Что-то живое заворочалось у Сухова в ноздре, отчего он немедля приутих, замлел и вдруг чихнул, сколько было страсти, будто и душу вытряхнуть хотел. Чих был шире ночной мглы, по которой он пронесся раскатисто. Овчарка, дремавшая на цепи подле постовых ворот, встрепенулась ото сна и залаяла, удушливо хрипя, бросаясь в аукающую темень, что обступала кругом склад степной роты, охраняемый ею, а также троицей солдат. Когда овчарка насытилась злостью своей, лаем, и устало улеглась на место, ничего больше не боясь, тогда темнота ожила — в ней зашевелились человеческие голоса.

«Вот брехло… Нагнала страху-то!» — продохнул Сухов и утер расхлябавшийся нос. Биение жизни возвратилось в сердце, будто вспугнутая птица в гнездо. Не видя во мгле своих рук да ног, Сухов со страхом задумался, из чего он состоит, как тело и личность, и прислушался к себе — и обнаружил с приятным щекочущим трепетом, что где-то в нем буднично работало сердце, размышлял ум, колыхалась душа.

«Не долечили тебя в госпиталях.» — сказал обыкновенно Отрошенко, такой громадный и сильный, что даже не вздрогнул, когда раздался чих.

«Какое там лечение… — рассудил Сухов. — Таблеток не дают, кормят лапшой. Выгодней болеть зимой, а не летом. Хоть погреешься! А так выходит, задаром болел, за лапшу.» — «А чего лапша, ты расскажи! — попросил Ероха. Ее с чем там дают, как у нас?» — «Да отвяжись, вот пристал… Слышь, Отрошенко, пойдем склады осмотрим — надо, все же пост.» — «Это можно… Ну, можно… Да ну их, еще ходить… Небось, не утащут, буду я выслуживаться. Подумаешь, можно и лапшу жрать, да, Ероха, не помрем? Хоть бы рассказал, правда, с чем она там, хоть послушаем, а то сил моих нет, скукота.»- «Нечего мне больше рассказывать, с вами всю жизнь проговоришь.» — «Это верно… Жизнь… А вот Ероха, дурак, звезду на небе открыл.» — «Какую еще звезду?» насторожился Сухов.

«А такую… Прославиться хочет… Чего молчишь, дурак, давай рассказывай, послушаем… Ероха, слышь, не молчи!»

Ероха, было затаившийся, отозвался из темноты: «Я просто на небо поглядел, и вижу огонек. И каждую ночь мигает, как заведенный, а днем ничего нет — я глядел. Если днем нет, то, значит, звезда. Раньше такого не было, а вдруг начало мигать. Сам не видит, а вот, обзывает дураком.» — «А ведь мигает, так точно! — ахнул Сухов, и проговорил, не отрываясь, запрокинув голову в чернеющую высь — А ты Ероха дурак, дурак… Звезды разве мигают? Самолет мигает, ракета… А так высоко одни ракеты могут летать, это же космос. Это, наверное, корабль космический. Он за сутки пролетает вокруг земли, а ночью оказывается в этом месте, прямо над нами, и мы его наблюдаем. Видно, недавно запустили. Вот он будто стоит, а на самом-то деле с бешенной скоростью летит!» — «Плевок тоже летает.» — гоготнул Отрошенко.

«Да ну вас… — расстроился Сухов. — Чего с вами говорить…» — «А огонек, глянь, как мигает, похоже, знаки подает или на фотографию снимает.» — подумал радостно Ероха.

«На фотографию?» — удивился Отрошенко и смолк, а Сухов сказал запросто в наступившей тишине, закуривая папироску: «А по-твоему в космос от нечего делать посылают, понятно, что фотографируют все сверху, исследуют. Вот коробок спичек могут сфотографировать, такая стала техника. Тебя вот могут…» — и здесь уж сам тихонько гоготнул.

Затаив дыхание, Отрошенко задрал башку и доверчиво поглядел ввысь. Его сырая мясистая туша будто вскипела, а потом с нее сбежал обыкновенный испуг. Вареный, вялый, он думал одну мысль и безмолвно таращился на мигающий огонек, такими же красными от бессонницы глазами. После очнулся, будто от обмана, и сердито, обиженно заявил товарищам, странствующим в табачном теплом дыму: «Все… Хватит… Не надо мне ваших фотографий… С души воротит… Пойдем на обход…» — «Сам же сказал, не выслуживаться.» припомнил Ероха. — «У меня тогда настроение другое было, вот и сказал.» — «С твоим настроением сдохнуть лучше.» — брякнул Ероха. — «Вот и сдохну, а ты молчи.»

Караул, вся троица, никогда бы не поссорился. Задушевная служба была у них на складах. Эти амбары, выбеленные гашеной известью и похожие потому на пещеры, хранили в себе неприкосновенный запас. Он сберегался годами, так что амбары успели сами одряхлеть. Солдаты прикреплялись к складам на всю службу — и тут, на степном отшибе, далеко за казармами сиживали, будто на краю земли. Караул их был ночной, утром их сменяли другие, с кем они не успевали и поговорить.

В ночи было тихо, и только издали слышалось живое гулкое дыхание земли, будто она ползла за караульными следом. Пустившись по тропе, сдавленной стенами, оградами, они останавливались у складских ворот, как чудилось, на каком-то далеком чужом месте, шаря кругом фонарями, долго проверяя замки. Ступив на тропу, медлили с каждым шагом. Малый ход оставлял времечко, чтобы подышать, и открывал хоть какой-то простор.

«Слышь, Сухов, тебе про Верку-прапорщицу рассказывали? Побегла она, остались без бабы.» — похвастал Отрошенко, не оборачиваясь, на ходу. «Куда, она ж беременная?» — «Не дождался, выкинула… Поплохело ей на прошлой неделе разом, снарядили грузовик, а вон, не довезли. В больничке полежала и бегом, сучка пропащая, неизвестно куда, ищут ее, как дезертира, ты пойми. Пропила брюхо-то, всем давала, ну сука она, и все.» — «Женщиной она была красивой, вот факт, нагнали тоски…» — «Это как поглядеть, может, радоваться надо! — крикнул за спинами Ероха — Ребенку и жить было негде, Самохина, считай, в казарме жила. И отец у него неизвестный. А теперь у Самохиной вся жизнь впереди, и у нас дисциплины больше будет, тоже польза.»

Караульные уже возвращались по кругу. Заслышав приближение людей, овчарка поднялась и зарычала. Признав своих, она поводила умаянной головой и подалась недалеко по нужде, рассеянно и хмуро их оглядывая. Потом забряцала цепью и, наставив слезливые глазища в сквозные выси, завыла, глядя на звезды и небо с человечьей жадностью, будто хотела их сожрать.

От овчарочьего воя стало еще черней и тоскливей, как если бы от страха в одно мгновенье закрылись глаза и слышная тишина бродила бы кругом, ступая по тяжелой от людей и растений земле, а не по воздуху. Караульные вглядывались с опаской в черноту, хотя и сами стояли у ворот, будто измазанные с ног до головы сажей.

«Гляньте как! — прошептал Ероха — Все равно, что негры стоим или черти, чудно.» — «Стоим же… Негры не люди, что ли… Светать станет, дурак…» Отрошенко бросил на землю брезентовый плащ и разлегся, поклав под голову тяжелые, ставшие ненужными руки. Засопел. Сухов долго вычищал от камешков землю и потом растянулся без стеснения — к нему рядом Ероха, так они улеглись. Лежа на земле не хотелось говорить. И жить не хотелось, маловатой делалась жизнь.

«Саня, Сухов, ты спишь?» — «Нет, чего ворочаешься…» — «Сань, а огонек-то все мигает! Я потому тебя из госпиталя ждал, что думал ты же знающий. Давай, вон как другие, в газету напишем, ты да я. Напечатают наши имена, будет, что вспомнить?» — уговаривал робко Ероха. «Не знаю… Надо и Отрошенку спросить, он же вроде как тоже с нами ходит.» — «Да с ним как с бычком на веревочке — вон, храпит!» — «Я не про это, вдвоем писать — это не воспримут всерьез. Надо побольше народа, чтобы поверили.» — «Сань, а может это инопланетяне мигают? Я думаю, это они на фотографию снимают, исследуют нас.» — «Тогда я не буду писать, этот бред несите без меня. Я бы задал вопрос, попросил бы ответить, объяснить — вот это серьезный подход». «И про Самохину давай напишем. Еще значительней будет, они с уважением отнесутся, когда узнают, как живем.» — «Да я что, по-твоему, стукач?!»

Ероха испугался, утихомирился. И как-то незаметно уснул — так вот и огонь затихает, гаснет. Оставшись поневоле бодрствовать за товарищей, но точно зная, что сну некуда деться, Сухов разглядывал небо. Оно было таким близким, что дышало ему в рожу, раздавливало грудь. Казалось, что за всем этим миром есть настоящий, в котором и живет человек. А тут он временно помещен, будто в утробу, чтобы потом родиться, раз и навсегда. Огонек, усыпляя, мерцал у самых глаз Сухова. И вдруг он испугался, не фотографируют ли? И против воли загладил волосы пятерней, будто в этот миг и выходил снимок. Сухов еще успел подумать, что в инопланетян он все же не верит — и не поверит, даже если увидит их своими глазами. Но какая-то последняя тяжесть улетучилась из него, а душа, ум и совесть его покойно уснули.

Предутренний свет еще обступал спящих, а по тихим светлым мосткам, наведенным его силой, из сумерек сходили степные просторы, травы. Разбуженные птицы кружили над военным поселеньем и опускались на землю, чтобы поесть. Там они клевали жуков, расхватывали вечных мошек, а насытившись, удивленно глазели в небо, с высоты которого земля и показалась им отчего-то ближе, родней.

Овчарка выглянула из потемок своей глухой будки, сколоченной из нескольких истраченных патронных ящиков — чувствуя рассвет, она скрывалась в будке, а когда уже рассветало, вылезала из нее наружу, начиная новый день в таком порядке, и никак иначе. Зевнула всей алой пастью. И подалась из будки прочь, будто из старой шкуры. Потянув звериную худую спину, сосчитав позвоночки, она вдруг увидала перед собой спящих вповалку людей. Она подобралась к ним, приклонила застывшую морду и осторожно обнюхала, а почуяв их парное дыхание и сокрытую в нем жизнь, усадилась рядом с людьми, и, щерясь с удивлением на солнце, расставила лапы по земле широко, крепко надолго, будто бы навсегда.