Сэр Филип Уорик подошел к зеркалу. В высоком венецианском стекле он увидел перед собой молодого человека лет тридцати с холеным надменным лицом, длинными завитыми локонами, рассыпанными по плечам, во всем блеске парадного придворного туалета. Он с видимым удовольствием окинул себя взглядом: изысканное голландское кружево воротника и манжет было хорошо накрахмалено и отглажено; из прорезей на рукавах, обрамленных золотым шитьем с жемчугом, выглядывало тончайшее белоснежное полотно рубашки; колет сидел как влитой, и то же можно было сказать о бархатных панталонах, украшенных таким же шитьем, что и рукава: золото с жемчугом. Шпага с золоченой рукоятью висела, где ей и положено, на левом боку, поддерживаемая самой модной в этом сезоне французской перевязью с тиснением и пряжкой. На сапогах с отворотами немного ниже колена и высокими, почти женскими каблучками спереди были приделаны огромные четырехлопастные кожаные банты. Все было как надо. Оставалось кликнуть слугу, уже ожидавшего со шляпой и плащом в руках, и можно было отправляться в парламент.

Парламент открыл свои заседания всего шесть дней назад — 3 ноября, но уже теперь было ясно, что он собирается идти напролом. В него попали все бунтовщики прежнего, Короткого парламента; и число их приверженцев еще увеличилось. Среднее землевладельческое джентри — честь и опора нации и в то же время наиболее грозная оппозиционная королю сила — вот кто составлял большинство среди этих пятисот с лишним человек, заполнявших ступенчатые скамьи нижней палаты. Интересно, что и многие лорды были заодно с недовольными: графы Бэдфорд, Эссекс, Манчестер, лорд Дигби — их всех сэр Филип очень высоко ставил — поддерживали оппозиционеров.

Все так же лидером их был Джон Пим; он, казалось, еще более располнел, но сохранял прежнюю боевую активность. С самых первых дней заседаний он настроил своих сторонников на решительную борьбу. Он не просил, а обвинял — в его программной речи звучали требования соблюдать привилегии парламента, оградить от искажений истинную религию, отстоять свободу подданных от произвольных арестов, штрафов, поборов — всех этих корабельных, лесных, рыцарских денег, таможенных пошлин, монополий.

И они сразу стали требовать освобождения из тюрем попавших туда по приговору чрезвычайных судов пуритан: Принна, Баствика, Бертона. Ни для кого не было секретом, что все оппозиционные выступления вдохновлял именно он, Джон Пим. Он жил ближе всех к палате, в доме за Вестминстер-холлом, и у него каждый день в складчину обедали другие вожди оппозиции — Гемпден, Гезльриг, Сент-Джон.

Гемпден был его правой рукой. По всей стране прогремело это имя, когда он в открытую отказался платить «корабельные деньги», и теперь Гемпден пожинал и умело использовал плоды своей популярности. Он не был таким хорошим оратором, как Пим, но был умнее его и гибче, в решительности и энергии не уступал никому и прекрасно владел собой. На него смотрели как на лоцмана, способного провести корабль политической борьбы через все бури и рифы, к желанной цели — свободе. Заодно с ним всегда выступали Сент-Джон, Холльз и Строд, ученые юристы. Из молодежи к ним примыкали Натаниель Файнес, молодой сектант Генри Вэн, недавно вернувшийся из-за океана, сэр Артур Гезльриг и Генри Мартен, известные своими смелыми взглядами.

Сэр Филип Уорик вошел в зал заседаний и огляделся. Было очень тихо. Все с большим вниманием слушали высокого плотного человека, что-то быстро и горячо говорившего резким, хрипловатым голосом. Этот человек не был знаком сэру Филипу. Лет ему было около сорока. Сэр Филип взглянул на костюм оратора и презрительно скривил губы: простое темное платье сидело мешковато — должно быть, его сработал немудрящий деревенский портной; прямой полотняный воротник был, кажется, не очень-то чист… Шляпа без ленты… Шпага туго притянута к боку. Одутловатое лицо выступавшего было красно, видно, он вкладывал в свою речь все силы души. Он требовал свободы тому подмастерью, Джону Лилберну, который два года назад был подвергнут бичеванию, выставлен у позорного столба и затем заключен в тюрьму по приговору Звездной палаты. Ему, кажется, вменялось в вину распространение в Англии нелегальных пуританских трактатов…

Сэр Филип не мог бы сказать, что оратор говорил очень гладко или блестяще; но речь его была резкой и пылкой; слушали его почему-то с большим вниманием. Уважение сэра Филипа к этому собранию сильно поубавилось.

Давешний оратор был неизвестен не одному сэру Уорику. Когда заседание окончилось и объявили перерыв, лорд Дигби, спускаясь по лестнице вместе с Гемпденом, тихо спросил его:

— Кто этот человек? Я вижу, он с нами, он так горячо говорил сегодня.

— А, неряшливый малый, которого вы видели перед собой и который никак не украсил свою речь! — Гемпден усмехнулся. — Если мы когда-нибудь порвем с королем

(от чего боже упаси), — этот самый неряха, говорю я вам, станет одним из величайших людей в Англии!

Так прошло первое выступление Кромвеля в новом парламенте. Партия оппозиции, к которой он принадлежал всей душой, усиливалась и крепла. Сознание причастности к общему делу вдохновляло. Он не был одиноким, никому не известным новичком в палате: многих депутатов знал уже в лицо, с восемнадцатью из них его связывали родственные узы. Он с восхищением смотрел на Пима и всегда внимательно слушал его речи — и в парламенте, и во время обедов, на которые приходил вместе со знаменитым своим кузеном Гемпденом. «У нас теперь должно быть другое настроение, — говорил Пим, с аппетитом обгладывая жирную гусиную ногу, — не такое, как в прошлом парламенте. Мы должны не только начисто вымести палату снизу, но и смести всю ту паутину, которая висит сверху и по углам, чтобы не разводилась пыль и грязь в палате; у нас сейчас есть возможность сделать страну счастливой, устранить все обиды и вырвать с корнем их причины, если только все будут честно исполнять свой долг».

И Кромвель старался исполнять свой долг, взывая к справедливости и требуя освобождения невиновных. И радовался потом вместе со всеми, когда вышедшие на свободу узники — престарелый Баствик, несгибаемый Принн с дважды отрубленными ушами и клеймом на щеке, Бертон, — ошеломленные от света, шума, воздуха, под восторженные клики толпы проезжали по городу.

Но мало было освободить невинных. Надо было наказать преступников — тех, по чьей вине страдали многие сотни людей. С трепетом наблюдал Кромвель, как Пим бесстрашно замахнулся на самого главного, самого могучего и опасного врага — Страффорда.

Одно имя его наводило ужас. Все помнили, как он самолично осудил на смерть лорда Маунтнорриса всего только за несколько неосторожно сказанных слов. А чтобы унять всеобщее негодование, послал королю солидный куш — ни много ни мало шесть тысяч фунтов стерлингов — и тем замял дело. Его не только не наказали, но даже дозволили разделить между своими людьми имущество осужденного. Страффорда ненавидела вся страна — все плательщики незаконных поборов, все преследуемые в королевских судах и застенках. Вожди оппозиции понимали, что, если они не нанесут всесильному царедворцу быстрого и решительного удара, им несдобровать. Накануне созыва парламента он убеждал Карла: «Идите напролом! В случае крайности вы можете сделать все, на что у вас хватит силы, в случае отказа парламента вы оправданы перед богом и людьми. Вы обладаете армией в Ирландии, и вы вправе использовать ее здесь, чтобы привести это королевство к повиновению».

Страффорд чувствовал, что против него готовится обвинение, и принял меры. Он задумал объявить вождей оппозиции государственными изменниками, он медлил ехать в Лондон с севера, хотя парламент послал ему вызов. Только Карл настоял на его приезде. «Я не могу обойтись здесь без ваших советов, — написал он любимцу. — Вам нечего бояться — это так же верно, как то, что я английский король. Никто не посмеет тронуть волоса на вашей голове».

9 ноября Страффорд прибыл в Лондон и долго совещался с королем. 11 ноября он должен был занять свое место в палате лордов, чтобы выдвинуть против Пима, Гемпдена, Сент-Джона и других парламентских вождей обвинение в государственной измене и потребовать их ареста.

Кто знает, как сложилась бы дальше судьба Кромвеля, если бы этот план удался. Но Пим недаром слыл умнейшим, хитрейшим человеком. В этот день он поднялся в палате общин и объявил, что имеет сообщить сведения чрезвычайной важности. Он просит запереть двери палаты, дабы ничто не помешало ее решению. Двери были заперты, и Пим в напряженной тишине начал говорить. Он говорил о произволе судей, о жестокости тюремщиков, о разоренных семьях, об опустевших деревнях. Он клеймил монополии и незаконные поборы, на которых наживаются казнокрады. Страна доведена до крайности. Но пусть никто не подумает, что он, Пим, хочет сказать что-нибудь плохое о короле. Нет, король не может быть повинен в этих злодействах. Он набожен и справедлив. Во всем виновны дурные советники — люди, которые втерлись в доверие к королю и извратили самые благие его начинания. И главный из них, превзошедший всех своим влиянием, властью, гордыней, своекорыстием, — это первый министр короля, главнокомандующий армии, лорд-лейтенант Ирландии граф Страффорд! Всюду, куда король дозволял ему вмешаться, приносил он горе, страх и невыносимые страдания подданным его величества, вынашивал и осуществлял планы, пагубные для английского государства.

— И на основании всего вышесказанного, — голос Пима возвысился и зазвенел в напряженной, страшной, готовой вот-вот взорваться тишине, — я предлагаю немедленно представить палате лордов обвинение графа Страффорда в государственной измене. Предлагаю тотчас же заключить графа под стражу на все время ведения следствия.

Тишина взорвалась. Палата разом загудела, со всех сторон послышались выкрики. Кто-то, кажется Фокленд, попытался протестовать, но ему не дали говорить. Предложение Пима было одобрено почти единогласно. Двери распахнулись, и Кромвель вместе с другими поспешил в палату лордов, чтобы вручить ей заранее составленный текст обвинения. В решении лордов можно было не сомневаться — даже те, кто не дружил с нижней палатой, имели достаточно оснований ненавидеть всесильного графа.

Страффорд был вызван в палату лордов в тот же день. Его подвели к барьеру и заставили преклонить колени, пока спикер зачитывал текст обвинения. Прямо оттуда в казенной карете он был отправлен в Тауэр.

Дни бежали стремительно, и каждый приносил что-то новое. Через месяц был обвинен в государственной измене другой ненавидимый народом прислужник тирании — архиепископ Лод, за ним еще несколько близких королю лордов. Парламент принимал и разбирал бесконечное число жалоб, прошений, петиций. Кромвель втягивался в его жизнь, со страстью отдавался каждому порученному делу. А дел таких становилось все больше — и вот он уже член комитета по разбору дела об осушении болот, член комитета по пересмотру обвинений Звездной палаты и Высокой комиссии, член субкомитета по делам религии. Рука об руку с ним в этих комитетах работают Пим, Гемпден, Гезльриг, Строд, Уолтон. Кромвель постепенно входит в первые ряды парламентских борцов.

Он придирчиво вникает в тонкости церковного устройства, нападает на притеснителей, требует наказания виновных, удовлетворения жалоб милых его сердцу пуритан. Он защищает проповедников, разбирает их петиции, выступает против преследователей-епископов. Здесь он единодушен с массами простых людей Англии: 11 декабря в палату подается петиция о полном уничтожении «древа прелатства с корнем и ветвями», подписанная пятнадцатью тысячами человек.

В декабре же было предложено созывать парламенты каждый год — и Кромвель поддерживает эту идею. 30 декабря он выступает в парламенте в пользу билля о ежегодном созыве представителей общин. Это имеет лишь частичный успех: после долгих прений 15 февраля парламент принял «Трехгодичный акт». Согласно ему король обязан созывать парламент каждые три года.

И снова религиозные, церковные дела выступают на первый план. Они именно потому так волнуют, что тесно смыкаются с делами политическими. 9 февраля обсуждается «Акт об отмене суеверий и идолопоклонства и о лучшем поддержании истинного богослужения». Некий Джон Стрэйнджуэйс, защищая власть епископов, заявил:

— Если мы установим равенство в церкви, мы должны будем прийти и к равенству в государстве. Ведь епископы — это одно из трех сословий в королевстве, они имеют свой голое в парламенте.

Этого Кромвель стерпеть не мог. Епископы не должны выделяться среди других сословий! Они такие же слуги господни, как все остальные честные англичане! Они не могут претендовать на исключительную власть. Знакомый, неодолимый прилив ярости поднял его с места, он с трудом узнал свой голос, резко, вызывающе прокричавший:

— Ну уж нет! Где взял этот джентльмен резон для таких предположений и выводов? Я его не знаю!

Спикер застучал молотком по столу. Ярость Кромвеля заразила противников.

— Как он говорит! Непарламентский язык! — раздалось с разных сторон. — К решетке его! Пусть принесет извинения!

Встал Пим, и шум тотчас же заглох.

— Если джентльмен сказал что-то, что вызывает возражения, — как всегда, веско и уверенно заявил он, — пусть объяснится на своем месте.

Его поддержал Холльз:

— Зачем по каждому поводу вызывать к решетке? Пусть говорит с места!

Кромвель уже успел овладеть собой, краска от щек отлила, но ярость все еще клокотала внутри, добавляя в его объяснение яд сарказма.

— Я не понимаю, — сказал он, — почему джентльмен, который только что говорил, заключает о равенстве в государстве из равенства в церкви, и не вижу никакой необходимости в столь высоких доходах епископов. Я сейчас более, чем когда-либо, уверен в неправомочности существования епископов — ведь они, как и римские иерархи, не допустили бы пересмотра своего положения!

Пуританские депутаты одобрительно зашумели. По сути дела, эта речь наносила епископам куда более ощутимый удар, чем бессвязные выкрики, которые чуть не довели Кромвеля до парламентского суда — вызова к решетке для объяснений. Но требуемый стиль был соблюден, и сторонникам епископата не к чему было придраться.

Страна бурлит, возмущение вырывается наружу то здесь, то там. Уже вспыхивают крестьянские мятежи, люди дрекольем ломают возведенные лордами изгороди; в парламент бесконечным потоком идут жалобы на осушителей, огораживателей, притеснителей. А парламент, подогреваемый всеобщим недовольством, берется за неслыханное дело — суд над бывшим первым министром. 22 марта начинается знаменитый процесс над Страффордом — продолжается он целых восемнадцать дней — по 10 апреля. Опытный, ловкий юрист, Страффорд умело защищается. На стороне его — двор, король, многие лорды. Верхняя палата колеблется, тянет и, наконец, отказывается утвердить акт, обвиняющий Страффорда в государственной измене.

Общины возмущены. Молодой человек с аристократической внешностью и странными глубокими глазами, мистик и визионер, уже успевший побывать правителем заокеанской колонии Массачусетс, Генри Вэн-младший, просит слова. Случай помог ему обнаружить в бумагах отца, государственного секретаря, вопиющий документ, который как нельзя лучше может помочь обвинению. Это то самое письмо, где Страффорд советует королю идти напролом и в случае чего использовать ирландскую армию против английского народа. Пим зачитывает палате это письмо. Предатель изобличен — более ясной улики искать не приходится. 10 апреля Артур Гезльриг вносит предложение издать против Страффорда чрезвычайный акт — билль об опале. Это означает смертный приговор.

Но лорды не хотят утверждать билль об опале. Они чувствуют, что опасность нависла не только над Страффордом: все сильнее звучат протесты против лордов-епископов, того и гляди и других пэров объявят «дурными советниками»! 1 мая Карл лично появляется в палате лордов. Он согласен признать, что граф «поступил дурно», но он категорически против смертного приговора.

Палата общин протестует. Вожди ее не могут, не должны смириться. На карту поставлено все: их личные судьбы, само существование парламента. Пим, Гемпден, Гезльриг, Строд почти не спят в эти дни. Пим на своей квартире то и дело принимает каких-то людей — купцов из Сити, пуритан-подмастерьев. И вот поднимается Лондон. 3 мая огромная, многотысячная толпа стекается к Вестминстеру. Она шумит, словно море, она бушует у самых стен парламента. «Правосудия, правосудия! — раздаются крики. — Смерть! Долой великих преступников!»

Напуганные члены палаты, выглядывая из окон, видят, что толпа не безоружна: кое-где поблескивают на солнце копья и клинки, кое-где щетинятся пики, подымаются в воздух доски с гвоздями. Опоздавшим на заседание лордам приходится продираться сквозь эту толпу, рискуя совсем близко увидеть разъяренное лицо народа.

Назавтра демонстрация повторяется. Она готова перейти в восстание: вот-вот, кажется, двери палаты лордов затрещат под ее напором. И лорды сдаются: 8 мая они утверждают билль об опале. Страффорд приговорен к смерти.

Но король? Поможет ли он своему любимцу? Выполнит ли обещание: «Ни один волос не упадет с головы вашей…», «Ни жизнь ваша, ни доброе имя не потерпят никакого ущерба…»?

Карл, как всегда, избегал действовать прямо. 2 мая две сотни вооруженных солдат явились к коменданту Тауэра с приказом от короля впустить их в крепость для усиления гарнизона. Он отказался открыть им ворота, справедливо подозревая, что они явились отнюдь не охранять, а скорее похитить графа. Впоследствии комендант признался, что ему предлагали две тысячи фунтов, если он обещает не препятствовать побегу арестованного: на Темзе уже стоял готовый к отплытию корабль.

Узнав, что билль утвержден лордами, Карл попросил один день на размышление. В этот день толпа, еще более огромная и грозная, стеклась к королевскому дворцу. Уайтхолл высился, словно корабль, среди бушующего моря голов, среди прибоя нарастающих криков и воинственного пения псалмов. К ночи стали зажигать факелы.

Никто во дворце не ложился в эту ночь. Солдаты гарнизона завалили двери мешками, подушками, стульями. Король все еще колебался. Королева, епископы, советники — все уговаривали его уступить.

— Но совесть, совесть, — говорил Карл. — Ведь я обещал…

— Совесть короля, — убеждал епископ Уильямс, — бывает разная: совесть для себя, частная, человеческая, и совесть общественная, для публики. И если частная совесть ваша оправдывает графа, то общественная должна обвинить его, — ведь судьи и лорды признали его виновным, и частная совесть ваша тем самым избавлена от малейших угрызений… Да и сам граф, насколько я знаю, освободил вас от данного слова и сообщил, что согласен пойти на смерть…

В самом деле, неделю назад Карл получил от Страффорда записку. «Мое согласие, — говорилось в ней, — скорее, чем что-либо другое, может успокоить вашу совесть и помирить вас с богом. Нельзя быть несправедливым к человеку, который сам ищет своей судьбы. Уж если я, по божьей милости, вполне спокойно иду на смерть, от души прощая всем ее виновникам, то для вас-то, государь, осыпавшего меня своими щедротами, я пойду на нее с радостью».

Эта записка, рыдания обожаемой королевы, уговоры епископа, а главное — грозные крики толпы, которая не переставая шумела и угрожала у самых стен дворца, — решили дело. Карл сдался. Он утвердил смертный приговор. 12 мая на площади перед Тауэром голова первого министра скатилась под топором палача. Народ, огромной массой собравшийся на площади, торжествовал победу.

Парламент словно сорвался с цепи. Весна и лето 1641 года были полны лихорадочной деятельностью. 10 мая, в тот самый день, когда король решился наконец подписать смертный приговор, у него вынудили и другую важную уступку: согласие, что Долгий парламент, как стали его называть впоследствии, может быть распущен только с разрешения самого парламента. Итак, король отныне не властен разогнать представителей общин.

Парламент наступает дальше. Многие из пуритан мечтают об отмене епископата — этого древа угнетения свободы совести, свободы проповеди слова божия. Его надо вырвать с корнем, лишить всех его ветвей. Об этом говорилось еще в декабрьской петиции. Ненавистный Лод уже сидит в Тауэре, Страффорд мертв — никто, кажехея, не может помешать такому святому делу. И Кромвель, особо пристрастный ко всему, что связано с религией, берется за подготовку билля. Вместе с Гезльригом и молодым Вэном он внимательно изучает декабрьскую петицию.

«Власть духовенства является главной причиной и источником многих бедствий, притеснений и обид, причиняемых совести, вольностям и имуществу подданных…»

«…В университетах процветает взяточничество; среди народа почти повсюду царит громадное и прискорбное невежество; во многих местах нет священников для проповеди…»

«…Создается множество монополий и патентов, вызывающих бесчисленные злоупотребления; сильно увеличились таможенные пошлины и налоги на предметы первой необходимости и сборы корабельных денег; под бременем их тягот стонет весь народ…»

«…Наша церковь сохранила и увеличила черты большого сходства и подобия с римской церковью: в одеяниях, во внешнем оформлении, в обрядах и порядке управления…»

«…Прелаты арестовывают и задерживают людей через специальных лиц, находящихся в их распоряжении… штрафуют и сажают в тюрьму людей всякого звания; врываются в их дома и помещения для занятий, уносят их письма, книги, захватывают их имущество; устраняют от должностей; разделяют против их воли мужей и жен… Судьи страны запуганы властью и могуществом прелатов, и людям негде искать от них защиты…»

Да, епископат следовало отменить, и чем скорее, тем лучше. В конце мая билль о корнях и ветвях стараниями авторов проекта ставится на обсуждение парламента. Но вот диво: многие в палате отнюдь не в восторге от предлагаемой решительной меры. Вновь выплывает убийственный аргумент Джона Стрэйнджуэйса, в свое время вызвавший такую ярость Кромвеля: равенство в церкви означает равенство в государстве.

— Я смотрю на епископов, — говорит депутат от Корнуолла, — как на своего рода внешний защитный вал; когда народ овладеет этим валом, перед ним разоблачится тайна, и нам придется тогда непосредственно переходить к защите нашей собственности. Если народ добьется равенства в церковных делах, следующим его требованием будет аграрный закон и равенство в делах светских. Мое мнение таково: епископат нужно реформировать, а не отменять.

К сожалению, слишком многие еще смотрели на епископат подобным же образом. Гайд, Фокленд, Селден — наиболее осторожные депутаты — стали формировать либерально-конституционную оппозицию. Они боялись за себя, а этот страх победить трудно. О лордах уж и говорить нечего — они почти все были против отмены прелатства. Едва ли не треть их сами носили епископскую мантию.

Но зато дело политического ограничения королевской тирании продвигалось успешно. В июне была распущена армия, набранная Карлом для войны с Шотландией, и король начисто лишился военной опоры в Англии. В июне же парламент отменил таможенные пошлины. В июле были упразднены Звездная палата и Высокая комиссия, чрезвычайные суды, наводившие страх на всех и каждого. В августе отменили рыцарские штрафы, лесные налоги и нашумевшие в связи с делом Гемпдена «корабельные деньги». От короля потребовали удаления оставшихся «дурных советников» и католиков, королеве не позволили совершить поездку на континент. Государственные финансы да фактически вся исполнительная власть теперь принадлежали парламенту.

Карлу надо было спасать свое положение. 10 августа он срочно выехал в Шотландию с тайной целью: превратить северного соседа из врага в союзника, овладеть шотландской армией и обернуть ее против парламента.

Пока Карл добирался до северного сурового соседа, пока он пытался договориться с упрямыми вождями шотландских кланов, пока парламент в его отсутствие обсуждал болезненные и деликатные церковные вопросы, разразилась еще одна буря — на этот раз в Ирландии.

Жестокая политика «черного графа» принесла свои страшные плоды. Чем безжалостнее было давление «сверху», тем ожесточеннее вспыхнула борьба. Восстание началось в Ольстере — именно там, в северной провинции, угнетение было особенно бесчеловечным. Узнав о казни лорда-наместника Страффорда, доведенные до отчаяния ирландцы развернули католические хоругви против английских протестантов. Пламя вспыхнуло 23 октября. Восставшие не щадили ни женщин, ни детей, они врывались в мирные дома и вырезали всех поголовно — от хозяина до последней служанки. Обезображенные трупы плыли по рекам, неприбранные валялись вдоль дорог. Дома горели, повсюду стояли виселицы. Полураздетые беженцы гибли от голода и холода на подступах к Дублину, который оставался еще в руках англичан. Католические священники провозглашали анафему англичанам и грозили адскими муками всем, кто окажет им помощь.

Такие слухи доходили до Лондона. А сколько было погибших? Пятьдесят тысяч, говорили одни, нет, сто, сто пятьдесят тысяч, двести тысяч англичан зверски убиты в Ирландии. Слухи росли, становились все ужаснее. В Лондоне поднялся ропот. «Проклятые паписты! Ирландские собаки! Иезуиты! Они, видно, в сговоре с королевой!» Кто-то шептал о заговоре, в котором замешаны очень высокие круги: не заявил разве главарь восставших О'Нейл, что он имеет полномочия от самого короля? Сейчас король в Шотландии — он хочет набрать там войско против парламента; кто знает, может быть, и ирландский мятеж поднялся с его молчаливого одобрения?

Все были единодушны: мятеж надо подавить как можно скорее. Как только известия о беспорядках в Ольстере достигли столицы, то есть в первых числах ноября, Пим предложил парламенту взять дело восстановления порядка в Ирландии в свои руки. 6 ноября Оливер Кромвель заявил, что командование всеми английскими вооруженными силами южнее Трента следует передать графу Эссексу, тем самым отняв его у короля. А чтобы отомстить за пролитую кровь и заодно получить компенсацию, в парламенте решено было конфисковать два с половиной миллиона акров ирландских земель и передать их англичанам.

Под залог этих земель был объявлен заем — ведь для подавления восстания надо было создать и вооружить армию. Дело сулило большие выгоды, и многие члены парламента, дельцы Сити, сквайры подписывались на заем с большой охотой. Среди подписавшихся стояло имя Оливера Кромвеля — он пожертвовал на подавление ирландского восстания 500 фунтов стерлингов — сумму, равную своему годовому доходу.

Шел уже десятый час вечера и седьмой час с начала заседания. Прения в палате общин затянулись. Несколько стариков, которых непобедимо клонило ко сну, уже докинули потихоньку зал; поднялся и величественно удалился вслед за ними государственный секретарь Николас, А прения все продолжались. Кромвель вчера ошибся, предполагая, что они не затянутся.

Обсуждалась Великая ремонстрация. В двухстах четырех пунктах перечисляла она все беды и злоупотребления, которые выпали на долю несчастной Англии с начала последнего правления. Народ должен знать, чем недоволен парламент, и прийти ему на помощь. Он должен знать, против кого направлен гнев парламента: против обнаглевших папистов, сговорившихся с ними епископов и «дурных советников» короля.

Одно чтение этого документа заняло несколько часов. Вспомянуто было все: и неудача под Ларошелью, и провал экспедиции в Кадис, и роспуски парламентов, и произвольные аресты, штрафы, жестокие тюремные заключения, и монополии на мыло, соль, вино, кожу, каменный уголь — предметы наиболее ходовые и необходимые… «Большое количество общинных земель и отдельных участков были отобраны у подданных без и вопреки их согласию…» «Были созданы новые судебные трибуналы без законных на то оснований…» «Епископы и остальная часть высшего духовенства преуспевали, производя отстранение от должностей, отлучение, понижение различных ученых и благочестивых священников…» «Высокая комиссия в своей суровости и жестокости дошла до таких эксцессов, что почти не уступает римской инквизиции, и тем не менее во многих случаях архиепископ своею властью усиливал наказание еще больше, встречая в том поддержку Тайного совета…» «Пуритане — наименование, под которым они объединяют всех тех, кто хочет сохранить законы и вольности королевства и держать религию во власти последнего, — должны быть, по их мнению, либо выброшены из королевства силой, либо вытеснены из него страхом…»

И вот который уже час шло обсуждение. У каждого находилось что сказать, каждый пункт подвергался придирчивой проверке — кому хотелось усилить обвинения, кому — ослабить. Кромвель чувствовал голод — палата забыла про ужин, про то, что на дворе давно уже стояла ночь. Конца прениям не предвиделось.

— Это будет приговор проголодавшихся присяжных, — хихикнул кто-то неподалеку.

Около полуночи ремонстрацию наконец поставили на голосование. И вот странно, она проходит со скрипом! 159 голосов — за, 148 — против. Кто же против? Те, кто боится последствий. Те, кто боится решительных мер. Их в палате становится все больше. Вон они сошлись возле Гайда, Фокленда, Кольпеппера, Пальмера. Это сторонники постепенных, мягких реформ, сторонники договоров и переговоров. Но не они все-таки победили сегодня!

Заседание, однако, не кончено. Встает Гемпден.

— Я предлагаю издать приказ, — начинает он, и шум как по команде стихает, — немедля напечатать ремонстрацию!

Так вот оно что! Вместо того чтобы посылать ее на утверждение лордам, он хочет прямо обратиться к народу! Не слишком ли это смело? Ведь без утверждения лордов документ никогда не считался действительным. Шум снова, разрастаясь, кругами идет по залу.

— Мы знаем, — кричат ему, — вы хотите возмутить народ и освободиться от содействия лордов!

Встает полноватый, умный, умеренный Гайд. Лицо его выражает притворную кротость; но видно, что он на что-то решился.

— Не в обычае палаты, — говорит он, — обнародовать таким образом свои акты. По-моему, такое решение незаконно; я боюсь, оно приведет к гибельным результатам. Если оно будет принято, позвольте мне протестовать.

— И я буду протестовать! — тут же вскочил Пальмер.

— Протестуем, протестуем! И мы протестуем! — закричали с их стороны.

Шум поднялся невообразимый. Даже Пим не может его успокоить. Напрасно он говорит что-то о незаконности подобных протестов — его прерывают бранью. Он настаивает — ему отвечают угрозами. Депутаты вскакивают с мест, руки тянутся к эфесам, Кромвель не замечает, как клинок сам собой оказывается у него в руке, он что-то кричит, еще минута — и кровь польется на парламентский пол…

Но свара так и не переходит в драку. Два часа утра.

— Господа, — говорит Гемпден охрипшим голосом, — до чего мы дошли! Что за унизительный беспорядок! Предлагаю отложить заседание до следующего дня.

Он прав. Сейчас уже ни до чего не договоришься. Депутаты расходятся.

Кромвель догоняет Фокленда. Еще вчера он уверял его, что ремонстрация не вызовет дебатов.

— Ну как? — устало усмехается тот. — Были дебаты?

— В другой раз буду вам верить, — тоже усмехается Кромвель. И вдруг, наклонившись к самому уху Фокленда, шепчет даже с некоторой торжественностью: — Если бы ремонстрацию отвергли, я завтра бы продал все, что я имею, и никогда больше не увидел бы Англию! Я знаю многих других честных людей, которые сделали бы то же самое.

Через два дня в Лондон вернулся король. Он был не в духе: подписать договор с шотландцами так и не удалось. Парламент вручил ему предлинную ремонстрацию, начиненную грозными обвинениями и оскорбительными для королевской прерогативы требованиями. С холодным презрением Карл отверг ремонстрацию и принял негласные, но решительные меры: сменил коменданта Тауэра, удалил парламентскую охрану; Гайд, Фокленд, Кольпеп-пер получили солидные правительственные посты.

Но парламент не дремлет тоже. Охрана палаты снята? Прекрасно, депутаты будут приводить с собой на заседания вооруженных слуг. Жерла пушек с Тауэра направлены на Сити, это грозит безопасности Лондона — пусть же Лондон сам ответит на эту меру.

И Лондон приходит в движение. Ремесленники и подмастерья снова высыпают на улицы, толпа грозно волнуется на площади возле королевского дворца. «Долой епископов! Привилегии парламента!» — слышатся крики. Лорды не пожелали изгнать из своей страны епископов — за них это сделает сам народ. 11 декабря из толпы, осаждающей здание Вестминстера, выделяется делегация. Она вручает палате лордов петицию, подписанную 20 тысячами человек. Изгнать епископов из палаты лордов — вот основное требование петиции. 27 декабря толпа не пускает лордов-епископов на заседание палаты. Только двоим депутатам в епископской мантии удается пробраться на заседание. То, что не смогли провести парламентским путем, сделано самим народом. Лидеры нижней палаты ликуют. «Боже упаси, — предостерегает Пим, — если общины чем-нибудь разочаруют народ и ослабят его воодушевление».

В эти дни весь Лондон на разные лады повторяет словечки, родившиеся в запале уличной ненависти: те, кто за короля, кто одет в шелк и бархат, кто носит длинные локоны, — «кавалеры» (намек на связи с папистской Испанией); те, кто одет в простой рабочий костюм, кто стрижет волосы коротко, по старому обычаю, — это «круглоголовые», сторонники парламента.

Король больше не желает терпеть. С оппозицией надо покончить единым ударом — именно так советовал ему в свое время граф Страффорд. Приходится пожалеть, что он не внял тогда этому совету! Сейчас на том же настаивают придворные епископы, члены Тайного совета, сама обожаемая королева. В Лондоне уже стало известно о ее переговорах со своим братом, королем французским, о вооруженной помощи и еще об интригах ее с дворами Голландии, Дании, даже Рима. Это дело нешуточное. Парламент со дня на день мог обвинить ее в государственной измене. И Карл решается. Правда, монарх только что обещал парламенту полную неприкосновенность, но мало ли что он обещал! Страффорду Карл тоже обещал: «Ни один волос…» Нет, этот удар надо нанести разом.

3 января нового, 1642 года против Пима, Гемпдена, Гезльрига, Холльза и Строда, а также против лорда Манчестера выдвинуто обвинение в государственной измене. Пусть тот же камень, что они бросили в Страффорда, падет теперь на их головы. Их дома опечатаны, прокурор явился в палату и потребовал ареста обвиняемых. Но члены парламента хорошо знали свои привилегии. Они Отказались выдать обвиняемых.

Карл пришел в бешенство. Это бунт против королевской воли! Это неслыханное покушение на права монарха! Он сам пойдет в палату и потребует выдачи обвиняемых. Пусть по древнему обычаю ему не дозволено переступать порог нижней палаты! Они не стесняются нарушать обычаи — он тоже может их нарушить. Через час, как обещал жене, он вернется властелином своего королевства.

Бледный, взбешенный, оставив за спиной четыреста вооруженных солдат, Карл вступает в зал заседаний. Со шляпой в руке, он проходит меж рядами к креслу спикера. Тот поспешно встает и уступает место. Депутаты поднимаются и обнажают головы. Все молчат.

Карл обводит глазами ряды. Но что это? Среди депутатов нет ни Пима, ни Гемпдена… Он еще раз пристально всматривается в лица и понимает, что проиграл, безнадежно проиграл: негодяи успели скрыться. Он пытается говорить, заикаясь больше обычного:

— Господа, я очень огорчен случаем, приведшим меня сюда. Но вчера я приказывал арестовать людей, обвиненных в государственной измене, и ожидал повиновения… Ни один король не заботится так о ваших привилегиях, как я. Но в случае государственной измены привилегии не существует. Я сам пришел арестовать их. Вы можете сказать мне, мистер спикер, где они?

— Ваше величество, — спикер Ленталл опускается на колени, руки его сами собой складываются умоляющим жестом, — у меня нет здесь глаз, чтобы видеть, и языка, чтобы говорить, пока мне не прикажет это палата, ведь я ее слуга…

— Так, — произносит Карл, и губы его еще больше бледнеют. — Я вижу, что птицы улетели. Я надеюсь, как только они появятся, вы тотчас же пришлете их мне. В противном случае я приму меры для их отыскания.

Он встал и медленно, не теряя величественной осанки, пошел к выходу.

— Привилегию! — вдруг хрипло выкрикнул чей-то голос.

— Привилегию! Парламентские права! Привилегию! — раздалось со всех сторон.

Вместе со всеми, не помня себя от ярости, кричал и Кромвель.

Предупрежденные кем-то за полчаса до прихода короля, лидеры успели вовремя покинуть палату и укрыться в Сити. Парламент временно отложил заседания на неделю, но главный комитет его тоже перенес свои заседания в Сити. Королю пришлось пережить еще одно унижение: мэр города, которому он лично нанес визит, тоже отказался выдать обвиняемых. Это было полное, сокрушительное поражение. Столица отныне не повиновалась королю. Еще на пути из парламента его карету осаждала грозно шумевшая толпа. В Сити, куда он прибыл без конвоя, он чувствовал себя как во враждебном лагере: всюду его встречали суровые лица, скопища народа, угрожающие крики: «Привилегии парламента! Право неприкосновенности!»

10 января Карл с королевой и детьми отбыл в Гемптон-Корт, а оттуда отправился в Виндзор. В Уайтхолл он вернется только через семь долгих лет, и вернется уже пленником.

А Лондон торжествовал победу. На следующий день после отъезда короля пять обвиненных членов парламента в сопровождении шерифов и отрядов милиции сели в лодки и по реке торжественно отправились к Вестминстеру. Тысячи людей шли вдоль берега, приветствуя их радостными возгласами и выкрикивая угрозы в адрес епископов и лордов-папистов. На барках и шлюпках, которыми кишела Темза, развевались нарядные вымпелы, и арбалетчики стояли в полном вооружении, словно готовясь к бою.

Отъезд короля означал разрыв. И хотя он предложил парламенту перечислить вкратце все жалобы и обещал разом положить конец несогласиям, всем было ясно, что надо готовиться к войне. 14 января Кромвель внес в палате билль о создании комитета обороны. Билль был одобрен. В конце февраля стало известно, что королева, захватив с собой принадлежащие английской короне бриллианты, отбыла на континент. Она искала поддержки у брата. Король тем временем отправился в Йорк, ожидая помощи северных графств.

Война близилась — это ощущалось на улицах, в тавернах, церквах. 23 февраля проповедь перед парламентом читалась на тему 23-го стиха пятой главы «Книги судей»: «Будь проклят каждый, — гремел голос проповедника, повторяя древние слова, — кто удержит руки свои от пролития крови!»

5 марта парламент издает указ о милиции — все годные к военной службе должны явиться в распоряжение лордов-лейтенантов графств. Король отвечает запретом собирать милицию без его согласия. Идет пока еще «памфлетная война» — обе враждующие стороны лихорадочно обмениваются посланиями, требованиями, приказами, декларациями. 2 июня парламент суммирует свои требования в «Девятнадцать предложений» и посылает их королю. Карл негодует, он уязвлен и рассержен. «Если я соглашусь на это, — говорит он, — передо мной будут снимать шляпу, целовать руку, называть „ваше величество“, носить булаву или меч, позволят мне забавляться короной и скипетром, но я буду лишь тенью, лишь видимостью власти, пустым призраком».

И правда: общины требуют, чтобы все главные вопросы в государстве — назначение министров, послов, советников, церковные дела, командование вооруженными силами, распоряжение судами и юстицией, внешняя политика — решались не иначе как с утверждения парламента. Под его контроль отдавалось даже воспитание королевских детей. «Nolumus Legos Angliae mutari» — «Не дозволим менять законы Англии», — отвечает король.

Готовясь к войне, парламент набирает средства — будто бы для подавления ирландского мятежа. Оливер Кромвель вносит триста фунтов. Позднее он подписывается еще на пятьсот фунтов — «в защиту парламента».

Он очень деятелен. Плотная фигура его мелькает в комитете по делам Ирландии, в палате лордов, в служебных помещениях Вестминстера, даже в Тауэре, где он ведет переговоры с комендантом о безопасности Лондона (ходят слухи, что роялисты готовятся захватить Тауэр). Он становится известен: его посылают к лорду-мэру, назначают в комитет по приему ответа короля на «Девятнадцать предложений», к нему обращаются за поддержкой проповедники-пуритане. Он не оратор, как Пим, не политик, как Гемпден, не законник, как Уайтлок, не республиканец, как Мартен или Гезльриг, не пресвитерианин, как Холльз. Он человек действия — волевой, способный, трудолюбивый. Для Пима и его партии он полезный исполнитель, толковый организатор сопротивления королю.

О том, что будет дальше, он пока не думает. Он твердо знает, что надо делать сейчас — бороться всеми силами против королевского произвола, за права парламента, права народа. Пресекать тиранию епископов, искоренять папистские обряды из церкви. Не допустить, чтобы лагерь короля стал сильнее, чем лагерь парламента.

А опасность такая есть: в королевскую столицу, Йорк, стекаются оружие, деньги, съезжаются кавалеры со всех концов страны. Королю не удалось захватить Гулль — верный парламенту командир гарнизона поднял мосты и отказался сдать крепость, — но зато люди короля захватили Портсмут и Ньюкасл — морские ворота на континент. Университеты Оксфорд и Кембридж собирают свое старинное серебро, подношения студентов — его решено послать королю на военные нужды. Этого парламент не может допустить. В университеты отправлены приказы — задержать серебро.

Кромвель возмущен: его графство, его университет, столь славный пуританскими традициями, готов изменить делу парламента. В начале августа, заручившись инструкциями палаты, он скачет на север, в родные места, в Кембридж. Его энергия кипит: он вербует добровольцев, организует отряды, ставит кордоны на всех дорогах. Под бой барабанов, с развернутыми знаменами вступает его войско на землю старинного университета как раз в тот момент, когда обоз с двадцатью тысячами унций серебра уже готов к отправке. В королевской охране — кузен Кромвеля Генри, сын старого сэра Оливера. Когда-то, мальчишками, они вместе играли в Хинчинбруке. Ныне семья разделилась: братья вот-вот обнажат шпаги. «И встанет народ на народ и брат на брата…» Но кровопролития не происходит: обоз мирно сдается в руки парламента.

Палата благодарит Кромвеля и приказывает денно и нощно держать на всех мостах и дорогах вокруг Кембриджа вооруженную охрану, дабы ни оружие, ни снаряжение, ни денежные средства не попали на север, в королевскую ставку.

В июле парламент подписывает приказ о создании армии «для защиты особы короля, обеих палат парламента и всех тех, кто подчинится их повелениям, а также для охранения истинной веры, законов, гражданской свободы и мира в соединенных королевствах».

Похоже, гражданская война уже началась.