Калодин, глаза которого умаслила усталость, проглядел, когда пропертая по степям, через развалы горняцких поселков и пустующие по обочинам городишки трасса влилась коптящей груженой рекой в сумеречную Караганду, смешав свои слепящие огни с ее подслеповатыми огнями. Санька не любил этого чужого угольного города. Будто пойманного, его жалостливо потянуло в полк. Он мчал грузовик по тусклым, сплющенным, что свинец, площадям и петлял, стиснутый жилыми мертвыми домами, распугивая спящие улочки, проносясь безлюдными перекрестками, – мчался, спешил, хотя кроме железной койки в закуте особого отдела ему было нечем дорожить в полку.

Располагался полк на отшибе, кругом него плодились пустыри и разрытая брошенными котлованами и траншеями земля. В этой глуши его скрывал еще деревянный забор вышиной чуть не с телеграфный столб и размахнутый так широко-далеко, что и столбовая дорога. Заборы требовалось объехать тем же далеким путем, затягивающим грузовик воронкой. Вовсе не заметные, похожие на стену, вырастали вдруг ворота. В них даже имелась дверка, будто в доме. Подвешенные над створами ворот, горели фонари в железных намордниках. Однако было пусто, глухо. И тот свет потупливался в слякоти, замешавшейся днем как раз подле ворот.

По прибытии командировка особистов была отмечена на пропускном пункте десятым часом, то есть в двадцать два ноль-ноль. Дежурный капитан, добряк, которого оторвали от карточной игры, заштамповал и расписался, со спешащей усмешкой допросив Саньку: «А где секретное начальство, что, умаялось, дрыхнет?» Солдаты из караульных, игравшие с капитаном, стоило Калодину появиться на пороге, смолкли, уставившись на него, и пока Санька дожидался дежурного, все поедали его глазами, будто тому запрещалось находиться в одном с ними помещении. Калодин различал эти взгляды и переживал их. Он и капитану ничего не ответил, а тот живей уселся за свои карты и вскрикнул: «Эх, сука, мне бы еще червей!»

Как бывает к ночи, в караулке завелось свое тепло. Холод со двора уже не захаживал, надышали, успели втихую и чайничек вскипятить.

Когда Санька убрался, то на место его наскочил сквозняк, эдакая стужа, что и обдала служивых. Один караульный недовольно скривился: «Ездют, ездют… Нате ваших червей, товарищ капитан». Другой откликнулся: «А ты скажи, чего он ездит? Гляди, он же и черта этого пригрел, с чертом этим ездит, сует его впадлу всем». – «Это всем известно, что Скрипицын выслуживается, – не удержался и самый угрюмый товарищ их. – Он и парашу поцелует, чтобы выслужиться. Этому салу все мало, он хочет чего пожирней!» И тут капитан, который было увлекся игрой и с потугой раздумывал, чем от солдатни крыться, вдруг взвился и, ухватив говорящего за шиворот, рывком выдернул из-за стола. «Ты это про кого говоришь, про Скрипицына?! Чтобы я этого больше не слышал, уродина ты! Я при себе не позволю хорошего человека топтать». Так же неожиданно, как и вспылил, дежурный взялся за карты, отпихнув выдернутого солдата. «Беру, накидывай, чего есть».

Караульные боязливо сбросились, играть стало тягостно.

«Ну, чего сдохли – давай играй!» – накрикнул капитан. «Это все знают, что у Скрипицына прозвище в полку такое», – пробурчал опять угрюмый с обидой, которому и был черед заходить. Капитан огорчился, но уж не вскинулся, а с чувством заговорил: «Я не знаю, за что ему такое прозвище дали. У нас в полку хорошего человека со свету сживут, все про него наврут. Вот Смершевича боялись, молчали, а он стольким людям жизнь успел покалечить, пока не сгорел. Скрипицын год в особом отделе командует, никому от него вреда нет, а каждый не утерпит да пнет. Потому и пнет, что бояться разучились, вроде тихонький человек, чего и не пнуть, верно, рядовой? А Смершевич? Он моего солдата было насмерть забил. Тот ему козырнуть припозднился. Знаете, как у него кулак отхватили? Вот помирать буду, а вспомню… Был у нас год, когда армяней полно служило, а Смершевич армяней страх как не любил, вроде рожи у них грязные, да и никого он не любил! Они все прикидывались, будто русского не знают, а может, и правда не знали. Этих армяней как дезертиров и таскали что ни день в особый отдел. Смершевич из них душу вынимал, они для него были как скот. Он в морду их, по зубам, а кулак и поранил. Зубы заразные попались, и гангрена эта самая началась. Тогда ему кулак и отрезали. Да чего вы понимаете! Вы другого человека, другой такой полк видали, чтобы вот так – от зуботычин кулак отрезали? А ты говоришь „сало“, рядовой. Понимать надо, чего говоришь».

Караульные его слушали вяло, не понимая, какое им дело до сгоревшего начальничка и почему требуется другим начальничком дорожить. «А говорят, Скрипицына три раза судили, что он деньги в полку своровал. Какой же он хороший человек?» Капитан разволновался: «Не воровал, это врут! Все, уродины, позабыли, какое взаправду было воровство! Если бы не Скрипицын… Да чего с вами говорить, не знаете вы ничего».

Тем временем за решетками караулки затарахтели и медлительно съехали набок литые ворота, открывая ход заждавшемуся грузовику. Неподвижный полковой плац всплеснулся под лучом прожектора, бившего наискось с железной мачты, воздвигнутой выше крыш. Коробчатые строения, различаемые лишь по запаху, который и в отдалении ударял – один из бани, будто сохнут там мокрые кошки, другой тухлый, от пищеблока, – были расставлены по краям плаца, как сторожевые будки. Над самим плацем сгущалось почти зримое черное облако, в котором жилкой в луче прожектора билась непонятного происхождения искра – будто сам воздух превратился в казенную машину, годную, чтобы вдыхать и выдыхать.

Полк вымирал. Пожравших солдат отводили строем в сортир, где поротно и повзводно происходила последняя за день оправка, всего их полагалось три. После солдат уводили в казарму, и если никто не провинился, то скоро объявляли отбой. Казармы воняли портянками, хоть и били тех, кто их с месяц ни разу не постирал. Еще кругом воняло хлоркой, похоже на чужую мочу. Было в полку правило, эдакая дезинфекция: повсюду стояли тазы, полные хлорки. Для входа в столовую надо было опустить руки в таз, и тогда лишь давали жратву. После оправки тоже полагалось смочить руки в тазу. Хлорка руки со временем так разъедала, что они делались похожими на коряги, а то и начинали гнить.

Калодин выехал на плац и затормозил у штаба, крепкого каменного строения, обсаженного кустарником, жесткая щетина которого пушилась впотьмах. Скрипицын мучительно очнулся и вытряхнулся из грузовика. Прихрамывая, он поплелся к штабу, будто засыпая на ходу, но уже подле крыльца сшибся с офицером, который крепко его схватил и с радостью потряс: «Попался, Скрипицын? Что, уже знаешь, бежишь? Доигрался, дослужился? Небось кубарем полетишь?» – «Я ничего не знаю!» – возмутился Скрипицын, отпихивая панибрата. Офицер не обижался, уцепляясь за него еще крепче. «Он не знает, хорош особист! Да Победов весь полк с самого утра запахал – где Скрипицын, давайте мне Скрипицына… На меня набросился, что галстук помят. А я ему так и сказал, что галстук у меня глаженый. Ты чего, Скрипицын, обгадил старику самочувствие – и в кусты?»

Они толкались и пихались впотьмах, почти не видя друг друга. Скрипицын отступал, офицерик напирал – так и влетели в обнимку на крыльцо, ярко освещенное. И офицер, разглядев Скрипицына, сам отпрянул. «Я никому не гадил, я из командировки!» – отбивался дознаватель. «Ты чего, могилы рыл? – пробормотал, уже отбегая, налетевший и, посторонясь, крикнул: – А чего тебя искали, ты кого убил, а, Скрипицын?» Крикнув это, офицерик и вовсе пропал в кустах, а Скрипицын, оставленный в покое, вдруг согнулся, будто его пнули в живот…

В штабных окнах вовсю горел свет. Окно кабинета командира полка Федора Федоровича Победова никогда не гасло, хоть бы и весь штаб к полуночи прогорел и обуглился в сумерках. Старый полковник заставлял себя просиживать на службе до самых поздних часов, чтобы кругом не подумали, будто он дремлет или же отсутствует, когда по должности ему всегда положено бдить.

Уменьшившись, сжавшись, Скрипицын юркнул в штабную дверь, точно мышь в половичную щель. Чтобы пробраться в штаб, таковой ловкости не требовалось, но подавленный дознаватель так и чувствовал себя – мышью. Он шмыгнул по пустой лестнице до второго, полковничьего, этажа и затих. По этой по верхней половине штаба, если делить вдоль, а не поперек, прогуливались под локотки самые подозрительные звуки, которые сговаривались и сплетничали. Звуки эти пугали Скрипицына и мешали подслушивать поточней, какие разговоры велись за самими стенами. Он замер подле приемной полковника, жаждя скорее все разузнать и понять. Пробежал было еще вдоль стены, но когда наконец затаился у той увесистой двери, за которой и впрямь раздавались возбужденные голоса, вдруг распахнулась одна из канцелярий и в коридор шагнула толстая писарица с галочками вместо губ и бровей. Скрипицын незамедлительно распрямился и потянулся к ней, соображая на лету, что бы соврать. Писарица же тяжело ухнула, так, что и груди ее вздулись тучами, и шарахнулась обратно в канцелярию, как если бы увидала мышь. Второй такой случай, когда от него шарахались как от прокаженного, лишил Скрипицына уверенных чувств. Он позабыл о страхе и ринулся в приемную, чтобы узнать, что же могло произойти у полковника, пока он всего на день отлучался из полка.

В приемной, пахшей тем кислым духом, какой обычно заводится в пустующих помещениях, пребывали в самых простых положениях, стоя друг против друга с опущенными руками, два известных штабных чина. То ли почетный, то ли вечный дежурный по штабу старлей Хрулев и сам начальник штаба подполковник Петр Валерьянович Дегтярь. Подполковник походил на гвоздь и возвышался над молодым Хрулевым, бывшим еще худощавей начальника штаба, но маломерным, щуплым и потому похожим на бледную поганку. Схожесть с гвоздем и грибом обоим придавали одного образца фуражки и одинаковые мундиры, эти казенные столбики, на которых, казалось, и держались фуражки. Дегтярь стеснялся залысины, ее и скрывал фуражкой, снимая головной убор лишь на партсобраниях. А человек этот и впрямь был что гвоздь. Случалось, его вбивали по самую шляпку, потом вытаскивали клещами. Случалось, его гнули, но тотчас и выпрямляли, если понадобился, и опять вколачивали – и потому можно сказать о Дегтяре как о стойком и беспрекословном человеке. Дегтярь любил службу и жил службой, чем и нажил этот свой похожий на гвоздь вид.

Что же до Хрулева, то молодой неприглядный лейтенант неспроста очутился в приемной полкового командира. Победов пригрел его под своим крылом, потому что Хрулев был внуком самого генерала Хрулева. Генерал был за Отечественную войну трижды Героем и дослужился до командующего армией. Однако после войны назначили его командовать Зауральским округом, чтобы не зазнавался. Потом он было взлетел, но за крутость и несговорчивость его так же скоро спровадили на пенсию, вовсе обезопасившись. И генерал, от одного имени которого дрожала в другие времена земля, неслышно скончался в тогдашние годы, угас в кругу детей своих и внуков, которых любил и не любил. Из всей его родни служить подался один лишь внук, не понимая того, не желая понимать, что имя Хрулева ничего больше в армии не значит, что есть в ней и другие имена, и другие генералы. И тогда, когда другие внучатые Хрулевы пользовались оставленным им наследством, один этот глупый, самодовольный Хрулев-внук погряз в степной дикой армии, позабытый родней и сам свою родню за родню не признававший. Имя генерала еще пользовалось уважением у мелких армейских начальников, и тот же Федор Федорович Победов заявлял, что чуть не всю войну прошел под его командованием; те люди гордились, вспоминая, что ими командовал генерал Хрулев. Однако старший лейтенант Хрулев страдал, престарелого уважения и места в прокисшей приемной ему было мало. О начальстве он говорил: «Старперы, свиньи у корыта». О солдатах говорил: «Шеи немытые, свиньи». А вот Скрипицына не мог терпеть, все его страданье так и возмущалось при виде этого похожего на бабу безродного прапорщика.

Когда на пороге образовалась фигура Скрипицына, опять же кособокая, с жалким и уродливым портфелем, которого он не выпускал из рук точно меньшого брата, штабные замерли; могло подуматься, что о нем и вели накоротке речи. Сговор прямо почудился Скрипицыну в их молчании, и он рванулся: «Я хочу говорить с полковником, я знаю, меня ожидают!» – «Анатолий, ты в крови», – промолвил тогда Дегтярь и посерьезнел. «Полная приемная грязи», – подал голос Хрулев и преградил дорогу разбежавшемуся прапорщику. «Грязи много… – поддакнул Дегтярь. – Анатолий, так нельзя к полковнику, непорядок». – «Пропустите меня», – затравленно попросил Скрипицын. «Не пропущу и даже докладывать не стану», – твердил Хрулев. «Нет пропустишь!» – ухватился прапорщик за того своими ручищами. От всего этого у порога полковничьего кабинета произошел шум и дошло бы до схватки, но в то мгновение дверь распахнулась и показался сам Федор Федорович Победов с уже приготовленными словами: «Это что ж происходит, тут командир полка, а не базар располагается!»

Пропадая в кабинете для всех, скрываясь в его покойных приятных стенах, будто лягушка в болотной тине, полковник всегда захватывал людей врасплох, выскакивая наружу вдруг, отчего рождалось впечатление, будто он вездесущ. Сухонький и в то же время с брюшком, будто под мундир запихнули подушку, обделенный ростом, то есть почти китаец, но с вылупленными голубыми глазами, Федор Федорович Победов в целом был таков, точно произвелся на свет не от любви, а от испуга. В спокойном состоянии он весь морщился и увядал, делаясь тихим и даже послушным, заметно притом глупея. Однако стоило его вспугнуть, как он мигом наливался крепостью, так что даже расшатывался от тяжести, и отличался тогда слепым гневом. Человек безвольный, он с перепугу достиг места и командира полка, с перепугу же на той должности и держался.

«Федор Федорович, меня не пускают!» – раскис выставленный напоказ Скрипицын. Полковник набычился. Оглядываясь с опаской по углам и ничего не говоря, он запихал прапорщика поскорей в кабинет и сам туда же скрылся.

В кабинете полковник кинулся на Скрипицына и заорал, давая волю своим переживаниям: «Совесть потерял, говнюк? Ну и забулдыга, да об тебя весь замараешься!» – «Федор Федорович, виноват, я все исправлю, на вас и пятнышка не останется…» – «Он исправит! Да ты в зеркало, в зеркало погляди – что ты из себя представляешь?»

Поворотившись боязливо к зеркалу, Скрипицын так и вмазался в громоздкое серебряное блюдо, полное отражений: вся шинель его была в бурой степной грязи, ошметья которой прилепливались орденами прямо на грудь, а лицо было таково, будто по нему ходили сапогом, раскровив и смешав с той же грязью. Он дернулся, отлип от зеркала, извернулся к полковнику и беспамятно, но с торжеством произнес: «В меня стреляли!»

Услышав это, Победов всунулся глубоко в мундир. Усиленный произведенным на старика впечатлением, Скрипицын взъерошился и незамедлительно доложил: «Я был в Карабасе, в шестой роте, у капитана Хабарова… – И всучил полковнику, переведя дыханье: – Этот Хабаров меня пулей встретил, роту взбунтовал, если вам неизвестно, если хотите знать». – «Да не может быть! – загудел полковник. – Брось, я в шестую вчера звонил, как уговаривались, и порядок навел еще какой. Все разъяснил этому капитану, и он уяснил. Смирный мужик, все с ним обговорили, и всыпал я ему, сам же просил, чтобы построже с ним!» – «Как же это получается, Федор Федорович… – извелся Скрипицын. – Вы ему всыпали, а он мне! Приезжаю расследовать, а со мной обращаются как с пустым местом». Победов гаркнул: «А ты не зарывайся, ты и есть пустое место. Тут значит один командир полка». Особист сжался и заговорил глуше: «Я расследовать приезжал. И ведь назначили вы по этому делу дознание? А все документы на пол бросают и мне же арестом грозят, когда обыск пытаюсь провести. Капитан этот вас генералом называет, на вопросы мои отвечать отказывается, генерал, мол, от дачи показаний его освободил. Получается – вы генерал, а в меня он выстрелил, Федор Федорович, чуть не убил!»

Полковник отступился и уселся, вцепившись в подвернувшийся стул. Ему сделалось тяжело стоять, в расстройстве он заговорил искренним голосом, пытаясь упредить Скрипицына, то есть обрушиться покрепче на него: «Я все помню, чего говорю, командир полка не петрушка. Меня в эти заговоры не впутывай, какой еще генерал? Ну чего сопишь, чего пялишься?! Ты так докладывал, что сгноили запас картошки, вот с этим я согласился, проверять не стал. Но если картошка на поверку целая, то наказывать за что? Ну за что? Вечно ты меня впутаешь, говнюк, а дела и нет. И вроде уж все решил… Что капитан без приказа действовал, всыпал ему. Что картошка в целости, это я поддержал. И другим прикажу, пускай поработают, захребетники, а то всем вам лишь бы жрать! И нґа тебе, бабушка, – опять ты, опять все запутал, так ясно было, а ты меня опять покоя лишил. Слышь, чудо на палочке, устал я, выведешь ты меня, самого отправлю под суд». – «Выходит, что вы этого Хабарова простили без всяких фактов?» – открыл для себя Скрипицын с той болью, что даже произнес вслух. Победову никак не хотелось отвечать, все его мучило, и он лишь в сердцах вскрикнул: «Да отвяжись ты! Чего пристал? Чего захочу, то и сделаю, небось я еще командир полка». – «Я хотел как лучше, Федор Федорович… – затаился Скрипицын. – Я думал: что про нас скажут? Потом и проверка на носу». Услышав о проверке, полковник заворочался на стуле, будто его укололо в зад. «А что за генерал? Чего этот капитан про генерала говорил? Ведь к нам и проверяющий генерал едет». – «Вот я и говорю, Федор Федорович, не подумали вы, что за птица этот капитан… Он же вашего разрешения на картошку не спрашивал, да вы бы его и дать не смогли. Пришлось бы за ним сначала к комдиву обращаться, а тому – еще выше, может, к самому главкому, чтоб разрешить. Так что дело как бы и не в картошке, а в том, что осмеливается против порядка пойти такой человек, которому терять нечего, как этот Хабаров. Получается, дело-то в нем. Такие люди поопасней любой заразы, для них порядков нету. Завел он этот свой огород – пожалуйста, вот уже и стрелять осмелился». – «Так он чокнутый, этот Хабаров! – испугался полковник. – Ну, верно, ишь ты, чего придумал! Эх, Анатолий, правда, что я не подумал… Вправил старику мозги». Еще он подозвал взволнованного особиста к себе: «Ну не зарывайся, садись». Потом задумался и доверительно заговорил: «А эта – картошка… Хм, куда же ее девать? Может, и сдадим в органы?» – «Как прикажете, Федор Федорович, – не дрогнул Скрипицын, – но органы, они же не родная мать. Верно вы сказали, с картошкой этой ну прямо вляпались. Лучше, если бы ни одна живая душа о ней не знала, чтобы хоть пропала, да хоть сгнила совсем». – «Нет, погоди… Все же по закону требуется как положено…» – «Это верно, Федор Федорович, но вы не думайте об этом, я на себя ответственность беру. Я уже сделал, что ее больше нету». – «Обратно, что ли, закопал? Анатолий, гляди, хватит меня выводить». – «Да не беспокойтесь, Федор Федорович, я же вам обязанный. Все сделал яснее ясного, не подведу». – «А как с капитаном быть, с этим Хабаровым? Больно он зарвался, что правда, полагается наказать». – «Отдайте Хабарова мне. Я поставлю в его деле точку. Картошка картошкой, с ней вляпались, но сам он себя подвел под приговор, что целился, стрелял при свидетелях». – «Эх, тяжело мне… Такая каша перед самой проверкой заваривается». – «А кто сказал, Федор Федорович, что сразу судить надо? Дела, они долго делаются… Как ни крути, почистить полк ох как желательно. А то как бывает? Выскочит такой чокнутый к генералу, и удержать не успеют, и доложит что в голову взбредет, а то ведь и пальнет! Да-да, Федор Федорович, такой и по генералу пальнет. Может, нас еще и похвалят за бдительность, а уж судить будем, когда проверка пройдет, чтобы на глазах пуховым выглядел полк». – «Ладно, принимай решения, я поддержу».

По Федору Федоровичу было видно, что он лишь крепился, являясь на службу молодцеватым мужичком, со свежевыбритыми твердыми щеками, в упругом, может, потому что ушитом, мундире. Подноготную этого ушитого молодца в упор и разглядывал Скрипицын, выслеживая настоящее настроение полковника. К исходу дня Победов уже был выжатым, щеки его обвалились, и румянец, который являлся ненадолго после бритья, превратился в сизые пятна, утыканные седой щетиной вроде подушки для иголок. Скрипицын не утерпел и спросил старого полковника врасплох: «А зачем искали меня, Федор Федорович, говорят, с самого утра? Шел к вам, чего только не передумал». И у полковника, собравшегося уже распрощаться с плохим вестником, заныло сердце, будто залез в яблоко червяк. Победов помнил, зачем разыскивал Скрипицына: он и хотел объявить, что капитан из шестой роты, как выяснилось, картошку не растрачивал и в целом не виноват. Очень он был доволен, когда выяснил, что дело легко можно закрыть и выбелить полк вчистую перед прокурором округа. Победов еще и гордился, что распутал дело своими руками, и ему не терпелось поставить это подчиненным на вид. Однако теперь он боялся сказать об этом Скрипицыну, потому и выкрикнул в ответ, багровея: «Если командир полка зовет, обязан явиться. Явиться и доложить! Ты говно, а командир тебя весь день ищет, потому что обязан явиться и доложить».

Скрипицын поднялся со стула, и полковник его не удерживал.

Убравшись из полковничьего кабинета, Скрипицын вздохнул полной грудью и с легкостью и здоровьем, как после хорошей бани. Настроение его было самое лучшее. «Чего, слава дедушкина покоя не дает?» – осведомился он у Хрулева, который сидел уже не в пустой, а в казавшейся кем-то опустошенной приемной, ухватившись за ненавистные ему бумаги, серые даже на цвет. Подслушивал разговор, происходивший в кабинете! Скрипицын же так и почуял – навроде вони. «Не сметь!» – взметнулся Хрулев, выдавив свой завистливый ком, вечно застревавший в горле. «Извиняюсь, товарищ генерал, – согнулся с угодливым видом Скрипицын. – Виноват, дайте мне ремня, если можно. – Затем он ухмыльнулся и выпрямился перед трясущимся от гнева Хрулевым. – Послушай, товарищ… генерал, еще раз под руку тявкнешь – я шею тебе сломаю».

Рискнув для своего удовольствия ударить по ней сапогом, Скрипицын с грохотом распахнул увесистую дверь приемной. И вышел прочь уже таким разогнутым, будто отправился на богатую прогулку.

Хрулев, чуть оправившись от происшедшего, казалось, бросился догонять наглого прапорщика, потому что злость из него так и брызгала. Однако догнал он обидчика в совершенно обратной стороне, то есть ворвавшись в кабинет к полковнику, к Федору Федоровичу, где с ним и случился нервный срыв: «Опять Скрипицыну все с рук сошло, я это понимать отказываюсь! Он входит грязнее свиньи, а вы, вы опять не обращаете вниманья. Что он тут разгуливает по штабу, свинья, где же наша офицерская честь?!» – «Закрой дверь, закрой дверь…» – изнывал Победов, которому в упор выстреливали пустые проемы, так что его взгляд падал будто в могилу, кончаясь в самом штабном коридоре шагов за двадцать, у глухой далекой стены. «Нет, не закрою и не уйду, – храбрился Хрулев. – Сначала ответьте, откуда у него такие права, что он может оскорблять офицеров, что в приемную заваливается, как к себе в сарай». – «Ну остынь, брат, чего ты взъелся? Служба у него такая… Да закрой дверь, кому говорю!» – «Федор Федорович, как вы не замечаете, что Скрипицын сознательно вам вредит, какую он паутину вокруг вас сплетает, а глядит… как он на вас глядит? Вы замечали? Нагло, без уважения…» – «Ишь, сам наплел, хоть закусываешь? Ты закусывай, брат, а то со страху и наблюешь мне тут, привидится чего». – «Федор Федорович! – выкрикнул Хрулев. – Я понимаю, вам смешно… А вы вспомните: где Скрипицын – там после него пожар. Он же все поджигает, именно вредит. Он же всех ненавидит, этот уголовник, он и за копейку убьет». – «Ну и я чуть под суд не попал. Да мы все под судом ходим. А хочешь знать: когда Скрипицына судили, я его и зауважал, – усмехнулся Победов. – Да и ты не простак! Я гляжу, зависть гложет, что начальником у меня не стал? А ты погоди, еще станешь. Не задирайся, тут я всеми командую, мне и видней. Смершевич, знаешь, матерый был волк, а он Скрипицыну одни примерные аттестаты давал, я сам читал, так что ты пожаром своим подавись. И будет Скрипицын, пока он мне нужный. И ты будешь… Закрой же дверь, говно такое, простудишь всего! И ты будешь, это, служить… – Запутавшись, измученный, старый полковник ударил в сердцах по столу, выпалив: – Если чего… я сделал, я и разберу».

В то мгновение, когда Победов ударял кулаком по столу, уставившись вперед выпученными глазами, взгляд его как бы столкнулся с мешковатой, скривленной портфелем фигурой, которая вдруг вроде бы выросла в тусклом штабном коридоре наподобие пугающей тени… «Во-о-он!» – взревел дико полковник, отчего Хрулев, так и стоявший подле порога, остолбенел в наиплачевнейшем виде. Однако тень уже растворилась, точно и не было никаких теней. «Тьфу ты, померещилось мне… С вами сам чокнутым станешь. Прости, сынок, завари мне чайку погорячей…» – произнес, отпыхиваясь, полковник. И, пятясь, боясь ослушаться, точно бы вправленный, Хрулев выскочил из кабинета – заваривать Федору Федоровичу чай.

Между тем Скрипицын вовсе не померещился старому полковнику. Отправившись из приемной, он не покинул штаба, а задал кругаля. Он пошагал по коридору в тупик, будто намеревался с того конца хорошенько разбежаться. Однако, дойдя до стены, он очутился как раз против незаметной, в самом закуте штаба, двери с фанерной табличкой «П. В. Дегтярь». В ту дверь он и постучался. Начальник штаба подкреплялся, когда раздался этот украдкий стук. Он устроился за казенным столом в своей фуражке, скрывавшей залысину, держа в одной руке смоченное в сгущенном молоке печенье, а в другой – простой граненый стакан с еще дымящейся жидкостью. Кабинет Дегтяря был скромней, чем у полковника, без приемной, без орехового шкафа и продолговатого стола, без зеркала. Среди скудных предметов в нем присутствовал строгий порядок; было видно, что предметы служат так же исправно, как и их начальник. Когда раздался стук, Дегтярь застеснялся, убирая печенье в стол. «Петр Валерьянович, можно к вам?.. – просунулась голова. – Простите, я не знал, что вы кушали, приятного аппетита, я тогда потом загляну…»

Начальник штаба успел лишь узнать Скрипицына, как тот неожиданно скрылся, оставляя Петра Валерьяновича в одинокой тиши. Ничего не поняв, Дегтярь тяжело вздохнул и пригорюнился, без особой причины переживая непонятную вину. Скрипицын же подался в обратную сторону, будто ошибся и крылом, и дверью в поисках выхода из штаба, где больше ему нечего было делать. А попавшись на глаза Победову, он и сам вдруг так перепугался, что и вышмыгнул из штаба будто мышь.

Почувствовав, что вовсе выдохся, Скрипицын решил заночевать в особом отделе, чтобы не ехать в общежитие, на другой конец Караганды. После того как сгорел деревянный дом, особый отдел занимал пристройку на задах штаба, прилеплявшуюся к зданию будто грибок и так плохо заштукатуренную поверху, что штукатурка на боках осыпалась, отчего из трех ее стен торчали бревна худыми ребрами. Свет в окнах не горел, и дверь была заперта. Санька еще не воротился из гаража, куда должен был отогнать грузовик. Санька и жил в особом отделе, как позволил ему Скрипицын, но сейчас он об этом совсем позабыл. Скрипицын справился с замком своим ключом и вихрем пронесся по отделу.

Комнаток по счету здесь было три, не считая холодного предбанника, в котором устроилась вешалка с умывальником, и походили они на вагонетки, прицепленные к единственному кабинету будто к дизелю. Загружали их несгораемые шкафы с тайными бумажными душами. В одной из этих комнаток за шкафами и приютился калодинский закуток с кроватью. В нем-то Скрипицын и разоблачился, скинув на пол похожую на кожух шинель, а затем и китель с рубахой, оставшись по пояс голым. Потрясая рыхлым белым животом и грудями, он пошагал по вагонеткам, распахнутым настежь, в холодный предбанник, чтобы отмыться, но, когда пустил воду, в отделе вдруг застрекотал звонок служебного телефона. Хоть он не подходил, звонок не умолкал. Скрипицын съежился: откуда знают, что он еще на месте? Знать и требовать мог один человек. Поплетясь в свой оживший кабинет, Скрипицын в том не ошибся.

В трубку втиснулся скомканный голос Победова: «Анатолий, он мне звонил!» – «Кто, Федор Федорович?» – «Да Хабаров твой, вот кто!» – «Чего, чего он говорил?!» – «Я с ним не разговаривал, говном таким. Я приказал не соединять и чтобы связь, чтобы мне ее враз отключили… Ты что же, не арестовал его? Это как, это почему он до сих пор на свободе?» Скрипицын молчал, и полковник испереживался: «Анатолий, ты слышишь? Але, але… Анатолий, я говорю, завтра же его за решетку!» Скрипицын отозвался, выгадывая время: «А постановление на арест?» – «Ты поезжай пресеки, а я уж выпишу». – «Хорошо, Федор Федорович, я зайду утром, обсудим». – «Нечего тут обсуждать. Ты утром в шестую поезжай. Наделал делов, так давай обеспечь и порядок».

Скрипицын швырнул загудевшую трубку, наговаривая злое себе под нос. И вдруг смолк, а потом и потихоньку засмеялся тем сухим шуршащим смехом, будто дышит, то есть задыхается, бегущий пес. Ухватившись за брошенную трубку, надышавшись, он вызвал полковой коммутатор: «Это Скрипицын говорит. Полковнику был звонок из шестой роты? А кто вызывал?.. Тогда быстро меня соедини… Чего-чего?.. А я говорю – соединяй, особого отдела эти приказы не касаются, давай Карабас».

Над воздушным молчанием аппаратов и проводов, заполняемым бульканьем да сопением, будто бражная бочка, Скрипицын пролетал долго и от ожидания, казалось, опьянел. Но послышался голос, пробился, и он тут же схлестнулся с ним, затянул узел: «Шестая? Ты что, языка не вяжешь? Где Хабаров?.. Что ты сказал?.. Пьяная морда, поговори мне еще… Слушай и запоминай, Хабарова ты выпустишь! Выпускай! И скажи, что командир полка его делом займется, когда дойдут руки. Роты ему не давать, считается с этого дня отстраненным, чтоб и рядом не было с караулом. Слышишь меня? И чтоб никаких звонков, в полку и без него дураков хватает. Так и скажи – дураков».

Отсоединившись, Скрипицын мигом связался опять с коммутатором: «Это Скрипицын, я переговорил… Если сам полковник позвонит в шестую, доложите мне… Чего? В особый отдел захотелось попасть?! А если из шестой позвонят, переключайте звонок в отдел, разберемся, чего они там». Тем временем, когда Скрипицын с легкостью ворочал звонками, в пристройку особого отдела заявился Санька. Он и не думал, что застанет начальника, но, услышав его голос, понял, что Скрипицын решил заночевать. Это и прежде случалось, хотя, наученный прошлогодним пожаром, Скрипицын опасался оставаться в отделе по ночам, но если все же оставался, то Санька освобождал ему койку за несгораемыми шкафами, а сам уходил скрючиваться в гараж. Вот и теперь, переминаясь, Калодин дожидался такого приказа.

Увидев Саньку, обжегшись об него взглядом, Скрипицын разозлился: «Ты чего, ты почему у меня за спиной?» – «Так я пойду в гараж…» – попятился тот, но Скрипицын опомнился, передумал: «Погоди… Дрыхнуть потом будешь, сначала отмой грузовик». – «Так точно, я и отмыл». Калодин отвернул темное, кожевенное лицо и шагнул к выходу, но Скрипицын все не мог выпустить его из отдела. «Постой, Калодин, послушай меня… Я на нервах был, понимаешь? Всю дорогу на нервах, как еще выехали из Караганды. Да, я сам получил этот приказ, откуда – язык не повернется выговорить. Я никому не имею права разглашать, но запутал тебя, поэтому будет надежней, если узнаешь… Картошка была опасной, поступил приказ ее уничтожить. Это все, что я сам знаю, тут государственное дело, видать сразу. В известность были поставлены я и командир полка, вот еще ты, но с этой минуты забудь об этом деле».

Сказав, что взбрело горячкой в голову, Скрипицын и сам содрогнулся, увидав, как слепо поверил Санька, как заныл с накопленным мученьем: «Я знал, я знал… Я за вами, куда хотите… Я хоть убью…» – «Ты это, молчи, чего еще придумываешь? – одеревенел Скрипицын. – Оставайся в отделе, слышишь, утром вычисти мою шинель и ни шагу чтобы отсюда». – «А как же вы, если я остануся?» – спохватился с преданностью Санька. «Пойду в лазарет, мне дадут место, а ты выспись хорошенько».

Явившись в лазарет, Скрипицын разбудил дежурного санитара и без долгих объяснений потребовал себе койку в офицерской палате на одну ночь. Саньку Калодина в ту самую минуту он вычеркнул. Сначала из состава особого отдела, почуяв, что этого солдата больше не должно быть рядом. А потом, долго засыпая в пустой палате, точно натощак, и раздумывая о том, как бы сподручней избавиться от этого лишнего ему теперь свидетеля, Скрипицын поймал себя на мысли: лучше бы солдат сам по себе пропал, хоть бы и умер. И с этой мыслью, промелькнувшей по многу раз в мозгу, с эдакой рябью в извилинах он и уснул…

А что же знали об Анатолии Скрипицыне в карагандинском полку? Имя прапорщика сделалось известным всем в один день, когда некто Задирайло, он же полковой мясник, изловил человека, вымогавшего у него сто рублей денег. Человека этого, с деньгами в кармане, толпа с гулом провела по полку и бросила, побитого, всего в крови, к дверям особого отдела. Так и началась известность Скрипицына. Потому как он и был тем человеком, пойманным и побитым. За жадным Задирайло чуть не следом потянулись и еще людишки в надежде, что им вернут деньги: из одного Скрипицын угрозой вытянул пятьдесят рублей, из другого червонец, с кого-то тридцать рублевок… Чудно было, с чего бы эти прижимистые людишки отдавали свои деньги. Чудно было и то, что брал их Скрипицын расчетливо, будто имел свое мнение, сколько и с кого возможно состричь.

Судили прапорщика в клубе, прилюдно, как и всегда судили в полку. Виновным он себя не признал и молчал все следствие, а также отказался от защитников, взявшись сам себя в трибунале защищать. А когда перешло к нему слово, принялся мясника обвинять, сколько и когда было им наворовано у солдат. Сразился он и с другими потерпевшими, которые если не воровали, то были виноваты в другом, как начальник лазарета военврач Покровский: старикашка поселил в лазарете солдата, которого баловал отпусками, жратвой, уколами, а сам им тешился.

Потерпевшие все отрицали, показывая, что Скрипицын вымогал деньги, угрожая их жизням. Однако добрая половина полка, которую согнали для слушания в клуб, знала про себя, что Скрипицын говорит правду. Он же делал одно заявление за другим, настаивая, чтобы указанные факты были расследованы с той же серьезностью, с какой расследовали вымогательство.

И еще Скрипицын заявил, что денег грязных не тратил, что он для того лишь надавливал на этих прыщей, чтобы они не выдержали и лопнули, сами себя выдав. Сообщил также, что неоднократно докладывал в особый отдел о личностях потерпевших всю правду, но в особом отделе отмалчивались.

Дело приняло самый неожиданный поворот, потому что записки Скрипицына в отделе обнаружились. Об этом доложил уже начальник особого Смершевич, покрываясь испариной на глазах трибунала. В объявленном перерыве, чему были свидетелями конвоиры, этот Смершевич подлезал к Скрипицыну со всех сторон и шипел, боясь, что его услышат: «Забыл, откуда тебя вытащили? Сиди тихо, салоед!» После перерыва слушание было прекращено, и Скрипицына отвезли в следственный изолятор.

Полк втихую гудел. А на следующее утро обнаружили, что повесился в лазарете Покровский. Задирайло отправился в прокуратуру – отзывать заявление. А в полку начались допросы, дознанья… Сколько голов полетело! Полк выглядел так, будто с него содрали кожу.

Старого командира полка сменили новым – им сделался с перепугу Федор Федорович Победов, который воровал понемногу, а потом и вовсе завязал, получив командирство. Скрипицына оправдали, и его, к великому удивленью, взял к себе Смершевич дознавателем в особый отдел. Тогда-то он и получил важную прибавку в звании, произведенный в старшие прапорщики. И многие потом слышали, как, бывало, Смершевич его распекал: «Ну ты, сало, я тебя еще не простил, сиди тихо».

Сколько времени минуло, не сказать: жизнь в полку наладилась, и счет времени потеряли. И про скрипицынское дело совсем было позабыли. Новым делом, тряхнувшим полк, было дело семерых. Случилось оно без Скрипицына, но многое изменило и в его жизни. Обычно по осени городской санэпидемстанцией посылалась машина – и полковой сортир откачивали, полный уже до краев. За вызов отвечала тыловая служба, но там тогда сменилось начальство и машину позабыли вызвать. Зимой сортир переполнился, отчего и расположение полка в укромных местах стало засоряться. Вычерпать говно было невозможно, потому что зима есть зима. Оставалось или выдалбливать, или ждать весны, чтобы растаяло. Ведь если бы выдалбливали, то могли и саму теплушку снести. Тогда-то Федор Федорович Победов самолично и приказал отрыть на задках еще одну отхожую яму, временную. Ее ковыряли в мерзлой земле семеро солдат, находившихся на излечении в лазарете. Их привлекли, чтобы не отрывать здоровых людей от службы, да здоровые и не согласились бы строить парашу. Доходяги же и этому радовались, чтобы хоть с недельку еще не видать казарму. Они уже расковыряли яму в человеческий рост, когда наткнулись на глыбистый оледеневший кабель, но, не разобрав что к чему, долбили по нему ломами как по камню. Током перерубленного кабеля всех семерых разом и убило. Когда расследовали их смерть, то обнаружили в штабе карту подземных коммуникаций, на которой кабель был точно обозначен пунктиром. Эту карту, отдавая приказ, Победов даже не затребовал. Место для сортира он определил на глазок, по старинке. Расследование и само гибельное событие поизносили полковнику сердчишко. Он жалел погибших ребят до боли, укорял себя – и все же не понимал своей вины, точно произошел простой несчастный случай. Спас полковника от суда Смершевич – так запутал расследование, что превратил семь трупов в дым. Сослужив такую важную службу, Смершевич ожидал особого к себе уважения, но полковник им брезговал, успев втайне и возненавидеть. А однажды даже прямо высказал, чтобы тот из полка убирался, на что Смершевич ответил, что сам уберет Победова из полка.

И тут пошел вдруг гулять по полку слух, будто Смершевич – жид. Пошел, растекся, пролитый неизвестно откуда. И все кругом твердят: «Жид, жид…» Окруженный этими шепотками, Смершевич страшно, насмерть, запил. Ему чудилось, что слух распущен самим Федором Федоровичем, то есть Победовым. И вправду полковник не скупился на «жида». Грозя всем на свете, Смершевич слонялся пьяный от человека к человеку и горько плакался: «Ну чего он врет? Ну разве я похож на жида?!» И если его не разубеждали, то лез с таким человеком драться. А случился слух той же самой зимой. Той же зимой полковник начал приманивать Скрипицына, и многие слышали, как Смершевич дознавателю угрожал: «Из грязи в князи лезешь? Гляди, сунешься вперед батьки в пекло – все твое сало вытоплю».

Может, напившись, может, со злости на «жида» Смершевич вскорости и сгорел, спалив и весь отдел. Многие шкафы оказались незапертыми, будто он пораскрывал их и рылся в бумагах, потому сгорела и почти половина бумаг. Потери уточнял и проводил следствие по делу о пожаре Анатолий Скрипицын. К пожару он был непричастен, потому что как раз отлучался в командировку по розыску одного дезертира, отчего никто и не думал его подозревать.

Вот по каким обстоятельствам вышло, что такому смешному и жалкому на вид человеку Победов поручил особый отдел. Сам старик свой срок давно отслужил, думали, что теперь он спокойно уйдет в отставку, но полковник не уходил. Полк расклеивался, валился после всех пережитых им дел. Солдаты бегут из рот, зэки – из лагеря, дозорные на вышках пьяные спят; офицеры бьются за должности и чины самые мелкие, а в дальних местах и безбожно спиваются… И будто бы прошлогодняя штукатурка повсюду сыплется, а давеча повар из котла с борщом крысу выловил и так на нее ругался, будто она-то и все мясо пожрала, будто прямо из котла хрумкала.