Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников

Павлова Маргарита Михайловна

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Генеалогическая таблица и послужной список

 

 

 

1

«А ведь большому писателю всегда приходится протащить своих героев через себя. И Шекспир протащил через себя Лира, и я, конечно, протащил через себя Передонова», — заметил Сологуб в 1926 году в разговоре с Е. Я. Данько. Подлинное значение этого признания открывается при осмыслении жизненного и творческого пути автора «Мелкого беса».

Федор Сологуб родился 1 марта (17 февраля ст. ст.) 1863 года в Петербурге в семье портного. Отец писателя Кузьма (Косьма) Афанасьевич Тетерников (так он исправил свою исконную фамилию — Тютюнников), малоросс, происходил из крепостных помещика Черниговской (по другим сведениям, Полтавской) губернии. «Приглянулась помещику, г-ну Иваницкому, его крепостная девушка, и вот у нее рождается сын — отец Ф<едора> К<узьмича>. Девушку выдают замуж за крепостного, Афанасия, и отец Ф<едора> К<узьмича>, должно быть, родился уже в этом браке <…>. Барин отдал маленького Кузьму в портные, потом, когда он выучился, сделал лакеем. <…> при крепостном праве часты бывали побеги от господ в приволье Черноморских степей; в числе таких беглецов был и отец Ф<едора> К<узьмича>. В бегах он был года два или полтора, соскучился, вернулся назад и был встречен, по обычаю, поркой. <…> Однажды, переправляясь со своим барином через какую-то реку осенью, он провалился с экипажем и пробыл в воде несколько часов; от этого получил чахотку, которая свела его в могилу в 1867 году, когда сыну, будущему поэту, было всего 4 года. Говорили, что Кузьма Афанасьевич был человек необыкновенно мягкого, доброго характера, изящен и, по выражению бабушки Галины Ивановны Агаповой, „сразу заметно было, что не из простых мужиков“».

На всю жизнь у Сологуба «сохранилось самое светлое воспоминание об отце. Когда он говорил о нем, даже в последнее время болезни, лицо его прояснялось улыбкой и глаза становились светлыми и добрыми». Смерть отца потрясла ребенка, заронив в его душу обиду и сомнение в целесообразности всего миропорядка («Когда все было кончено, мальчик Федя лег на стулья и неутешно заплакал»).

Мать писателя, Татьяна Семеновна (1832? — 1894), была из крестьян села Фалилеева Гатчинской волости Ямбургского уезда Санкт-Петербургской губернии. После смерти мужа она поступила прислугой в дом Агаповых, в котором прошли детство и юность Феди Тетерникова и его младшей сестры Ольги (1865–1907). В семье царили беспросветная нужда и диктат матери. Татьяна Семеновна «при всей своей любви и самоотверженности по отношению к детям была строга и взыскательна до жестокости, наказывала за каждую оплошность, за каждое прегрешение, вольное и невольное: ставила в угол на голые колени, прибегала к розгам — за грубость, за шалости, за опоздание в исполнении поручений, за испачканную одежду».

Непременным условием воспитания было хождение босиком, иногда до глубокой осени. Позднее в статье «О телесных наказаниях» (ок. 1893) Сологуб писал по этому поводу:

Телесные наказания — одно из средств закаливания. Освобождают от ложного стыда. Сюда же относится также и обязательное хождение босиком. Я сам до 26 лет дома все всегда был босой, даже когда приходили ученики; а первые три года учительства, с разрешения (вернее, приказания по просьбе матери) директора, на уроках в училище постоянно был босой. Сначала было стыдно, но скоро привык. Летом в Кр<естцах> и В<еликих> Л<уках> почти никогда не обувался [32] .

Атмосфера насилия и унижения, в которой воспитывался Сологуб, серьезно повлияла на его психику. Суровым обращением мать стремилась привить сыну христианские добродетели — покорность и смирение, приготовить его к тяготам жизни простолюдина. Постепенно он пришел к мысли, что наказание необходимо для него:

Когда стоял на коленях и его бранили, он принимал все укоры как заслуженные. Ему казалось, что все эти переживания укрепляли его волю к добру и характер. И мальчик с искреннею благодарностью кланялся матери в ноги, — так было принято в его семье Тетерниковых, когда благодарили и просили чего-либо [33] .

Мазохистский темперамент понуждал его стремиться к боли и унижению, провоцировать мать наказывать его, что в конечном результате привело к развитию у него садомазохистского комплекса, сказавшегося в творчестве. Образ «дебелой бабищи жизни», требующей все новых и новых детских жертв, стал определяющим в прозе Сологуба; неизменно повторяющийся в его произведениях мотив сечения или угрозы наказания розгами (равно как и сама фигура «стегальных дел мастера» — Передонова) был вызван к жизни глубоко личными переживаниями.

Он никогда не забывал о своем детстве; образ Татьяны Семеновны запечатлен в многочисленных новеллах — например, в повести «Утешение» (1898):

Его мать, кухарка Аксинья, растрепанная, жаркая, с засученными рукавами на толстых красных руках <…>. Аксинья любила сына озлобленною любовью, которая так обычна у бедных людей и которая терзает обе стороны. Скудная, необеспеченная жизнь запугивала ее и подсказывала, что вот Митька вырастет, запьянствует, сам пропадет и ее на старости бросит. Но как отвратить беду, что делать с Митькою, чтобы он вышел человеком, она не знала и только смутно чувствовала, что в кухне трудно возрастать [35] .

О ближайших родственниках Татьяны Семеновны известно немного, но достаточно, чтобы составить представление о нравах людей, окружавших Сологуба в ранние годы.

В декабре 1891 года Ольга Кузьминична писала брату из Петербурга:

…у меня был в гостях Дмитрий, муж тетки <…>. Рассказывал мне про своих сыновей, у них у всех жены очень худые. Василий с женою даже хлопотали развод, и теперь жена его живет у своих родных, у Ивана жена водку пьет, и еще что-то за ней есть, уж я не поняла; жена Гаврилы уговорила его отделиться и перейти к своему отцу, и перешли, у всех у них есть дети, а Николай только у отца живет и то теперь в Петербурге на Сенной торгует у кого-то, и все они пьют водку; в тот день, когда у меня был Дмитрий, так он пришел прямо из Окружного суда; судили Ивана и Николая и еще там кого-то, я их не знаю, за драку: пьяные передрались в трактире и буфетчику пробили голову, их за это приговорили на три дня сидеть где-то; и Николая хотят женить, да он очень разборчив, все ему невесты не нравятся; Гаврила живет в Петербурге, он резчик, зарабатывает 60 руб<лей> в месяц да все пропивает, жена его тут на месте горничных, кажется, а дочка у ее отца… [36]

Вполне понятно, почему Сологуб усердно замалчивал свое прошлое — «редко говорил он о своем детстве, родителях, о годах своей юности. Вернее сказать, он почти никогда не касался этой поры своей жизни».

Картины повседневного быта, свидетелем которых в детстве и юности нередко доводилось бывать будущему писателю, оставили в его душе неизгладимые впечатления и дали ему подлинное знание среды, из которой он вышел. Появление на страницах его рассказов и романов мастеровых всех мастей, кухарок, горничных, мелких чиновников и прочего городского люда было связано не только с желанием в полемической форме продолжить тему «маленького человека» у Пушкина, Гоголя, Достоевского, Лескова, но и не в меньшей степени стремлением изжить никогда не забываемое собственное прошлое.

Близкое участие в воспитании Федора принимала Галина Ивановна Агапова, вдова отставного коллежского асессора. Ан. Чеботаревская писала в биографическом очерке Сологуба:

Агаповы <…> были люди интеллигентные, интересующиеся театром и музыкой; отношения с ними были сердечные; мальчика Федора крестила сама старушка Агапова, которую ребенок называл «бабушкой». В их доме приходилось слышать много рассказов о петербургской старине, начиная с 20-х годов <…>. Брали в театр; у Агаповых был абонемент в оперу, хотя и наверху, и мальчику часто давали билет, если кто-либо из семьи не мог пойти. Таким образом, 10-летний Сологуб слушал Патти, пение которой произвело на него неотразимое впечатление [39] .

Одна из дочерей хозяйки, Галина Михайловна, была замужем за педагогом, историком литературы, инспектором Гатчинского Николаевского сиротского института Ф. А. Витбергом, сыном A. Л. Витберга — живописца и архитектора, автора неосуществленного проекта московского храма Христа Спасителя на Воробьевых горах. Ребенком Сологуб часто гостил у Витбергов в Гатчине «и здесь присутствовал при беседах историко-художественного характера, читал исторические книги».

Судьба одаренного мальчика Федора Тетерникова складывалась как будто благополучно: его природные склонности к гуманитарным знаниям и внутренний артистизм получили поддержку и поощрение. Вместе с тем с детских лет он испытывал постоянное унижение от своего двойственного положения («кухаркин сын», «между слуг и господ») — и одновременно задыхался в «затхлом гнете» «бабушки». «Бабушка и мать были то ласковы, то очень строги. Часто наказывали розгами, ставили на голые колени, били по щекам, драли за уши. Униженное положение матери, ее постоянный страх перед невзгодами жизни <…> взбалмошность бабушки и вообще нервная расхлябанность всей семьи не могли не влиять на складывающийся характер мальчика, от природы глубокого, склонного к анализу. <…> Вся эта затаенная душевная работа делала его сдержанным, замкнутым и одиноким».

Среди первых замыслов Сологуба значился роман «Паразиты», прототипами которого были Агаповы, они же под фамилией Азадановы выведены в набросках к роману «Ночные росы». Галина Ивановна послужила также прообразом Варвары Павловны — тетки главного героя в его неоконченной юношеской поэме «Одиночество (история мальчика-онаниста)». В стихотворении, написанном во время предсмертной болезни Агаповой, Сологуб вспоминал:

Как дух отчаянья и зла Ты над душой моей стояла, Ты ненавистна мне была, Ты жизнь ребенка отравляла. Я был беспомощен и слаб, И под ферулою твоею Склонялся, гнулся я, как раб, Душою юною моею. <…>

Воспоминаниями о «бабушке», очевидно, была навеяна запись Сологуба от 14 июня 1885 года:

Посреди живых людей встречаются порою трупы, бесполезные и никому не нужные. Это тени прошлого, обломки разрушенных зданий. Они живут тем, что умерло с их молодостью и что давно бы уже пора хоронить. Да не всякий труп зарывается в землю, не всякая падаль выбрасывается далеко от селений живых. Оглядываясь на прошлое, они плачут о нем, бессильно брюзжат на настоящее, ненавидят будущее, где им уже нет места. Эти трупы не безвредны, как трупы на городских стогнах: они гниют и заражают воздух. И порою, прикована к этому трупу, чахнет и томится молодая душа, и ее живая сила вянет и пропитывается тем тлетворным дыханием смерти. — Мрак злобы, суеверия, душевной слабости и боязни царит вокруг этих трупов, — а эти язвы прилипчивы и заразительны.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Ф. А. Витберг в дневнике «Записки современного романтика» так отозвался о семье невесты: «К сожалению, та жизнь, которою живет ее семья, лишена решительно всякой поэзии — это какая-то мещански-кухарочная жизнь, с неизменным мужем-пьяницей, братом-дубиной, (сестрицу пропускаю) и, наконец, знаменитой матушкой Кукушкиной»; «Гнет зависимости и несвободы, атмосфера пустоты, ничтожества, мелочности, пошлости, подлости и всяческой лжи и фальши — все это плохое подспорье для жизни. Пошлые, тупые и даже пьяные лица, зачастую исковерканные злостью и бешенством; чуть что не ежеминутная брань, ссора, крики, вой и вопль из-за пустяков; насилие, принуждение, капризы, упреки, мелочные, но колкие и чувствительные обиды; тупоумные, пошлые и подлые понятия обо всем, о самых святых и заветных сторонах человеческой жизни; решительное отсутствие всего хоть сколько-нибудь честного, благородного, чистого, прекрасного, целомудренного, высокого, прикрывающие все это, но видимые, ложь, фальшь и притворство; и в конце концов навязывание всей этой жизни насильно, против воли».

Обличительные интонации Витберга не кажутся преувеличенными в свете подлинного «жития» агаповского семейства, о котором сохранились колоритные свидетельства. Например, в письме «внуку» Федору от 24 марта 1883 года в Крестцы Галина Ивановна рассказывала о неудачной женитьбе сына Михаила Михайловича на художнице М. Е. Баумгартен, дочери генерал-майора, директора Санкт-Петербургской 1-й военной гимназии, — история в духе сюжетов из Достоевского или «Мелкого беса»: «…не помню, которого числа января мы сидели покойно с Дашей, вдруг является моя невестка, начинается стон, рев и жалобы, что сын мой дурной человек, что он все обманывает и наместо того, чтобы быть на уроках, гуляет по Невскому. И что я виновата в том, что я не сказала, что у него такая куча долгов». Вслед за обстоятельным рассказом о получении исполнительного листа и предстоявшем описании всего имущества за долги Агапова продолжала:

…у меня нет ее родных, и моя нога никогда не будет там, хоть бы они все передохли, подлецы. <…> Мише сейчас приказано было выписаться. И Адама и Еву выгнали из Рая, и они прибежали ко мне, ревут, и у меня сделалось столпотворение вавилонское в доме, рев, стон и скрежет зубов, каждый час из членов семьи кто-нибудь прибегал ругаться; я старалась уговаривать сначала и говорила, что бояться нечего, как человек в этих делах опытный; но ничего не помогло!

В заключение является Серафима <сестра М. Е. Баумгартен. — М.П.> , эта мумия подлая, я в это время убежала к Даше на кровать, оставила объясняться двух сестриц, Серафима вдруг начинает ругать Мишу, и так неприлично, что несвойственно генеральской дочери, Марья ревет на всю голову, я потеряла терпенье, выскочила из коридора и обращаюсь к Маше и говорю: «Ты видишь, какие твои родные, сами довели сына моего до такого положения и сами же его ругают <…>, не беспокой меня, будет с меня довольно». Серафима выскочила от меня, как бомба, а та погналась за ней, но та исчезла, боясь, что я покажу ей Бога и двери [49] .

Жизненные перипетии и судьбы членов агаповского семейства невольно ассоциируются с традиционными сюжетами жестоких романсов. Галина Михайловна Витберг скончалась в сентябре 1876 года — по неосторожности она выпила настой фосфорных спичек, приготовленный мужем для выведения в доме мух. Между прочим, уже будучи замужем, она узнала, что ее настоящий отец вовсе не М. В. Агапов, отставной коллежский асессор (гражданский чин 8-го разряда в «Табели о рангах»), а некий состоятельный покровитель матери. Ее сестра Антонина Михайловна (бывшая замужем за телеграфистом) жаловалась на свою судьбу:

Молодость свою провела я ужасно скучно, нечем мне ее вспомнить, кроме горя и тоски, я ничего не видела, сердце мое постоянно спало, я не знала, что такое любовь, <…> меня все окружали люди пошлые, пустые (хотя я не исключаю себя из числа подобных людей, потому что я сама пропитана пошлостью); но пошлость людей, окружающих меня, переходила границы [50] .

Их брат Михаил Михайлович Агапов, служивший в Государственном контроле, а затем в Министерстве путей сообщения, в последние годы жизни впал в нужду и был вынужден просить милостыню у ставшего именитым «родственника».

Обстановка «мещанско-кухарочной жизни» вызывала у юного Сологуба бурный протест — он погружался в мир грез и мечтаний о другой жизни, далекой от угнетавшей его обыденности, создавал свой «таинственный мир». Он рано обнаружил незаурядные способности к учению, любовь к чтению и театру, с двенадцати лет увлекся писанием стихов.

Читал очень много. В 8–9 лет особенно «Робинзон Крузо» в переводе Кампе. <…> начертил карту путешествий Робинзона, чтобы «ясно представлять себе»; басни Крылова в издании с превосходной биографией Плетнева; «Король Лир» в пер. Дружинина, которого <…> читал по ролям, «Театр для себя». В 11–12 лет — 12-томный Белинский, который казался какой-то державной волной, очень, волновал и захватывал. Потом — «Библиотека для чтения», Добролюбов, Писарев. Но их влияние уже меньше [52] .

Ср.:

Из первых прочитанных книг совершенно исключительное впечатление произвели: «Робинзон», «Король Лир» и «Дон Кихот». Не только они были прочитаны множество раз, но буквально изучены, строка за строкою, а пьесы разыграны, конечно, одним действующим лицом. <…> Эти три книги были для будущего Сологуба своего рода Евангелием. Отсюда же, вероятно, получили свое начало так развившиеся впоследствии фантастика, любовь к театру, идеализм [53] .

Позднее в ряд навсегда полюбившихся произведений вошли поэмы и стихи Некрасова, которого в юности «он знал почти всего наизусть и считал гораздо выше Лермонтова и Пушкина», и романы Достоевского («„Преступление и наказание“ Достоевского также составило целую эпоху в жизни 13-летнего Феди. Судьба Раскольникова и тяжелые семейные условия, толкнувшие его на преступление, долго волновали Федю. Рассказ Мармеладова о Сонечке вызывал слезы, захватывал дыхание»).

Душевный строй Сологуба-подростка запечатлен в автохарактеристике:

15 лет. Религиозность. Сознание падения. Наклонность к мечте и фантастическому. Застенчивость. Боязнь людей. Любовь к природе. Рано развитая рефлексия. Сладострастие и любовь. Чувственность. Мрачное мировоззрение. Стремление подчинить чужих мне и несамостоятельность и упрямство. Самоуверенность. Мнительность. Смешливость. Доверчивость. Гордость и переходы к униженности. Боязнь насмешек. Непонятные порывы. Неудовлетворенность. Равнодушие к жизни, холодность. Трусость — темноты, покойников и пр. Нерешительность, слабость характера [56] .

Агаповы посоветовали Татьяне Семеновне дать сыну образование (мать Сологуба выучилась читать только незадолго до смерти). После окончания Рождественского городского училища в 1878 году он поступил в Учительский институт, из которого в 1882 году вышел учителем народных училищ (институт не давал высшего образования, его выпускники не имели права преподавать в гимназиях и реальных училищах) и впоследствии в течение 25 лет не оставлял службы.

Первый педагогический опыт Сологуб получил в 1879 году. После окончания Рождественского училища он был оставлен при нем, а затем переведен во Владимирское городское училище, о чем ему было выдано свидетельство:

В продолжение 1878/79 г. Тетерников прилежно занимался под руководством г. Попова повторением пройденного курса, помогал ему в классном преподавании, замещал классы по болезни г.г. преподавателей и во время пребывания в училище вел себя похвально. В удостоверение чего и дано ему сие свидетельство от Педагогического Совета <…> для предъявления в С.-Петербургский Учительский институт [58] .

Институт, располагавшийся в трехэтажном особняке на 13-й линии Васильевского острова, «был выдающимся из учительских институтов, как по своему составу, так и по контингенту слушателей». В те годы его возглавлял Карл Карлович Сент-Илер (1834–1901) — зоолог, автор работ по физиологии растений, под редакцией которого выходили выпуски «Жизни животных» А. Брема; он читал курс педагогики и религиозного воспитания. Литературу и историю преподавал Яков Григорьевич Гуревич (1843–1906) — издатель журнала «Русская школа», владелец одной из самых известных в Петербурге частных гимназий; математику — Василий Алексеевич Латышев (1850–1912), автор трудов по методике преподавания математики, издатель-редактор журнала «Русский начальный учитель» (1880–1911); географию — Капитон Иванович Смирнов (1825–1902), автор популярного учебника по географии, директор 5-й гимназии.

Бывший воспитанник института Иван Иванович Попов вспоминал;

И по внешности, и по существу институтский режим не угнетал нас, не давил нашей самостоятельности; в институтских стенах мы чувствовали себя достаточно независимыми и с преподавателями были в полутоварищеских отношениях. <…> Институт подготавливал нас к практической жизни, стремился выработать из нас критически мыслящих людей, стойких в той борьбе, которая неизбежна в жизни [60] .

Впечатления Сологуба о студенческой жизни и преподавателях отразились в стихотворении тех лет:

Мне в Институте живется Скучно, тоскливо и трудно: То вдруг Смирнов придерется, Пилит ехидно и нудно; То математик писклявый, Латышев, скуку умножит, Лапкой умывшися правой, Хитрый вопросец предложит; То нас Гуревич замает Длинно-сплетенным рассказом, Быстро по классу шагает, Пар поддает своим фразам. Иль, повязав полотенце (После попойки) чалмою, Слишком святого младенца Мучит своей болтовнею. <…> Выше директор над ними, Богу единому равный, Красными славный речами. Строгий, но добрый и славный. Но Сент-Илера просили Мама и бабушка вместе… Что за последствия были, Я рассказал в другом месте. Здесь же скажу, что в печальной Жизни здесь есть и такое Время хорошее в спальной Лечь, наконец, на покое.

В «Канве к биографии» встречается запись:

Приемный экзамен в Институт. <…> Медицинский осмотр. Очень неловко — следы от недавних розог. Впрочем, видел только доктор и очень тактично промолчал. <…> Мать и бабушка у Сент-Илера. Просят сечь. Позвали и меня. Назидание Сент-Илера [62] .

В дневниках Учительского института за 1879/80, 1880/81 учебные годы, однако, записи о наказаниях розгами не встречаются. В графе «Неисправности воспитанников и наказания» фамилия Тетерникова упоминается четыре раза: «Тетерников на уроке русского языка обнаружил крайнюю небрежность по этому предмету» (13 февраля 1880); «Попов, Скворцов, Вембер, Тетерников не были на уроке пения» (14 февраля 1881); «Тетерников самовольно уклонился от урока гимнастики и лежал в это время в спальне» (21 февраля 1881); «Тетерников не был на утренней молитве» (30 марта 1881).

Портрет Сологуба-студента сохранился в воспоминаниях И. И. Попова:

В Институте я вновь встретился с Ф. К. Тетерниковым (Федором Сологубом). За шесть лет нашей разлуки, после Никольского уездного училища, он обратился в красивого, голубоглазого, светлого блондина, такого же застенчивого и часто краснеющего, каким я его знал и в уездном училище. Он держался несколько отдельно и уже к последнему курсу сблизился с самым младшим из нас, Лопачевым [64] .

Они ходили и беседовали вместе. Федя Тетерников, как мы его знали, был хорошим товарищем; общественными и политическими вопросами он мало интересовался. Любил он сладости, над чем мы не раз подшучивали. Ни вина, ни пива не пил, рестораны и портерные не посещал. Даже в день институтского праздника держался отдельно и не принимал участия в танцах и попойке. Занимался хорошо и шел в числе первых: работы и сочинения его по словесности и литературе считались лучшими. Тетерников любил уединяться или ходил по залу, устремивши глаза в потолок, что-то обдумывая. «Не иначе как стихи пишет», — шутил П. И. Скворцов. Но Тетерников не посвящал нас в свои размышления; хотя, кажется, читал что-то М. В. Лопачеву; но тот молчал и хранил тайну Феди [65] .

«Список воспитанников III класса Санкт-Петербургского Учительского института (выпуска 1882 г.) с показаниями отметок за весь учебный курс» свидетельствует, что науки Ф. Тетерников осваивал добросовестно, хотя выдающимися успехами не отличался. Вместе с тем в студенческие годы он явно почувствовал в себе призвание к литературным занятиям. В феврале 1924 года выпускники Учительского института 1882 года, поздравляя бывшего сокурсника с 40-летним юбилеем литературной деятельности, писали ему: «Ваши поэтические стихотворения вызывают в памяти Ваши споры со словесником Н. Я. Смирновым по вопросам литературы, искусства и художественной красоты».

 

2

После окончания института Сологуб получил место учителя и следующие десять лет провел в провинции — в уездных городках: Крестцах Новгородской губернии (1882–1885), Великих Луках Псковской губернии (1885–1889), Вытегре Олонецкой губернии (1889–1892). Мать и сестра последовали за ним.

Переезд из Петербурга в Крестцы (через Новгород) состоялся в августе 1882 года и был первым в жизни писателя путешествием по России.

Город вовсе небольшой Над Ходовою рекой. Где ни стань, увидишь поле И окрестные леса… [68] —

писал Сологуб о пейзаже, открывавшемся из его окон. О местном колорите напоминает бывшее название одной из немногочисленных улиц — Моховая-Болотная (ныне Чапчахова). Река Холова впадает в Мету, Мета протекает сквозь Великие Луки… «Серая Мета, серые, длинные туманы, пьяное и глухое сердце России», — писали летом 1911 года Сологубу «жители унылой Новгородской губернии» Мережковские, напоминая автору «Тяжелых снов» и «Мелкого беса» о его прошлом.

Тетерниковы обосновались в доме на Старо-Рахинской улице (ныне ул. Краснова), в котором обычно жили учителя, — рядом с городским училищем. Переселение на новое место означало для Сологуба прежде всего изменение привычного жизненного уклада: освобождение от контроля со стороны «бабушки» и усиление материнского надзора.

Г. И. Агапова, опекавшая «внука» вплоть до своей кончины, писала ему 4 сентября: «Дорогой мой, милый мой Внук! Благодарю, мой родной, за твое письмо от всей души и сердца. Оно меня успокоило и развлекло немного, я очень беспокоилась за вас, как вы добрались. Господи, какая сделалась страшная тоска, когда я пришла домой, проводив вас, я думала, что я с ума сойду, пустота, тишина <…> я беспрестанно плачу <…> нет вас и никого у меня теперь, одна, одна»; 10 октября, обращаясь к Татьяне Семеновне: «Няня, милая моя, дорогая моя, вспоминаешь ли ты меня так часто, как я тебя, ни единого дня, ни минуты, чтобы о тебе не думала и не вспоминала тебя».

Первые крестецкие впечатления сильно удручали недавнего петербургского студента. Обеспокоенная его душевным состоянием и новым окружением, Галина Ивановна напутствовала:

…послушайся моего совета, <так как> ты еще очень молод, людей видел немного и знаешь людей мало, то будь, мое сокровище, осторожнее на знакомства, несчастная провинция и глушь портили людей и даже таких, которые не способны были принять что-нибудь дурное, у меня были в глазах страшные примеры полюбивших пьянство, карты и разврат по неимению лучших развлечений, с самого начала давай отпор: не пью, не играю, и тогда тебя оставят в покое. Ты не сердись, мой дружочек, на меня, что я пишу это, но это мой долг, моя святая обязанность охранять тебя советами, и данное обещание за несколько часов до смерти твоему честному, благородному и нежно любившему тебя отцу, и мною уважаемому от всей души, я чту память его, исполняю его просьбу [72] .

Возможно рассчитывая на перемену участи, Сологуб писал о неприглядных обстоятельствах новой жизни «по начальству». 1 ноября 1882 года директор института К. К. Сент-Илер сообщал ему:

Любезный друг Тетерников,
Преданный и любящий Вас К. Сент-Илер [74]

Надеюсь, что Вам известно мое искреннее желание Вам дать место лучше Крестецкого: Вас туда назначили совершенно случайно и без моего ведома. Между тем мне Вас жаль, так как в Крестцах, вероятно, очень скучно и нечем заняться серьезно. Поэтому я решаюсь Вам предложить работу, которая, может быть, Вас заинтересует. В Петербурге есть комиссия о народных чтениях, которая издает эти чтения и платит авторам хороший гонорар (кажется, около 100 р. за печатный лист). Вы хорошо пишете и, я думаю, могли бы попробовать написать чтение для народа. В библиотеке училища, конечно, найдутся чтения Соляного городка и «Выс<очайше> Утвержд<енной> Комиссии» [73] . Прочтите несколько таких чтений, чтобы получить понятие о том, как следует писать для народа, а потом и сами примитесь за первый опыт. Большинство этих чтений написано на темы по русской истории, и их так много, что едва ли можно надеяться на успех, если взять одну из написанных уже тем. Кроме того, в Крестцах трудно иметь все для этого необходимые исторические пособия. Я потому полагаю, что лучше взять тему литературную, для которой нет необходимости во многих источниках. Напр<имер>, тип казака или понятие о казачестве по «Тарасу Бульбе». При этом, конечно, нужно напирать не на республиканские стороны казачества, а на защиту православия, воинской доблести и т. д. Можно взять и другие, напр<имер>: Борис Годунов по драме Пушкина и с цитатами. Медный всадник, с некоторыми подробностями о наводнении Петербурга. Или из общей литературы: Макбет, Король Лир (с сильным наклоном в пользу морали произведения), Вильгельм Телль по драме Шиллера, Натан Мудрый Лессинга и т<ому> под<обное>. Конечно, отвечать за успех я не могу, но если Вы напишете что-либо и мне пришлете, то я представлю это председателю комиссии и похлопочу за Вас. Для Вас это будет занятие полезное и в нравственном и в материальном отношении. Старайтесь только писать с некоторою теплотою и не философствуйте, а наивнее вводите мораль рассказа: для детей и народа иначе нельзя. Желаю от души, чтобы мое предложение Вас заинтересовало и помогло Вам отвлечься от уездной тоски.

Карьера молодого преподавателя и его жизнь в провинции складывались действительно неблагоприятно и безрадостно. Об этом свидетельствует его доверительная переписка с институтским наставником Василием Алексеевичем Латышевым. В 1892–1902 годах он занимал должность директора народных училищ Петербургской губернии, в 1902–1909-м — помощника попечителя Петербургского учебного округа, в 1909–1912-м был назначен членом Совета Министерства народного просвещения.

Латышев был человеком незаурядным и имел влияние на своих подопечных. На протяжении нескольких лет он, так же как и К. К. Сент-Илер, поддерживал бывшего воспитанника советами, способствовал его служебным передвижениям, был читателем и критиком его первых произведений. В одном из писем к нему Сологуб заметил: «Ваш голос издалека был всегда одним из важнейших побудителей моей деятельности за эти 5 лет». 11 декабря 1883 года он писал Латышеву из Крестцов:

Я снова решаюсь отымать у Вас время, чтобы побеседовать с Вами о вопросах, на мой взгляд, важных для школьного дела. Может быть, я ошибаюсь, может быть, все это неважно, тем более что я начинаю с себя и себя ставлю центром своих рассуждений. Себя, т. е. учителя. Учитель в провинции, как наша, зачастую обречен на умственное и нравственное одиночество. 2–3 товарища — все его общество, да и оно часто засасывается болотом провинц<иальной> жизни. По своему образованию, по своему развитию, он стоит невысоко. Ему, как отроку, нужна умственная пища, а вокруг себя он встречает людей, еще более незрелых, чем он сам, людей с ограниченным умств<енным> кругозором, с неясными, сбивчивыми понятиями о нравственности.

И хотя бы честных и энергичных работников встретил он — нет, это обычная русская расплывчатая, добродушная масса людей, которые днем занимаются полегоньку делами, коли такие есть, и сплетничают, а вечером усердно винтят и опять сплетничают. Замыкайся в свои книги или проводи весело время в обществе: говори о пустяках, или, пожалуй, о Крестецком земстве, что, впрочем, одно и то же, или играй в карты, или пей водку, а то совмещай все вместе.

Конечно, жить можно, и даже очень хорошо можно жить, но для такой жизни надо акклиматизироваться. — Наивная юность ждет большего, ищет настоящей жизни. Не внести ли эту жизнь хотя в школу? Хотя, конечно, что за жизнь в школе, коли вокруг мертво, — но отчего не попытаться? Ведь это-то и было мечтою — внести жизнь в школьную рутину, внести семена света и любви в детские сердца. <…>

Но выходит все как-то, что недостает чего-то школе, что стоит между учителем и учеником какая-то стенка, и все сдается, что душны эти классные комнаты, и мало в них свету и простору, словно железные решетки на окнах, словно тяжелые замки на тяжелых дверях директора института. Школа ли тут виновата?

Для учителя в ней есть много отрадного, но много, наряду с этим, грубого и жестокого, и фатально неизбежного. <…> Ученики зачастую как-то злы и дики, ученики приводят в отчаяние своею глубокою развращенностью. Чтобы они слушались, надо, чтобы они боялись. Забыто наказание, — забыто и послушание. Домашняя обстановка — нищета, жестокость. Ученик шляется под окнами и выпрашивает куски хлеба — есть нечего. В классе его застают за оригинальным завтраком: сидит и гложет игральную бабку — голоден, половину съел. Пришла ярмарка, — шатается по лавкам, отыскивает, где бы стянуть; попадется книжка — ее тащит, поясок, пряник — ничему нет спуска. Вот стоит он с куском сырой говядины в руках — и не прячет его.

— Что, Ванька, украл? — спросит кто-нибудь.

— Украл, — отвечает он равнодушно.

Он оборван, неловок, угрюм, он ходит переваливаясь, гремя и стуча сапогами. Сапогами — когда они есть. Весну, осень он бегает в классе босиком: сапог купить не на что. И не один такой. А родители… Приведут сына в начале года:

— Вот хорошо, что розочки снова будут…

— У меня, — говорит другой, — такое уж положение: от 15 до 50. Меньше 15 нет.

— Уж я драл, драл, — сообщает третий, — ремнем драл, так он, подлец, так змеей на полу извивается. Так драл, что уж как он только жив остался…

А драные Васьки да Ваньки, глядишь, смотрят себе беззаботно и весело. Что ж? Ничего особенного в их-то жизни эти порки не представляют. <…> И школа мало влияет на своих питомцев, хотя бы она и стояла и в лучших условиях. Среда перетягивает ребенка, и больно иногда смотреть, какие прекрасные задатки гибнут в этой растлевающей обстановке. Невыносимо бывает сознание, что высокая работа пропадает даром, что семена падают на камень, да и на доброй почве их глушат плевелы жизни. Примириться ли на тех каплях добра, которые можешь внести в иные, светлые и неиспорченные души? <…> Но это влияние так непрочно, и в суровом холоде жизни скоро высыхают эти капли добра, как утренняя роса на траве. <…> А теперь наши занятия так безжизненны и холодны, так мы далеки от учеников, что надо иметь очень ограниченные требования, чтобы помириться с такою деятельностью [77] .

В качестве радикальной меры преобразования школьного уклада Сологуб предлагал устроить интернаты, в которых дети были бы изолированы от влияния родителей и среды на длительное время и всецело оставались в распоряжении просвещенных учителей и воспитателей, проводили много учебных часов на природе (эту мечту воплотил герой его утопического романа «Творимая легенда» Георгий Триродов в организованной им школе-коммуне).

Со стороны начальства самостоятельность во взглядах и реформаторский пыл молодого учителя не встретили поддержки, своими действиями он навлек на себя немилость. «Мои крестецкие дела складываются как-то весьма нехорошо, — писал он Латышеву 7 января 1884 года. — Такой товар, как враги, на базаре житейской суеты покупается, как я узнал здесь, по дешевой цене, и отзывается дорого. Я изведал сладость клеветы, озлобленности, тайных подкопов и интриг — вещей, с которыми не умел, да чаще и не хотел бороться: грязью играть, руки марать. — Не знаю, как и выбраться из Крест<цев>, а остават<ься> и „скучно и грустно“, да наконец и опасно».

Столкновения с начальством сопутствовали Сологубу повсюду — и в Крестцах, и в Великих Луках, и в Вытегре: то он отказался в день коронации императора пропеть с учениками перед домом почетного смотрителя гимн «Боже, Царя храни», то выбрал для награждения учеников «книги слишком светского направления»; он редко посещал церковь, шел «вразрез с мнениями и желаниями начальства»; отказался дать фальшивые показания, которые бы позволили оправдать угодного директору учителя, лишенного свободы за изнасилование девочки (этот сюжет Сологуб использовал в своем первом романе «Тяжелые сны»); не подписал «липовые» акты и постановления педагогического совета, сообщил в Учебный округ о своих конфликтах с директором, писал на него жалобы за употребление им казенных средств в личных целях и другие противоправные действия и т. д. и т. п.

Каждый раз влиятельные наставники оказывали покровительство бывшему воспитаннику и ходатайствовали о переводе его с одного места службы на другое. 4 июня 1885 года Сент-Илер сообщал: «Любезный Тетерников, согласно Вашему желанию, я выхлопотал Вам перевод в Великие Луки, Псковской губ. Это хороший город и хорошее городское училище. Сегодня Попечитель утвердил это постановление, и изменить его уже нельзя. Учителями в Крестцы будут назначены из нашего института два молодых человека, только что кончившие курс, очень дельные, исполнительные»; 28 августа 1889 года: «Желаете ли Вы, любезный Тетерников, быть перемещенным на место учителя приготовительного класса Вытегорской учительской семинарии (900 руб. жалованья и служба, как учителя семинарии)? Вембер <бывший сокурсник Сологуба. — М.П.> переводится в Дерптский округ. Если желаете, то не можете ли мне телеграфировать, так как дело спешное: есть другие кандидаты».

Успеху педагогической карьеры, однако, препятствовали не только конкретные обстоятельства службы (притеснения со стороны директора) и школьная рутина, но и неуживчивый «ершистый» характер и мнительность Сологуба, о чем в полной мере позволяют судить признания, сделанные им в письмах Латышеву. 8 сентября 1887 года из Великих Лук:

Ваше замечание о моих делах заставило меня передумать о многом в моей жизни. Мне кажется, я дал Вам повод думать обо мне даже еще несколько хуже, чем каков я на самом деле. Несмотря на многие и весьма важные мои недостатки, я не такой вздорный и заносчивый человек, чтобы искать охраны своего достоинства в недостойных распрях из-за ничтожных интересов. Я, напротив, чрезвычайно уступчив во всем, что не задевает меня уж чересчур сильно, и мои столкновения происходили от причин совершенно случайных и от меня не зависящих. Моя вина — только моя чрезмерная наивность, полнейшее отсутствие той змеиной мудрости, которая помогает иным так хорошо прятаться под ту маску, которую следует иметь по обстоятельствам. Я был слишком юн, когда выступил на поприще самостоятельной деятельности, и был, кроме юности, и по многим другим причинам мало подготовлен к тому, что меня встретило. <…>

Провинция и служба в ней кишат интригами: я это видел всегда слишком поздно и не хотел бороться; занимаясь личными столкновениями, я не отражал эти интриги, а думал совершенно о другом. Время, наконец, показало мне, как я был неразумен, но сразу нельзя было остановиться. <…>

Что касается моего служебного дела, оно вызывает во мне очень горькие размышления. Я встречаю ненормальные отношения к делу со стороны начальства, и общества, и родителей, и детей. Я не могу еще решить окончательно, сделал ли я достаточно, чтобы не винить себя, или сделал слишком мало, чтобы мог винить только себя. В настоящее время я очень усердно над собою работаю. Время покажет, останусь ли я безличной пешкой в руках судьбы, или выработаю что-нибудь определенное [83] .

16 июля 1892 года из Вытегры:

Никаких дрязг и ссор ни с кем здесь я не заводил, в интригах не участвовал, никого против директора не подстрекал, доносов не писал, жаловаться на директора не ездил, всем его законным требованиям подчинялся, порученное мне дело исполнял, как умел, со всем усердием и строго сообразуясь с замечаниями и указаниями дир<ектора> (почти всегда дельными), на советах бесполезной оппозиции не делал, прений не затягивал, предъявлял свои возражения только в случаях совершенной необходимости, и тогда поддерживал их без запальчивости, но с достоинством и твердостью искреннего убеждения. Все те мои действия, которые могли бы быть истолкованы как признаки ссоры, были вынуждены необходимостью, не мелочною сварливостью, а заботою именно о деле, т. е. о том, чтобы всякое дело, в котором я участвую, было сделано, насколько это от меня зависит, с достаточною правильностью [84] .

В письме от 25 июля 1892 года он сетовал:

…будущее представляется мне в очень мрачном свете. Как бы усердно я ни работал, я не могу надеяться на то, что мнение обо мне изменится. <…> Если теперь на меня смотрят как на человека вздорного, неуживчивого или, в лучшем случае, способного поддаваться дурному влиянию вздорных людей, то я ничего не могу сделать для изменения такого взгляда на меня. Поэтому после закрытия семинарии я не только не могу рассчитывать на получение такого же места, но мне могут не дать даже и никакого учительского места. <…> Грустно думать, что в 30 лет можешь очутиться в разряде лишних людей [85] .

События, пережитые в годы службы в провинции, о которых Сологуб писал Латышеву: мелочные дрязги, клеветы, интриги, подкопы, доносы, подстрекания, оппозиция директору и желание «получить место», — впоследствии самым непосредственным образом отозвались в романах о «тяжелых снах» учителя Логина и «мелком бесе» учителя Передонова.

 

3

Напряженная атмосфера окружала Сологуба в стенах школы и в домашнем кругу. О его душевном состоянии косвенно свидетельствует один из неосуществленных художественных замыслов: «Юноша, заброшенный в провинцию, умерщвляет свою семью, чтобы выбраться на простор столичной жизни. <…> 9 июня 1890 г.».

Внешне благообразный патриархальный быт семейства Тетерниковых периодически нарушали события, о которых Сологуб оставил многочисленные стихотворные записи, наподобие такой: «День безмятежно золотой. / Моими воплями ты встречен. / На кухне горькою лозой / Сегодня я опять был сечен…» (14 июня 1885) и т. д. и т. п. В стихотворении 1899 года педантично перечислены проступки, за которые приходилось терпеть наказание розгами:

Я помню эти антресоли В дому, где в Вытегре я жил, Где, корчась на полу от боли, Под розгами не раз вопил <…> Спастись от этих жутких лупок Не удавалось мне никак. Что не считалось за проступок! И мать стегала за пустяк: Иль слово молвил слишком смело, Иль слишком долго прогулял, Иль вымыл пол не слишком бело, Или копейку потерял, Или замешкал с самоваром, Иль сахар позабыл подать, Иль подал самовар с угаром, Иль шарик хлебный начал мять, Или, мостков не вверясь дырам, Осенним мокрым вечерком По ученическим квартирам Не прогулялся босиком, Иль, на уроки отправляясь, Обуться рано поспешил, Или, с уроков возвращаясь, Штаны по лужам замочил, Иль что-нибудь неосторожно Разбил, запачкал, уронил <…> [88]

Значительная часть стихотворений о перенесенных наказаниях была написана в 1882–1892 годах. Часть из них Сологуб объединил с более поздними текстами, касающимися той же темы, в цикле «Из дневника» (самое позднее стихотворение в нем датировано 1904 годом). Однако о сечении розгами он продолжал писать и позднее, практически всю свою жизнь. За рамками цикла в составленных им «Материалах к полному собранию стихотворений» обнаруживаются сотни текстов садомазохистского содержания.

Несмотря на возможный элемент самооговора или патологической фантазии (учителя раздевали, привязывали и секли при учениках в классе или на школьном дворе, секли не только школьные надзиратели, но и ученики по их поручению или по просьбе матери в участке или в бане, секли соседки и т. д.), автобиографический подтекст стихотворных записей цикла «Из дневника» несомненен. Его подтверждает содержание переписки Сологуба с «бабушкой» и сестрой.

В ответ на ламентации «внука» по поводу жестокости матери Галина Ивановна 19 ноября 1882 года писала в Крестцы:

Как скоро обнаружился характер, два месяца жизни с родными детьми, я знала, что предстоит вам много горя с ней. Я одна только знала вполне, что это за нрав ужасный. Несла всю тяжесть эту на своих плечах. Ради тебя и Оли, чтоб довести тебя до самостоятельной жизни, данное слово умирающему отцу твоему. <…> Феденька, мой юный друг, мужайся, надо терпеть и стараться вразумить ее, что она подобными глупостями может испортить твою карьеру, что будут думать о тебе сослуживцы и родители детей. <…> ведь она сделает то, что будут смотреть на вас, моих бедняжек, как на зверей. Когда она поуспокоится, то начни ее вразумлять, выстави ей всю гнусность ее поступка, ведь весь город будет знать это, что вы будете осрамлены через нее [90] .

В 1891 году Ольга Кузьминична поступила вольнослушательницей в Повивальный институт и переехала в Петербург. В письмах к брату она часто затрагивала характерную для их семейного уклада тему: «Пиши, секли ли тебя, и сколько раз»; «Ты пишешь, что маменька тебя часто сечет, но ты сам знаешь, что тебе это полезно, а когда тебя долго не наказывают розгами, ты бываешь раздражителен, и голова болит»; «Маменька тебя высекла за дело, жаль тебя, что так больно досталось, да это ничего, тебе только польза», «Маменька хорошо делает, что часто тебя сечет розгами, польза даже и для здоровья». (Заметим, что после смерти Татьяны Семеновны Ольга Кузьминична взяла на себя роль «женщины-палача».)

Сологуб, в свою очередь, сообщал сестре: «Меня на днях маменька опять высекла» (28 марта 1892). Одна из поведанных ей историй очень напоминает эпизоды из «Мелкого беса» (письмо от 20 сентября 1891):

Из-за погоды у меня в понедельник вышла беда: в пятницу я ходил на ученическую квартиру недалеко босиком и слегка расцарапал ногу. В понедельник собрался идти к Сабурову, но так как далеко и я опять боялся расцарапаться, да и было грязно, то я хотел было обуться. Мама не позволила, я сказал, что коли так, то я не пойду, потому что в темноте по грязи неудобно босиком. Маменька очень рассердилась и пребольно высекла меня розгами, после чего я уже не смел упрямиться и пошел босой. Пришел я к Сабурову в плохом настроении, припомнил все его неисправности и наказал его розгами очень крепко, а тетке, у которой он живет, дал две пощечины за потворство, и строго приказал ей сечь его почаще [93] .

Между тем история с Сабуровым (совершенно «передоновская»), по-видимому, была отнюдь не единственной в педагогической практике учителя Тетерникова. В частности, 18 февраля 1883 года он подал объяснительную записку на имя инспектора Крестецкого городского училища следующего содержания:

Происшествие 8 января сего года доведено до сведения Господина Директора в преувеличенном виде. Не без всякой к тому причины со стороны Самсонова он подвергся наказанию, так как был в тот день весьма невнимателен, часто смеялся и оглядывался назад, чем не раз вынуждал меня делать ему замечания. Его сюртук был немного надорван мною совершенно случайно и непреднамеренно, вследствие того, что я, взяв его рукою за борты сюртука, слегка дернул его к себе. Я признаю, что рассерженный дурным поведением Самсонова и его упрямым непослушанием в горячности дозволил себе поступок, которого в другое время не совершил бы, действительно я… (обрыв текста. — М.П.) [94] .

Жестокие телесные истязания вносили в жизнь Сологуба элемент экстремальности. Переживание острой физической боли и стыда на короткое время высвобождало его из плена серой обыденности и давало ему сознание собственного превосходства над жалким провинциальным бытием, доставлявшим ему не меньше страданий и унижений, чем порки и притеснения со стороны «родителя» (так в семье Тетерниковых дети называли Татьяну Семеновну). В стихотворении «В прошлом горечь есть и сладость…» (22 июля 1882) он признавался:

Пусть и дальше чередою Розог ад и рай мечты Беспощадною рукою Будут, розные, слиты, Только б сердце не томила Эта серая тоска И мечтаний не губила, Безнадежно-жестока! [95]

Стремление лечь под розги, испытать «жестокую радость» (в действительности или в воображении — в данном случае неважно), или наказать беззащитного ученика имело, несомненно, и другую причину:

Пока задумчивый мой гений Лениво спал или дремал, Обилием плохих стихотворений Меня мой рок безбожно наказал. Писака я уж слишком ярый, Марать бумагу стал давно, Но вдохновительною чарой Владеть порою мудрено. Потратил времени я много, И жаль, что некому порой Мой труд ценить решительно и строго И сечь меня жестокою лозой. Чтоб я иль вовсе бросил пенье, Иль, помня лозовый урок, Свои незрелые творенья Одеждой брачною облек.

В эти годы Сологуб осознал, что противостоять косности, варварству и обывательской идеологии он сможет лишь при помощи знаний, а спасаться от безобразия жизни — творчеством. На этом пути его поддержал В. А. Латышев. 4 октября 1885 года он писал Сологубу:

…советовал бы Вам почитать по истории философии: это расширит мысль и придаст ей больше серьезности. Для большей точности мышления полезны занятия логикой. Жаль только книги дороги. Я могу достигнуть уступки в вашу пользу от магазина, но это все-таки мало поможет. Наконец, читайте и изучайте классиков (наших и иностр<анных>) и критические этюды о них. По французскому языку всего удобнее взять к<акую>-н<ибудь> историческую книгу: язык в них легче. <…> Старайтесь переводить точнее, вполне разбирая мысль, и учить слова. Тогда через 3–6 месяцев станете понимать легкие книги (если знаете немножко грамматику) [97] .

Сологуб усиленно занялся самообразованием: прошел основы психиатрии, курсы психологии, биологии, анатомии, истории философии и религии, западноевропейской литературы; он начал изучать французский язык, пробовал свои силы в переводе с немецкого, который изучал в Учительском институте, и французского.

Занятия историей философии помогли будущему писателю утвердиться в мироощущении, которое стихийно сложилось у него вследствие переживания глубоко драматичного личного опыта и стало определяющим на многие годы. Оправдание собственного жития и бытия он нашел в солипсизме и пессимистическом учении А. Шопенгауэра, изложенном в труде «Мир как воля и представление» (с 1881 года неоднократно переиздавался в переводе А. А. Фета).

В десятилетие провинциальной «ссылки» Сологуб написал черновой вариант романа «Тяжелые сны» и несколько сотен стихотворений. Первое, «Лисица и Ёж», появилось в четвертом номере журнала «Весна» за 1884 год, еще 22 были напечатаны в «Свете», «Иллюстрированном мире», «Луче» и др.

Сологуб возмужал внутренне и преобразился внешне. 6 сентября 1888 года М. М. Агапов писал ему о впечатлении, которое произвела на него полученная из Великих Лук фотография:

Спасибо большое тебе, дорогой Федя, что не забываешь меня, действительно, мне очень и очень приятно было увидать тебя с мамой, какие Вы стали. Мамино лицо напомнило мне мать мою, напомнило детство, и счастлив ты, что имеешь до сих пор мать с собою, ты можешь с ней и вспомнить прошлое, вспоминать свое время полусознания. Ты смотришь совсем профессором, я нашел, что ты совершенно оригинален лицом, т. е. не напоминаешь ни отца, ни мать. <…> я тебя сразу узнал, а маму я нашел, что довольно-таки постарела, а я помню ее молодое лицо. Жаль, что ты сидишь все там, трудно выбраться назад, когда судьба забросила в провинцию [102] .

Более всего в период затянувшихся «тяжелых снов» Сологуб мечтал вернуться в Петербург, где, как он надеялся, могло осуществиться его призвание. 17 июня 1890 года он писал Латышеву из Вытегры:

Я не сумел бросить писания стихов, несмотря на свои неудачи, хотя, к сожалению, редко работал над ними. В прошлом году, однако, два моих стихотворения были помещены в газете «Свет», а в нынешнем году 6 стих<отворений> в «Иллюстр<ированном> Мире» Окрейца, 1 в московской газете «Рус<ский> Лист<ок>»; кроме того, Н<иколай> Ив<анович> Ах<утин> говорил мне, что Вы сообщали ему о моих стихах в «Ек<атеринбургской> Нед<еле>», но этих стихов я не видел. Этим случаям я не придавал значения, т<ак> к<ак> они не принесли мне никакой выгоды; но это оживило во мне надежды на то, что я могу кое-что писать, что могло бы дать мне, хотя незначительный, заработок.

Но, соображая причины своих неудач и мои постоянные стремления все-таки работать в этом направлении, я пришел к заключению, что тогда как работать стихами и прозою (чем я также занимаюсь) можно только при условии возможно большего общения с людьми и их общественными интересами, — я был поставлен вне такого общения. Обвинять в этом одну провинциальную жизнь несправедливо, потому что она все-таки жизнь.

Скорее виноваты некоторые качества моей натуры, заставлявшие меня чувствовать себя неловко под всеобщим вниманием, которым жители уездного города дарят каждого, чтобы сплетнями о нем наполнить пустоту своей жизни. Люди, в кругу которых я вращался и которые не могли остаться без влияния на меня, были слишком погружены в мелочные интересы и до того пропитаны провинциальной односторонностью и неподвижностью, что я мало выиграл в своем развитии от общения с ними.

Газеты, журналы и книги не могли заменить живых людей, — да и средства мои были очень ограничены, а получать книги в провинции дешевым способом почти невозможно. Бросить занятия стихами и прозой мне не хочется и не захочется долго, хотя бы я так и остался неудачником в этой области; во мне живет какая-то странная самоуверенность, мне все кажется, что авось и выйдет что-нибудь дельное. Поэтому все чаще и чаще мечтаю о жизни, хотя бы на короткое время, т<о> е<сть> на несколько лет, в Петербурге. Возможно ли это, и как это осуществить? Я буду Вам бесконечно благодарен, если Вы не откажете мне в Вашем совете или содействии, хотя я уже и так безмерно обязан Вам [103] .

В 1891 году стало известно, что Вытегорскую учительскую семинарию переводят в Дерптский округ, — у Сологуба появилась надежда перебраться в столицу, поскольку Латышев и Сент-Илер хлопотали о его переводе из Вытегры в Петербург. Летом того же года он гостил у сестры и, по-видимому, лично говорил со своими покровителями о переводе на новое место службы. Тогда же состоялось его знакомство с Н. М. Минским, к которому он обратился за литературной протекцией. Будучи ближайшим сотрудником «Северного вестника», поэт пригласил начинающего автора печататься в журнале.

17 июля 1891 года Сологуб сообщал Минскому:

К моему крайнему прискорбию, я не мог в прошлом месяце, будучи в Петербурге, воспользоваться Вашим любезным позволением представить на Ваш суд еще некоторые мои стихотворения: обстоятельства мои так сложились, что до отъезда из Петербурга я совсем не имел времени. Позвольте надеяться, что Вы не откажетесь просмотреть прилагаемые при этом стихи и сообщить мне Ваше мнение о них, чем премного обяжете меня. Если некоторые из этих стихотворений Вам понравятся, то я был бы весьма признателен Вам, если бы Вы передали их, как Вы мне обещали это в июне, в редакцию того журнала, который Вам угодно будет избрать [105] .

В февральском номере «Северного вестника» за 1892 год было напечатано стихотворение нового поэта «Вечер» («Что за прелесть…»), вероятно из подборки, которую он отправил в редакцию летом из Вытегры.

12 марта 1892 года Сологуб писал Минскому:

Приношу вам мою глубочайшую, искреннюю благодарность за Ваше дорогое для меня внимание к моим стихам и Ваше любезное уведомление о стихотворении, напечатанном в «Северном Вестнике». Прошу извинить, что не мог ранее выразить моей благодарности: «Северный Вестник» в нынешнем году я не получаю, февральской книжки до сих пор не видел и о напечатанном стихотворении узнал только из Вашего письма [107] .

После поездки в Петербург и дебюта в «толстом» журнале желание начинающего писателя обосноваться в столице стало еще более определенным, несмотря на то что его материальное положение переезду не благоприятствовало (вместе с матерью и сестрой, которой он помогал получить образование, они существовали на скромное учительское жалованье).

В июне 1892 года Сологуб вновь обращался к Латышеву:

…главная ошибка, которую я сделал, заключалась не в денежных расчетах, а в том, что я должен был сначала решить, нужен ли мне Петербург как средство развития таланта, или никаких талантов у меня нет и развивать, значит, нечего. Но как это определить? Поверить в свои неудачи и сжечь свои труды? Поверить в свои мечты и играть смешную роль безбожного стихоплета, с трудом кое-как примазывающегося к плохоньким газеткам и кропающего грошовые фельетоны? — Есть или нет у меня хоть какое-нибудь дарование — этого я сам определить никак, конечно, не могу: смотря по настроению, «я верю и не верю вновь мечте высокого призванья» [108] . Но я знаю, что если есть хоть крохотное дарованье, то его нужно развить, иначе оно может атрофироваться, как всякая неупражняемая способность. <…> Но я знаю, что писатели, художники развивали свои таланты под влиянием очень большого числа действовавших на них впечатлений деятельной и широкой жизни [109] .

Стремление бывшего воспитанника жить в столице Латышев не поддерживал, однако всячески содействовал ему в получении желанного места: осенью 1892 года Сологуб вернулся в Петербург. После долгих лет одиноких творческих исканий и пребывания вне культурной среды его мечта профессионально заниматься литературным трудом наконец обрела реальные основания. Закончился «долитературный» период его биографии.

Жизнь русского захолустья, где, по определению Сологуба, все «обычное становится ужасным, а ужасное — обыкновенным», дала ему богатый материал для будущих романов и рассказов и всё необходимое, чтобы стать «литературным братом» А. П. Чехова, с которым его так часто сравнивали современники. «Чехов и Сологуб не только сверстники, но и соратники, — отмечал(ла) А. Иоаннесиан(ла-?). — Оба они устремились к одной и той же точке, оба взяли один и тот же литературный материал, обоих ждала великая кривая, румяная, дебелая бабища жизнь, оба обратили свое внимание на одно и то же… <…> Мы все хорошо знаем Чехова. Да и как же его не знать. Но странно: мы очень мало знаем Сологуба. А, между тем, сходство между ними такое разительное, что я бы назвал их сходством родных братьев» и т. д..

Однако, несмотря на предопределенность общего с Чеховым пути в литературе, Сологуб избрал иную стезю.