Импортный свидетель [Сборник]

Павлов Кирилл Павлович

Рассказы

 

 

ДЕТЕКТИВ С ПОДСВЕТОМ

 

Детектив с подсветом 

1

Все началось с того, что Алла Абдуллаева вынуждена была обратиться к психиатру.

А за день до этого известный всему Памиру Джоджон Авзуров по своим делам приехал в столицу республики. Одет он был в голубоватые полуджинсовые брюки, рубашку с короткими рукавами и тряпичную кепочку.

Но сперва об Алле Абдуллаевой. Психиатр был московский, в республику приехал ненадолго. Тем не менее, выслушав ее внимательно, он никаких медицинских наставлений не дал: посоветовал ей успокоиться, но лекарств не выписал. Она была, по его представлениям, совершенно здорова, и в душе он даже посмеивался над этой на вид уже немолодой пациенткой, но никоим образом своей антипатии к ней не выдал. Он даже не сказал ей, что ее рассказ похож на чей-то нехороший розыгрыш.

В день психиатр принимал десять-двенадцать больных, страдавших больше мнительностью и желанием лечиться от модной болезни — неврастении, чем действительным заболеванием. А эта женщина, так во всяком случае он сначала подумал, была исключением. Заболевания у нее психиатр не нашел да и желания лечиться тоже. Он попросил ее вытянуть руки и закрыть глаза — пальцы у нее не дрожали, и психиатр увидел рабочие руки, которым неведом был маникюр и лосьоны. Потом он попросил ее открыть глаза, оттянул ей веки своими холеными пухлыми пальцами и завершил все тем, что легонько ударил ее по колену специальным резиновым молоточком. Реакция была должной. Нога женщины, обутая в старомодный башмак, дернулась, и психиатр заметил, совершенно случайно заметил, что на ней были хоть и выстиранные, но много раз перештопанные чулки. Женщина у него не вызывала симпатии. О себе она ничего путного рассказать не могла, потому что очень волновалась и все время сбивалась на свой родной язык, а психиатр его не знал.

Психиатра звали Михаилом Ивановичем. Роста он был выше среднего, полноват, немного лысоват, но кудрявые, черные, с легкой паутинкой седины волосы делали его голову красивой, даже несмотря на толстые детские губы и выдающуюся вперед нижнюю челюсть, что было необычным для восприятия памирцев — тонколицых, изящных 6 своем большинстве людей.

Кандидат медицинских наук Михаил Иванович приехал в столицу этой среднеазиатской республики из Москвы с группой врачей Института усовершенствования. Он приехал по линии Минздрава для чтения местным врачам лекций по своей специальности, а чтобы теория его не ушла слишком далеко от практики, он сам предложил, что параллельно с лекциями он будет консультировать больных.

Алла Абдуллаева была последней, кого он принял в тот день, и рассказ ее Михаила Ивановича не только позабавил, но заинтересовал его не как врача, а, скорее, как творческого человека. Дело в том, что Михаил Иванович пытался сочинять новеллы, разумеется, чаще на медицинские темы.

Бот и тогда вечером ему захотелось изложить все то, что он услышал, на бумаге, но новые его друзья, гостеприимные таджикские врачи, уже ждали своего московского коллегу в шикарном номере гостиницы «Интурист», где Михаил Иванович остановился. Не успел он заикнуться о своем невинном хобби, как был немедленно переодет, спущен на скоростном лифте, посажен в автомобиль и отвезен к одному из друзей «на пикничок».

Михаил Иванович из вежливости поупрямился, но спутники заверили, что ждет его пустяк — «а ля фуршет». Михаил Иванович долго ломал себе голову, что бы это французское слово могло означать применительно к восточному гостеприимству.

Сначала на столе появились сухие фрукты и колотые орехи, потом кислое молоко и сыр, затем манты, отнюдь не являвшиеся королями стола — здесь это блюдо обычное, после них какая-то тушеная, неведомая московскому гостю, птица, напитки, преимущественно соки плодов и трав, известные Михаилу Ивановичу больше по названиям (он не был гурманом), и, конечно, знаменитый зеленый чай. А когда бедный психиатр уже не знал куда деваться — подали плов и снова зеленый чай, потом арбуз, дыню.

После еды дочь хозяина, одетая в цветастое платье, обошла всех с миской, полотенцем и высоким медным кумчаном, каждому поливая на измазанные руки.

Михаила Ивановича интересовало действительно все: и как называются кушанья, и что это за ковры такие развешаны по стенам, и местные обычаи.

Заговорили о работе. Говорили долго, причем обычный человек, не медик, вероятнее всего, не понял бы из этого разговора ничего, но врачи прекрасно чувствовали и недосказанность фраз, и непонятность терминов. Говорили по восточным обычаям — не все вместе сразу, а по очереди.

Налив в бокал апельсиновый сок и разбавив его водой с плававшими в ней кристалликами льда, принялся в свой черед за рассказ и московский гость, Михаил Иванович. Речь его была похожа на тост.

— Есть такие стихи, — сказал он, обведя взглядом аудиторию:

Из ста семидесяти блюд Обед закончен, и беседу Изящную друзья ведут, Как добавление к обеду.

По-моему, мои новые таджикские друзья, эти четыре строки написаны к нашему доброму застолью, и я счастлив, что судьба забросила меня сюда, в такую солнечную республику, к таким замечательным людям. Но. сегодня здесь, среди друзей, я заметил, что только один человек не принял участия в нашей беседе. Может быть, ему почему-то грустно?.. — И Михаил Иванович повернул голову в сторону одного из сидевших за низеньким столом людей.

Человек, к которому он обратился, не был врачом. Объяснить его грусть можно было тем, что он ничего не понимал в специальном разговоре эскулапов.

Был он небольшого роста, лыс, одет в голубцра-тые полуджинсовые брюки, рубашку с короткими рукавами, а тряпичную кепочку он использовал вместо салфетки.

После слов, сказанных Михаилом Ивановичем, грустный Джоджон улыбнулся.

— Я просто устал, — смутился он поначалу. — Брат мой пригласил меня провести с вами вечер, и я, признаться, не жалею. Конечно, не все в вашей беседе мне понятно, я ведь не врач, и поэтому вынужден напрягаться, чтобы не упустить ход мыслей. А когда я все-таки теряю мысль, задумываюсь о своем, то, честно говоря, мне становится не по себе. Дело в том, что я — милиционер. А такая работа полна неожиданностей, грустна и тяжела. В особенности, если ты «гаишник» и твои друзья — следователи из министерства никак не могут распутать дело, ерундовое, на первый взгляд, а ты даже не имеешь служебного права помочь им.

— Особенно, когда ты понимаешь, как распутать преступление, да? — покровительственно влез в разговор хозяин дома.

— Пожалуй, ты прав, — сказал Джоджон и замолчал.

— Но позвольте, я вас все-таки развеселю.

И Михаил Иванович, совершенно упоенный своей восточной речью, немедленно приступил к рассказу, тому самому, который услышал сегодня от пациентки Аллы Абдуллаевой. Разумеется, фамилии ее он не назвал, даже не сказал о том, что принял ее только сегодня, а так, дескать, когда-то пришлось мне консультировать одну пациентку, которая и рассказала…

Михаил Иванович хотел сделать приятное грустному милиционеру, говоря о том, что и в его специальности бывают совершенно загадочные случаи, над разрешением которых не стоит себе ломать голову, ибо в данном случае имела место, конечно, не болезнь, а фантазия…

«Понимаете, доктор, — рассказывала пациентка, — мой муж по ночам светится».

У Михаила Ивановича в практике такое было впервые. Он лениво и устало записывал ее слова и вдруг встрепенулся и принялся слушать уже чрезвычайно внимательно. Ему было жарко, среднеазиатская жара — не шуточки, но он забыл про жару, весь превратившись в слух.

«Вы извините, доктор, что я рассказываю вам такие подробности нашей семейной жизни, но ведь вы врач, и я могу на вас положиться…»

Михаил Иванович поспешно кивнул и даже сделал жест рукой: продолжайте, мол, очень интересно, а насчет «положиться» — это конечно.

«Вот уже который вечер я замечаю, что от тела мужа исходит какой-то специфический запах и, кроме того, струящийся слабый свет. Я сперва испугалась, а он смеется: ты, говорит, у меня всегда дурой была, а сейчас и вовсе спятила. Свет какой-то придумала. Что мне делать, доктор? Может, вы мне капелек каких-нибудь пропишете?»

«Да нет, капельки здесь ни при чем. Скажите, а давно вы стали замечать это свечение? Ах, ну да, не так давно».-

«Да».

«А еще его кто-нибудь видел?»

«Да нет, не видел, муж сказал, чтобы я обратилась к психиатру, ну вот я и у вас».

Михаил Иванович не нашелся, что сказать, и потому спросил:

«А где работает ваш муж?»

«Он-то — на заводе, директором, поэтому я и прошу вас, чтобы никто об этом не знал».

Михаил Иванович закончил рассказ, отхлебнул сока, с удовольствием разгрыз попавший в рот кусочек льда и посмотрел на собеседников. Милиционер оживился:

— А на каком заводе работает ее муж? — спросил он.

— А вот этого я не знаю, — сказал Михаил Иванович.

— А адреса ее тоже не знаете? — глаза Джоджона заблестели. -

— Конечно, нет, это же не постоянная больная, так, с фантазией. Может, ее муж разыграл, такое ведь бывает.

— Наверное, бывает, — сказал Джоджон и поднялся.

Он подошел к каждому, пожал руку, в том числе и Михаилу Ивановичу, но последний, приобщившись уже к восточному рукопожатию, вдруг неловко произнес выученную недавно фразу:

— Хоп май ли.

Все рассмеялись. Вечер сворачивался.

Перед самым сном, в гостинице, Михаил Иванович, ворочаясь в нагревшейся от палившего целый день солнца постели, подумал: почему же все-таки он светится?

Рано утром московского врача разбудил телефонный звонок:

— С вами говорит следователь по особо важным делам МВД республики старший лейтенант Арсланбеков.

Далее Михаил Иванович уже окончательно проснулся. Он помолчал для солидности и, сообразив, что разговор принимает официальный характер, вынужден был немного нарушить медицинскую этику, сообщив старшему лейтенанту фамилию его вчерашней пациентки.

Он разговаривал со следователем, стоя босиком на ковре. Уши его горели от телефонной трубки (он был человек пассивный и приключений не любил), а ноги его обжигал ковер, который в столь ранний час нагрело уже ясное и необузданное среднеазиатское солнце.

2

В следственной части Министерства внутренних дел республики немедленно установили личность директора фармацевтического завода Абдуллаева, вернее, заместителя директора. Жена по простоте душевной повысила его в должности.

Характеристика заместителя директора фармацевтического завода (да какого там завода — заводика, почти что конторы, снабжавшей аптеки республики лекарствами и ядами), полученная в отделе кадров соответствующего министерства, была утешительной и никакой тени на мерцающий голубоватый свет, исходящий от тела заместителя директора, не бросала. В ней было сказано: Гафис Абдуллаев — один из опытнейших специалистов своего дела, имеет ряд патентов, полученных им, однако, не в той области, в которой он был полуноменклатурной единицей, а, странным образом, на республиканском часовом заводе. Эта незначительная справка довела следователя Арсланбекова и начальника части полковника Раджаева до бешенства. Не первую неделю весь отдел работал над проблемой, куда исчезает с завода добытый с таким трудом горный природный фосфор. Стоило только сопоставить слово «фосфор» со словами «патент на часовом заводе», как явившаяся немедленно ассоциация со светящимся циферблатом довершила бы следствие, но вовремя это сопоставление сделано не было.

Следователь Арсланбеков сидел в своем кабинете и очень огорчался, что никак не может сосредоточиться. Окна его кабинета были закрыты, в форточку был вделан кондиционер, из которого вырывался в комнату летний пахучий азиатский воздух. Арсланбеков недавно бросил курить, на то был соответствующий приказ полковника Раджаева, которому надоело читать в детективных романах о том, как следователь затянулся папиросой или же, наоборот, рьяно затушил окурок о край пепельницы. А вот Арсланбеков без сигареты никак сосредоточиться не мог.

Он еще и еще раз вспоминал телефонный разговор с Михаилом Ивановичем и, наконец, решил, что нелишне будет побеседовать с Аллой Абдуллаевой. По его просьбе за ней была отправлена машина. А пока ее не было, следователь вышел на улицу с расстегнутым воротом рубахи и удивился, насколько его кабинетная жизнь отличается от уличной. Те же самые запахи, отфильтрованные его конди, врывались к нему в легкие, и он решил, что не так уж плохо быть некурящим. За полчаса он дошел от министерства до самого телеграфа, что на центральной аллее.

Он шел и думал о том, какая, в сущности, у него странная профессия: он обречен знать о людях все, даже больше, чем сами они о себе знают. А ведь полное знание еще никому не принесло счастья. Навстречу ему шли люди, которые могли себе позволить болтать о пустяках, радоваться солнцу, деревьям, хотя и гуляли во время рабочего дня.

Арсланбеков рассмеялся. Глядя на деревья, он вспомнил о недавнем случае, происшедшем в самом центре города. В лютую жару, которая стояла в середине июля, упала с дерева на одного из прохожих гюрза. Паника была такая, как будто весь город подвергся двенадцатибалльному землетрясению…

Следователь вернулся в министерство и едва вошел в свой кабинет, как дежурный доложил ему, что Алла Абдуллаева находится в приемной.

Алла Абдуллаева оказалась совершенно такой, какой описал ее Михаил Иванович. На вид это была немолодая, плохо одетая женщина, с некрасивыми расплывшимися бедрами. Арсланбеков посадил ее в кресло, сам сел рядом и выслушал еще раз, теперь уже от нее самой, рассказ, с помощью которого надеялся раскрыть в общем-то не очень значительное преступление. «Ну и память у этого Михаила Ивановича», — думал следователь.

Абдуллаева свой рассказ закончила, но ничего нового следователь не услышал. Он задавал наводящие вопросы, но и это ни к чему не привело. Позвонили из экспертного отдела, и Арсланбеков вместе со своей невольной гостьей отправился туда.

В большом кабинете на столе стояли склянки с самыми разными соединениями фосфора. Эксперт по очереди открывал их, давая ей понюхать каждую, но ни в одной из них она не определила того специфического запаха, который исходил в странные для нее ночи от мужа. Следователь записав кое-что в свой блокнот, и они распрощались. Но не прошло и пяти минут, как она снова появилась в кабинете Арсланбекова и резко, как-то на выдохе, спросила:

— Его теперь арестуют, начальник?

— Кого? — удивился следователь.

— Да мужа моего, Гафиса!

— Почему вас это волнует? — спросил Арсланбеков и сам удивился своему вопросу: ну как в самом деле может не волновать жену арест ее мужа.

— Я тебе всю правду скажу, начальник, только обещай мне, что ты его не арестуешь.

Беседа обещала быть интересной, и Арсланбеков легким нажатием кнопки включил магнитофон. Дальше женщина рассказала историю, и Арсланбеков даже пожалел, что он следователь, а не писатель.

— Все произошло из-за этой змеюги Сабохат, это она опутала моего мужа. И ведь как ловко у нее все получилось! Молодая! Но куда же он от живой жены денется? Я еще сама не старая, мне только двадцать семь, — вдруг сказала посетительница.

«Неужели ей двадцать семь? — подумал следователь, — Ну и муж у нее, однако».

Женщина продолжала:

— Ладно уж, я тебе как родному, начальник, всю правду: директором мой Гафис скоро станет, а отец у этой самой Сабохат руку большую имеет, помочь ему может. А как разведешься? Просто так у нас не разведут, позор на весь город. Вот и пришлось прикинуться помешанной. Да доктор умный оказался, справку мне не дал. Так что пусть уж все останется по-старому. Ты извини, начальник, если что не так. Это ты тут поставлен, чтобы все про всех знать. А я пошла.

Следователь остался в раздумье, но через некоторое время чего-то придумал: раздобыл дежурную машину и поехал прямо на завод, где Гафис Абдуллаев работал в должности заместителя директора…

Гафис Абдуллаев принял следователя приветливо, показал документацию завода, и от опытного ока Арсланбекова не ускользнуло, что никаких дел с чистым фосфором завод не имеет. Но это его и огорчило. Ведь если та версия, которая начала уже складываться в его голове, окажется верной и если Абдуллаев хоть мало-мальски задумается над тем, для чего, в действительности, к нему приходил следователь, и без того крохотная ниточка, появившаяся только сегодня, безжалостно лопнет.

Так и произошло. Простить себе не мог следователь преждевременного визита на фармацевтический завод. Он сел в тени огромного дерева, снова подумал о том, как бы не упала ему на голову гюрза, потом махнул рукой: дескать, пусть падает, мне уже все равно.

Гафис Абдуллаев смахнул со своего лица приветливую улыбку, едва только за следователем закрылась дверь. Он набрал телефонный номер и сказал довольно злым голосом!

— Романенко!

А пока на том конце провода искали Романенко, он, одной рукой придерживая телефонную трубку, другой налил из графина стакан воды и залпом выпил.

— Але! Виктор Борисович! Абдуллаев тебя беспокоит. Срочно приезжай ко мне. Важный разговор будет. Фактуры на фосфор спрячь в сейф. Или нет, привези их сюда.

Через десять минут послушный Романенко входил в кабинет замдиректора. Это был толстый лысый человек с толстым портфелем, набитым бумагами. Входя в кабинет патрона, он скорчил плаксивую гримасу.

— Все кончено, дорогой, — сказал Абдуллаев, — нами почему-то интересуется следователь. Сколько склянок у тебя уже готово?

— Восемь, как было договорено.

— Где они? — быстро спросил патрон.

— Ну где! Там, где и стояли. Не сюда же мне их тащить.

— Надо было сюда. Если следователь возьмет опытного эксперта и они в твое отсутствие сделают там обыск, мы с тобой конченые люди. И не видать твоей Сабохат такого замечательного мужа, как я, — прибавил он, улыбнувшись. — Накладные давай сюда. Да не эти, копии. — И Абдуллаев собственноручно тончайшей полосочкой клея прикрепил их к той самой пачке, которую уже просмотрел следователь.

— Банки привези сюда, поставим их в сейф. Это будет наш козырь на тот случай, если следователь еще раз просмотрит документы. Пусть он сам увидит по накладным, что фосфор предназначен для другого завода.

Через полчаса приказание заместителя директора было выполнено. Еще через десять минут, словно дав ему время замести следы, в кабинет Абдуллаева неторопливой походкой вошел следователь Арсланбеков. Сидя на бульваре, он пришел к выводу, что жена непременно расскажет своему мужу о том, что ее сегодня вызывали в следственную часть. Поэтому он решил еще раз зайти к Абдуллаеву, так же, как и в первый раз, полистать накладные и теперь уже нарочно спросить заместителя директора, производит ли их завод какие-либо реактивы, связанные с употреблением фосфора.

3

Михаил Иванович только на третий день своего пребывания в республике решил, что днем на улицу пиджак надевать не стоит. Он понял, наконец, что солнце его победило. Конечно, без пиджака столичный доктор выглядел не так солидно. Но кто будет в такую жару обращать на него внимание? Засунув в каждый карман своих узких немодных брюк по две кассеты слайдовской обратимой пленки, Михаил Иванович, не оглядев себя в зеркале и не убедившись поэтому в том, что фигура его из-за рттопыренных карманов ухудшилась, повесил через плечо старенький «Зенит», спутник вечных его путешествий, и отправился прямо из центральной гостиницы на рынок. Здесь он всю пленку извел, фотографируя таджиков, колдовавших над горами арбузов и дынь, над маленькими горками апельсинов и яблок.

Но больше всего поразили его всевозможных расцветок одеяла и курпачи, покрывала и подушки, наряды для женщин, выставленные тут же, на улице.

Михаила Ивановича радовала экзотика. Было жарко, но он не чувствовал усталости, ибо количество впечатлений еще не перешло за ту грань, когда ум европейца уже не способен воспринимать таинственный и непостижимый Восток. В запасе было еще три пленки, и Михаил Иванович фотографировал ясное, сине-черное таджикское небо, людей, охотно ему позировавших и угощавших московского гостя самыми разнообразными фруктами.

Неожиданно раздался рев ишака. Рука Михаила Ивановича дрогнула, и он испортил роскошный кадр, на котором должны были быть запечатлены четыре таджика, с трудом удерживавшие на весу дыню ростом с самого Михаила Ивановича.

Михаил Иванович бросился фотографировать ишака с такой поспешностью, как будто бы он должен был исчезнуть, как видение, но ишак стоял спокойно даже тогда, когда сам Михаил Иванович, на него взгромоздясь, попросил одного из торговцев запечатлеть его в позе Ходжи Насреддина. На Михаила Ивановича надели чалму, которая съехала на глаза в самый неподходящий момент. Фотографировать пришлось снова. Наконец Михаил Иванович вышел с базара, пленки у него больше не было, он шел грустный и вдруг услышал знакомый голос. У лотка, где продавались сливы величиной с хорошее антоновское яблоко, стояла не кто иная, как Алла Абдуллаева, и яростно доказывала что-то до синевы загоревшему человеку в тюбетейке. Михаил Иванович рад был встретить в незнакомом городе уже знакомого теперь человека и подошел к ней.

— Здравствуйте, товарищ Абдуллаева, — обратился Михаил Иванович к женщине.

Женщина повернулась, оглядела психиатра равнодушно и не слишком восторженно, после чего повернулась и снова продолжала торговаться. Она так жестикулировала и размахивала руками, что Михаил Иванович, пожалел, что у него нет больше пленки.

— Вы меня не узнаете? — снова сказал Михаил Иванович.

На этот раз женщина повернулась к нему и сказала:

— Может, где-то и виделись.

— Ну как же, я же доктор, у которого вы были на приеме три дня назад.

— А, здравствуйте, доктор, вот только имя ваше забыла.

— Михаилом Ивановичем меня зовут.

— Здравствуйте, Михаил Иванович. Покупаете что или просто так гуляете? У нас, знаете, приезжие очень любят- сюда ходить, говорят, красиво тут. А что, правду говорят, в Москве такого базара нет?

— Такого экзотического, конечно, нет, — ответил Михаил Иванович, не уверенный в том, что женщина знает слово «экзотический», — да я по базарам редко хожу. Фрукты у вас замечательные и наряды необычные. Вот пофотографировал, жаль только пленка кончилась.

— Может, вам фрукты какие нужны? Так вы не стесняйтесь, я помогу выбрать. Вы, наверное, и торговаться не умеете?

Через пять минут Михаил Иванович был нагружен фруктами, и за целый воз, который он теперь вынужден был нести в гостиницу, заплатил какие-то копейки. Алле Абдуллаевой было по дороге с ним, и они пошли, потихоньку беседуя.

— Ну, как ваш муж? — спросил Михаил Иванович. — Не светится больше по ночам?

— Меня, знаете ли, уже следователь об этом спрашивал, — холодно заметила женщина, — не светится.

Михаил Иванович замолчал и шел дальше в каком-то подавленном настроении, думая, куда бы деть эту двухпудовую дыню, которая постоянно выскальзывала из рук.

— Вы сами-то не из милиции? — вдруг спросила Абдуллаева.

— Да нет, что вы! — Михаил Иванович хотел всплеснуть руками, но, вспомнив про дыню, сдержал свой пыл.

— А откуда ж тогда следователь про мужа моего узнал? Я ведь никому об этом, кроме вас, не рассказывала.

— Ну, я не знаю, — Михаил Иванович нехорошо засмеялся.

— Скажите, а почем такая дыня в Москве? — вдруг спросила женщина.

Михаил Иванович обрадовался перемене разговора, принявшего столь желательную в данный момент для него форму.

— Рубля два, не меньше, за один килограмм, — с готовностью сказал Михаил Иванович. — Вы себе не представляете, как дерут за такие дыни в Москве. А здесь такая благодать, дешевка!

— Ну, это, наверное, не наши дыни, — сказала Алла, — не может быть, чтоб наши заламывали такую цену на московском базаре.

Тема для разговора была исчерпана, и, попрощавшись с Абдуллаевой, Михаил Иванович поднялся в свой номер, где нашел напечатанное на бланке Министерства внутренних дел, с которым волею судеб столкнулся в этой республике, лестное для себя предложение посетить знаменитый памирский источник Гарм-Чашму, куда мечтал поехать уже много лет. Мечта его сбылась, смущал Михаила Ивановича только фирменный бланк. Продолжая держать дыню в руках, он сел в кресло, но в этот момент раздался телефонный звонок. Доктор вскочил, и дыня упала на пол.

— Слушаю вас, — солидно сказал Михаил Иванович.

Голос с акцентом произнес:

— Вас беспокоит заместитель директора фармацевтического завода Абдуллаев. Слава Аллаху, погода нашей земли приветлива, как приветливы на нашей земле люди. Счастлив человек, посетивший землю древнего Пянджа… — долго говорил Абдуллаев.

Плечом придерживая трубку, Михаил Иванович, нагнувшись, пытался собрать раскатившиеся сливы, пыльный инжир и треснувшую дыню, из которой тек на роскошный гостиничный ковер сладкий дурманящий сок.

Провод телефона растянулся до предела. Михаил Иванович, занятый больше сбором плодов, чем телефонным разговором, этого не заметил, телефон перевернулся на столе, и в трубке послышались частые гудки…

— Романенко, — голос Абдуллаева звучал совсем не так елейно мягко, как две минуты назад в разговоре с Михаилом Ивановичем, — психиатр не пожелал со мной разговаривать, повесил трубку. Я еду немедленно в гостиницу, это наш последний с тобой шанс. Кстати, что ты используешь вместо облепихового масла?

— Цинковую мазь, Гафис Абдуллаевич, она впитывается моментально.

— Немедленно уничтожь весь запас препарата. Хотя стой, он ведь у меня в сейфе. Если не вернусь, все отрицай, пусть ищут расхитителей фосфора в другом месте… — Патрон царственным жестом собирался повесить трубку, но вдруг услышал возбужденный голос Романенко:

— Гафис Абдуллаевич, а как же быть с той партией, которая уже у ребят? Они ведь молчать не станут, если их в милиции прижмут.

— Сам знаешь, что делать, Романенко. Вдвойне тогда молчи. Тебя заметут — я найду способ тебя выручить, ты ж меня знаешь! Ну а гарантией — твоя Сабохат. Не печалься! Это еще в будущем, а сейчас я еду в гостиницу…

…Михаил Иванович кинулся было сначала к телефону, потом к дыне, потом к сливам, но, наступив на жирную инжирину, бросил это занятие, взял приглашение в Гарм-Чашму, напечатанное на бланке, набрал один из номеров, которые четко выделялись на документе, и попросил к телефону следователя Арсланбекова. Ему дали другой телефон, и после нескольких слов, произнесенных Михаилом Ивановичем, в номер вошел следователь в легком летнем костюме и тотчас же принялся собирать с пола фрукты. Психиатр помогал ему, беседа их продолжалась недолго.

И едва только Михаил Иванович пересказал свой так внезапно оборвавшийся разговор с Абдуллаевым, как в дверь постучали…

— Войдите, — сказал Михаил Иванович.

В дверь постучали еще раз.

— Заходи, дорогой, гостем будешь, — сказал следователь.

Он открыл дверь и, нарушив вечный гостиничный закон тишины, громко позвал:

— Гафис Абдуллаевич, куда же вы, ведь мы столько вас ждем?

Заместитель директора фармацевтического завода остался стоять спиной к следователю. Молодой человек, сопровождавший Абдуллаева и несший целую груду свертков, повинуясь строгому взору своего шефа, направил было свои стопы к лифту, но был также окликнут следователем, который довел окаменевшего Абдуллаева и молодого парня до номера Михаила Ивановича, посмотрел, что тот принес, увидел, что коньяк и вина, заявил, что они непьющие, и отправил назад.

— И фрукты у нас есть, молодой человек, — сказал следователь вдогонку, — отнесите свои, пожалуйста, в машину и возвращайтесь в ней на свою базу, а если Гафиса Абдуллаевича нужно будет отвезти, мы найдем способ сделать это на другом транспорте.

Когда за парнем закрылась дверь, трое мужчин сели за стол, и следователь вдруг сказал:

— Гафис Абдуллаевич, у вас не найдется денег?

Михаил Иванович с готовностью полез в карман и протянул следователю пятерку.,

— Я просил Гафиса Абдуллаевича, — мягко сказал следователь, отклоняя его руку, — вы наш гость, а с земляком мы как-нибудь сочтемся.

Гафис Абдуллаевич полез в карман своего синего пиджака и вытащил оттуда целую пачку каких-то бумаг, конвертов и квитанций. Один запечатанный конверт он разорвал и услужливо вынул оттуда ассигнацию достоинством в сто рублей.

— Кому это вы взятку приготовили? — спросил следователь, — Уж не нашему ли московскому другу?

Абдуллаев побелел, однако быстро взял себя в руки и сказал:

— Да нет, какая взятка, долг возвращаю.

— Михаил Иванович, — сказал следователь, — вы, конечно, наш гость, но не откажите в любезности спуститесь на второй этаж. Попросите у коридорной три пиалы и ладонь зеленого чая. Какой же может быть той без зеленого чая! — прибавил он, улыбнувшись.

— Кому, Гафис Абдуллаевич, вы задолжали столь крупную сумму денег? Но не трудитесь отвечать, подумайте о том, что я в одну секунду смогу вас проверить, скажите лучше прямо, эти деньги вы принесли для того, чтоб оставить их в этом номере? Не трудитесь придумывать что-нибудь, тем более что протокола я не веду, магнитофона, как видите, у меня нет. Ну, скажите, неужели фиктивная справка о душевном заболевании вашей супруги стоит таких денег? — и он указал на толстый конверт. — Кроме того, — продолжал следователь, — считайте, что я спас вас от лишнего пункта обвинения в вашем деле, ибо вы прекрасно знаете, что дача взятки…

В комнату вошел Михаил Иванович с горячим чайником и тремя пиалами в руке.

Следователь трижды «поженил» принесенное варево, налив чай в пиалу и вылив его обратно в чайник, приподнимая крышечку с отколотым уголком.

— Да, вы правы, — вдруг сказал Абдуллаев, продолжая разговор, но следователь только приветливо показал глазами, что не надо, мол, сейчас. И трое мужчин принялись за трапезу.

4

— Гражданин Абдуллаев, — голос следователя Арсланбекова был совсем не таким мягким, как вчера в уютном номере гостиницы «Интурист». — Сегодня в машине вы мне задали вопрос, будут ли вас судить, а если будут, то за что. Теперь, когда мы в кабинете, я могу вам ответить на этот вопрос. Будут, Абдуллаев. За махинации с накладными химических реактивов, которыми не занимается ваш завод, за издевательства над женой и за махинации с медицинской справкой, которая якобы должна была помочь вам развестись, фиктивно жениться на Сабохат, жена брата которой… Впрочем, вы и сами прекрасно знаете, кто она… Нам известно, что не без ее помощи вы хотели стать директором предприятия, на котором больше вообще не работаете. Кстати, нам бы хотелось знать ваших сообщников, вы ведь умный человек, глупых не судят по этим статьям, а у вас патенты есть на часовом заводе. Жаль, что такой человек, как вы, стал на преступный путь. Еще одно. Романенко в соседней комнате все отрицает и говорит только: «Я ничего не знаю». Смешно, правда же, — следователь рассмеялся. — Мы с вами все знаем, а он ничего не знает. Или, может быть, он выполняет вашу просьбу молчать? Тогда сделайте милость, Гафис Абдуллаевич, не затягивайте следствие, ну пойдите хоть раз в жизни навстречу закону!

— Сколько мне дадут? — спросил Абдуллаев.

— Подпишите, пожалуйста, протокол, — мягко перебил его следователь.

Абдуллаев внимательно прочитал протокол, поставил под ним какую-то закорючку, а в скобочках ровным каллиграфическим почерком написал свою фамилию.

— Вы согласны с тем, что здесь написано?

— Согласен, раз подписал.

Следователь росмотрел на Абдуллаева и сказал:

— Неужели я ни в чем не ошибся?

Абдуллаев, казалось, был в растерянности.

— Как, — сказал он, — значит, вы…

— Да, да, — сказал Арсланбеков, — это была всего лишь версия, правда, не первая версия, и она подтвердилась. Ну а теперь самое время пригласить в кабинет вашего ближайшего помощника, не так ли?

В сопровождении сержанта милиции в комнату вкатился кругленький возбужденный Романенко.

— Здравствуйте, — поприветствовал его следователь, — садитесь, пожалуйста.

— Как, уже? — сказал Романенко.

— Я хотел сказать, присаживайтесь, — поправился следователь, — вы ведь русский человек и лучше меня знаете язык, на котором мы ведем следствие. Итак, присаживайтесь и будьте столь же благоразумны, как и Га-фис Абдуллаевич. Он мне уже обо всем рассказал, кроме одного, для чего вам нужна эта мазь и кто ваши коммивояжеры? Вам, безусловно, знакомо это слово?

Романенко посмотрел на Абдуллаева.

— Сообщники, — хмуро подсказал патрон.

— Ну вот и прекрасно, что мы друг друга понимаем.

Михаил Иванович летел на Памир. Он летал, продолжая считать себя человеком, не чуждым литературному сочинительству, и поэтому, размышляя над всем происшедшим за последние дни, не мог не доставить себе удовольствия по прибытии в Москву описать всю эту детективную историю с хорошим концом. Он уже знал, что последней страницей в этой истории будет блестящий диалог следователя Арсланбехова с двумя мелкими махинаторами и что благодаря творческому подходу следователя к делу, в сущности, пустяковому для республики, но тем не менее уголовному делу, истина восторжествует. Однако, совершая пятисоткилометровый перелет над высочайшими в мире пиками и горными вершинами, наблюдая, как внизу, неся громадные валуны, пенится великий Пяндж, Михаил Иванович не предполагал, что это еще не конец истории. И что пригласили его в Гарм-Чашму не за здорово живешь.

В Памирском аэропорту Михаила Ивановича встречали врач, с которым только сегодня он говорил по телефону, и начальник Памирской ГАИ Джоджон Авзуров на своей желтой с синей полосой и маячком на крыше «Волге». Это была одна из тех немногих машин пограничного района, путешествие на которой давало возможность всем пассажирам, едущим в ней, не останавливаться поминутно у пограничных постов и предъявлять документы. А требовалась спешность, ибо путешествие в Гарм-Чашму необходимо совершить немедленно.

5

Несколько дней назад к знаменитому целебному источнику Гарм-Чашма подошла санитарная машина, из которой вышли два врача и двое парней, на которых вместо рубах были накинуты простыни. Лица их болезненно скривились, и никто из местных жителей не предполагал, что эти двое — жертвы так называемого эксперимента «Фосфор», проделанного преступниками и пресеченного органами внутренних дел республики.

Парни, конечно, про этот источник слышали, а вот для московского психиатра он был в диковинку.

Долго слушал Михаил Иванович рассказы про таинственную горную воду.

Источник Гарм-Чашма, оказывается, существует тысячелетия. И за эти тысячелетия он исцелил многих людей, шедших сюда по козьим тропам, карабкавшихся по скалам, людей, которые верили в его волшебные свойства. Рушанцы, ваньчцы, калай-хумбцы еще во времена сребробородого Рудаки знали, что есть на свете в русле реки Шах-дары чудодейственный родник, способный исцелять любые кожные заболевания, те самые, что появлялись на их теле чаще всего из-за бесконтрольного солнца, потому что в горных районах атмосфера сильно разрежена и лучи его обжигают больнее, чем где бы то ни было в других районах нашей планеты.

В последние годы с помощью этого источника, слава о котором обошла весь мир, стали лечить и нервные заболевания, такие, например, как экзема, казавшаяся доселе неизлечимой, псориаз. Тысячелетия спустя после того, как радоновая вода помогла одному из презренных шиитов поправиться и сделала его кожу гладкой, источнику Гарм-Чашма приходилось еще не раз доказывать свои целебные свойства, в том числе излечив двух современных молодых людей от химического воздействия цинковой мази и мельчайших крупиц природного фосфора…

…Сначала Михаил Иванович думал, что он бредит наяву. Его глазам предстала громадная глыба льда, с которой низвергались на сидящих под ней людей струи кипящей воды. Михаил Иванович не знал еще, что на Памире не действуют многие привычные нам законы физики, с какими мы знакомы у себя в Москве или в других местах на уровне моря. Не знал, но теперь, глядя на людей, которых кипящая вода не обжигала, понимал, почему так легко пился сегодня по пути с аэродрома сюда в гостеприимной хуш-хоне зеленый чай, в котором всего-то было каких-нибудь восемьдесят градусов. Но ведь и восемьдесят градусов температура, достаточная для того, чтобы человек отдернул руку. Секрет оказался простым: радоновая вода, конечно, не кипела, а иллюзию создавали пузырьки газа, выделяемые обилием минеральных солей. Михаил Иванович не удержался и полез в источник. Зачерпнув со дна белые минеральные отложения, он вымазал себя всего с головы до ног. Веселясь, как дитя, нырнул, ткнувшись носом в дно, — источник оказался мелким. Когда, обиженный как ребенок, вынырнул, то оказался лицом к лицу с врачом, встречавшим его утром в аэропорту.

— Михаил Иванович, — сказал врач, — мы, конечно, не можем злоупотреблять временем своих гостей, но у нас к вам большая просьба: пожалуйста, проконсультируйте двух больных, поступивших недавно к нам на излечение. Я думаю, эти больные заинтересуют вас.

— Я знаю, мне говорили, я готов, — отвечал гость.

Михаил Иванович быстро умылся, оделся и проследовал за врачом. Он не нашел психических отклонений у тех самых больных, пораженных химическим отравлением кожи. Реакция у них на все была вполне нормальной, чему он внутренне обрадовался. Больные были отпущены на процедуры, а врач удивленно спросил его:

— Как, неужели у них нет никаких психических отклонений?

— Я еще не знаю, — сказал Михаил Иванович. — Вы им не назвали мою профессию?

— Нет, конечно. Я им представил вас как консультанта.

— Прекрасно. Позвольте мне побеседовать с ними еще раз поодиночке, завтра и наедине. О результатах я, безусловно, расскажу вам…

К обеденному времени следующего дня Михаил Иванович закончил беседу с обоими и рассказал, как обещал, не утаивая ничего, врачу.

— Да это прямо детектив какой-то! — сказал врач.

— Не простой детектив, с подсветом, — и оба засмеялись.

— Неужели в наше цивилизованное время есть люди, которые думают серьезно о том, что мы с вами наблюдаем!

— Есть, — просто сказал Михаил Иванович — Видите ли, они начитались западных бульварных романчиков и решили, что извращенная любовь им принесет больше радости, чем истинная.

— А как. вы, интересно, узнали об этом? Они что, вам сами рассказали?

— Сами, — ответил Михаил Иванович, — да и куда им было деваться! Я ведь знаю начало этой истории, конец которой привел их к вам на излечение. Вероятнее всего, желая поразить своих жен или там возлюбленных, они натерлись фосфорным веществом, но поразить партнерш им не пришлось. Цинковая мазь, как известно, действует раздражающе на кожу, а фосфор усилил раздражение.

— Скажите, Михаил Иванович, а вам не кажется это неким извращением, подлежащим уголовной ответственности?

Михаил Иванович медлил с ответом, а вспомнив свой разговор с Арсланбековым, и вовсе промолчал. Он, однако, первым нарушил молчание и сам задал вопрос врачу:

— А почему, собственно, вы решили, что они страдают душевным заболеванием?

— Ну как же: апатия, отказ принимать пищу. Я решил на всякий случай проконсультироваться со столичным специалистом.

— Спасибо вам, — сказал Михаил Иванович, — я советую вам не только купать их в источнике, но и проводить ежедневную психотерапию. Постарайтесь внушить им, что их нормальная жизнь принесет им куда больше радости, чем подсвеченная нечистыми делами несостоятельных дельцов.

…Михаил Иванович самоуверенно решил объехать весь Памир! А сопровождал его в поездке известный каждой скале Джоджон Авзуров.

Глядя на него, московский врач думал:

«Вот этот человек работает на своем месте. Подумать только! Был в министерстве, услышал там одно только слово «фосфор» и стал думать. Конечно, то, что он попал на меня, чудо, но ведь без чудес ничего не бывает. Нет, но бдительность! А?! Вот бы мне быть таким. Надо думать, он и гаишник замечательный, недаром его область в передовых ходит по безопасности движения. А ведь какая трасса: наверх посмотришь — неба не видно, вниз — земли не видно, самолет летит где-то внизу. Трасса между небом и землей, а какой порядок…»

Размышления Михаила Ивановича прервал Джоджон-Шо:

— Знаете, о чем я думал? — спросил он.

— Наверное, о работе, — сказал психиатр.

— Нет. Я думал о том, что вот у вас лысина меньше, чем у меня, и вы профессионал своего дела, и вы на месте, а мне так хотелось всю жизнь быть следователем…

Михаила Ивановича в каждом памирском кишлаке принимали как дорогого гостя. Никто не знал, что это психиатр, приехавший в Хорог по делам. Просто на Памире такой обычай, такой замечательный обычай, что Михаилу Ивановичу не хотелось уезжать с Памира. Но срок его командировки кончался, а ведь надо было еще навестить в Душанбе людей, ставших его друзьями. И что самое интересное, ему захотелось узнать, чем же закончилась детективная история, к которой он был как-никак с самого начала причастен.

По приезде в Душанбе он немедленно связался со следователем, которого очень интересовало, когда двое пострадавших, тех, что лечатся теперь в Хороге, смогут дать ему показания.

— Неужели все так серьезно? И что, суд будет?

— Будет, Михаил Иванович. Помните, вы сделали приятное моему другу Джоджону, развеселив его своей забавной историей про светящегося мужа Абдуллаевой? Спасибо вам, вы очень помогли следствию. И поэтому ваш тост — он мне рассказал — я считаю лучшим в тот вечер, ибо хорош тот тост, который действительно приносит человеку радость… Вам, может быть, это покажется смешным, Михаил Иванович, но я до окончания этого дела ничего вам рассказать не смогу. Кстати, когда вы летите в Москву?

— Сегодня вечером, — ответил Михаил Иванович.

— Ну, счастливого вам пути! Может быть, когда-нибудь еще узнаете конец этой истории.

Михаила Ивановича ужасно интересовал конец этой истории. И он узнал его. Правда, был немного разочарован.

Оказывается, Абдуллаев хотел убить своим препаратом, придуманным им по прочтении «Собаки Баскервилей», двух зайцев.

Во-первых, развестись с женой и жениться на свояченице человека «с положением», а во-вторых, заработать денег, продав партию совершенно удивительного «эликсира любви» только что «привезенного с Запада»…

Вот и все, что узнал психиатр.

Через неделю в Москве, когда были готовы проявленные в фотоателье пленки, Михаил Иванович первым делом потребовал от своих домашних приготовить ему настоящий среднеазиатский плов. Когда это действо подходило к концу, ибо для того, чтобы приготовить такой плов, им потребовалось часов пять, Михаил Иванович обзвонил всех своих знакомых и пригласил на той. Слово «той» никто из его знакомых еще не знал. Михаил Иванович терпеливо объяснил им, что такое киик да курпача и сколько стоят дыни на таджикском базаре, показывая на подвешенной белой простыне через проектор слайды, сделанные в Душанбе, комментируя каждый со свойственной ему прямолинейностью. За раскупоренной бутылкой безалкогольного тэджа он рассказал им эту удивительную историю, причем он рассказывал ее, сидя по-таджикски, поджав под себя ноги и скрестив руки на груди.

— Но позволь, Миша, — спросил один из гостей, — а почему же Абдуллаев натирался мазью и не заболел?

Этого Михаил Иванович не знал. А когда в приемной его квартиры раздался звонок, то обрадовался перемене разговора и побежал открывать дверь. Он и сам понимал, что друзья не всерьез воспринимают его рассказ, зная склонность Михаила Ивановича к сочинительству.

Дверь, однако, открывать не пришлось, да и не дошел хозяин до двери. В прихожей, придерживая рукой чемоданчик, стоял капитан милиции Авзуров собственной персоной.

Михаил Иванович так удивился, что даже попытался поздороваться с ним по-таджикски. Джоджон просто протянул ему руку.

— Как вы вошли? — наконец спросил хозяин.

— У хороших людей двери настежь открыты, — сказал Джоджон. — В отпуск я, к морю, а к вам на часок. Той у вас? Не помешал?

Да как может помешать такой человек!

И трапеза вспыхнула с новой силой.

Когда разговор продолжился, Джоджон сказал:

— Мои новые московские друзья хотят знать, почему не заболел Абдуллаев. Очень просто, он смешивал фосфор с облепиховым маслом, а продавал — с цинковой мазью. Все очень просто. Только облепиховое масло — штука дефицитная…

Когда история была закончена, тэдж выпит, слайды просмотрены, а плов, похваленный Джоджоном, дочиста съеден, Михаил Иванович выпроводил своих друзей домой и, еще не закрыв входную дверь, отступил босиком в глубь своей квартиры, скрестил на груди руки, поклонился, показав уходящим свою лысину, и произнес: «Хоп май ли!»

Джоджон сказал по-русски «До свидания» и исчез, как умеют исчезать только очень хорошие, добрые, похожие на сказку люди…

 

У самого калай-хумба снимается кино

Когда приезжаешь на Памир, кажется, повсюду слышна веселая восточная музыка. Горы будят воображение. Если посмотреть сверху — обнаруживается словно игрушечный небольшой аккуратный городок. И взор наблюдателя уж, конечно, будет скользить по ослепительным пикам, опустится чуть ниже, и любой поразится яркокрасным цветам, растущим, кажется, в снегу. Да почему же «кажется»: в снегу и растут, и называется это смешением климатических поясов.

И в реве Пянджа большим любителям фантазии слышится добрый и ласковый голос: «Салам-алей-кум, — здравствуйте, вот это и есть наш город, он цветет высоко в Памирских горах, можно сказать на самой крыше нашей страны, город, вы это, конечно, заметили, очень красивый, добрый и юный, как большинство жителей нашего края».

А если в это время нам заглянуть в хуш-хону с сидящими в ней древними старцами, то эффект будет полный.

Впрочем, эти домулло, как, конечно же, и все остальные почтенные люди Памира, прожили на свете почти столетие и так же, как и все остальные прожившие почти столетие, душой остались молодыми, потому-то и следует считать всех памирцев молодыми людьми. Но молодежь в хуш-хоне все-таки есть. Два сорокалетних серьезных мужчины: прокурор с черной шевелюрой, юрист первого класса, и капитан милиции в платочке с узелками на голове. С прокурором нам еще предстоит познакомиться, а человек в платочке, скрывающем лысину, Джоджон Авзуров.

На Памире уже не диковинное ни для кого телевидение снимает свой фильм, поэтому и он, и его друг-прокурор в позах будд. А дикторский текст «оформляет» их позы на свой лад.

«Это начальство, — говорит кто-то за кадром, — вот этот красивый памирец в синей форме — прокурор, добрый, застенчивый и очень справедливый человек, таким его сделала служба. В минуту душевного волнения прокурор иногда говорит о том, что если там, в центре, хотят, чтобы он боролся с преступниками, пусть подбросят ему хоть парочку. Он, конечно, шутит, но в каждой шутке есть доля правды. Кстати, тут у нас, на Памире, скоро фабрику откроют — бижутерию делать… и ему работы прибавится. Дело в том, что на Памире так редко нарушается закон, что вот, как видите, в обеденный перерыв можно напиться зеленого чая, посидеть в хуш-хоне, порадоваться тому, что мы памирцы».

Голос продолжает спокойно вещать, как вдруг раздается крик режиссера:

— Давай, Рустам, снимай милиционера, пленки мало!

Оператор послушно подходит к Джоджону, режиссер усаживает Джоджона в иную позу, показывает на платочек и говорит:

— А где фуражка, Джоджон, где вы видели такого милиционера?

Джоджон, почувствовав себя в центре внимания, протестует:

— Это я-то не милиционер, да я — милиционер от рождения, когда-нибудь расскажу об этом. А фуражка в машине. Но я не просто милиционер, — продолжает он, — я гаишник. Может, некоторым серьезным товарищам и не нравится, что я себя так называю, но инспектор ГАИ — это уж слишком официально, а я надеюсь, вы стараетесь не нарушать правил дорожного движения. Даже если вы — пешеходы. Поэтому и бояться вам гаишников ни к чему. Впрочем, я заболтался.

Тут Джоджон смотрит на часы:

— Однако кончается обеденный перерыв, меня уже ждет машина, красивая машина с надписью — «ГАИ» на багажнике, с фуражкой, между прочим, на сиденье.

Джоджон садится в машину и включает мотор. Делает знак телевизионщикам и, не зная, что его продолжают снимать, говорит режиссеру:

— Кстати, детектива не будет и погони тоже, мне пока вам и рассказать-то нечего. Не снежного же человека вам показывать.

Джоджон уже заводит машину. Тихо-тихо работает хорошо отрегулированный мотор.

Видя, что телевизионщики от него отстали, он говорит только:

— Я уезжаю.

Машина газует и исчезает за поворотом.

Из хуш-хоны выходит прокурор и медленно идет по дороге. Ему транспорт не положен. Джоджону не по пути, поэтому он не подвез своего друга.

Один из телевизионщиков «врубает» магнитофон, звучит веселая песенка:

Где скажет русский: боже мой, Француз промолвит: се ля ви, Памирец скажет хоп май ли, А вместе скажут Ой-ой-ой! Где русский скажет трын-трава, Француз дополнит се ля ви, Памирец скажет хоп май ли — Зачем другие нам слова? Где русский крикнет хорошо! Француз обронит се ля ви, Памирец скажет хоп май ли. Пускай всем будет хорошо!

За поворотом от хушхоны и налево находится служебное помещение начальника отдела ГАИ области. В этом служебном помещении Джоджон Авзуров в окружении телефонов и бумаг. На столе его громоздится и смердит открытый резной ящик с сигаретами, и Джоджон, обдумывая какую-то проблему, часто высыпает их на стол, молча складывает в штабеля. Так было и сегодня, но сегодня он вдруг вскидывает голову и сам себе говорит:

— А что, если бросить наконец курить, да и для телевизионщиков это будет хороший пропагандистский кадр.

Минут сорок Джоджон о чем-то напряженно думал. Когда он наконец встал, на столе осталась выстроенная из сигарет могила, причем православная, с крестом.

«Так им будет наглядней», — решил Джоджон.

В этот момент раздался звонок телефона, и, когда Джоджон взял трубку, голос абонента оказался хотя и мелодичным, но таким ответственным, что через десять минут Джоджон входил уже в огромный кабинет заместителя председателя исполкома.

— Здравствуйте, — сказал Авзуров, приложил руки к груди, поклонился…

Он шел по большому кабинету к большому столу.

За столом, глядя на него приветливо, расположилась дама с университетским значком прямо на сарафане. Перед ней-то, перед зампредом, и предстал собственной персоной начальник ГАИ области Джоджон Авзуров.

Она ответила ему на приветствие и сказала:

— Джоджон-Шо, дорогой, мы знаем вашу нелегкую работу, поэтому решили дать вам несколько дней на отдых.

Джоджон, который уже успел сесть на краешек стула, вскочил:

— Увольняете?

— Помилуйте, Джоджон, вечно вы что-то выдумываете. Просто знаем, никто, кроме вас, нам помочь не сможет. Вы всю жизнь живете на Памире, а тут, понимаете, телевидение приехало. Ну, помимо всего прочего снежного человека ищут. Смешно, но вы сами сегодня утром обещали им показать. Теперь вот надо бы вам их сопровождать, сами понимаете, горы, снежные люди, поезжайте с ними, с начальником управления договоренность есть, — и она широко и приветливо улыбнулась.

— А кто будет смотреть за порядком на дорогах? — улыбнувшись, но печально, спросил Джоджон.

— Джоджон, — укоризненно сказала женщина, — если бы так уж необходимо было именно теперь смотреть за порядком на дорогах, ваш начальник не предложил бы нам вас как лучшую кандидатуру. Ну, добро?

Она встала и протянула Джоджону руку.

Джоджон вяло пожал руку и собрался было входить, открыл уже дверь, но женщина сказала:

— Не волнуйтесь, Джоджон. Вы воспитали хороших учеников. Думаю, ничего страшного за эти три-четыре дня не произойдет.

— Страшного, конечно, не произойдет, но я же не альпинист.

И он вышел на улицу, размышляя, что бы это могло быть за предложение.

Джоджон шел по улице, потом остановился и громко, ни к кому не обращаясь, сказал:

— Чего не сделаешь, чтобы угодить женщине, даже если эта женщина представитель высшей государственной власти. А что до телевизионщиков, то не будь я гаишником из Рушана, если я не покажу им такого снежного человека… — И Джоджон энергично разрубил ладонью вкусный памирский воздух.

Когда стемнело, цепочка людей, экипированных по последнему слову альпинистской техники, перебралась через овраг. Мужчины еле дотащили мешки и треноги, телеаппаратуру и осветительные приборы, гитару. Позади всех шел и последним дошел Джоджон. Он был в гражданской одежде.

У него было плохое настроение. Начальник экспедиции за снежным человеком, он же режиссер телевидения, его не узнал. Джоджону, как любой начинающей кинозвезде, это было обидно. А цепочка в это время остановилась перед развилкой. Обе тропинки справа и слева, огибая глыбу, вели вверх. Наверху блестел снег. И семь участников предприятия и Джоджон думали о том, как идти дальше.

— Эй, проводник, — вдруг как-то по-колонизаторски закричал начальник экспедиции, — куда идти?

Джоджон таким обращением, естественно, остался недоволен. Но быстро взял себя в руки, даже стал говорить нарочно с акцентом.

— Сей минут, начальник, — скоморошествуя, сказал он, подбегая. — А куда надо?

Начальник, может быть, потому, что был режиссером телевидения, не понял иронии.

— К логову снежного человека, — попросила девушка в красной косынке, — если можно.

— Пещерного, может? — хитря, спросил Джоджон.

— А здесь есть и пещерные? — начальник снова не уловил иронии.

— Как же, да, вон по левой тропинка, если идем…

— А правая куда?

— А она за камнем с левой пересекай.

Все засмеялись. Начальник экспедиции остался недоволен и даже покраснел. Обращаясь к девушке в красной косынке, он нарочно перешел на французский язык:

— Этот абориген еще позволяет себе острить.

Девушка не успела ничего ответить.

Джоджон вспыхнул и вдруг, так же по-французски, сказал:

— У этого аборигена есть на то причины.

Общее смущение завершилось полным дружелюбия ужином.

Действительно, обе тропки пересекались за глыбой, и там обнаружилась как будто только что выстроенная и очень удобная для ночлега площадка. На ней-то и расставили палатки.

Когда все отострились, угомонились, отужинали и завалились спать, Джоджон, глядя на крошечную луну, вспомнил вдруг о своей жене ненаглядной Садригул. А вспомнив, потихоньку рассмеялся, пробормотал даже: «У моей жены в тот день был день рождения…» И увиделся ему его дом, дети, машина, работа — словом, все то, что составляет счастье. И оно выглядело так естественно и осязаемо, что Джоджон, как на экране телевизора, увидел, как из ворот его дома выскользнула маленькая, очень красивая девочка с большим портфелем. Она подошла к Джоджону, чмокнула его в щеку. Он мог бы поклясться, что ощутил ее поцелуй.

— В школу пошла, — грустно сказал Джоджон горам. И они ответили ему ветром.

Но Джоджон ошибался: девочка пошла не в школу.

Вот она, крошка, дочь Джоджона, с большим портфелем стоит на берегу бурной реки и пытается дотянуться до цветка — громадного цветка, что растет на самом краю. Ведь у мамы сегодня день рождения.

Поскользнувшись, она падает в реку. Чудовищная река несет ее. Джоджон — в холодном поту. Но тут же вспоминает пограничную вышку и солдата с биноклем, который увидел девочку и тут же дал тревогу. И тотчас же из-за прибрежных кустов, замаскированные, бросились в воду два солдата.

Тут уж Джоджон веселится от души. Ведь всегда все хорошо, что хорошо кончается… Правда, не достигнута цель, не сорван цветок и… вот уже сам Джоджон стоит на том же уступе, где утром стояла его дочь. Джоджон тянется к цветку, растущему почти в воде, срывает, но теряет равновесие и падает в полной своей форме в воду.

Однако быстро выкарабкивается и оказывается на берегу. Вода течет с него ручьями. Он раздевается и в одних трусах садится за руль казенной машины. Свою форменную одежду он кладет в багажник. Едет, ворчит, но на сиденье его машины лежит роскошный цветок — подарок Садригул от него и дочери.,

Джоджон посмотрел на небо. Оно все было в звездах…

— Ну а теперь, — говорит Джоджон, обращаясь к самому себе, — самое время показать им снежного человека.

И снова ветер доносит до Джоджона музыку. В небе звезды меняют свой цвет и становятся разноцветными. Джоджон потихоньку смотрит на спящих, прислушивается. Холод и мрак, хочется выть по-шакальи. И хочется думать о том, что вот так на Памире наступает зима. Правда, на сто метров ниже ее еще нет, но ведь телевизионщики сами виноваты, что потащились сюда, в холод, искать того, кто не существует. Только деньги переводят да время, лучше бы, право, Хафиза почитали или Хайяма.

А пока мы смеемся над искателями приключений, Джоджон Авзуров подкрадывается к палатке режиссера, потихоньку достает из нее гитару и начинает прикладывать эту гитару к снегу, оставляя в нем огромные, похожие на человеческие, только во много раз больше, следы. Свои следы он ловко заметает ладонью. Черенком гитары он оставляет следы «пальцев». Следы он доводит до обрыва.

После этого с чувством выполненного долга идет спать.

Засыпая, нет сомнений, он видит перед собой лицо Садригул. Садригул гладит его по лысине и говорит голосом режиссера: «Проворонил ты снежного человека».

Удивленный Джоджон открывает глаза и обнаруживает странное сборище возле своей палатки. Все шумно обсуждают происшествие.

— Ну вот же следы, — пытаясь перекричать других, негодует девушка, — значит, он существует!

— Кто?

— Снежный человек.

— Конечно, существует, — вдруг говорит Джоджон. — Он на гитаре играет…

Все смеются.

Режиссер, плохо выспавшийся, ночью замерзший, потому злой и недоступный, не принимает участия в веселье.

— Он действительно был здесь, снежный человек? — спрашивает Джоджона девушка в красной косынке.

— Нет, — говорит Джоджон, — снежных людей здесь нет, это по другой тропинке, а здесь только пещерные… Вон-вон он падает, — вдруг говорит Джоджон, показывая на глыбу, падающую по снежному склону горы.

Полным восторга взором девушка в красной косынке провожает его широко раскрытыми глазами.

После возвращения из экспедиции Джоджон Авзу-ров был приглашен вновь в тот же кабинет к заместителю председателя исполкома.

— Не верю я в снежных людей, — сказал в этом кабинете Джоджон.

— Я тоже, — сказала ему женщина, — но поступить иначе было бы негостеприимно. Кстати, они попросили отвезти одну из сотрудниц телевидения, помощника режиссера, в Калай-Хумб. Им там надо посмотреть натуру.

— Так я же как раз туда еду техосмотр сельхозтехнике проводить, — сказал Авзуров, — конечно же, захвачу…

Джоджона за «снежного человека» в исполкоме не похвалили. Но он вышел оттуда бодрый, считая, что живет и трудится не для похвал.

— У меня есть своя работа, — громко сказал он пустой улице, — интересная и, главное, мужская. Я слежу за порядком на дороге. А снежного человека пусть ищет уголовный розыск или БХСС.

Во второй половине дня, когда были приведены в порядок приостановленные из-за незапланированного вояжа в горы дела, Джоджон с той самой девушкой в красной косынке, что широко раскрыла глаза, когда увидела следы снежного человека на снегу, выехал в Калай-Хумб. С одной стороны их пути нависающая, необозримо высокая отвесная скала давила воображение, с другой — пропасть твердила о суетности бытия…

Где-то внизу билась река. Светило солнце.

— Хорошая погода сегодня, — сказала девушка, чтобы что-то сказать.

Джоджон посмотрел на нее так, словно она сморозила глупость.

— А горы-то, горы какие, — не поняв его взгляда, продолжала девушка, — помните, у Лермонтова?

— Помню, — вдруг перебил ее Джоджон. — Вон там видите облачко? Оно нам испортит погоду.

Девушка вздрогнула. Она думала, наверное, что она одна знает Лермонтова, и посмотрела вперед. Над одним из пиков действительно виднелось облачко, косматое, зацепившееся за гребень скалы.

— До Калай-Хумба ехать четыре часа, — сказал Джоджон, — а от силы через два я сниму с себя всякую ответственность за природу. Здесь будет буря с селем. Так что лучше всего доедем до Рушана, там переночуем.

Девушка слово «переночуем» восприняла близко к сердцу, к тому же превратно, и не поняла, решив, что Джоджон шутит. А потом, как водится, возмутилась.

— Мы едем в Калай-Хумб, — заявила она, — у вас же есть приказ довезти меня туда сегодня.

Джоджон промолчал, не скрывая недовольства. Дальше они ехали молча.

А в это время порывистый ветер стал рвать дорожный указатель с надписью «Рушан». По обшивке машины защелкали, как орешки, мелкие камешки. Стало вдруг темно, и хлынул дождь. И вдруг в этом месиве природных сил словно предупреждение вспыхнул последний солнечный луч и исчез.

…А кое-где, наверное, сияет солнце…

Девушка в красной косынке в ужасе смотрела на ДжОджона, а тот, вцепившись в руль, глядел на часы, дорогу и спидометр.

Уже в темноте они подъехали к Рушану. С гор реками стекала на дорогу глина с камнями. По радио пел детский хор.

— Когда поют дети, — вдруг зачем-то сказал Джоджон, — я знаю, что все будет хорошо…

Но до «хорошо» еще надо было дожить.

По крыше машины застучал дождь уже не с камешками, а с камнями.

— Я не могу подвергать вас опасности, — церемонно сказал Джоджон, — остановимся, утром поедем дальше.

— Мы должны быть в Калай-Хумбе сегодня, — твердо сказала девушка. Так твердо говорят только о нежелании вступать в брак.

— Ну да, разве может абориген иметь свое мнение на что-то? — пробурчал Джоджон с акцентом. — Но ехать дальше опасно.

Девушка хотя и была смущена репликой Джоджона, но быстро взяла себя в руки.

— Мы уже попросили у вас прощения за бестактность, хотите, я попрошу его еще раз, но только мы едем в Калай-Хумб. — И она надула свои хорошенькие губки.

И вскоре мимо них промелькнул дорожный знак «Рушан», перечеркнутый полосой. Впереди были Калай-Хумб и сель. И, быть может, конец. Но об этом знал только начальник ГАИ.

Восемь раз солнце сменялось каменным дождем. Девушка в красной косынке была уверена, что окружающий пейзаж похож на картину Брюллова «Последний день Помпеи», а Джоджон считал, что пейзаж напоминает картину Бруни «Медный змий», потому что с гор скатывались кроме камней змеи, лягушки, ящерицы (Джоджон не говорил об этом, чтобы не травмировать девушку).

С горы, пересекая дорогу, хлестала река.

Огромный валун сбил мост, по которому бежала дорога. Ризо Арустамов, черноволосый голубоглазый работник Рушанской ГАИ, знал о подобных проделках природы: сейсмологи предупредили его, и в этот час он как раз проезжал по трассе, инспектируя свой участок. Он увидел необычное для европейца, но совершенно обыденное на Памире явление: низвергаясь с гор, хлестал прямо через дорогу чудовищный поток такой силы, что даже видавший виды инспектор присвистнул.

А Джоджон с девушкой в машине приближались к Калай-Хумбу. И их не остановило даже то, что падали с небес на крышу машины струи воды толщиной с бутылку. Они били по машине, как хоботы мамонтов.

— Ох, ты, — время от времени говорил Джоджон, чтобы не сказать другого, не отрываясь смотря вперед и лавируя между потоками воды, стекающими вместе с камнями с горы. Вдруг: бах! — разбилось заднее боковое стекло машины. Притаившись, девушка в красной косынке с широко раскрытыми от страха глазами потихоньку сползла вниз под сиденье. Как же она жалела, что не осталась в теплой и радушной хушхоне в Рушане!

Джоджон прятаться под сиденье не имел права.

А в это время младший лейтенант Ризо Арустамов дежурил около вновь образовавшейся реки. Он посмотрел на часы. Вдруг вскочил в седло мотоцикла и поехал. Проехав метров сто, он остановился, положил мотоцикл поперек дороги, снял с руки часы, повесил на руль. Потом побежал назад к потоку, секунду только подумал и вдруг рискнул перейти поток по тоненькой металлической жердочке. Ризо Арустамов — настоящий горец, а горцы знают, как переходить поток, чтобы не кружилась голова. Он пошел сначала по дороге, потом, стараясь обмануть провидение, внушив себе, что все еще идет по дороге, ступил на сваю. Он прошел больше половины пути, вдруг нечаянно взглянул вниз и чуть было не потерял равновесие, но тем не менее благополучно дошел до другого берега и побежал прочь от потока.

И уже там, на другой стороне, в безопасности побежал в сельсовет к телефону.

Позвонив, Ризо Арустамов принялся за работу. И пока он останавливал машины, идущие с одной стороны потока, его лежащий мотоцикл, гипнотизируя, останавливал машины, идущие с другой стороны.

Из-под сиденья двадцать первой «Волги» выглянула девушка.

— А, это вы? — весело спросил ее Джоджон, не отрывая руки от руля.

Девушка не ответила. Она достала косметику и стала приводить себя в порядок.

— Что с вами? — спросил Джоджон тоном любезного собеседника, не обратив внимания, что громадный валун пробил крышу в их машине.

— Мне страшно.

— Надо было думать, — назидательно сказал Джоджон, вдруг успокаиваясь. — Слава Аллаху, вы живы, а то я уж думал, что вас оглушило… Скажите, а правда, в Москве недавно экспонировалась выставка Эль-Грено и Гойи?..

Вспышка молнии была настолько сильной, что в ней, как в замедленном кино, любой любопытный наблюдатель одновременно увидел бы и Джоджона, и девушку, и потоки воды с гор, и камни, и ярко-красную внизу реку, и, чуть было не забыл, в отсвете молнии совершенно зеленое в это мгновение небо.

А Джоджону и девушке в красной косынке машина, на которой он ехал, казалась черной, и только при вспышках молний становилось ясно, что она ярко-желтая.

Девушка забыла про косметику и вдруг исступленно заорала, вцепившись руками в руль.

Джоджон еле оторвал ее руки.

— Прекратите, — сказал он, — скоро уже конец, это ненадолго, еще на полкилометра… Проскочить бы эту гору.

И снова молния, да такая, что она чуть не расколола гору…

Как и обещал Джоджон, через полкилометра все кончилось. И он, и девушка увидели множество машин, стоявших на ярко освещенной заходящим солнцем поляне. Эти машины ждали, пока впереди их пройдет непогода. Шоферы курили или о чем-то лениво переговаривались. Серая, коричневая тьма впереди и сзади напоминала стену мрака.

Из этой стены мрака, как из ада, только что чудом вырвались двое: начальник Памирской ГАИ и его спутница с Центрального телевидения.

Подбежавшие к до неузнаваемости изуродованной машине шоферы увидели в ней капитана милиции за рулем с закушенными до крови губами и, в состоянии нирваны, с широко раскрытыми глазами, девушку в сбившейся красной косынке.

Только через некоторое время в капитане был признан Джоджон Авзуров. Помогли девушке выйти из машины.

— Джоджон Авзурович, спасибо, Джоджон Авзурович, спасибо. — А Джоджон Авзурович и не знал, за что его благодарят. Он дал указание отвезти девушку в Калай-Хумб.

Сель прошел внезапно.

Джоджона вдруг оставили силы.

Привалясь к колесу машины, опустив грязную белую фуражку на колени, он взял да и заснул на минуту — памирский «гаишник» Джоджон Авзуров.

К Джоджону подошел Ризо и накрыл его курпачой.

— Я не сплю, — сказал Джоджон, открыв глаза.

После чего он встал и как ни в чем не бывало начал расхаживать среди шоферов, машин, людей, навороченных камней, отдавая короткие команды. Он появлялся там, где был больше всего необходим.

Мотоцикл Ризо Арустамова лежал с часами, прикрепленными на руле. Неизвестно откуда возле него появился Авзуров.

— Правильно, что оставил, — сказал он, с улыбкой показывая на мотоцикл, — только, по нашим сведениям, сюда, на Памир, было отправлено всего две машины. Их предупредят на первом же посту ГАИ, так что все, можно считать, в порядке…

И Джоджон полез умываться в брызгах потока.

— Освежаешься? — спросил его прохожий, оказавшийся раисом Калай-Хумба.

— Так точно, и тебе советую, день жаркий, — и, не спрашивая ни о чем раиса, Авзуров поволок его в самые брызги.

— Ох, как хорошо, — говорил раис через минуту, когда брызги перестали колоться, — хорошо, такой водички и в самой Москве, наверное, нет.

Авзуров в Москве был, поэтому считал себя знатоком всего того, что есть в Москве.

— В Москве только одного нет, — со знанием дела сказал он.

— Чего это?

— Памира там нет, — убежденно сказал милиционер и обвел рукою горы, — дорог таких невиданных нет, а водичка есть.

— Ой, ребенок — Джоджон, — рассмеялся раис, — Памира нет, говоришь, а где он еще есть, Памир?

— Нигде нет, — твердь сказал Авзуров.

— Жена знает, что ты здесь?

— Жена знает, что я там, где людям нужна моя помощь, а раз меня нет, значит, людям я нужен больше, чем ей.

— Бросит она тебя.

Джоджон не ответил. Да и зачем говорить этому словоохотливому человеку то, что понятно только истинному мужчине. Не бросит! Красавица Садригул вечна, как горы, и молода, как горы, и любовь ее, как любовь гор, вечная любовь.

— Смотри, Джоджон, — вдруг сказал раис, — на той стороне душанбинский грузовик.

— Не может быть, дороги-то нет, где?

— А во-о-н тянется.

Действительно, на серпантинчике дороги промелькнул грузовик.

— Почему думаешь, что душанбинский?

— А какой еще? Из Оша его бы задержали, путь слишком большой. А Душанбе рядом — двести километров, машину гнать зря считается, что можно.

— Ну ладно, не зубоскаль, разберемся, — и Джоджон зашагал к известной уже металлической жёрдочке, по которой переходил пенящийся поток Ризо. Но жердочки уже не было. Поперек двух продольных свай были наложены добрыми людьми доски, и по ним легко уже можно было перейти на другую сторону, не опасаясь, что тебя унесет река.

Когда Джоджон перешел на другую сторону, грузовик был уже совсем рядом, и по номерному знаку Джоджон убедился в том, что действительно он шел из Душанбе.

Он встал на обочине дороги и стал смотреть в поток: водитель остановил машину, подбежал к нему.

— Здравствуйте, товарищ капитан, — на бегу сказал он, доставая документы из подкладки беленькой шапочки, натянутой на самый лоб, и вдруг остановился на полуслове.

Джоджон улыбался: перед ним стоял тот самый якут — Анатолий, с которым однажды уже сводила их судьба.

Анатолий, однако, сделал вид, что видит капитана милиции впервые.

— Вот, пожалуйста, мне в Хорог, срочный груз, — говорил он, протягивая Авзурову водительское удостоверение и путевку организации, отправившей его.

— Здравствуйте, — сказал Джоджон, тоже не показывая, что его помнит, — но что же вы не спешите, срочный груз, поезжайте, я вас не останавливал, — и Авзуров неторопливо пошел в сторону потока.

Водитель, однако, в машину не вскочил, не помчался везти свой скоропортящийся груз, а нерешительно остановился, переминаясь с ноги на ногу.

— Товарищ капитан, — окликнул он Джоджона, — товарищ капитан, так как же ехать, когда дороги нет?

— Дороги нет уже давно, — сказал Авзуров, не оборачиваясь, — а вас разве не предупредили?

— Не-е-е-е-е.

— Просечку надо делать, — резко продолжал Авзуров, — на голове того хозяина, который отправил вас сюда. Отправил, зная, что дороги нет, и тем не менее отправил. Значит, — тут Джоджон вскочил на своего любимого конька (он ведь мечтал быть следователем), — либо он не справляется с должностью и не знает, что надо для того, чтобы довести продукт до места свежим, либо он отгрузил его нарочно, чтобы порчу его можно было списать за счет вот этого потока, правильно?

— Вам бы следователем быть, товарищ капитан.

Авзуров был доволен.

— Подожди, буду еще и следователем. А что везете?

— Масло сливочное везу, в Хорог.

— Много?

— Да сколько велят, в завоз грузили по норме.

— Почему не на рефрижераторе?

— Боялись, что не пройдет.

— А твоя, значит, пройдет? Ну, валяй, проезжай.

— Да что вы?

— Я тебе говорю — проезжай, сейчас перетащим мешки по жердочкам вон на тот грузовик, что на той стороне стоит, и довезешь свое масло, а дальше видно будет.

Авзурова и шофера обступили люди.

— Давайте, ребята, поможем ему, — сказал капитан, открывая борт, и запечатанные в целлофан пакеты с маслом были в две минуты перенесены через необузданную реку.

— Ну, ты свободен, — сказал Авзуров Анатолию, — поешь, отдохни и возвращайся обратно, привет передавай своему начальнику, скажи ему, что мы его хитрость раскрыли.

— Какую хитрость?

— Передай, как говорю, я ему лично позвоню на днях или наш прокурор позвонит, а деньги ему верни.

Парень стоял ошеломленный.

— Я сказал: деньги верни, которые получил за этот рейс. Масло-то небось списанное повез…

…Вот, собственно, и все. Вот так живет на свете памирский «гаишник» Джоджон Авзуров. Но это далеко, конечно, не все, что сняли про него телевизионщики. И если бы ему дали слово, он рассказал бы все примерно так:

— К себе в Хорог я возвратился без приключений, машину мне отремонтировали, красил ее я сам. Встречали меня моя Садригул и все мои дети. Их у меня много. Они хорошие дети, но предстоит еще сделать из них хороших людей.

А дальше, хотя бы ради экзотики, мы снова посетили бы хуш-хону. И в ней снова увидели бы в тех же позах стариков, возле примостившихся на краю прокурора и Джоджона. Все пили, подложив под себя ноги, зеленый чай.

Именно в тот момент, когда Джоджон делал самый вкусный глоток, в хуш-хону вбежал мальчик.

— Джоджон-Шо Авзурович, у вас в машине телефон! — закричал он с порога.

Джоджон немедленно поставил пиалу на столик, встал, надел свою фуражку прямо на покрытую платком с узелками голову и неторопливо пошел к машине.

— Везет этому прокурору, — бормотал он под нос, — у него оперативной связи нет, о совершенных преступлениях он узнает или из газет, или от стариков, или от меня.

Дело есть дело. Пейзаж отступает на задний план. И желтая «Волга» растворяется в дымке…

 

Серьезный начальник

Сегодняшний день начался так рано утром, что было еще очень темно. Зеленая звезда (кто говорил — «глаз Аллаха», а кто — «к ветреной погоде») ярко горела над памирским трактом. Позавчера кончился исмаилитский год (а кончается он в апреле), и то ли поэтому, то ли еще почему с гор посыпались камушки и засыпали и без того опасную дорогу.

Дорогу тотчас же расчистили. Приехала даже комиссия, дорогу приняла, но Джоджону этой комиссии показалось мало: пока не началось движение по трассе, а было только четыре утра, — он на своей «Волге», желтой с синим маяком на крыше, поехал лично инспектировать путь, останавливаясь у каждого подозрительного места.

Камни в этом году падали здорово, но пейзаж после этого весеннего «мероприятия», конечно, особо не изменился, и все же Джоджон чутким взглядом и горца и милиционера сразу же замечал перемены, даже незначительные, и старался привыкнуть к новым выступам, новым камням, сделать их привычными своему взгляду.

Он остановился в очередной раз на несколько секунд, автоматически поставил машину так, чтобы она не загораживала проезжей части, и сам рассмеялся нелепости им проделанного: ну кому может помешать машина, когда на трассе, на целой трассе длиной почти пятьсот километров нет ни одной машины! Тем не менее шоферская привычка взяла верх, а спорить с нею все равно бесполезно.

Джоджон закрыл глаза и представил себе пейзаж таким, каким он был до позавчерашнего обвала, потом осторожно приоткрыл один глаз, посмотрел, что же изменилось, потом снова его закрыл и представил уже таким, каким он будет отныне.

Рухнул выступ скалы, значит, ощутимо изменилось направление ветра. «Здесь надо обязательно ограничить скорость», — подумал Джоджон, потому что ничего не может быть хуже, когда на скользкой от постоянных брызг Пянджа дороге еще появляется и ветер, норовящий сдуть машину в пропасть.

Джоджон не записал свои наблюдения — за долгие годы работы привык запоминать все увиденное за день, потому что все его идеи, мысли и помыслы были связаны так или иначе с этим трактом.

Он повернул ключ зажигания, повернул еще резче, нажал одновременно на акселератор. Мотор завелся с полоборота, в вечернее время он всегда заводился лучше. После этого он выжал сцепление, включил первую передачу и поехал.

Ему было приятно ехать. Он вообще любил сидеть за рулем автомобиля. Он любил ездить быстро, очень быстро и совсем медленно. Он ничего так не любил, как ездить на машине по своей трассе, изучая каждый камень, каждую возможность еще и еще обезопасить водителей от возможных случайностей.

Джоджона любили горы, и он любил горы, но сначала, наверное, они его; он много раз по долгу своей службы рисковал жизнью, и каждый раз его выручали горы. Он всегда чувствовал их отношение к себе: иногда они стояли хмурые, и тогда Джоджон ждал непогоды и предупреждал водителей своей трассы об опасности, а иногда горы улыбались, и тогда ничего не предвещало перемены погоды. Джоджон тоже бывал в хорошем настроении в эти часы.

Сегодня настроение у него было как раз хорошим. Из-за гор неожиданно выскочило неумытое закатное солнце. Оно, наверное, забыло, что уже наступило утро. Увидев начальника ГАИ, оно немедленно скрылось за горной вершиной торчащего, как гребень волны, пика Маяковского. Пик действительно походил на волну: нависшие лавины снега казались барашками, белыми барашками, какие бывают, когда волна перекатывается, несясь к берегу. На миг Джоджону даже показалось, что вся громада пика движется. Джоджон долго смотрел на него, и пик из ослепительно белого стал красным — сперва розово-красным, потом густо-красным, потом черным. Прямо из-за него вставало, поняв свою оплошность, желтое, прозрачное солнце.

В горах, где воздух так прозрачен, как нигде, на солнце смотреть нельзя и секунды. Авзуров и не смотрел. Он давно уже остановился, вылез и, достав из багажника «Волги» дорожный знак, ограничивающий скорость, прилаживал его прямо на утесе.

Это, конечно, можно было бы поручить кому-то другому, тому же Арустамову, имевшему большой опыт по части прилаживания знаков, но Джоджон любил утро и воспользовался случаем. Да кроме того, сперва необходимо было почему-то согласовать этот вопрос в управлении. Можно подумать, они там знают трассу лучше его. Однако делать нечего, он там у них скоро будет по другому делу, так заодно решит и это, задним числом.

Авзуров укрепил знак и, не полюбовавшись на него, поехал дальше. Вот он уже в ущелье, где его знает каждый. В этом ущелье кишлак. Люди здесь, как в любой деревне, просыпаются рано, доят коз, выгонят на пастбище скот.

Ни одной машины пока еще ему не встретилось, но Авзуров знал, движение по трассе уже несколько минут как началось, и потому двигался медленно, чтобы, увидев машину, остановиться и предупредить водителя, что такой-то и такой-то участок трассы из-за шуточек природы усложнился.

Проехав поворот, Джоджон опять вышел из машины, подошел к краю пропасти, на дне которой плескался, убегая от горных вершин, Пяндж. Горные вершины догнать его не могли и только печально смотрели ему вслед. Пяндж заглушал шум моторов, и Джоджон услышал их, когда первые машины уже стали видны. В прозрачном воздухе видимость превосходная, машины еще в полкилометре, а кажется, будто совсем рядом. Машины шли караваном, нагруженные, как верблюды.

Позади Джоджона вдруг затормозил мотоцикл. Это инспектор местной ГАИ патрулирует свой участок.

— Товарищ капитан, без происшествий, инспектор ГАИ сержант Бобоев. Разрешите продолжать работу?

Авзуров разрешил, предупредил о новом знаке. Сержант уже видел его.

Мотоцикл умчал Бобоева навстречу уже ясно видимой колонне грузовиков. Машины шли от Рушана, его родного Рушана, где он, Джоджон Авзуров, сорок лет назад появился на свет.

Кто его знает, почему, но Джоджону было особенно приятно видеть эти машины и предупредить их о новом знаке первым.

Машины шли медленно, словно связанные цепочкой, и так, цепочкой, остановились перед Джоджоном.

Джоджон поприветствовал их, отдал честь водителям, сказал, что хотел. Машины двинулись по своему маршруту.

А он стоял долго, думал о чем-то, и несколько раз мимо проехал инспектор со своей всегдашней фразой «Без происшествий».

Авзуров поехал, наконец, дальше.

Еще издали он заметил, что легковая машина «Жигули» — «шестерка», как ее принято называть, — идет как-то странно. То ли водитель излишне осторожничал, то ли притворялся таким, увидев на пригорочке дороги стоявшую машину ГАИ, не заметить которую было невозможно. Джоджон никогда не прятал свою машину.

Да, да, Авзуров уже лет пятнадцать не прятал свою машину за кусты, как некоторые начинающие работники ГАИ, заслуживающие благосклонность начальства количеством просечек у подловленных водителей. Нет, его машина стояла на виду. И. естественно, что, видя ее, водители не нарушали правил дорожного движения. Это было важнее, чем показывать свою власть.

Джоджон считал, что главное в его работе — предупредить отнюдь не нарушение, а возможное происшествие.

«Жигули» меж тем приближались. По номеру Авзу-ров определил, что машина не из местных, более того, гость из другой, соседней республики.

Естественно, что он немедленно, опять-таки по номеру, определил, из какой республики машина, но, так как его об этом никто не спросил, все это осталось между ним и «Жигулями» тайной, которой свидетелями были лишь Памирские горы.

«Жигули» тормознули около самого Джоджона, стоявшего на краю пропасти и улыбавшегося.

— До Хорога далеко?

Джоджон удивился. Да это и в самом деле удивительно: ни «здравствуйте», ни «до свидания», никаких ритуалов. И где — на его трассе! Спросил и ногу держит на акселераторе. Услышит сейчас ответ и уедет, спешит.

— Здравствуйте, — проговорил Авзуров, прикладывая руку к красному околышу своей белой, как пик Маяковского, фуражке.

— Привет, — сказал шофер, — как насчет Хорога?

— До Хорога порядочно.

— А конкретней?

— Простите меня, пожалуйста, но, прежде чем говорить с вами конкретно, мне необходимо знать, кто вы. Я вам хочу представиться: начальник ГАИ области Авзуров. Позвольте узнать, с кем имею честь?..

— Начальник отдела Министерства транспортного машиностроения Еремеев.

— Очень приятно, товарищ Еремеев, водительских прав я у вас не спрашиваю, за восемь тысяч километров у вас спрашивали их не однажды, не правда ли?

— Откуда вам это известно?

— Это мое предположение.

— Больше у вас нет предположений?

— Есть еще одно. Судя по вашему лицу, вы очень устали, до Хорога еще часа два пути, отдохните, я провожу вас в гостиницу. Здесь у нас, если заметили, через каждые сто километров построены гостиницы, удобные для водителей.

— А вот это уже вас не касается, пропустите!

— Позвольте еще один вопрос?

— Да.

— Вас ждут?

— Никто меня не ждет, я путешествую… с женой, — прибавил он, подумав, и посмотрел на свою спутницу.

— Это ваше личное дело, с кем, а что касается меня, то я настаиваю на том, чтобы вы отдохнули. Горная дорога выматывает, и мне не хотелось бы искать вас, вашу машину и… — Джоджон сделал паузу, — жену на дне вот этого ущелья.

— Пока.

— Прощайте, но, перед тем как вы уедете, разрешите посмотреть талон технического паспорта.

— Зачем это?

— Зона здесь — пограничный район. Я обязан знать все машины, находящиеся на трассе, да, кроме того, лишние хлопоты: не зная вашей машины и вас, по одному только номеру посылать уведомление в ГАИ вашего города о том, что вы так бесславно закончили ваше путешествие, — продолжал куражиться Джоджон. — Да, кстати, и в министерство ваше надо будет сообщить, чтобы заблаговременно подобрали кандидатуру на вашу должность. Хорошего работника найти трудно. А вы останетесь в горах… навсегда.

— Нате, — разозленный водитель протянул Джоджону книжечку в красном переплете.

— Я просил водительские права.

— Держите.

Джоджон принял документ, который был в полном порядке. Но показалось Джоджону, что водитель «Жигулей», передавая ему права, отстранился от милиционера, и в глазах его мелькнул какой-то блеск.

Джоджон пригнулся к открытому окну и удивился: из окна тянуло спиртом, а точнее водкой, такой, какая долго постояла в незакупоренной бутылке. Но ничего не сказал. Только запер свою машину и предложил Еремееву сесть на заднее сиденье. Сам же сел за руль его «Жигулей».

— Дай сюда права, — переходя на «ты», сказал водитель, теряя самообладание.

— Пожалуйста, — сказал Джоджон, протягивая ему назад документы, — но на трассу я вас пустить не могу.

— А это ты видел? — И снова, протянув свое министерское удостоверение, водитель вложил в него запечатанную в целлофан бумажку.

— Это я видел, вернее предполагал, что у вас есть талон без права остановки, но вы его горам покажите, они любят удостоверения, глядишь, и не накажут вас…

— Я с тебя погоны сниму, пусти.

— Я надеюсь, не сейчас? — улыбнулся Джоджон, заводя мотор «Жигулей».

— Когда доберусь до начальника ГАИ республики.

— В гостинице есть телефон, и вы сможете ему позвонить оттуда.

— Ладно, поехали, — сказал водитель — Маша, смотри, чтобы он не разбил нашу машину. Мы потеряем полчаса.

Но они тронулись в путь только через пять часов, и то, когда, по разумному предложению Маши, выспались.

Телефон начальника ГАИ республики в такую рань не отвечал, но человек, которого задержал Авзуров, был настойчивым.

Он поездил по Памиру, а вернувшись в столицу республики, зашел к начальнику ГАИ и нажаловался на возмутительный произвол, происходящий на Памире.

Естественно, что вскоре Джоджон предстал перед светлые очи начальника ГАИ республики и тот, глядя Авзурову в глаза, спросил:

— А вы знаете, Авзуров, кого вы задержали на трассе две недели назад?

— Знаю, — просто ответил Джоджон.

— Он что, был пьян? Почему вы так себя вели?

— Нет, к счастью, так — остаточное опьянение с предыдущего дня, ну то есть того дня, когда он ночевал в Калай-Хумбе. Я посылал запрос: он выпил сто пятьдесят грамм в хуш-хоне, плохо выспался.

— А может, он с утра выпил?

— Да нет, что он, алкоголик, что ли! Просто человек, забывший на минуту, что законы существуют для всех…

 

«Гаишная» душа

Сначала в небе ничего не было, ни облачка, потом там появилась серая точка, которая стала расти и превратилась в самолет. Он стал постепенно снижаться, и в конце концов плавно, а не вприпрыжку, как бегал в свое время ИЛ-14, подплыл к зданию московского аэропорта «Внуково».

Из самолета в числе многих пассажиров вышел невысокий плотный человек и еще на трапе поежился — прохладно: температура воздуха, как объявила стюардесса, в Москве плюс двадцать пять. Но после тридцатидевятиградусной среднеазиатской жары он озяб.

Он был в рубахе с короткими рукавами, в серой рубахе, какую носят работники милиции, только без погон и рукавов: рукава ему укоротила жена, а погоны он отстегнул сам. Кроме того, на нем были брюки, обыкновенные черные брюки, и шапочка, скрывающая лысину: густые черные волосы поглощали ее, как щупальца Медузы Горгоны. Подхваченные аэродромным ветром топорщились усы.

Человек вышел на площадь. Вещей у него было немного — всего только маленький чемоданчик. Поэтому он в багаж его не сдавал, экономя тем самым время. Он не был в Москве лет пять и сейчас решил посмотреть город, а на вокзал он пока еще не спешил: поезд в Адлер уходил в полночь. «Если взять такси, — решил приезжий, — знакомство с Москвой немного продлится». Так он и сделал, открыл дверцу светло-зеленой машины, бросил на заднее сиденье чемоданчик, сам сел впереди и вслух внимательно прочитал табличку, приклепленную перед его глазами. Он повторил еще раз имя, отчество и фамилию водителя, после чего повернулся к нему, протянул руку и сказал:

— Будем знакомы, Авзуров.

Шофер руки не подал, хлопнул по рукоятке счетчика и пробурчал:

— Мне-то какое дело, кто ты есть! Куда надо?

— В Москву.

— Ты чего, пьяный, что ли, так я тебя в милицию сейчас сдам. Улица какая? — Шофер, привыкший к московским темпам и скоростям, не принял медленной, степенной, «отутюженной» речи Авзурова.

— Проспект Вернадского, к другу я… — пролепетал ошеломленный Джоджон, который почему-то был уверен, что в Москве все рады приезжим.

— Это твое личное дело, хоть к брату, мое дело тебя довезти, а ты свои периферийные штучки оставь там, откуда прилетел, — окончательно охамел шофер и рванул машину с места.

— Скажите, — проговорил Авзуров, когда машина понеслась по шоссе, — а что, неужели Москва отличается от периферии лишь тем, что здесь вот так, как вы, неприветливо встречают гостей?.

Шофер не отвечал, он гнал машину и смотрел только вперед.

— Можно вас попросить немного медленней, — сказал Авзуров, — я не привык к быстрой езде.

Шофер не ответил, но скорость сбавил, а уже выезжая на Киевское шоссе, пробурчал:

— У-у-у, развелось дыроколов.

— Кого-кого? — с улыбкой спросил Авзуров.

— Ну этих, милиционеров, гаишников.

— А, ну-ну. Расскажите, это интересно.

— А чего про них рассказывать? Едет сегодня один на «двадцать четвертой» по Ленинскому и орет в матюгальничек, в микрофон то есть, на пешеходов: «У вас мозги есть? Чего прётесь на красный свет!» А я утром выехал в хорошем настроении, пассажиров везу, и вдруг вот такая незадача. Ну, что ему сказать? Вылез я из машины, подхожу к нему, здороваюсь. Сидит за рулем лейтенант, я ему и говорю: «Товарищ лейтенант, так и так, стыдно за вас», а он только руку протягивает из окна — документы давай. Ну я ему документы дал, а он мне просечку: «Машину, — говорит, — не там поставил, ездить научись, потом советовать подходи». Ну, просечку я перенес с трудом, как в свое время инфаркт, но перенес, а потом ему и говорю: «А вы, — говорю, — вот стоите здесь, и ваша машина занимает ничуть не меньше места, чем моя, почему вам можно, а мне нет? Давайте, — говорю, — тогда все правила выполнять».

А он мне, этот щенок, что вдвое моложе меня, форму вчера надел, тыкает да еще смеется: «Кишка тонка, — говорит, — мне советовать». Спрашиваю, из какого он ГАИ. Не говорит и документы не показывает. Ну, номер машины я запомнил — 44–73. Так что ты, братец, извини, что я с тобой грубый, потому как сейчас ты вылезешь, а меня потом совесть замучит: обидел пассажира.

— Да-а, — сказал Джоджон. И замолчал.

— Слушай, — вдруг сказал шофер, — а может, того милиционера тоже совесть мучает или, может, его тоже кто с утра обидел?

— Может, и обидел, — сказал Авзуров, — только, приятель, в одном ты не прав.

— В чем это? — шофер удивился.

— А в том, что я сейчас вылезу. Не вылезу я, поедем искать эту машину.

— Да нет, ну что вы, — шофер перешел на «вы».

— А все, что вы сейчас рассказали, все правда, до мелочей?

— Все.

— Ну, тогда поехали. А собственно, чего искать! В каком районе стояла машина? Ну вот, и поедем в ГАИ этого района.

— Так я счетчик выключу?

— Вы что, хотите просечку еще одну получить?..

Так с включенным счетчиком они подъехали к зданию районной ГАИ. И не надо быть прорицателем, чтобы сразу же догадаться, что возле небольшого двухэтажного дома стояла пресловутая машина 44–73. Причем странно — переднего номера у нее не было.

Авзуров вышел, убедился в том, что стоянка в этом месте разрешена, после чего вошел в здание. У дежурного он спросил, где можно найти начальника, и немедленно проследовал в его кабинет.

Там, попросив разрешения оторвать его на две минуты, он изложил все то, что только что услышал от водителя.

— Вы сами-то кто будете? — спросил начальник, вслушиваясь в авзуровский таджикский акцент.

— О, я большой человек! — сказал Авзуров, доставая паспорт. — Советский человек.

Начальник, седовласый майор, на паспорт даже не взглянул, долго испытующе глядел в лицо Авзурова, после чего нажал кнопку и попросил по селектору зайти в кабинет водителя той самой «Волги».

— Товарищ жалуется на вас, — сказал он, — без надобности используете технические средства. Кто вам дал право так фамильярно разговаривать с прохожими в усилитель?.

Вошедший лейтенант вспыхнул, но промолчал.

— Кроме того, почему машина ваша неухожена, где передний номер?

— Красят его, товарищ майор.

— Это еще не все. Почему не реагируете на замечания, когда они делаются вам по делу, за грубость?

— Какие замечания, товарищ майор?

— Ну как же, водитель такси подошел к вам утром, сделал замечание, а вы что?

— Так он же остановился не там, где надо.

— А вы стояли, где надо? Вы даже не дежурили в эти часы, так что просечку вам надо было поставить, а не ему, и не в талоне предупреждений, а в послужном списке. Идите, извинитесь перед водителем, приведите в порядок машину, потом доложите. Выполняйте.

— Есть. Разрешите идти?

— Идите.

— Беда с этим молодняком. Только придут — норовят власть показать, — говорил майор, когда лейтенант вышел.

— И много у вас таких?

— Да вот один на все отделение, вполне достаточно. Думаете, приятно, когда вот так приходят, жалуются? Хотя сигналы населения нам помогают. Сами знаете, милиционер, особенно когда он инспектор, должен быть безукоризненным. А вы сами-то не москвич? — вдруг спросил майор.

— Да нет, я с Памира.

— Водитель, наверное?

— Немного и водитель.

— Что же, спасибо, — сказал, вставая, майор, — захаживайте к нам просто так, без всякой нужды.

— Обязательно зайду, — пообещал Авзуров.

Он вышел из здания госавтоинспекции, спустился на первый этаж, прошел по коридору и вышел на улицу к ожидавшему его водителю.

— Спасибо вам, — сказал шофер, — вот выручили, уж лейтенант ко мне тут приходил, извинялся, настроение, говорит, у него с утра плохое было.

— Просечку-то простил?

— Ну конечно.

Машина тронулась с места и через несколько мгновений остановилась. Авзуров попросил остановить машину. На перекрестке стоял тот самый милиционер.

— Смотри, лейтенант, чтобы это больше не повторялось, не позорь нашу службу, — сказал он милиционеру, — Я твоему начальнику не открылся, но имей в виду, еще что-нибудь услышу про тебя плохое, уйдешь из милиции, нам такие не нужны! — И вместе со светло-зеленой машиной он исчез за темно-зеленым поворотом.

Настала минута расставания с шофером.

— Не возьму денег, — сказал шофер, выключая счетчик.

— Послушайте, — сказал Джоджон, — вы думаете, я за просечку, что вам убрали из талона, с вас эту трешку возьму? Я возьму, конечно, и возьму кое-что побольше.

— Что же? — удивился шофер…

— Вежливость вашу, чтобы приехавшие в Москву не расстраивались с самой первой минуты. Вы говорите, вам все равно, к другу я или к брату. А мне все равно, почему у вас плохое настроение! — И, попрощавшись, он вышел из машины и закрыл дверцу по привычке плотно, но без стука.

А потом было море. Синее море ласкало и купало в своих волнах сильное загорелое тело начальника Памирской ГАИ.

Дома, в родном Рушане, предаваясь ласкам своей жены, красавицы Садригул, Джоджон Авзуров рассказал ей и эту историю и еще много других, и тогда она, встав с кошмы, которую обычно стелют в хуш-хоне, подала мужу целую миску кислого молока, а он, немного остыв от своего рассказа, с наслаждением поедая любимое кушанье, совсем забыл, что подобные рассказы настолько трогают ее, что сегодня она не сомкнет глаз, все думая о том, как это сложно быть женой такого вот надежного человека.

Ведь, во-первых, водитель такси мог его обмануть, и правильно бы сделал, потому что охотники на горных баранов и кииков знают свои байки, а шоферы, все шоферы на свете — свои, а во-вторых, ну куда он полез, куда, опять в работу, а ведь был-то на отдыхе. Вот, право, душа!

Все это она не говорила, а только думала, глядя на своего засыпавшего мужа, гладила его по волосам, стараясь прикрыть рукой огромную лысину. Потом потихонечку встала, поставила будильник на полшестого и тихо легла рядом.

Долго она не могла заснуть, потому что никак не могла понять: почему ее муж, начальник Памирской ГАИ, то есть всего, что здесь на колесах, почти никогда не включал на своей желтой машине, желтой с синим милицейской очень красивой машине с желтыми и красными фарами, с надписью «ГАИ» на багажнике, синий вертящийся маячок.

Мальчишки говорили, что он у него не работает, но так ведь не бывает. Наверное, он не включал его, чтобы не волновать проезжавших на машинах шоферов: ведь если включен такой маячок, значит, это сумасшедше необходимо.

 

Бой на границе

До сентября эта застава считалась самой счастливой. Здесь было так мало пограничных инцидентов, что их можно было просто не брать в расчет. Ни одного крупного.

Объяснялось это тем, что стояла застава на самом видном месте. Из города до нее тянулась длинная дорога через небольшое ущелье, удобное для пограничников: стены его просматривались, на них не было ни бугорка, ни кустика. Спрятаться там было невозможно, а на голом камне не распластаешься, здесь даже птицы на фоне этого ущелья отбрасывали причудливые, давно переставшие настораживать тени. Ложбина с другой стороны границы и вся видимая часть сопредельной стороны также хорошо просматривались.

За видимым отрезком сопредельной стороны дорога резко сворачивала за скалу.

Офицеры ушли, но майор Хотимый продолжал сидеть в кабинете. Перед ним на стене висело огромное зеркало, в котором отражались стол с телефонами, папка с документами, графин с водой и, наконец, сам майор с расстегнутым от жары воротом, чуть седой, с густыми черными бровями и серыми глазами. Ненароком взглянув в зеркало, Хотимый поспешил застегнуть ворот. Сегодняшний, определенный расписанием, рабочий день был на исходе. Однако Хотимый домой не спешил: он был холост, любил в свободное время писать маслом горы…

— Разрешите, товарищ майор?

— Пожалуйста, — Хотимый привстал. Принял из рук младшего офицера депешу.

Она была помечена словом «Копия» и регулярно присылалась из республиканского сейсмологического управления.

Депеша была написана на машинке, на стандартном бланке, заполненном по форме как обычная сводка погоды. Нет, не совсем. Хотимый взглядывался в листок. Что-то в нем настораживало.

Ну, конечно. Официальная деловая речь типа: «Такая-то служба имеет своей целью изложить…» И вдруг здесь же: «Товарищ майор, хотя наши приборы пока ничего серьезного не предвещают, мой долг сообщить вам о странном поведении животных. Началось это часов двенадцать назад. Наблюдатели видели на склонах гор скопление большого количества змей, что обычно бывает перед землетрясением. Прошу вас принять это к сведению. С уважением В. Сеневич».

Борис Иванович Хотимый когда-то увлекался охотой. Он знал повадки зверей.

Через десять минут, поставив в известность начальника отряда, майор распорядился об эвакуации личного состава двух небольших застав, находящихся прямо под нависающей скалой. Правда, заставы могла уберечь нес большая гряда — нарост с пробитой на нем тропой, — но рисковать людьми нельзя. А вдруг не выдержит? Отдав распоряжение, Хотимый сел в старенький, довоенного образца, «виллис» и, вместо того чтобы ехать домой, направился к самой границе. Он хотел воочию убедиться в том, о чем только что узнал из депеши.

…Тоненькой, едва-едва не соскальзывающей в пропасть змейкой вилась глубоко внизу дорога. По ней мчался «виллис», в котором сидели двое — шофер и пассажир. В восьмикратный бинокль было видно, что второй пассажир — офицер. Опасливо оглядевшись, незнакомец оценил обстановку. Постояв немного для верности за выступом скалы, он, петляя, стал спускаться в ущелье. Метрах в десяти над дорогой, прячась за кустарником, он присел, еще раз огляделся, раздвинул ветви. Из тайника несло плесенью. Над ним стоял человек и пытался подавить возникший страх, какой бывает, когда переходишь границу без ведома пограничников. Вспомнился обрывок фразы, сказанной на прощание шефом: «Постарайся выполнить задание самостоятельно».

Легко сказать «самостоятельно». Неужели они не надеются на резидента? Или это провал?.. Страшное слово вспугнуло его, и уже слышались ему голоса пограничников, грозное «руки вверх». Но минуты шли, а ничего страшного не происходило. Нарушитель вынул из кармана походной куртки пакет. Развернул документы: «Дольский Валерий Кузьмич, родился в деревне Вичичи Белорусской ССР в 1914 году, в настоящее время работает там же агрономом, военнообязанный». Кроме того, в командировочном удостоверении было отмечено, что В. К. Дольский приехал в пограничную зону с разрешения местной милиции (в этом городе уже третий месяц работал майор Хотимый).

Дольский постоял еще немного, собираясь с мыслями, в тайник засунул планшет, давно уже свернутый плащ и вышел на узенькую, казалось, плохо приклеенную к отвесной скале дорогу. И вдруг перед ним затормозил автомобиль Хотимого, возвращавшегося после осмотра горного района.

— Куда путь держим? — весело спросил Хотимый.

— Да мне тут близко, — промямлил ошарашенный Дольский, — командировочный, вот… — И Дольский протянул бланк с печатями.

Хотимый взглянул на бланк, потом в лицо Дольскому, что-то показалось майору подозрительным…

Глаза незнакомца стали желтыми и тусклыми. Казалось, еще секунда, и он бросится на Хотимого, но тот словно и не заметил перемены в Дольском, только приказал ему сесть на заднее сиденье. Сам сел рядом и бросил шоферу: «В отряд».

По горной дороге неслась машина. Дольский напряженно думал о том, что еще не все потеряно: «Подумаешь, задержали. Скорее всего, за то, что гулял возле границы. Ничего, отпустят. Может, еще и подружусь с ними. Полезно дружить с такими людьми».

Полчаса беседы с Дольским — и майор Хотимый уже не сомневался, что перед ним подозрительная личность. Он послал запрос в Белоруссию…

Вскоре сообщили, что Дольский действительно существует, в данное время находится в командировке в пограничном районе, и назвали этот город.

Сеневич, тот самый, который прислал Хотимому сводку погоды, ехал в ущелье к двум пограничным заставам воочию взглянуть на нависающий карниз Золотой скалы. Скала, против всех законов природы, все еще висела, а ущелье наполнял какой-то объемный гул. Из-за скалы, как видение, вышел старик. Его хорошо знали в этих местах.

Сейчас, в такое время, когда все люди эвакуировались и вот-вот может рухнуть скала, Сеневич смотрел на старика с неудовольствием: «Какого черта ему здесь надо?»

Старик, глядя невидящими глазами на Сеневича, на машину и шофера, опустившись на колени и сложив руки лодочкой над головой, громко читал молитву.

— Салам, Мемет, — поприветствовал Сеневич старика.

Мемет продолжал бормотать заклинания, потом закончил, медленно поднялся с колен и дружески поздоровался с Сеневичем.

— Почему вы здесь? — спросил сейсмолог.

— Да поможет мне Аллах, — серьезно сказал старик

Но Сеневич принял другое решение. Он резко распахнул дверцу автомашины и впихнул туда старика. Едва проехали несколько метров, как гул в ущелье стал сильным и зловещим. Шофер, оглянувшийся на шум, побелел от страха. Крохотное ущелье в мгновение ока наполнялось водой. Волны неслись прямо за машиной. Шофер прибавил газу. Он гнал теперь на предельной скорости. От кустарника позади не осталось и следа, он был смыт неизвестно откуда взявшейся водой. Шофер оглянулся еще раз и вскрикнул. Воды не было. Над ущельем высились горы, казалось, скала сорвется.

— Вот тебе и Аллах, — неизвестно к кому обращаясь, сказал Сеневич.

Неожиданно потемнело. Шофер включил фары. Сильные лучи автомобильных фар с трудом пробивали мрак.

Старик молился с таким видом, будто это было как раз то, что могло помочь им выбраться из кромешной, жуткой тьмы.

Вскоре, так же неожиданно, как появилась, темная пелена спала, и глазам людей открылась изломанная, пробитая гигантскими валунами дорога. Сеневич доставил Мемета в городок и там отпустил, взяв с него слово не подходить близко к горам.

Огромные сломанные деревья казались беспомощными, выброшенными на берег китами, изнывающими от собственной тяжести и бессилия. Хотимому стало их жалко. Конечно, залечивать повреждения нет времени, да и невозможно, а все-таки… Майор набрал телефонный номер.

— Что вы, голубчик, — ответили ему там, куда он позвонил, — после землетрясения сотни и тысячи деревьев гибнут, нет, помочь никак не можем.

Настроение его совсем испортилось. Он стал постукивать по пепельнице карандашом, потом вызвал дежурного.

— Передать замполитам застав, чтобы выделили солдат для приведения в порядок деревьев на вверенных им участках.

Майор попросил дежурного пригласить в штаб заведующего автобазой Раджаева. «При личной беседе он мне не откажет», — решил Хотимый.

Едва дежурный переступил порог, зазвонил телефон.

Говорил капитан Медведев, начальник заставы. Майор слушал его внимательно. Голос Медведева был уверенным и твердым.

— Мое мнение, товарищ майор, — говорил он, — что вещи, плащ и прочий скарб, найденный моими бойцами, принадлежат Дольскому, который задержан вашими как раз недалеко от этого места. Разрешите проверить?

«Может быть, после этого все прояснится?» — подумал майор и разрешил.

Но сам спокойно сидеть на месте не мог. Велев через полчаса отконвоировать Дольского на место происшествия, сел в машину и выехал туда же.

…Когда Дольского посадили в закрытую машину, ему на секунду стало не по себе. Но все-таки он решил, что это последний шанс, что, может быть, его просто эвакуируют из пограничной зоны. Однако по мере того как машина шла по направлению к горам, настроение его портилось. Наконец остановились. Стараясь казаться спокойным и даже беспечном, Дольский выпрыгнул из открывшейся задней дверцы.

Майор, стоявший на пригорке и очень ясно вырисовывавшийся на фоне закатного солнца, что-то негромко сказал. Солдаты и Дольский подошли к нему, и через несколько минут все уже находились в кустарнике, где были найдены плащ, покрашенный под цвет гор, планшет и прочее.

— Ваш тайничок? — вежливо осведомился Хотимый.

— Что вы! — изумился Дольский.

— Джек, помоги нам, — приказал один из пограничников огромной овчарке.

Собака понюхала плащ и планшет, покрутила носом в воздухе и вдруг положила лапы на плечи Дольского…

В тот же день лазутчика отправили в штаб округа.

Майор вернулся к себе в отряд, где его, судя по времени, должен был ждать заведующий автохозяйством. Но Раджаева не было, дежурный сказал, что тот пробыл здесь ровно секунду (дежурный преувеличивать не умел, значит, так и было) и уехал.

В кабинете зазвонил телефон. Звонили из горисполкома. Хотимый долго, чуть ли не пятнадцать минут, улаживал какие-то дела, связанные с машинами^ перевозками, направлением на строительство солдат из пограничного подразделения. Наконец все было решено. Майор вызвал дежурного и попросил узнать насчет Дольского. Вскоре из штаба округа сообщили, что Дольский находится там. Вопрос был снят.

На столе лежали два документа. Один был подписан тотчас — о нарядах в помощь пострадавшим. Увидев второй, майор сперва разозлился, потом снял телефонную трубку.

Застава Бармаева долго не отвечала, наконец подошел начальник.

Капитан вытянулся в струнку и приготовился слушать. Но майор говорить не спешил. Бармаев энергичным жестом потребовал у замполита последние сводки и принялся было читать их Хотимому. Майор выслушал, остался доволен: на границе спокойно. Он начал медленно и словно не по делу говорить.

— Капитан Бармаев… — Хотимый подыскивал слова. Но какие слова могут быть, когда человек влюблен? Не запретить же ему жениться.

Бармаев облегченно вздохнул. Оказывается, майор только просил повременить немного со свадьбой. Положив трубку, Хотимый вновь посмотрел рапорт капитана, улыбнулся. Надо же, Фауса! Имя хорошее, спору нет, и девушка, наверно, красивая. Да, и у него была девушка, у майора. В сорок первом, когда его контузило, она от него и не отходила, вылечила, выплакала, а сама… медсестричка… погибла… Майор резко встал, налил в стакан воды, залпом выпил.

Хотимому не хотелось больше сидеть в кабинете, но что-то его удерживало. Он закрыл лицо рукой. Нахлынули было воспоминания, но он отмахнулся.

Капитан Бармаев был, в сущности, счастливым человеком. Ну что может поставить ему в вину майор? Служит отлично, без взысканий. Правда, его застава не ахти какая сложная, но все-таки застава. Много раз просил капитан перевести его на более сложный участок, да все как-то не решался этот вопрос, а сегодня, это Бармаев твердо знал, он сам первый заговорит с Хотимым о более сложном, ответственном деле. Капитан решил жениться, семьей обзавестись. Так ведь это же здорово! А ну как спросит майор, что будет делать на заставе Фауса, что она умеет?

Что умеет? Медсестра она. На заставе человек необходимый.

Багровый закат озарил каньон, в котором текла пыльная дорога к границе, окрашенная в черно-розовые и оранжевые цвета. Черное, а потом густо-синее небо придавало пейзажу странную неповторимость. Груды камней, упавших с гор во время землетрясения, теснились на дороге, словно странники. Таинственно выглядели на фоне неясного солнца растения и деревья. _

А может, все это— лишь плод минутной фантазии Хотимого? Вот уже четверть часа его «виллис» петлял по дороге, минуя завалы…

Лицо майора стало серым. Теперь ему было не до красот природы. Взгляд с опаской встречал каждый поворот: вот сейчас, нет, вот сейчас… Из-за поворота неожиданно показался пост. «Приехали», — подумал майор. Выскочил из машины, рванул на себя дверь и вошел в будочку. То, что он увидел, не могло не испугать. Весь пол был в крови. Пахло мутным, знакомым с войны запахом, пьянящим и жестоким. Кровяные пятна на полу отмывал солдат-часовой. Второй сидел у передатчика, висевшего на стене. Третий курил, наблюдая происходящее. Он-то первым и увидел майора. Вскочил, скомандовал: «Смирно!». Сбиваясь, рассказал по порядку о происшедшем.

Полчаса назад появилась тут полуторка. Кто в ней, неизвестно, да и не они здесь стояли, другой наряд. В полуторке сидели двое. Не сбавляя скорости, посигналили возле самого шлагбаума. Ну солдаты, понятное дело, сперва пропуск потребовали, так один из машины очередью полоснул автоматной. Пока два других пограничника стреляли, полуторка сбила шлагбаум и понеслась…

— Где раненый? — спросил Хотимый.

— Да увезли его, товарищ майор, машину немедленно вызвали. Здесь же еще не зона, обычная «скорая помощь» приехала.

— Продолжайте службу.

— Есть, товарищ майор.

Хотимый выехал на заставу, вспоминая в пути мельчайшие подробности скупого, короткого телефонного разговора. Ему сказали, что преступники обезврежены, один из них пойман. Майор с удивительной ясностью осознал: на границе только что был бой, все не так просто, как кажется.

Золотая скала… В лучах заходящего солнца она действительно казалась золотой. Во время землетрясения задела ее падавшая сверху каменная глыба. Достаточно было дождя, чтобы Золотая скала вновь засияла и стала еще краше, ибо ее выступы были сбиты падавшими камнями и ничто не мешало теперь солнцу преломляться на ее почти ровной поверхности. Пограничникам необходимо было обследовать подножие скалы. Узенькая тропочка с нее очень удобно вела за кордон. Тысячелетия, ветры, снега и солнце прямо под скалой образовали пещеру, где возможный нарушитель легко мог укрыться. Конечно, скалу давно можно было бы взорвать, чтобы не возникало соблазна для лазутчиков. Но взрывать скалу несподручно. На той стороне могли неверно истолковать взрыв на советской территории, вот и висела она, ожидая своего часа. Сеневич с геологами исследовал скалу и заявил, что скоро она обвалится. Пограничное командование запретило отправлять дозор на скалу, а тем более под нее, распорядилось установить на противоположном холме прожектора под углом, чтобы лучи попадали в пещеру. Таким образом, за скалой было установлено фронтальное наблюдение.

Для подкрепления своих доводов Сеневич даже сказал:

— Вот если вы меня спросите, товарищи, почему она еще висит, отвечу — не знаю. Она же ни на чем не держится, кроме как на корнях деревьев, вросших в отвесную скалу. Может, дождь пойдет — и она свалится.

Никто ему не возразил.

Бармаев в очередной раз проигрывал свой возможный разговор с Хотимым, как вдруг «заговорил» пост. Через считанные секунды застава поднялась в ружье.

Полуторка на большой скорости неслась по дороге. Машина хорошо просматривалась в бинокль, и по темному пятну в кабине было видно, что там один человек — водитель. Как потом оказалось, второй просто прятался под приборным щитком. Лейтенант-замполит наблюдал за машиной, и нервы его напрягались все сильнее и сильнее, ему казалось, что такая маленькая безобидная машина не может причинить никакого вреда.

..Лейтенант повоевать не успел, мал был, зато хорошо помнил, как однажды ночью (дело было в блокадном Ленинграде) на крышу их дома попала зажигательная бомба. Тогда было похожее ощущение — неужели такая маленькая штучка может зажечь целое здание?..

По приказу Бармаева один из солдат в рупор громко передал, чтобы полуторка остановилась, но водитель и не думал этого делать. Вот машина передним бампером сбила заставский шлагбаум, вот она уже почти пронеслась мимо…

— Огонь! (Клацанье пуль по обшивке машины). Огонь! (Звон стекла и автоматная очередь из машины). Не высовываться из укрытия! — Лейтенант бросил гранату, прогремел взрыв.

Из открытой, сбитой взрывной волной дверцы выскочил преступник и, веером посылая автоматные очереди, опрометью бросился к границе. Четверо солдат — бегом ему наперерез. Но он сумел перепрыгнуть через учебный окопчик, не слыша за собой выстрелов (приказано брать живым), и, едва добежав до кустарника, круто изменил направление — кинулся в ущелье. Второго преступника, полуживого от страха, взяли тут же, у догорающих обломков машины. Он и не думал сопротивляться.

— Есть выступить на охрану государственной границы Союза Советских Социалистических Республик! — отчеканил старший наряда сержант Ниязов и скомандовал: — Шагом марш!

Наряд скрылся за кустарником.

— Хорошо жить на свете, — щурясь от яркого солнца, заговорил было молодой солдат Семнецов.

— Подходяще, — согласился с ним его товарищ Егоров.

— Разговорчики! Не к теще на блины идем.

На подходе к ущелью жара стала чуть слабее — давал себя знать горный ветерок. Каждый думал о своем: Семнецов о том, как это здорово и романтично служить на границе! Вот вернется к себе в деревню и будет всем окрестным девчонкам рассказывать, как он что ни день, то ловил диверсантов. Нет, в это, пожалуй, никто не поверит. Надо рассказать об одном каком-то случае, но о каком? Случаев-то пока не было, и кто его знает, будут ли. Это не двадцатые годы, когда немало было лазутчиков.

Егоров служил уже второй год, потому о нарушителях не думал. Он вспоминал, как позавчера помогал рабочим строить дорогу в город. Многие просились, но капитан направил его. Работа ответственная, и если доверили, значит, он на хорошем счету. На вечерней поверке получил поощрение от капитана Бармаева. А кто служил когда-нибудь под началом этого офицера, тот знает, как непросто заработать у него поощрение.

Старший наряда сержант Ниязов на границе уже третий год. После службы мечтает стать учителем и уже теперь каждую свободную минуту готовится в педагогический. Дома Ниязова ждет жена. Как там она, не скучает ли? Наверняка скучает. По радио недавно передавали сводки о землетрясении, их район не задело…

Каждый, шагая, думал о своем. Неожиданные выстрелы заставили всех троих насторожиться.

— Из автоматов — огонь! — скомандовал Егоров. Он считал себя опытным пограничником.

Ниязов не успел ничего сказать. Из-за гребня скалы показался человек с автоматом. Он бежал прямо на них, ничего не видя, изредка оборачиваясь и давая короткие очереди. Вдруг, заметив пограничников, круто повернулся и прыгнул в неглубокую пропасть.

«Кто-то из местных, — подумал Ниязов, — здесь единственное место, где можно прыгать вот так: неглубоко, выступ скалы и вход в пещеру, что под Золотой скалой. Верно, знает это место…

— Семнецов, быстро на заставу, Егоров, за мной. — И Ниязов спрыгнул вслед за преступником.

Автомат дал очередь и вдруг смолк. Послышалось клацанье затвора. Видно, патроны кончились. Преступник попытался скрыться в пещере, чтобы перезарядить магазин автомата, но Ниязов не дал ему этого сделать. Преступник вытащил нож и резко метнул его в голову сержанта.

…Семнецов бежал, задыхаясь, сквозь кусты, перепрыгивая овраги. Окрик офицера остановил его.

— Товарищ лейтенант, там наши, преступник… автомат…

— Отдышитесь.

Через полминуты лейтенант уже отдавал приказания, а через несколько минут две группы пограничников остановились у оврага, что под Золотой скалой. Издали слышались звуки борьбы.

Преступнику удалось все-таки прорваться в пещеру, но уже без оружия. Егоров вырвал у него автомат и отбросил в сторону. В ту же секунду солдат почувствовал удар по голове и повалился на песок…

Из-под скалы сыпалась земля, летели камни… Скала опустилась прямо на пограничников.

— Ниязов подхватил раненого, но понял, что назад, на пригорок, вскарабкаться не успеет, и бросился в пещеру.

Почти в то же мгновение к этому месту подбежали пограничники во главе с лейтенантом.

Никита Глинин, тот самый, которого ранили на посту, был по характеру абсолютный Том Сойер. Ему почти два часа делали сложную операцию, вынимали засевшую в теле пулю, а он, переносивший все это мужественно и стойко, просил только об одном — не выбрасывать пулю, оставить ему на память.

Никита лежал в большой светлой комнате, где стояло несколько кроватей. На некоторых лежали больные…

Со шприцем в руках вошла медсестра.

— А, новенькая, — обрадовался, увидев ее, Никита. — Скажите, а как вас звать?

— Фауса.

— Красивое имя, а меня зовут Никита.

Фауса улыбнулась и вышла.

Никита полежал молча, посмотрел на спящих ребят: кто-то сопел, кто-то ворочался. Наконец тихо позвал своего соседа по тумбочке:

— Яшка, слышь! (Больной слишком крепко спал.) Романцев!

Больной пошевелился, открыл глаза. С сознанием, вероятно, вернулась и боль в переломанной ноге. Он глухо застонал, но тотчас взял себя в руки и свел губы в улыбку. Когда-то он слышал, что улыбка заглушает боль.

— Чего тебе?

— Мне ничего, — серьезно ответил Никита, — а вот тебе чего? — Никита сделал таинственное лицо. — Гляди, на столе что лежит.

Романцев повернул голову и увидел громадный шприц. От неожиданной его величины он сначала оторопел, после хихикнул.

— Ну и что из того? — спросил он.

— А то, что тебя колоть им сейчас будут.

— Да брось ты!

— А вот и не брось, заходит сейчас сестра, спрашивает, который Романцев. Ну я, естественно, на тебя показываю, тогда она говорит: «Укольчик ему надо, я пока за санитарами схожу, такого здоровяка, говорит, одна не удержу, тут троих мужчин надо, а вы его подготовьте пока». Вот я и готовлю.

— Да, дела, — ответил смирившийся со своей участью Яша. — Ну ничего, где наша не пропадала. Верно?

Глинин буквально корчился под одеялом от смеха. Наконец, отсмеявшись, и Никита вспомнил, что эта самая Фауса — невеста начальника заставы капитана Бармаева.

Работа по расчистке ущелья шла полным ходом. Десятки пограничников, а также рабочие, приехавшие из города помочь попавшим в беду воинам, вручную расчищали узкий проход к пещере. Никто не сомневался в том, что пограничники живы. Все были уверены, что они успели спрятаться в пещере. Но. часы шли, люди, орудуя ломами, заступами, сменяли друг друга, хлопотали, подбадривали криками тех, кто находился в пещере. Хотя те, конечно, слышать их не могли.

Побывавший здесь накануне Сеневич сказал, что, судя по структуре каменной породы, скала, обвалившись, расколется на сотни частей.

Конечно, если бы Золотая скала не раскололась, все было бы значительно проще. Упав, она образовала бы подобие картонного домика с двумя выходами. Из пещеры можно было бы выбраться, хотя и с трудом. Однако не было никакой гарантии, что монолитная скала не смяла пещеру как скорлупу от яйца. Пока оставалась надежда. И десятки людей, не говоря друг другу ни слова, думали об одном и том же.

На гулко отдававшееся в горах урчание машины и приезд Хотимого обратили внимание только офицеры. Солдаты, не зная усталости, делали свое дело. Вскоре наступили сумерки, солнце закатилось за западный хребет горы.

Хотимый нервно прохаживался между работавшими. Сеневич стоял в стороне, наблюдая за работой, и о чем-то переговаривался с Меметом.

Пограничники, оказавшиеся погребенными под рухнувшей скалой, не погибли. Они успели спрятаться в невысокой пещере. Через считанные секунды раздался грохот, и стало совсем темно. Золотая скала завалила единственный вход в пещеру, отрезав людей от света и воздуха.

Полгода назад Ниязов был в этой пещере и смутно помнил ее расположение. Сейчас они с раненым Егоровым находятся в тесном проходе, потом пещера расширяется — надо пройти вперед, и будет легче дышать. Бережно поддерживая друга, Ниязов пополз вглубь.

Ему казалось, что пещера очень широкая и высокая, но теперь, ощупывая стены, почувствовал: это не так. Она была маленькой, даже выпрямиться во весь рост можно было лишь в одном месте, и то с опаской удариться об острые камни, образовавшие потолок.

Егорова он положил на землю, расстелив свою гимнастерку. Когда укладывал раненого, тот застонал. Ниязов нагнулся над ним.

Разорвав свою майку, Ниязов туго перебинтовал голову Егорова. А с рукой возиться вообще не пришлось — царапина от ножа. Едва он закончил перевязку, где-то в глубине пещеры вспыхнул спичечный огонек.

…Хотимый удивился, когда Мемет предложил свою помощь.

— Но в чем она может выражаться? — глядя на жилистого, но слабого старика, спросил Хотимый — Не будете же вы растаскивать глыбы!

— Молодой начальник, наверно, думает обо мне так, словно я уже умер, — спокойно заговорил Мемет, — а я еще жив и вижу, что твои кафиры не там расчищают путь к свободе своих товарищей.

Хотимый с удивлением взглянул на старика, но продолжал слушать.

— Я прожил на этой земле семьдесят лет и знаю, что так вы и за неделю не найдете их.

Хотимому не понравилась эта реплика, но он пересилил себя и слушал дальше.

— Я знаю, что надо делать тебе, начальник. Если хочешь, чтобы твои друзья были свободны через три часа, доверься старому человеку. Идемте, — вдруг сказал он просто, без высокопарности и напыщенности, — западная стена пещеры насыпана руками, она не из камня, выложена гранитом только поверху.

Едва в глубине пещеры вспыхнула спичка, Ниязов понял: они не одни. Видно, бандит не сумел уйти, он тоже в заточении. Оружия у него нет — ни огнестрельного, ни холодного. Значит, сделать он ничего не сможет, потому что сильней Ниязова трудно найти на всей заставе.

— Иди сюда, посвети, — окликнул он.

Незнакомец подошел, чиркнул спичкой. Ниязов закончил перевязку Егорова и тут только взглянул в лицо незнакомца. Спичка погасла.

— Еще зажги.

Вместо вспышки послышались шаги. Ниязов инстинктивно закрылся рукой и загородил собой лежавшего Егорова, но ничего не произошло. Снова послышались шаги, уже далеко. Потом все затихло.

Стемнело. Вспарывая горную ночь, светили прожекторы. К пещере, насколько возможно близко, подъехали две машины «скорой помощи» и остановились, из одной вылез заместитель председателя горисполкома.

Все молчали, но горное эхо разносило по ущельям стук лопат, кетменей, заступов и мотыг.

Хотимый, нервно шагавший взад-вперед, вспрыгнул на уступ и принялся помогать работавшим солдатам. Было прохладно, но раздетые по пояс пограничники этого не замечали.

— Тихо, — вдруг шепнул Хотимый.

Все разом прекратили работу. Откуда-то из-под горы донесся стук. «Живы!» — закричал кто-то уверенно и жизнеутверждающе, и сотни солдатских рук, восприняв это как призыв, заработали снова без усталости.

Ниязов уже несколько раз справлялся о самочувствии друга, чем в конце концов досадил ему.

— Что ты так печешься обо мне? Подумаешь, царапина, мы все сейчас в равном положении — и ты, и я, и даже тот, третий…

Егорова клонило ко сну, и вскоре он забылся. А Ниязов мучительно стал думать, кто же этот преступник.

Сперва шли на ум подозрительные типы, каких много на городских базарах. Но это предположение тут же отпало: какие уж это личности, тьфу! А этот, видать, матерый: автомат у него, нож охотничий. Стоп, охотничий, значит, он каким-то образом связан с охотсоюзом или с артелью. Ну конечно же, это Жмыхов! Помнится, про него всякое рассказывали. Сразу захотелось крикнуть ему: мол, узнал тебя, нечего скрываться. Однако, помня о бдительности, Ниязов сдержался.

Сержант ошибался в своих догадках. В то время когда свершился обвал, работник охотсоюза Жмыхов был на восстановлении жилого здания и потому никоим образом не мог находиться в пещере.

…Стало трудно дышать, разболелась голова, перед глазами поплыли прозрачно-розовые круги.

Послышался стук. Сперва Ниязов решил, что это в пещере, но потом понял — снаружи. «Значит, спасают, — мелькнула мысль, — значит, не все еще потеряно». Он стал ждать, прислушиваясь. Через некоторое время сзук повторился с другой стороны, но более равномерно. Там, несомненно, копали. Ниязов забарабанил сапогом в ту стену, откуда слышался шум.

Неожиданно Егоров застонал, попросил пить.

— Потерпи чуток, братец, — успокоил его Ниязов. — Скоро, уже совсем скоро придут нам на помощь.

И сам удивился, какими вялыми получаются слова. Нестерпимо болела голова. Ниязов попробовал выпрямиться. Всю голову словно прошили нитками и дергали в разные стороны. Он чувствовал, что и сам теряет сознание.

Стояла черная звездная ночь, исполосованная лучами прожекторов. Поросшие кое-где травой и сухим кустарником скалы, попадая в луч прожектора, принимали блеклую, но почти дневную окраску; вот промелькнула скала, на миг ставшая бурой, но тут же почернела.

Хотимый с нетерпением поглядывал на часы. Время неслось с головокружительной быстротой. Иногда ему казалось, что он улавливает движение минутной стрелки. Машины «скорой помощи» поставили таким образом, чтобы, не теряя ни секунды, везти пострадавших в больницу. Медсестры держали уже наготове шприцы в герметических металлических посудинах, вынесли кислородные подушки.

Солдаты, несмотря на усталость, работали все быстрее и быстрее.

Чувствуя непрерывную боль в спине, продолжал работать разгоряченный Сеневич. Вскоре его сменил капитан Бармаев.

Ровно тарахтел бензиновый движок, он давал свет прожекторам. Эхо его гулко отдавалось в горах.

Неожиданно, повинуясь единой силе, все, кто находился в эту ночь в районе обвала, подались вперед и замерли. Наступили последние минуты схватки с поглотившей людей горой. И хотя она еще не была пробита, уже стало ясно: несколько ударов — и люди будут спасены.

Спрыгнув в углубление, Семнецов в ожесточении принялся бить ломом в отверстие. Несколько раз лом тыкался в грунт и вдруг ушел в потревоженную вязкую землю.

Тихое, еле слышное «ура» прокатилось по ущелью — громко кричать нельзя: граница рядом. Несколькими взмахами ломов отверстие было расширено. На секунду все остановилось. К узкому входу подошел майор Хотимый. Из пещеры не доносилось ни звука.

Хотимый еще раз прислушался, потом осмелел и тихо позвал. И снова безрезультатно. По его жесту солдаты продолжили работу. Глухо ударялись заступы о скалу, полузаросшую землей. Ни одного слова не было произнесено. Уже несколько раз кто-то пытался протиснуться сквозь отверстие в пещеру, но его оттесняли, а то и вовсе отталкивали. И этот «кто-то» покорно отступал, уходил, но через мгновение нервы снова не выдерживали, и он снова бросался в зияющую черноту пещеры.

Хотимый стоял на пригорке и наблюдал. Смотрел на часы, высчитывал, сколько времени пробыли там пограничники. Что с ними, почему не откликаются? Горная ночь, синяя с черными пропалинами, желтыми немерцающими звездами в небе, не думала уступать своих прав прожекторам. Они пересекали ее, загоняли в треугольники и квадраты, а она сопротивлялась, вырывалась и снова обволакивала все тьмой. То тут, то там вспыхивали красные мечущиеся огоньки, иногда превращавшиеся в ярко-красные линии, иногда застывавшие на миг. Это курили в минуты короткого отдыха солдаты, офицеры, рабочие — все, кто приехал в эту страшную ночь к рухнувшей Золотой скале.

Заставы жили своей жизнью. Пограничники ходили в наряды и возвращались, охраняли государственную границу. А группа людей неистово работала, выручая попавших в беду товарищей.

Вход расширили, и первыми ринулись в пещеру врачи. Через несколько минут все были спасены.

…Преступнику, лежавшему на носилках, дали кислородную подушку, и он пришел в себя. Почти тотчас вернули в чувство и Ниязова: в «скорую» он садиться отказывался, да начальник заставы капитан Бармаев настоял. Ниязов сел рядом с шофером и ворчал всю дорогу, доказывая, что здоров. В той же машине ехал и Егоров, тихонько постанывая.

Рано утром в палату, где лежал только что проснувшийся Глинин, вошел капитан Бармаев. Неожиданно увидев начальника заставы в проеме двери, Никита попытался лежа отдать честь. Капитан рассмеялся.

— Выздоравливаешь, герой. Смотрю, вы все тут здоровяки.

У Егорова дела тоже отлично.

— Стараемся, товарищ капитан.

— Так и держите. Молодцы!

Пожелав Глинину выздоровления, капитан отправился разыскивать Фаусу.

— Начальник, да благословит вас небо за ваши деяния, — высокопарно начал старый Мемет, едва машина Хотимого выехала на ровную трассу к штабу отряда.

Ни офицер, ни солдаты не ответили.

— Не кажется ли вам странным, — заговорил старик более приземленно, — что дряхлый Мемет, скептически относившийся ко всему, что делается, вдруг стал помогать вам?

Хотимый и на этот раз удержался от ответа.

Не встретив ни поддержки, ни возгласов одобрения, на которые он рассчитывал, старик тем не менее продолжил свою речь. Видно было, что ему давно уже хотелось выговориться. Он был религиозен, неграмотен, одинок… И не находилось человека, который бы согласился его выслушать. А тут вроде слушают, не перебивают.

— Я хочу умереть спокойно, — вдруг сказал он — Да, спокойно, я порвал с ними, они страшные, злые люди.

Мемет хотел сказать многое. Рассказать о том, что перед самой войной его, морально опустошенного, нашел один человек и предложил за ничтожную плату выполнять какую-то непонятную работу. Мемет должен был передавать подозрительным людям странные фразы, причем требовали, чтобы он запоминал все наизусть и передавал дословно. За это ему платили. Работать он нигде не хотел, слонялся по аулам. Только потом понял, что связался с резидентом и его помощниками. Он не знал, кто был резидент, но чутье ему подсказывало, что это заведующий автобазой Раджаев, недавно прятавшийся в пещере.

Мемет не мог в точности объяснить, почему хотел рассказать это пограничникам. Видно, недоставало старику душевного покоя…

Через несколько минут машины въехали во двор штаба отряда и остановились.

Как ни хотелось майору покончить с сегодняшним делом, усталость взяла свое. Часа на два он заснул…

Старый Мемет проклевал всю ночь носом, сидя в приемной. Ему снилось, что он выступает на судебном процессе, тянет руку, долго говорит, суд заканчивается, Мемета полностью прощают и поздравляют. Сон был такой реальный, что Мемет даже проснулся. Но, проснувшись, с горечью убедился, что это был только сон.

 

Цветы вереска

1

В длинном списке городов, сел и деревень, полученном корреспондентом в редакций, поселок, расположенный на склоне горы Бештау, значился предпоследним.

Весною в это время дня три видимых из окна поезда головы Бештау кажутся красными затеками на зеленоватом куполе неба. А отсюда, из поселка, они представляются яркими, как будто ребенком нарисованными, с прилепленными к скалам разноцветными домиками.

Корреспондент смотрел на все это из окна кабинета председателя исполкома поселкового Совета и был расстроен: задание редакции, по которому он прибыл сюда, останется невыполненным.

Задание редакции формулировал сам главный. Газета, где он работал, планировала к майским праздникам большую статью о людях, родившихся в 1945 году, в день Победы.

В десятки мест Союза были посланы корреспонденты, чтобы найти этих людей. Он был в их числе и по жребию выехал на Северный Кавказ. В районе живописной Бештау удалось разыскать всего одного такого человека. Но какого! Его знал весь район. Портреты его красовались и на Доске почета около здания сельсовета, и в фойе огромного недавно отстроенного клуба, и, конечно же, у него дома, где журналист просидел довольно долго, беседуя с его женой, матерью, детьми. А вот с ним самим не повезло. Видно, не судьба была встретиться сегодня — он был в отъезде.

Журналист не увиделся с этим человеком, но так много думал о задании, полученном в редакции, что именно здесь, в этом поселке, как-то само собой сложилось в голове начало статьи: «Весною сорок четвертого года Иван (отец того самого человека, с которым не пришлось увидеться) был ранен, а после госпиталя приехал в родную деревню на побывку. Отдохнул немного, поправил домик, обласкал жену и снова отправился на фронт. Был в сорок пятом в Будапеште, освобождал Вену. Девятого мая вместе со всеми кричал «ура!» и стрелял в воздух из своей винтовки — салютовал победе и одновременно, еще не зная того, появлению на свет нового человека, своего сына! Виктор — так назвали малыша…»

Вот такое придумалось начало статьи. А дальше, конечно, надо бы обыграть его имя. Ведь Виктор — это значит Победитель. А победитель может быть не только на фронте: вот, например, этот герой еще не написанной статьи служил на границе, был награжден медалью. Работал в совхозе и вновь был награжден. И общественная работа у него самая главная в стране — депутат Совета. Так, конечно же, он — победитель, ведь он родился после страшной войны, в первый день мира.

И журналист задумался над символом, который незримо витает над всеми, родившимися девятого мая тысяча девятьсот сорок пятого года.

Конечно, тем, кто появился на свет в день рождения Пушкина, вовсе не обязательно писать стихи, но родившиеся девятого мая — так он думал — обязаны быть истинными, в лучшем смысле этого слова, людьми. Первый день мира к чему-то человека обязывает. И это — его убеждение.

…Жаль, что встретиться с Виктором не пришлось.

Вот обо всем этом журналист долго разговаривал с председателем Федором Тенгизовым. Помочь ему председатель не мог, хотя очень хотел. И домой к Виктору водил, и в клуб, где есть его фотография, и по совхозам… Заговорили о наградах и войне… Председатель, на вид такой молодой, успел повоевать. Он сидел за столом прямо, в кавказской бурке, папахе, черных, военного образца сапогах, при позвякивающих медалях, с серебряной, инкрустированной блестящими камешками, шашкой, мешавшей ему, которую он в конце концов отстегнул и положил на стол. Надел он ее, видно, к приезду московского корреспондента. Разговор закончили, когда уже садилось солнце.

— Может быть, останетесь переночевать? — предложил председатель.

Ночевать в гостеприимном поселке журналист отказался, сославшись на то, что его ждут в Машуке, последнем пункте командировки. Председатель удерживать не стал.

Последний автобус на станцию отправлялся в восемь пятнадцать вечера, как раз к последней электричке. Солнце садилось, потянуло прохладой, в горах зажегся разноцветными огоньками вереск. Мелькнула мысль — не пожар ли? Но нет. Это солнце, опускаясь на склон горы, став красным, осветило его.

Забыв про автобус, журналист вскарабкался на кручу и рвал солнечную траву, а потом с букетом вереска в сгущавшихся сумерках пошел на станцию пешком, рассчитав, что, идя по ночной горной дороге четыре километра в час, встретит рассвет уже в самом конце своего двадцатикилометрового пути. Последний автобус, собирая светящийся вереск, он, естественно, прозевал.

Ни одной попутной машины не встретилось. Фиолетовые огоньки верескового букета пожухли, стало совсем темно. Походная сумка висела через плечо, под мышкой едва держался вересковый букет: руки были в карманах — мерзли, воздух отяжелел и как будто наполнился льдом. На черной дороге вспыхивали в холодных лужицах звезды.

После часа пути он спустился на ровное плато, через которое шла дорога, и впервые за весь путь оглянулся. Необозримо высокие вершины Бештау отступили, стали ниже и выглядели просто пятнами на звездном небе.

Если бы не было так холодно, можно было бы пострять еще, вдоволь насмотреться на ночной пейзаж.

Через несколько километров он снова оглянулся. Горные вершины отступили совсем, и освобожденные звезды хлынули на землю. Стало как будто светлее. Тишина наполнилась шумными порывами ветра. Вдали мелькнули тусклые огоньки какого-то селения. Впереди неожиданно запрыгали тени. Распугивая мрак и стрекочущую и шелестящую тишину с горы, оттуда же, откуда шел и он, спускался «газик».

Мелькнула мысль: «А вдруг по пути?» Словно угадав желание журналиста, сам шофер уже остановил машину, и дверца ее распахнулась.

— На станцию? — поинтересовался шофер.

— Ага.

— Трешничек наскребешь?

Первая реакция была захлопнуть дверь и идти своей дорогой, уж очень неуместным показался «трешничек» после всех увиденных ночных. красот и раздумий. Секунду он думал, стараясь всем своим видом показать шоферу, что не больно уж и надо. Но, прозябнув как следует, влез все-таки в узкую дверь «газика», и они покатили.

Теплая матовая темнота машины не сразу выдала третьего пассажира. На заднем сиденье в углу сидела старая женщина, прижимая к себе котомку.

Светился щиток приборной доски, и журналист видел быстрые глаза шофера, гнавшего машину по ухабистой дороге менее осторожно, чем требовалось.

Несколько минут длилось молчание, в течение которого журналист подогревал свою неприязнь к шоферу: все ему хотелось как-то его поддеть. В свете фар «газика» мелькнул редкий дорожный знак — «камнепад». Журналист на секунду отвлекся от своих мыслей. В этот момент старуха что-то стала рассказывать. Он прислушался.

2

Рассказ ее он запомнил слово в слово и даже решил при первой же возможности перенести его из головы на бумагу, но потом подумал, что с точки зрения людей пишущих, а тем более печатающих, тех, кто пишет на страницах газет и журналов, не имеет на это никакого морального права. Разве что для себя? Ведь в редакциях только что паспорт не спрашивают — успел ты повидать войну или не успел — ив соответствии с этим решают, имеешь ли ты право писать о войне или не имеешь. А он имеет. Его отец на три войны добровольцем ходил, а у его матери все родные погибли в блокаду Ленинграда и покоятся на Пискаревском кладбище под плитой «1942». Именно около этой плиты у него родилось желание рассказывать людям о чувствах, которые возникают в связи с войной.

Он, наверное, имеет право на свое, сегодняшнее, живое восприятие. И потому решил, что старухино повествование передаст, как понял..

По нагретой каменистой дороге одного из предгорий Северного Кавказа, оккупированного немцами, медленно двигалась небольшая колонна пленных советских солдат. Спешно отступавшие гитлеровцы угоняли их с собой.

Человек пятнадцать-двадцать со связанными сзади руками шли друг за другом по неширокой дороге.

Старуха подробно описывала предгорье. Машина неслась во тьме, и редко попадавшиеся фонари, вырывавшие куски пейзажа с камнями и деревьями, будили фантазию журналиста. Ему казалось, что они едут именно по тем местам.

Два немецких солдата с автоматами наготове — один впереди колонны, другой позади ее.

Идущий в колонне последним крупнолицый, широкоплечий пленный в разорванной тельняшке вдыхал знойный воздух полной грудью и глядел, как кружатся птицы над пропастью, потом его взгляд останавливался на идущем перед ним, и тогда он с отчаянием шептал: «Вот звери!..»

Перед ним, ссутулившись, шагал подросток — паренек лет тринадцати-четырнадцати. Сутулился он от страха, знал, куда его ведут, но, как все ребята, где-то в глубине души верил в чудо.

Узенькая тропа кончилась. Цепочка пленных вышла на широкую дорогу. Но что это? Дорога была завалена грудой камней.

От орудийного грохота наступавших частей Красной Армии здесь случился обвал, и дорога оказалась заваленной громадными и мелкими валунами и кусками сорвавшейся глыбы. Несколько десятков женщин, согнанных из ближайших поселков, расчищали ее.

Пленным пришлось перебираться через множество навороченных камней. Строй нарушился, а женщины, остолбенев, провожали печальными взглядами проходящих. Глаза каждого пленного встречались с их глазами.

В это время споткнулся и упал передний немец и выронил автомат- Задний, направляя свой автомат на женщин и изломанную цепочку пленных, поспешил на помощь к упавшему. Мимо женщин проходил последний пленный, и, когда его взгляд встретился с их взглядами, он резко перевел взор на идущего перед ним мальчугана.

Мгновенно одна из женщин рванулась к пареньку, схватила его за руку и вытянула из колонны, другая накинула ему платок на голову, еще одна — ватник на плечи, четвертая дала в руки носилки для камней.

Всего на мгновенье фашист отвернулся. Цепочка пленных, перебравшись через камни, выровнялась и двинулась дальше.

Журналист усомнился, сумеет ли он описать помолодевший голос старухи, которая рассказала это. Он почувствовал, что она говорила о том, что произошло с ней, что она была тогда там, одной из тех самых женщин. Он потом пытался разобраться, почему так решил, и еще раз показалось ему, что виной тому был пейзаж. Да, именно знакомый пейзаж подсказывал ей те слова. И заговорила она именно тогда, когда «газик» ловко объезжал камни на дороге, возле знака «камнепад».

3

— Ну а сюда чего ж ездишь? — помолчав, спросил старуху шофер.

— Да к внуку я, сынок, погиб он у меня тут, подорвался, и сын погиб, ну, сын-то на фронте, а внучок — так, мальчонкой подорвался.

— И чего ты ездишь-то, на могилку, что ли?

— На могилку. Кровиночка-то моя здесь.

— Все условно, бабка, — вдруг неожиданно бросил шофер.

— Это как же тебя понимать-то?

— А понимай как хочешь.

До станции оставалось совсем немного, когда он вдруг снова сказал:

— Сидела бы дома, бабка, а то ездишь, только деньги тратишь.

— А на что они мне?

— Да как это на что? — шофер взволновался. — Как на что? Да мало ли на что? Правильно я говорю? — призывая принять участие в разговоре, повернулся к журналисту шофер.

А журналист, призванный воспитывать в людях добрые чувства, не знал, что ему сказать. Говорить ничего не хотелось. Шофер с самого начала был неприятен ему с этим его цинизмом, псевдоправотой, «трешничком»… Поэтому журналист решил действовать сообразно своей профессии… Он подумал, или нет, «подумал» — это слишком конкретно, а пришла ему в голову шальная мысль о том, что было бы, если бы этот шофер вдруг оказался тем парнишкой, которого спасли в годы войны женщины. И он стал додумывать…

«Скажите, — спросил бы он бабушку, но так и не спросил, — а приметы-то у спасенного вами мальчика были?»

«Не помню уж, сынок, — так должна была бы ответить ему старуха в сочиненном рассказе, — кажись, не было. Глаза большие и испуганные. Ну, так война ведь шла. А вообще-то не помню, убег он тогда. Тогда все убегали с фашистами воевать. Наверное, и он тоже…»

Дальше надо было бы осторожно спросить у шофера, где он был в войну, сколько лет ему тогда было.

Шофер, конечно, на вопросы не ответит, будет молча курить. Второй раз спрашивать будет неудобно. Что ж, помолчим. С урчанием от перегретого мотора машина доползет до тускло освещенной станции и, фыркнув, остановится под фонарем. Старуха долго будет развязывать узелок на тряпице, потом проворно вылезет, шофер опустит руку в карман.

«Ты чего же не вылазишь?» — буркнет шофер.

«Да греюсь, а ты чего, спешишь?»

«Да не то что спешу, а так… — он снова закурит. — Ну, коли остался…»

Через минуту журналист уже узнает, что шофер — это действительно тот парень, которого спасли женщины тогда, в сорок втором. Чтобы не «высаживать» аккумулятор, он выключит приборный щиток, и они будут сидеть в полной темноте. Впрочем, не совсем в полной. На щитке приборов будет гореть зеленая лампочка — признак того, что в радиаторе кипит вода. Она-то и осветит лицо шофера неласковым зеленым светом.

«Ты понимаешь, каждый год я вижу эту старуху, и кажется мне, что узнала она меня. Понимаешь? А чего мне делать? — продолжит шофер. — И каждый раз я слышу эту историю».

«Ну, и признался бы наконец», — не выдержит журналист.

«А дальше?»

«Чего дальше?»

«Ну, признался бы, она бы устроила тут море слез, что она одинокая, что, кроме меня, у нее никого нет и что мне делать, в дом ее, что ли, к себе брать? Не нужна она. Семья у меня», — пояснит он.

Удивительные люди живут на свете, разные, сочинял журналист, то, что для одних кажется нелепым, безнравственным, некрасивым, для других является убеждением, и они борются за него.

«Ты знаешь, чего я тебе еще скажу, — продолжит шофер. — Может, я и признался бы старухе, кто я, да сейчас уже поздно, а тогда, вот годов пять назад, когда она мне первую-то трешку сунула за рейс, надо было отказаться, тогда сказать… Как думаешь, а?»

Журналист в сочиненном им рассказе должен был молча выйти из «газика», ничего не сказать и картинно положить три рубля (желательно мелочью) на сиденье.

4

— Как думаешь, а, — переспросил шофер, возвращая тем самым журналиста в реальность, — не опоздаем?

Машина неслась по городским улицам и вдруг затормозила на слабо освещенной улице.

— Чего? — спросил журналист, не совсем еще очнувшись от сочиненного.

— Чего-чего! — озлился шофер. — Вода кипит в радиаторе, вот чего. Остановимся долить.

Он выскочил из машины, позвякивая погнутым ведерком. Тускло горела зеленая лампочка на щитке приборов. На заднем сиденье дремала старуха.

— Бабушка, — спросил ее журналист, — а родные у тебя есть?

— По крови-то нет, — помолчав, сказала она, — а так-то скока хошь! Все родные. Мальчонка тот, Федя, кого спасли, ну, тот, про которого рассказывала, семейный теперь, живет тут, начальник большой, председателем в поселке он здесь, Федор Тенгизов — может, слышали? К нему и езжу. Как к сыну. Да и внучика могилу навещаю. А уж она убрана-убрана. В пришкольном участке…

Вернулся шофер. Дальше ехали молча. Возле самой станции остановились — журналист расплатился с шофером, шофер в это время выгружал старухину корзинку. Распрощались.

Старуху журналист посадил в поезд. Долго смотрел, как исчезают красные огоньки последнего вагона. Разволновался, потом пошел в станционное здание, согрелся.

Постепенно он успокоился и стал думать о старухе, о шофере, о том, не обидел ли их своим неверием, но тотчас же сам рассмеялся нелепым своим мыслям: ведь все, что произошло, была всего лишь фантазия. Реальными были председатель, старуха, шофер, не выполненная еще, но, к счастью, не законченная командировка да вересковый букет, забытый в машине…

Часа через три рассвело. Подошла первая электричка. С наступающим днем надвинулась реальность. И тут только его осенило, что, хотя задание редакции пока и не выполнено, но не надо отчаиваться. Ведь впереди еще поселок Машук. Да и Виктора, которого он не застал в этом поселке, можно будет еще разыскать: по телефону или письмом…

Занялась заря. Три видимых головы Бештау были голубоватыми, а когда их осветило солнце, они снова стали похожи на затеки. А две другие он так и не увидел.

Старая электричка дребезжала, унося его, единственного в столь ранний час в вагоне, навстречу захлебнувшемуся в утреннем молочном небе солнцу.

 

Хлеб

У маленькой Оленьки все было хорошо: мама, папа, бабушка Оля, голубое небо и много игрушек. Единственное, что было плохо, — это манная каша по утрам и хлеб с маслом. Манную кашу еще можно было как-то проглотить, запивая сладким чаем, но вот хлеб… Хлеб есть никак не хотелось… Не помогали ни нетерпеливые покрикивания мамы, спешившей в свою газету и уже стоявшей в прихожей в сапожках на шпильках, рыжей пушистой ушанке и длинном полосатом, связанном бабушкой Олей, шарфе с телефонной трубкой в руке, ни грозные взгляды папы, завершавшего утренний ритуал завязыванием модного узла на галстуке перед зеркалом в той же прихожей.

Только бабушка Оля всегда была почему-то спокойна. Она, как обычно, в ярком платье, с пышной прической сидела в это время с Оленькой за столом в своей любимой кухне и рассказывала ей разные веселые истории и сказки, придуманные ею самой. Так было и на этот раз. Они вместе заливались смехом, и так, слушая бабушку, девочка незаметно мало-помалу справилась с ненавистной ей кашей. А хлеб все же остался у пустой тарелки, он лежал, притаившись, притягивая к себе внимание девочки. А когда бабушка встала из-за стола, чтобы налить девочке чаю, девочка решила незаметно выбросить хлеб в подвешенное у раковины мусорное ведро, изящно задекорированное под общий интерьер кухни.

Но поторопилась и промахнулась. Кусок плюхнулся на пол рядом с ведерком. Бабушка ахнула, посмотрела на свою маленькую тезку, которая вот-вот собиралась разреветься, и, ни слова не вымолвив, подняла бережнр хлеб, отряхнула, убрала соринку с масла и принялась его есть.

— Баб, ты голодная? — удивилась девочка.

Бабушка вздрогнула. Она медленно, переводя дыхание, чтобы убрать в горле спазм, продолжала жевать и смотреть куда-то далеко-далеко, мимо девочки. На глазах бабушки блеснули слезинки.

— Баб, а баб! Что ты так смотришь? Почему меня не ругаешь? Оля — плохая девочка? Плохая? Бросила хлеб, да? Оля пойдет в угол, да? — Девочка заглядывала бабушке в глаза.

Бабушка доела кусок до конца, вытерла глаза, молча обняла девочку.

— Ты простила уже, баб? Ну, скажи, простила Олю?

— Простила, Оленька.

— Баб, я не буду больше. Хорошо?

— Конечно, не будешь.

— А мама накажет. А ты не скажешь маме, баб?

Признаться, я любил этот дом не только потому, что в нем обитали мои друзья, а еще и потому, что в нем всегда очень вкусно кормили. Хозяйка — энергичная, обаятельная женщина, придумывала и приготавливала самые разнообразные, самые изысканные кушанья. И что самое удивительное в наше время — приготовление их не было для нее мучительной обязанностью. Наоборот, казалось, это доставляло ей огромное удовольствие. Ей был отпущен какой-то особый талант — готовить быстро и незаметно. Ее «рецепты» будто летали между руками, газовой плитой и водопроводным краном, она творила, создавая еду не только из самых заурядных, привычных продуктов, но и из любых остатков: вчерашней несъеденной пищи, высохшего сыра, куска подвяд-шей капусты и, конечно, из черствого хлеба. Буквально в считанные минуты рождались новые блюда — незнакомые, с придуманными самой же хозяйкой названиями, свежие, красивые, вкусные, — и даже не в считанные минуты, потому что угощение появлялось на столе тут же, немедленно, то есть раньше, чем можно было эти минуты подсчитать. Ее, всегда нарядную, без фартука, подвижную, невозможно было застать врасплох. Она любила кормить, и каждый день пекла разные пироги, блины, пудинги, делала курники и паштеты, шашлыки и салаты, торты и мороженое, варила пловы, манты, лагманы… В общем, названия знакомые, а блюда получались необычные, всегда что-то в них оказывалось свое, новое, вложенное Ольгой Сергеевной, ее интуицией, легкостью, огромным, никогда не проходящим желанием не только накормить, но доставить и эстетическое наслаждение, и пользу.

Она любила кормить. Да. Но представьте теперь, что это не было ее культом. Это была ее потребность. Она не обращала внимания, когда слышала дифирамбы по поводу ее кулинарных способностей. Лучшей наградой для нее было восторженное мычание жующих и дочиста вылизанные тарелки. Она звонко смеялась, когда слышала за столом неизменное утверждение, что вообще-то надо сдерживать себя, есть в меру, но сегодня, только сегодня, в последний раз — г исключение… Она смеялась потому, что хорошо знала, что назавтра повторится то же самое…

У древних принятие пищи считалось священным.

Она исповедовала свою философию. Считать каждодневность не символом утомления и снисхождения, а символом совершенствования и восхождения. В каждодневности она закаляла свой дух и видела источник бесконечного творчества. Чувствовала в ней себя вне пошлой обыденности и приобщалась духом к красоте, разлитой во всех сферах окружающей ее реальной жизни. Даже сама кухня, где чаще всего проходили трапезы, представляла собой не кухню в обычном понимании, а, скорее, музей под названием «приятного аппетита». Раковина и плита, тесно примостившись в уголке, не мешали общему интерьеру, состоявшему из разрисованных лубочными картинками стен, огромной коллекции деревянных ложек, свисавших с потолка, цветочному садику на подоконнике и вьющимся растениям по красной раме широкого окна. Все это дело рук той же Ольги Сергеевны, хозяйки дома, бабушки Оли…

Многие знали, что есть дом, где каждый день пекут пироги, всегда вкусно кормят всех, кто бы ни пришел, прежде всего, прежде даже самого маленького дела. Некоторые из знающих, привыкнув к этому, не видели в этом ничего особенного. Может быть, традиция, считали они, может быть, оригинальность хозяйки, им, этим некоторым знающим, так было удобнее — не задумываться. Приходишь, и все, как в старой сказке про скатерть-самобранку, к твоим услугам. Эти знающие — доброжелатели.

Но среди знающих были, наверное, и скептики, те, должно быть, не верили, что все это просто так. С чего бы это — каждого встречного кормить, да еще пирогами? «Тут что-то есть… Просто так ничего не бывает», — наверное, думали они. И будто в подтверждение этому я услышал:

— А вы как думаете? Бывает? — это обратился к моему соседу, физику из Ленинграда, сидевший рядом с ним грузный человек с квадратным подбородком в квадратных роговых очках. Сосед не успел ответить, а может быть, не хотел. Квадратный продолжал:

— В этом доме — культ еды. Даже не еды, а кормления… Здесь каждый день гости, — заявил он, смачно обсасывая перепелиную косточку.

А когда хозяйка вышла, заговорил внятно, даже на торжественный тон перешел, комментируя свое действо:

— Это даже не столько обед, сколько обет. Она перенесла голод в Ленинграде.

Все ее родные покоятся на Пискаревском. Она поклялась себе в сорок втором, что если останется живой, то всю оставшуюся жизнь каждый день будет кормить, угощать, радовать. Вкусная клятва, не правда ли? — Он широко и добродушно улыбнулся и нацелился на очередной кусок румяного пирога под грибным соусом.

Из дома вышли втроём. На проспекте квадратный, увидев приближавшийся троллейбус, едва кивнул, поспешил. А новый знакомый предложил пройтись пешком. Шли по проспекту до гостиницы, что высится на площади. Спутник оказался старым ленинградским другом дома. Когда прощались, спросил:

— А вам, судя по всему, неизвестен конец истории?

— Какой конец? Какой истории? — не понял я.

— Ну как же? Она же выжила тогда, в блокаду!..

Честно говоря, мне не хотелось ничего знать. Я видел перед собой жизнерадостную, талантливую, скорее юную, чем пожилую женщину. Я не циник и поэтому думаю, что ей помогла ее клятва.

— Нет… Клятва ни при чем. Дело в том, что тогда,

во время войны, когда появились «буржуйки» — временные печки, они — мать и Оленька, наша хозяйка, сожгли все, что было возможно, и шарили всюду в поисках топлива. В узкой щели между стеной и голландкой нашли несколько кусков высохшего хлеба. Маленькая Оля не любила хлеб, а чтобы родители ее не ругали за недоеденные куски, прятала его в узкую щель за изразцовую печь…

 

Басня о коте Антоне

Я ехал на своей разболтанной «Ниве» по Подмосковью. Настроение было препаршивое, я гнал, что бывает со мною редко, надеясь скоростью привести себя в норму.

Когда я был уже на Можайском шоссе, пошел дождь. В дождь на «Ниве» ездить приятно, особенно если «воткнуть» передний мост, — машина становится устойчивой, тяжелой и послушной.

Однако пришлось сбавить скорость: трактор разворотил обочину, комья земли и глины оказались прямо на проезжей части, и я боялся, что машину «поведет». Тут-то и возник на обочине высокий неопределенного возраста человек в плаще. Я не сразу заметил, что руки у него в крови, а на руках кот с изодранным брюхом. Кот смотрел на меня с надеждой. Я остановил машину и посадил их обоих.

— Подстелить бы, тряпочки у вас нет? — спросил прохожий.

— Да садитесь быстрее, — нетерпеливо сказал я, — дождь же. — И, когда они уселись, рванул с места. — Куда?

— Можайск. По дороге?

— Нет, конечно, но довезу. В больницу кота?

— Да.

— Но есть же ближе, в Рузе…

Попутчик помолчал чуть-чуть.

— Ну, если для вас семь верст не крюк, поехали в Рузу. Вы не спешите?

Я спешил всю жизнь, но какое это имеет значение, когда рядом мучается божья тварь. Свернул направо, в Рузу.

Но до Рузы не доехали. Недалеко от деревни Нестерово была больница. Кота там зашили, и я, склонный доводить всяческие истории до конца, отвез потом своих пассажиров в Можайск.

Возле Можайска мы познакомились. Кота звали Антон, а попутчика — Николаем Константиновичем.

— Прокурор района, — представился попутчик и посмотрел на меня, ожидая реакции.

Но реакции с моей стороны никакой не было, я только сказал, что это забавно.

— Что же тут забавного?

— А забавно здесь то, что я тоже прокурор, — ответил я, — только кроме того еще — книги пишу. А живу в Москве.

Николай Константинович ничего не ответил. Позднее мы подружились. Жизнь его, характер я описываю уже много лет. А назвал я героя своих многочисленных историй по имени деревни, где спасли кота.

С тех пор прошло много лет. Прокурор был переведен в Москву. Я ушел из прокуратуры, завел собаку Штучку и кота Агата и продолжаю дружить с хозяином кота Антона.

Иногда я даю ему почитать его собственные истории в моей интерпретации.

Он относится к ним серьезно, давая мне, однако, право сочинять то, Что не успел или не захотел рассказать сам.

Антон, заметно похудевший в последние дни, был пьян — второй раз в жизни. Первый — котенком, когда ему кто-то перебил лапу, она болела, гноилась и он день и ночь жалобно мяукал, больше не от боли, а от обиды на судьбу, которая под материнским брюхом обещала быть теплой и доброй, но оказалась жестокой и нехорошей.

Чтобы как-то облегчить страдания, его напоили валерьянкой. Запах валерьянки Антон помнил долго. Ему было хорошо. Его пригрели и оставили дома. Поначалу он боялся, что выбросят на улицу, но этого не произошло. Его раскормили, и за несколько месяцев он вырос в дородного, красивого кота. Он, правда, слегка прихрамывал, но окружающие его кошки, да и он сам, привыкли считать этот недостаток особенностью, лишь подчеркивающей индивидуальность.

Антон мог бы считать себя баловнем судьбы, но всегда ведь чего-то не хватает, даже когда ты избалован. Во всяком случае Антон все блага кошачьей жизни принимал как должное, полагая, что это плата за то, что ему пришлось испытать в детстве. Детство же Антон из-за постоянного лежания на печи помнил все меньше. Не помнил он и своих родителей и не мог даже себе представить, что отец его, вечно голодный романтик, погиб в схватке с собаками, защищая его мать, которая вскоре после того, как родила шестерых котят, и Антона в том числе, облезла и ушла из дому навсегда.

Антон жил эгоистом и потребителем. Впрочем, винить только его в этом нельзя. Какой кот откажется от такой жизни, которая была у него. Ведь он ни в чем никогда не ведал отказа. Мышей в доме, где он жил, не было, поэтому он целыми днями нежился на печке, изредка выходя во двор размяться на морозце, а летом и весной развлекался тем, что прятался в бурьяне, подстерегая неопытных кошечек.

Такой образ жизни воспитал в Антоне чувство превосходства не только над кошками, но и над людьми. Эту черту, по-видимому, Антон унаследовал от хозяина. Делал это он подсознательно, всегда наперед опасаясь, что его обидят. Но кому придет в голову обижать ухоженного кота, тем более кота главного бухгалтера совхоза…

Со своими кошачьими соседями Антон тоже не знался; Терпеть их не мог, а когда хозяин выгнал из дому приведенную было Антоном кошку, Антон нисколько не огорчился, не пришел к ней на помощь. Он понял: рай — для него одного. Рая для другого не будет. Его не интересовало даже, кто его кормит, сколько человек живет в доме, и когда никого по какой-то причине не было, то, — если, конечно, было что поесть, — это Антона нисколько не волновало.

Однажды Антона пригласили в гости. И вот в связи с чем.

Антон не давал себе труда помнить дочь хозяина. А ведь именно она подобрала его когда-то и выходила. Подошло время — она вышла замуж, стала жить на другом конце села, взяла было Антона погостить к себе, но занималась больше мужем, чем котом, и Антон, недовольный, вернулся домой, решив, что в гости больше никуда не пойдет, а будет убежденным домоседом. Но он немного кривил душой, убеждая себя, что ушел из-за мужа. Дело в том, что в том доме уже жил серый кот, который так же, как и Антон, претендовал на свое место под солнцем. А под одним солнцем, да еще в одном доме, трудно ужиться двум философам-эпикурейцам. Естественно и то, что в гостях, казалось, не так тепло на печи и не так вкусно кормили.

Дома Антон сразу дал понять, что хозяин — он. Михаил Федорович, совхозный главбух, и tie возражал на это ничего, у него всего-то и осталось, что кот. Книг он никаких не читал, вечера проводил исключительно перед телевизором, и возле переливающегося в самую лютую стужу весенними цветами ящика Антон часто получал что-нибудь вкусное. Он любил телевизор.

Именно в этот безоблачный период его никчемной кошачьей жизни произошло нечто такое, что впоследствии изменило Антонову жизнь круто и обидно.

Однажды к хозяину пришел директор совхоза и попросил:

— Михаил Федорыч, приюти товарища из района на одну ночь.

За полчаса до этого визита ничего еще не подозревающий Антон, по обыкновению своему свернувшись калачиком, спал, а чем-то встревоженный в последние дни Михаил Федорович подбросил в печь пару больших поленьев, поворошил кочергой золу, распушил сноп искр и вспугнул разомлевшего в жаркой избе Антона, который вскочил было, но, узнав хозяина, лишь для порядка мяукнул и вновь улегся на печь.

Он дремал, зная прекрасно, что еще совсем немного посопит и пошелестит бумагами хозяина, потом покряхтит и тоже уляжется на постель. Знал он и то, что завтра наступит серый зимний день, который будет тянуться нескончаемо долго. Наслаждался теплом и сытостью и полагал, что так будет завтра, и послезавтра, и всегда.

А вот о том, что будет потом, — лишенный воображения кот не думал, правда, иногда ему почему-то казалось, что потом наступит царство такого вот запаха валерьянки, который он помнил с детства. Но сегодня об этом рано было думать, сегодня однообразие кошачьей жизни не должно было потревожить ничто. И вот в этот самый момент раздался незапланированный, а потому тревожный стук в дверь.

Хозяин отодвинул засов и открыл дверь, а Антон только лениво и нехотя, с видом истинного хозяина дома, повернул в пол-оборота голову. Говорил, судя по голосу, директор совхоза. Кот отличал директора совхоза. Отличал потому, что директор никогда к нему не приставал, не брал на руки, как другие приходящие в гости, не гладил и ничего не обещал. Относился к Антону, как положено, вежливо, и с чувством подчеркнутой любезности, но без фамильярности.

Кот прислушался: судя по интонациям, директор что-то просил, и еще, если судить по двойной порции пахнувшего холода, входная дверь впустила не одного человека.

Рядом с директором стоял высокий человек с портфелем. Хотя он вел себя скромно, Антону он не пришелся: кот был консерватором и нового не любил.

— Так пусть у тебя переночует товарищ, а завтра я его устрою, добро, Михаил Федорович? — и директор — это кот сразу увидел — подмигнул главбуху.

— Отчего же не добро, места не жалко, оставайтесь, — проговорил хозяин Антона, незаметно понимающе кивая директору, видимо, в ответ на его подмигивание.

— Ну и ладно, — сказал директор.

После этой понятной им обоим фразы гость остался в избе, а хозяин и директор вышли в сени, где директор что-то сказал хозяину. Гость, не обращая внимания на кота, стал разглядывать комнату.

Вскоре вернулся хозяин. В руках он нес запотевшую с холода бутыль и большой, похожий на лед кусок свинины. Антон, предвкушая близкое угощение, потянулся. Но гость — а этого уже кот совершенно не мог понять — от сала и водки отказался. И этим, конечно, коту не показался еще больше. Но приезжий, видимо, обладал какой-то властью, потому что хозяин покорно, хотя и с прибаутками, убрал со стола мгновенно и словно нечаянно выставленную снедь и принялся стелить гостю возле самой печи.

Обидевшись на все сразу, кот отвернулся от гостя и уже больше не поворачивался. Слышал только, что хозяин покряхтел у себя на кровати да и захрапел. Приезжий зевнул тихо и как-то вкрадчиво и тоже заснул. Он спал так беззаботно, что коту сделалось не по себе. В темноте он ясно видел спящего, и был тот спящий неприятен коту с самого начала и всю ночь, от этой неприятности кот даже не мог заснуть.

Чувствовал ли кот, что именно этот спящий отнимет у него хозяина и принесет проблемы в тихую и несложную кошачью жизнь или нет, но только ночью ему почему-то стало жалко хозяина. Он даже хотел вцепиться приезжему в физиономию, но, решив, что это будет не гостеприимно, воздержался, свернувшись калачиком. Задумавшись, лежа в остывающей избе, кот вдруг уловил движение там, где должен был посапывать спящий приезжий. Кот дернулся, повернулся, раскрыл умеющие смотреть в темноте глаза и увидел, что приезжий встал с постели и, зябко поежившись, подходит к печке, той самой, на которой лежал удивленный л чуть-чуть испуганный Антон.

В темноте кот видел приезжего прекрасно, а вот приезжий кота — вряд ли, потому что передвигался ощупью, печь нащупывал руками мягко и тихо. Антон шевельнуться побоялся. Хотел позвать хозяина, но от испуга не позвал, забыв, что приезжий его не видит, только все больше стал вдавливаться задом в теперь уже чуть теплую, ближе к утру, печь.

А приезжий, наконец, нащупал то, что искал, — резко задвинул печную заслонку и, забравшись скоро в кровать, больше уже не пугая кота, заснул. Кот же спать не мог, удивляясь, зачем это приезжий закрыл заслонку в печи. Но потом понял: из печи идет холод, и приезжий попросту замерз.

Разбудил его страшный кошмар. Снились ему кошки, но не обыкновенные, а синие, розовые, зеленые. Они то двоились, выходя одна из другой, как матрешки, то превращались в одну большую кошку, фиолетово-красную, а кончики усов у нее были оранжевые и полыхали огнем. И эта кошка манила Антона, но необычная расцветка пугала его, хотя и было ему интересно.

В довершение ко всему странная кошка стала издавать какое-то хрипенье, и Антон от страха проснулся. Прислушался: хрипел приезжий. Антон не испугался, но ему вдруг захотелось выйти на свежий воздух. Вдруг нестерпимо заболела голова. И, может быть, от этого или от чего другого кот вспомнил: нельзя закрывать печную заслонку, от этого бывает угар.

Это вспомнившееся страшное слово отрезвило Антона. Он принял решение и легко прыгнул на приезжего.

— А, что? Кто? — вскакивая, вскрикнул приезжий.

— Мяу, — дико завыл Антон, — ты что, очумел — заслонку закрывать, чай не в городе при паровом отоплении, мяу…

У приезжего, видно, тоже что-то случилось с головой, потому что он стал трясти ею, потом поднялся с постели и опрокинул стул.

— Мяу, — выл Антон, — дверь скорей открывай, — вопил он.

Приезжий кота не понимал. Но, слава Богу, в это время за перегородкой поднялся хозяин. Он пошел к входной двери, да вдруг упал тут же, на пороге, замертво. Но свежий морозный воздух уже хлынул в избу. Антон сразу же стрелой выскочил на улицу. Отдышавшись, кот вернулся в дом и обнаружил, что хозяин продолжает лежать в той же позе у двери. Испуганно отшатнувшись от него, Антон помчался в комнату, где дико и истошно завыл, снова обращаясь к приезжему.

Приезжий на этот раз понял кота, собрался с силами, очнулся и, шатаясь, словно пьяный, пошел к входной двери. Там на воздухе в одном исподнем он стоял довольно долго. Наконец с удивлением увидел лежащего на пороге дома хозяина и, нагнувшись, стал приводить его в чувство, потом, сообразив, на секунду оторвался от хозяина, заскочил в избу и открыл злополучную заслонку в печи, с которой все и началось.

А потом, едва только хозяин слегка пошевелился, приезжий, наспех одевшись, побежал на улицу. Кот услышал топот бегущих людей. Через несколько минут возле избы появился человек в белом халате, и кот успокоился, в особенности когда увидел, как хозяин его, уже перетащенный в проветренную избу, пытается подняться с кровати. А когда тут же появилась дочь хозяина с мужем и захлопотала, кот успокоился совершенно.

Но зато приезжий вдруг сник и упал прямо посреди комнаты, силы оставили его.

Это происшествие было, пожалуй, самым неприятным в жизни Антона. А потом опять все пошло по-старому. А может быть, так, да не так: что-то переменилось в хозяине. Стал он каким-то нервным, много раз переспрашивал «кто там?», когда слышал стук в дверь, пугался телефона. Кормить кота он, однако, не забывал. А потом Антон заметил, что больше всего боялся хозяин именно того приезжего, который ночевал у них.

И невдомек было мохнатому зверю, что хозяин оттого боялся, что был вором, а приезжий — следователем.

Прошло еще время. И настал несчастный день, когда хозяин дрожащей рукой погладил кота и вышел вон из избы. Больше его Антон не видел. Услышал только на улице голос этого самого приезжего и понял: пришла беда.

А потом какие-то люди появились в избе, пересчитали все, что там было, дали, правда, кое-что забрать дочери. Кот думал, возьмут и его, испугался и спрятался под печь. Может, и зря он так сделал: дочь его не заметила, а он надумал выбраться из-под печи, когда она уже ушла. А те, другие, кто описывал имущество, — им все равно было. Кот мешал, они попросту выбросили его на улицу.

Теперь Антона некому было кормить, он побирался по деревне, выпрашивал у ненавистных и презираемых некогда собак подаяние, а они большей частью только ворчали на него.

Быть может, впервые по-настоящему он почувствовал горечь бытия, когда возвратился домой и увидел, что заколочена входная дверь его бывшего дома. Он постоял, потом проник в избу через разбитое окно. В ней было холоднее, чем на улице. Он не поверил своим ощущениям, прыгнул на печь, ласкавшую его прежде своим теплом. И в ужасе спрыгнул на пол: печь была холоднее льда. Хотя на дворе уже кончалась весна. Тревожно замяукав, кот Антон огляделся: в избе не было мебели.

Он выскочил на улицу. И пошел куда глаза глядят. И вдруг вспомнил детство. И у него заболела раненная в детстве лапа. И от этого, может быть, или от чего другого, но вдруг странный запах остановил его. Запах доносился из избы. Дверь была приоткрыта. Он осмелел и вошел. Увидев большую комнату со стеклянными столами и стенами, за которыми лежали какие-то белые маленькие коробки, стояли пузырьки.

Антон пошел на знакомый запах валерьянки. За одним из стеклянных столов он нашел эту пахучую жидкость и от голода, холода и обиды принялся жадно лакать ее. Краешком глаза он видел, как к нему подходит женщина во всем белом, но оторваться уже не мог.

Он не помнил, как очутился на улице. Все плыло перед глазами. Потом медленно пошел туда, — где надеялся отогреться и поесть, — к дочери хозяина. Ко дверь была заперта, а возле дома выла собака. Увидев Антона, она облаяла его и прогнала. Он заплакал и решил умереть. Умереть, даже если это будет больно. Он думал, как это сделать, и решил броситься в пасть какого-нибудь страшного зверя. Таким зверем он считал машину.

Отчаявшись дождаться на деревенской улице автомобиля, он услышал в конце концов рокот мотора. Сделал прыжок — и потерял сознание.

— Куда же тебя, котяра, несет, — услышал он голос и с удивлением на секунду очнулся. Его держал на руках тот самый приезжий.

— Послушай, — продолжал он, — а не тебе ли я жизнью обязан?

— Точно, Антон это, — раздался голос с заднего сиденья.

На заднем сиденье между двух молчавших, в серых шинелях с погонами, людей, сидел хозяин Антона. Их глаза встретились. Но Антон сделал вид, что он очень болен и поэтому не понимает, что его хозяин арестован. Он отвернулся. И больше уже никогда его не видел.

— Ну ладно, долг платежом красен, — сказал следователь, — поедешь жить ко мне. — И он погладил кота. — Но сперва в больницу.

— Да выбрось ты его, Николай Константинович, — сказал один из милиционеров.

Но Нестеров кота не выбросил. Он вылез из машины, взял с собой кота, у которого оказался ободранным живот, и пошел ловить попутку. Он не хотел задерживать правосудие.

Шел дождь. На трассе показалась красная «Нива»…

Антон стал жить в семье Николая Константиновича. Кормили его хорошо, баловали. Кошек в райцентре было, правда, меньше, чем в деревне, но зато все они были городские и потому интеллигентные.

Валерьянку Антон больше не пил: не с чего было — на пансионе у юриста второго класса жилось ему беззаботно…

— Вы когда об этом писать рассказ будете, — попросил меня Николай Константинович, — как-нибудь дайте в конце резюме, что кот потому попал под машину, что был пьяным. А еще скажите, что пора заменить в деревнях угарные печи на паровое отопление.

Я искренне ему это обещал.