другой стороны по балконам, через квартиру на лестницу и вышел из крайнего подъезда, как ни в чем не бывало, они даже не посмотрели. Долго в бегах был на Украине, потом вернулся, здесь и взяли.

Так, в разговорах, подходил к концу 1998 год. Отдельным шмоном выявляли наличие праздничной браги и иных бутылок, каковых у нас не оказалось, и оставалось меньше суток до исполнения желаний. Столь непосредственной веры в святость Нового Года я не помнил в себе со времён экзальтированной юности. Если только удастся встретить его в тишине, наедине со своими мыслями!.. Тридцать первого декабря к вечерней проверке все притихли. Серёга торжественно укололся какой-то сбережённой к празднику наркотой и слегка отошёл в сопредельные миры. Пришедший на проверку вертухай, сам красный и под градусом, заглянул в хату, хрипло поинтересовался: «Как?» Сергей изобразил на койке летящий самолёт. «У-у-у-у!» понимающе загудел в ответ мусор и оставил нас в покое. И наступили священные часы полнейшей тишины. Было страшно, что кто-нибудь заговорит, нарушится хрупкий баланс мирозданья, и все упадёт в пропасть. Сердце стучало в голове, когда за шестьдесят секунд до полночи было загадано самым страшным образом: никто не должен проронить ни звука. В переполненной камере было ли это возможно. Но это произошло. Последние семь секунд длились века, вместили в себя бесконечность и достигли бессмертия, когда циферблат часов однозначно возвестил, что Новый Год состоялся. И лишь тогда кто-то заговорил. В Новогоднюю ночь мысль была отпущена на свободу, оставалось последовать за ней.