В 1960 году журналом «Октябрь» был опубликован очерк «Земля ждет…». После смерти Сталина прошло уже семь лет. По стране гуляет ветерком хрущевский доклад. Но советское царство-государство стоит крепко. В деревнях только началось освобождение крестьян. Станут выдавать паспорта. На волю отпускают без земли, она колхозная. Был клок ее под мужиками – свой огород, но подсобное хозяйство ужали, налогом обложили, чтобы вольные хлебопашцы все же не вздумали работать на себя, кумекая собственным умишком, что в убыток, а что в прибыль, когда у колхозников одна поденщина за трудодни.

Время это писатель Борис Можаев запечатлеет в повести «Живой» – она будет опубликована спустя несколько лет уже в «Новом мире» Твардовского под редакционным названием «Из жизни Федора Кузькина», что придаст ее действию эдакий простодушный поворот, обратит в случай. Так и в «Октябре», где пробился к публикации этот очерк, название как смогут подсократят, и оставлено будет что-то вопрошающее, обрубленное на замахе… Но каков был замах?

Повод, казалось бы, заурядный по тем временам, даже какой-то плакатный – рассказ о передовом опыте. В колхозе «Трудовая нива», расположенном в двухстах километрах от Хабаровска, всю занятую пропашными культурами землю разделили и закрепили за семьями колхозников. «Приехал я, помню, под вечер в погожую июльскую пору, ходил по полям и читал необычные надписи на дощечках: “Поле Горовых”, “Поле Исакова”, “Поле Оверченко”. И это не клинья, не загоны, а настоящие озера шелестящей на ветру шелковистой кукурузы и цветущей картофельной кипени. С нетерпением ждал я возвращения хозяев этих полей». Семейные подряды и все опыты, когда не крестьяне отдаются в наем колхозу – а колхозные поля берутся крестьянами в наем, будут задушены. Но тогда, в начале шестидесятых, Можаеву верится, что из искорок этих можно раздуть пламя, и он спешит проговорить главное слово: «хозяин».

Само это понятие еще не крамола, речь ведется автором о рачительном отношении к земле, да и мечтает его герой – тот самый «хозяин» – выполнить повышенное соцобязательство и получить прогрессивку. У колхоза есть поставленный государством план, но раз уж землю закрепили, закрепленный на ней может хотя бы свой труд точно сосчитать, а еще и выдается ему под личную ответственность орудие труда, к примеру, трактор. Сколько сделал, столько единолично получай. Перевыполнил план – получишь прогрессивку. Ну а потерял, упустил, горючее лишнее сжег – считай, вынул из своего кармана. Монологи тех, кому даже с такой удавкой дышится легче, заполняют можаевский очерк. «Да, закреплять надо землю… А то царапает ее нынче Иван, завтра – Федор, послезавтра – Сидор… А травой зарастет, и концов не найдешь. Трактор вон закрепляют за трактористом под личную ответственность. Комбайны – тоже. А земля – живой организм! Она же кормит нас и, за каждый ее участок тоже отвечать надо… Лично… Закреплять землю надо».

Это заговорил русский мужик… Соглашается с чьим-то мудрым решением, которое закрепило за ним колхозное поле. Жалуется, что иначе пропадает земля, как бы даже кого-то попугивая. Просит: окажите личное доверие! Печалится о справедливости, чтобы землю приравняли хотя бы к сельхозинвентарю, который все же берегут и закрепляют под эту самую ответственность личную… Сколько страдания в простых словах. Но откуда в очерке о передовом опыте страдающие голоса? Можаев передает крестьянскую речь во всей жизненной правде и слышит он тех, кто еще помнил, как подбирали на колхозных полях колоски, чтобы не сдохнуть с голода. Кого раскулачивали. Мордовали да сажали за малейшую провинность как вредителей. Это воскресли из мертвых они, хозяева. Воскресли – и ждут. Земли. Хозяева ждут земли, а она их-то, своих хозяев. Можаев за бодренькой декорацией преуспевающего на семейном подряде колхоза дает почувствовать иное – наполненную этим ожиданием, саднящую и больную пустоту.

Побеждают на своих полях крестьянские семьи, которым только и дали – зацепиться, продохнуть, ожить. Открыта дорога вербоваться на заработки в города. За лучшей долей уходят, если ждать становится нечего, – а тех, что остались в колхозе, работать приказами больше не заставишь. «А помощь – откуда она? Каждый колхозник теперь на учете», – дают понять о том же воскресшие на закрепленных за ними полях мужики. Вот и стали их считать, колхозников, пробовать, как выжать из них побольше силенок, чтобы один работал за десятерых. Получилось. Работают. Но работают, пока чувствуют себя хозяевами. И вот уже имеют свое мнение; как хозяева, ропщут – дай им больше прав; а на смену воодушевлению и новым надеждам приходят своим чередом усталость и равнодушие… Разве это справедливость? Землю надо бы закреплять года на два, на три… Оплату, то есть начисление трудодней, надо бы менять… Ожидание. Пустота.

Они побеждали, но не могли подняться с колен, похожие на гладиаторов в своих трудовых поединках за землю. Трудом их пользовались – а землю не отдавали. Это положение понятно Можаеву. Поэтому, вдруг, он пишет: «Русский мужик не любит брать что-нибудь на веру, либо он принимает все как есть равнодушно, не чувствуя полезности предложенного, либо проявляет скрупулезную дотошность в том, что, по его мнению, приносит выгоду обществу и ему». Равнодушие – вот она, всегдашняя крестьянская месть хозяевам. Работать мужик будет только с выгодой для себя. Побежденный, он сожмет свою волюшку в кулак, может, даже угодливо поклонится – а поля останутся без хлеба. За поражение русского мужика советское государство готово платить самой дорогой ценой – в 1963 году впервые закупается зерно в Америке, потоки которого, уже золотые, потекут в черную дыру. Но последние слова обо всем скажет опять же еще держащийся за свою землю мужичок, узнавая о другом таком же колхознике – главном герое можаевского очерка, что не выдержал и оставил порастать травой свое поле… «Жалко, – с огорчением сказал Никитюк. – Но это у него не исчезнет. Он опять вернется к земле, как только условия создадут. Это, знаете, как озимые под снегом: снегом привалило их, и они вроде замирают. Но только снег сойдет и солнышко припечет, как они сразу взойдут, потянутся кверху. Корни, брат, остаются в земле. Вот в чем дело-то».

Жалко, огорчительно – только все еще впереди!

Вера писателя в народ была такой же, мужицкой. Мужество, с которыми пишет Можаев, так естественно, что ему не требуется никакого пафоса, да его-то нет и в словах мужиков. Поразительно, как она, власть, пропускала такие публикации, да еще чуть ли не поощряла их появление, когда, несмотря на цензуру в печатных изданиях, автор мог выехать по командировке в любое место и увидеть все своими глазами. Свобода такая, которой он пользовался, как никто другой, распахнула ему Россию. Знание происходящего открывало прямую дорогу к правде, и Можаев писал: «…есть только один ориентир – правда жизни, то бишь то состояние, в котором пребывают народ и государство».

Очерк, опубликованный когда-то на страницах «Октября», дал название книге, похожей уже на хронику жизни ее автора, только на этот раз не требуется что-то недоговаривать да прятать, другие времена. «Земля ждет хозяина» – книга Бориса Можаева, последняя или новая, как понять? Что пришло с этой книгой?

Последним прижизненным изданием был сборник рассказов и очерков «Затмение», увидевший свет в 1995 году, – итог газетных публикаций. А больше уже ничего не издается, хотя автор «Живого», «Мужиков и баб» назывался живым классиком отечественной литературы. И вот писатель возвращается, хотя время, в котором то ли дышал, то ли задыхался, еще и не ушло. В этой книге теперь уж точно весь Можаев – до написанного в последние месяцы жизни. Не вместила она в себя только те как будто бы главные произведения, которые сделали его писательское имя громким. На ее страницах главнее время Бориса Можаева. В ней больше документальных историй и личного опыта, чем придуманных сюжетов и фантазий. Писатель сам же к этому призывал: «Серьезный литератор, прежде чем изображать реальную действительность, должен определиться в главном – понять, что же происходит в нашем обществе». И еще при жизни его уличали в публицистичности – в том, что он публицист, лишенный всяческой оригинальности, а не художник. Как будто требовали от страдающей души какой-то еще натуральности да свежих красок – той большей выразительности , с которой играют страдания артисты. Только Можаев не притворялся человеком страдающим, правды ищущим. Он таким был. Это живое слово – до тех пор и новое, пока живое – несет в себе его последняя книга.

Он спешил, чтобы «помочь исправить»… Не разрушить или переделать – а поставить на свои места, Богом и природой определенные. Только все еще впереди! Правды не может быть без веры, но что давало ее? Читая, видишь, как Можаев терпел поражение за поражением… То, что он в одиночку пытался спасти – губили на корню. Те, кого выискивал в надежде поддержать и защитить, – пропадали без вести. Идеи, которым старался дать будущее и за которые боролся, – душили. А потом рушится страна. Можаев не принял общественные перемены, которых так ждал, – все опять пошло вкривь и вкось, вот заголовки его выступлений в 90-х: «Где наш пахарь? Кого еще ждем?!», «Геноцид», «Захват»…

Его вера и не была эдаким «социальным оптимизмом». Это вера в спасение, но когда он бросается спасать уже гибнущее, она – в готовности пожертвовать собой во имя других. Возникает ощущение не конца, а надрыва на последних страницах, как будто что-то вырвано и должно быть продолжение – но это оборвалась жизнь. Ее-то и не хватило, а изменить не то что ход истории, хоть что-то изменить – оказалось выше человеческих сил. В этой книге написанное пережило автора. «Земля ждет хозяина» – это тема всего творчества Можаева, и снова он приходит с ней, и снова звучит она как вызов. История русского крестьянства, советская деревня, новая свободная Россия, только уже опять одураченная – «старое и новое» в этой книге куда-то катится отвалившимся у телеги колесом. Путь русского писателя даже не оборвался, а словно потерялся в новом времени. Слышно только тех, кто глумится. Серьезные общественные темы свалены в литературе на обочину. Все это он предчувствовал. Вот какие мысли высказывает Можаев в своей речи, произнесенной еще в 1982 году на симпозиуме «Цивилизация и литература»: «Для них совершенно неважно, какая конъюнктура – сексуальная, социальная или даже идеологическая. Главное попасть в денежную струю или на конвейер служебной выгоды; расхожая недолговечная продукция, рассчитанная на ослепленную рекламой нетребовательную публику, миллионными тиражами забивает книжные прилавки, наводняет журнальные полосы, театральные подмостки и кино. Как у бойких расчетливых лотошников, у этих сочинителей всё можно найти для разжигания интереса к шикарной жизни и похотливых желаний, всё: от телесного и нравственного стриптиза до откровенной проповеди насилия. И вся эта хитроумная затея приблудного сочинительства существует только для того, чтобы увести читателя и зрителя от реальной действительности, от ее больных и тревожных вопросов».

Писателя не стало в 1996 году. На кончину его отозвался Солженицын. «С Борисом Можаевым» – это рассказ о дружбе, о человеке, о литературной судьбе (опубликованный к первой годовщине со дня смерти Можаева, он становится предисловием к книге, выпущенной в 2003 году издательством «Русским путь»). Солженицын видит в Можаеве крестьянского богатыря – «живое воплощение средне-русского мужичества». Этот образ он воссоздал уже в своей эпопее. С Бориса Можаева писался Арсений Благодарев, главный крестьянский герой «Красного Колеса»: «…естественно входил он и в солдатство, с его бойцовской готовностью, проворностью, и в крестьянскую размыслительность, чинную обрядность, деликатность, – и во взрыв тамбовского мятежа». Восстание Можаева – тот же бой за «сельскую Русь», «спор за еще один деревенский рубеж, как бы уже не последний». Обобщая все до символов, Солженицын сознательно или невольно наполняет их смыслом, пронзительным и трагическим, когда вспоминает о последней встрече, с уже умирающим: «И голос его, утерявший всю прежнюю энергию, ослабел в мягкую доброту, еще усиливавшую впечатление святости его образа. Говорил с трудом, а хотел поговорить. Потом обрывался на фразах. Иногда переходил на шепот. И о чем же говорил? Как страну довели – вот те самые, что и всегда».

Можаев писал о катастрофе – «уничтожении сельской жизни на русских просторах», как это с трагической широтой сказано у Солженицына. Сам он никогда не подчинялся тому страху, с которым приходит ощущение собственного бессилия, конца: больной раком, не хотел знать правду о смертельной болезни. Об этом у Солженицына говорится как о чем-то очень важном: «он совсем плох – а не понимает этого, как бы не ищет правды о своей болезни», «выражение его лица поражало тем, что он уже несомненно не в этом мире , – тем более удивительно, что ведь Борис не знал правду своего состояния, не хотел знать, отгонял». Но мучительный шепот умирающего человека, его последние слова даже в простой записи звучат ощутимо страшно, как будто исчезает, кончается что-то огромное и больше не будет самого смысла жить.

Такое же страшное зияние осталось после смерти Василия Шукшина. Его последнее слово – это «Калина красная». Там нет в кадре гибнущих деревень, только одна душа горемычного мужика – образ, в котором Шукшин воплотился с такой страстью, что уже был неотделим от него. И погиб-то как будто на экране, когда цеплялся за березки, прощался с ними, а они, белые да чистые, истекали кровью. Что же он сказал? Пашет мужик поле, смывает потом грехи, только вот вылез на свет Божий из лагерного барака, а подъехали – «те самые, что и всегда» – да пристрелили, смыли, значит, кровью; «он был мужик – а их на Руси много». А что сказал Астафьев? Вот эпитафия, которую он написал собственной рукой и завещал близким прочесть после своей смерти: «Я пришел в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощание».

Все это не жалобы на собственную участь обездоленных людей, какими они вряд ли были – лауреаты государственных премий, живые классики. Хотя судьбы поразительно схожи – и каждый, осознавая или нет, потерпел в своем времени сокрушительное поражение. Это погружение в национальную катастрофу, которую чувствовали с одной болью, в одно время. Это взгляд на Россию из ее глубины: только в XX веке кончаются эфемерные «хождения в народ» и подглядывание, когда стыдливое, а когда бесстыжее за народом, потому что русские писатели выходят из его гущи… Что же разрушилось и уничтожилось? Так жестоко и бессмысленно все у нас в России? Или это здоровое освобождение от больной тяжести каких-то изживших себя смыслов?