1. «Зловредная война»
Уэре, вынес ему благодарность. И только Эдмунд Ледло голосовал против.
Дорога была еще влажной после апрельских дождей, и лошади резво бежали, ловя ноздрями благоуханный весенний воздух. Соломенные крыши лондонских предместий остались позади. Топот копыт тяжело вооруженной кавалерии не мог заглушить ликующего гомона птиц. Было начало мая 1648 года. Яркое солнце, прелесть цветущей земли, свежая зелень рощ вселяли в сердце радость и надежду. Но еще большую радость давало это упорное и быстрое движение к цели, понятной и близкой всем — от генерала до последнего новобранца из пехоты. Армия должна покончить с роялистами, которые подняли мятеж в Южном Уэльсе, и наказать предателей, переметнувшихся на их сторону. Вторая гражданская война началась.
Для лейтенант-генерала Оливера Кромвеля, в который уже раз ведшего свои войска против сторонников короля — кавалеров, это было новой огромной заботой, но и спасением. Два года прошли в мире, но что это был за мир! Последние месяцы он чувствовал себя, словно медведь на травле. Его ненавидели и подозревали все, набрасывались, словно своры собак, с разных сторон и норовили ухватить побольнее.
Роялисты на все лады повторяли его горькие слова против короля в Вестминстере и теперь обвиняли в том, что он сам хочет стать королем, — обвинение, столь часто повторявшееся после! Едкие стишки, пасквили, карикатуры на него распространялись с некоторых пор в Лондоне.
Дальше, конечно, шло что-нибудь про его нос. Их убогое остроумие все вертелось вокруг самой внушительной части его лица — они не могли придумать ничего поновее. Ладно, он им уже натягивал нос не раз на поле битвы и сейчас щадить их не собирается. С кавалерами было проще всего: они были враги явные, и сражаться с ними следовало мечом, насмерть.
С парламентом дело обстояло посложнее. В ряды почтенных пресвитериан, сидящих в Вестминстере, не ворвешься со шпагой наголо, круша направо и налево. Здесь приходилось говорить долгие речи, призывать бога в свидетели, даже слезы проливать. И все равно они его ненавидели. Пресвитериане, эти лукавые сребролюбцы, дрожавшие за свои капиталы, давно уже хотели договориться с королем и вернуть его на трон, а их было большинство. Им надоели «неустройства». 3 января, когда обсуждался отказ короля принять весьма умеренные предложения палаты, они готовы были отказаться от всех с таким трудом добытых завоеваний — лишь бы договориться. О, как возмутились тогда честные индепенденты, противники произвола! Импичмент против короля — привлечение его к суду за государственные преступления, — вот какие грозные слова впервые во всеуслышание прозвучали в парламенте. Кто-то сгоряча даже потребовал низложить монарха совсем.
Айртон, когда-то изучавший право, уверенно заявил, что раз король отказывает в покровительстве своему народу, то народ вправе отказать ему в повиновении. Кромвель слушал, слушал все это и наконец поднялся сам. Он попытался убедить их — без излишних крайностей — прекратить переговоры с коварным и ничтожным монархом. «Король обладает, — говорил он, — большим умом и большими способностями, но он такой двоедушный, такой фальшивый человек, на него не следует полагаться. Уверяя нас в своей любви к миру, он ведет тайные переговоры с шотландцами, чтобы подвергнуть народ опасностям новой войны. Настал час, когда парламент должен сам управлять государством…»
Его речь возымела действие: парламент постановил прекратить всякие сношения с королем. «Никаких обращений» — так и назвали этот билль. В нем перечислялись преступления короля: он нарушил права парламента, развязал войну против своего народа, отказался от мирных предложений. Поэтому нарушение билля будет рассматриваться как государственная измена. Но их решимости хватило ненадолго. Карл оставался для них прежде всего божьим помазанником, и они втайне трепетали перед ним, даже когда оказывали ему сопротивление.
К весне верноподданнические чувства овладели ими с новой силой. Совсем недавно, 28 апреля, они постановили, что «основы управления Англией», то есть монархическая конституция, не должны претерпевать изменений. И отменили свой собственный билль «Никаких обращений». Наоборот, приняли решение о возобновлении переговоров с «его величеством».
Больше всего они боялись армии и старались вредить ей, как только могли. 2 мая они издали «Указ о подавлении ересей и богохульства», где говорилось, что смертной казни подлежит всякий, кто отрицает учение о Троице, о божественной природе Христа, о боговдохновенности Священного писания, о воскресении и Страшном суде. Они прекрасно знали, сколь распространены всякого рода секты и ереси в армии, и хотели дать ей почувствовать свою силу. Но этого мало. Они искали способов вообще распустить армию — оплот республиканских надежд. Для начала они упорно отказывались платить ей жалованье. Даже ему, лейтенант-генералу и признанному вождю «железнобоких» (хотя формально главнокомандующим оставался Фэрфакс), они снизили дневное содержание с четырех до трех фунтов. Он ответил им тем, что пожертвовал «на общее дело» пять тысяч фунтов и отказался от пожалованных ему денег за Ирландию. В отличие от них он был равнодушен к деньгам. Но тайные осведомители снова и снова докладывали ему, что пресвитериане в парламенте только ждут удобного случая, чтобы обвинить его в государственной измене, навсегда лишить всех должностей и влияния в армии. Тогда-то он узнал и о готовящихся покушениях на его жизнь.
Парламентских пресвитериан и толстосумов Сити можно понять: роялисты в последнее время наступали со всех сторон. На острове Уайт они попытались силой, собрав вооруженную толпу, освободить короля из темницы. 27 марта, в годовщину воцарения Карла, они на улицах Лондона открыто пили за его здоровье. И еще заставляли прохожих в скромном пуританском платье делать то же самое. Некий мясник, говорят, грозился искромсать королевского стража, капитана Хэммонда, как бычью тушу. 9 апреля лондонская чернь, вооружившись мушкетами, пиками, дубинками, заполонила улицы вокруг Уайтхолла с криками: «Да здравствует король Карл!», «Бог и король!» Им, видите ли, во исполнение парламентского указа не позволили пить и гонять шары в день господень! Пришлось пустить против них знаменитую боевую кавалерию, достойную лучшего применения. Айртон, зять и верный соратник, собственноручно убил тогда их вожака и разогнал толпу. Но они поднимали голову по всей стране — приходили известия о бунтах в Уилтшире, о том, что в Кенте игра в мяч превратилась в шумный скандал под роялистскими лозунгами, о побеге из-под стражи второго сына короля, юного герцога Йорка, о захвате Норича, об объединении вокруг герцога Ормонда в Ирландии…
Но больше всего его беспокоила армия. Его детище и оплот, его гордость — она тоже, казалось, была готова взбунтоваться против своего командира. Раздоры сеяли уравнители — левеллеры, как их называли. Мало того, что они требовали суда над королем и правления только одной палаты общин (слыханное ли дело!), они не желали слушаться своих офицеров. Его самого, Кромвеля, они не далее как прошлой осенью объявили предателем за попытку договориться с королем.
Он попытался еще раз помириться с ними, созвав их на обед в своем доме на Кингс-стрит вместе с ведущими офицерами и вождями индепендентов в парламенте. Элизабет тогда пришлось немало потрудиться. Ее хозяйственные дарования были выше всяких похвал: обед удался на славу. Когда первый голод был утолен, речь опять зашла о форме правления. Ледло, Вэн, Хетчинсон, Гезльриг открыто заявили, что они против монархии, что короля следует призвать к ответу за пролитую кровь, и стали требовать от него откровенности.
Против монархии! Да понимают ли они, что говорят! Кромвель знал с детства, что монархический способ правления наилучшим образом отвечает общему миропорядку. Как в небесах единый владыка — господь, так и на земле, в государстве, должен править один король — божий помазанник.
Он уклонялся, отнекивался и наконец, припертый к стене, внезапно оборвал разговор: схватил подушку, с силой бросил ее в голову Ледло и выбежал на лестницу. Ледло швырнул подушку ему вдогонку, и он почти кубарем скатился вниз. Он никогда не был теоретиком, и абстрактные схемы республиканцев, их слова о свободе, равенстве, естественном праве не увлекали его, а настораживали. А их бесила его нерешительность.
И вот когда уже все, казалось, должно было обернуться против него и приходилось снова искать крайний выход (разогнать парламент и передать всю власть армии? внезапно заболеть? бежать на континент?), — вторая гражданская война грянула сразу с трех сторон, и он был спасен.
В апреле пришло известие, что в Южном Уэльсе взбунтовались отряды полковника Логарна. Мятежники подняли королевское знамя и пошли на соединение с полком Пойера к Пемброкскому замку. Пойер, фрондер и пьяница, еще в феврале отказался служить парламенту, пока ему и его гарнизону не заплатят жалованья. Вскоре весь Пемброкшир был охвачен мятежом.
Этого было мало. 2 мая в Лондоне стало известно, что пять дней назад шотландцы, предводительствуемые герцогом Гамильтоном, подвели свои войска к границе; сэр Мармадюк Лангдейл, один из главарей английских роялистов, захватил Бервик, а затем Карлайл. Ворота для нападения на Англию с севера были открыты.
Кромвель знал о тайных переговорах шотландцев с королем, узником Кэрисбрукского замка на острове Уайт. Недаром он поддерживал оживленную переписку со своим кузеном Хаммондом. В декабре шотландские лорды заключили с Карлом договор, текст которого, завернутый в свинец, был тайно закопан в саду. Король соглашался установить в Англии на три года пресвитерианское церковное устройство и делал множество уступок шотландцам, а те обещали силой оружия вернуть ему трон. В апреле шотландцы составили новый заговор о похищении короля. Теперь, 26 апреля, они прислали парламенту ультиматум: требовали обязательного введения Ковенанта во всей Англии, установления государственной пресвитерианской церкви, запрещения всех прочих пуританских религиозных течений, роспуска армии «сектантов» и возобновления почетных переговоров с королем. Более смелые требования трудно было придумать.
Но трусость парламентского большинства была беспредельна. Куда девался их боевой пыл первых лет революции! Они тут же послушно ответили: да, они согласны не изменять управления Англией посредством короля, лордов и общин. Они согласны поддержать Ковенант и объединиться с шотландцами, чтобы предложить королю — в который раз! — их старые условия.
Это было уже слишком. В конце апреля Кромвель покинул Лондон и явился в ставку армии — в Виндзор. После многих встреч и приватных бесед собрали совещание офицеров — присутствовали командиры, индепенденты, левеллерские агитаторы, сторонники самых крайних мер. Три дня прошли в покаянных молитвах и политических дебатах. Король и его приспешники вновь поднимают оружие против парламентской армии! В глазах присутствующих это было чудовищным преступлением.
1 мая единодушно решили: «Карл Стюарт, Человек Кровавый, должен быть призван к ответу за пролитую им кровь и за тягчайшие преступления против бога и народа». 5 мая совет армии постановил, что «ни этот король и никто из его потомков не будут королями в Англии».
Вот уже несколько дней Кромвель скакал на запад, в дикий Уэльс, земли которого, кстати, были недавно пожалованы ему палатой общин. В дороге он узнал, что еще один очаг роялистской смуты вспыхнул в центральных графствах, всегда верно стоявших за парламент. 4 мая жители Эссекса потребовали возобновления переговоров с королем и роспуска армии. 16 мая семьсот или восемьсот человек от графства Серри явились в Лондон: они желают вернуть короля в Уайтхолл и передать ему всю полноту власти. Парламентская стража не хотела пускать их, и в драке было убито несколько человек. Вернувшиеся подняли восстание, захватили Сэндвич, Дувр, Рочестер. Вдобавок взбунтовался флот у берегов Кента. На подавление мятежников в южные и восточные графства отправился сам главнокомандующий Фэрфакс, на север послали способного двадцатидевятилетнего генерала Ламберта. Это были тревожные известия.
И все же он был в отличном настроении. Только что, 25 апреля, ему исполнилось сорок девять лет, но он был бодр, полон сил и радовался предстоящей встрече с врагом. Он легко вскакивал на коня, его плотное тело превосходно держалось в седле. С годами он стал все больше походить на мать: мясистые щеки, резкая складка под подбородком, лицо широкое, некрасивое, умное. Однако в отличие от материнских портретов это лицо было суровым, очень суровым, взгляд — тяжелым и меж бровей — две неизгладимые морщины, прорезанные заботами и глубокими, истовыми раздумьями.
Снова он чувствовал, что предназначен исполнить великую миссию. Он понимал преимущества парламентского лагеря: единство в борьбе против коварного Карла, единство в вере, сознание правоты своего дела, национальное единство, наконец. Против него же выступали разрозненные и враждующие между собой силы: ирландские католики, уэльские англикане, шотландские пресвитериане, английские роялисты, ненавидевшие и подозревавшие друг друга.
Утром 8 мая, не доезжая двух миль до Глостера, Кромвель остановил войска, чтобы произвести смотр. Около шести с половиной тысяч человек — кавалерия и пехота — выстроились перед ним в широкой долине. Самые верные, испытанные в боях офицеры стояли в рядах, его выученики и товарищи: Прайд, Ивер, Оки, Хортон. Утреннее солнце поблескивало на дулах мушкетов, на легких латах пехоты, на шлемах драгун. Они были прекрасно вооружены — его солдаты. Ему не хватало только тяжелой осадной артиллерии, обоз должен был прибыть позже.
Кромвель пришпорил коня и подъехал к головному отряду.
— Солдаты! — крикнул он и с удовольствием заметил, как мгновенно выровнялись и притихли ряды. — Я много раз рисковал своей жизнью вместе с вами, и вы вместе со мной. Мы боролись против общего врага нашей страны и против куда более могучих сил, чем сейчас. И потому давайте призовем на помощь всю нашу решимость и будем биться с той же отвагой и верностью, с какой бились всегда! Вместе победим или умрем вместе!
Каски полетели в воздух, дружное «ура» было ему ответом. Ветераны Марстон-Мура и Нэсби, его «железнобокие», громкими криками выражали ему свою преданность. На поле битвы они не задумываясь готовы были жертвовать собой, сражаясь бок о бок со своим командиром. Он с чувством, похожим на раскаяние, вспомнил Уэр, треск барабанов, последние судороги залитого кровью Арнольда…
Осада Пемброка затянулась. Древний замок, заложенный еще во времена норманнского завоевания, был поистине неприступной твердыней. Он стоял на узком мысу, глубоко выступающем в море. В часы прилива волны плескались у самых его стен, уходящих ввысь на 75 футов. От суши его отделял глубокий ров. Ширина стен достигала 20 футов, но главное — замок прекрасно снабжался пресной водой: в толще известняка, на котором он стоял, имелась пещера, и в ней, в глубине, — источник. Помимо того, вода шла по трубе из города. Замок защищали около трехсот бывших солдат парламента во главе со старым циником Пойером и майор-генералом Догарном. Они знали, что, если замок падет, им, ренегатам, не дождаться пощады. Отчаянная решимость и надежда на помощь с моря придавали им силы.
Да, осада непредвиденно затягивалась, и бодрые донесения Кромвеля, полные уверенности в скором падении замка, оказывались, увы, пустыми словами. Положение его отрядов было тяжелее, чем ему хотелось бы признать. Им не хватало самого необходимого: обоз с тяжелыми пушками застрял где-то по дороге, а легкие малокалиберные кулеврины могли разве что снести несколько мельниц и поджечь два-три дома, не более. Стены же оставались неуязвимыми. Осадные лестницы оказались бесполезны: они были слишком коротки, с ними нельзя было решаться на штурм.
Его солдатам приходилось туго. Говорили, что осажденные уже поедают своих коней, но и осаждающим было немногим лучше. Те хоть жили в домах, под крышами, а тут приходилось второй месяц стоять походным лагерем, в палатках, пропитавшихся сыростью от частых дождей. С продовольствием того хуже. Страна вокруг нищая, а последние неурожайные годы и вовсе ее опустошили. Жители приносили только хлеб, и то по непомерно высокой цене. А где взять денег, если жалованье из Лондона опять запаздывало?
В округе то здесь, то там вспыхивали мятежи, ходили слухи о каких-то заговорах…
Наконец 4 июля прибыли корабли с долгожданной тяжелой артиллерией, и осада пошла веселее. Пушки били в одну точку, от гулких ударов земля вздрагивала и рвалась из-под ног, темное пятно на стене все расширялось. Замок был обречен. В это время к Кромвелю явился неизвестный, назвавшийся Эдмундсом. Он знает, где проходит труба, по которой пресная вода течет в крепость, сказал он. Труба была перекрыта, и 10 июля Кромвель послал командиру изнемогающего гарнизона ультиматум. «Без лишних угроз, — писал он, — я должен сказать вам, что, если мое предложение будет отклонено и тем самым несчастье и гибель обрушатся на бедных солдат и ваших людей, я буду знать, с кого взыскать за кровь, которая при этом прольется…»
На следующий день замок сдался на милость парламента.
Что делалось с погодой! Видно, силы небесные вконец разгневались на бедную Англию и посылали дожди за холодами, ветры за промозглыми туманами. Лето так и не наступало, хотя стоял уже июль. По такой погоде, в грязи и сырости, Кромвель шел со своими солдатами на север. Главная угроза надвигалась теперь оттуда. Еще 1 июня перешел в руки роялистов Понтефракт — важный стратегический пункт с хорошо укрепленным замком. Мятежи вспыхнули в Норгемптоншире и Линкольншире. Но самый страшный удар последовал 8 июля: герцог Гамильтон с шотландской армией в 20 тысяч человек перешел границу. Это было уже иноземное вторжение.
Ламберт, несмотря на все свои дарования, не мог сопротивляться с четырьмя тысячами солдат и стал постепенно отходить к югу, ожидая подкреплений. Кромвелю пришлось спешить на выручку. Нельзя было допустить, чтобы великое дело, за которое сражались столь ожесточенно в течение шести лет, пало под ударами шотландцев. Ведь если они победят, король, без сомнения, будет восстановлен на троне, а английская нация порабощена.
Кавалерию Кромвель послал вперед, а сам пошел с пехотой. За его спиной, меся грязь, шагали три тысячи человек — голодные, измученные долгой осадой, неотдохнувшие. Хуже всего было с обувью: почти у всех башмаки износились, чулки были в дырах. «Мои бедные истомленные солдаты, — писал в донесении Кромвель, — дошли до Глостера. Для долгого похода на север они крайне нуждаются в обуви и чулках». Жалованье все не приходило. Злокозненные роялистские листки утверждали, что пехота его застряла в болотах у Монмута и взбунтовалась, требуя денег. «Без денег же они, как и их офицеры, перестают быть людьми из металла, — острили роялисты. — Они вовсе не хотят идти на север, да и нос почтенного Нола смотрит на восток, к Вестминстеру».
Это были ложные слухи. Кромвелевские солдаты, голодные, в изорванных мундирах, лишенные самого необходимого, шли вперед, свято веря в правоту своего дела. Они сознавали, что от их действий зависит судьба Англии, судьба революции. Да и сам Кромвель понимал, что должен выиграть битву во что бы то ни стало — или погибнуть.
11 августа возле Лидса его армия соединилась с войсками Ламберта. Кромвель подсчитал, что в его распоряжении было теперь 9 тысяч человек, а у шотландцев (включая ирландскую армию Монро и английских роялистов) — 24 тысячи. Он, конечно, преувеличивал — на самом деле разница была не столь велика. Кроме того, шотландские войска ни в какое сравнение не шли с его «железнобокими». Значительная их часть были новобранцы; многие не умели владеть пикой или плохо держались в седле. Вооружение оставляло желать лучшего, лошадей не хватало. Снабжение было плохое, и солдаты грабили местное население, чего Кромвель никогда не допускал. Генералы ссорились между собой, а их главнокомандующий — сын старинного рода Гамильтонов — был начисто лишен способности управлять войском.
Пока Кромвель спешил на север, чтобы сразиться с врагами английской независимости, пресвитериане в парламенте продолжали плести свои злостные интриги. Окрыленный боевыми победами Кромвель во главе победоносной армии представлялся им куда опаснее короля. Его замыслили уничтожить. 2 августа некто Хентингдон, майор из собственного кромвелевского полка, явился в парламент с доносом. Он обвинял лейтенант-генерала в государственной измене. Дело было нешуточное: Кромвель, говорилось в бумаге, вел частные переговоры с королем якобы для того, чтобы достигнуть мира; на самом же деле он собирался погубить его величество и всю королевскую семью, низвергнуть парламент и единоличным правителем стать у власти.
Лорды встретили эту грубую клевету весьма благожелательно. В палате общин кое-кто также был не прочь дать ей ход. Но вот беда: по обычаю донос следовало громко прочесть в палате одному из ее членов, только тогда общины могли приняться за его рассмотрение. Но смельчака в палате не нашлось. Никто не смог, не решился публично обвинять Кромвеля. Великий воин казался опасным даже на расстоянии. Донос так и не был публично заслушан в Вестминстере. Зато Хентингдону разрешили напечатать его, и клевета быстро распространилась.
На следующий день после появления Хентингдона парламент сделал еще один ход. Отнюдь не горевшие любовью к левеллерам, пресвитерианские заправилы проявили к ним неожиданную милость. 3 августа они выпустили из тюрьмы недавнего обвинителя Кромвеля, главу левеллеров Джона Лилберна, острый язык и бесстрашное перо которого были известны всей Англии. Это он год назад не побоялся обвинить Кромвеля в измене. Теперь они надеялись, что Лилберн возобновит свои нападки.
Но они просчитались. Честный Джон не захотел всадить своему недавнему врагу нож в спину. Наоборот, к недовольному изумлению пресвитериан, он со всей прямотой заявил, что поддерживает лейтенант-генерала. Он написал Кромвелю Письмо: «Я не отказываюсь ни от моих прежних принципов, ради которых я рисковал жизнью, ни от вас, если вы будете тем, кем вам надлежит быть… Я мог бы отплатить вам, но я не унизился до этого, особенно когда узнал, что вам сейчас приходится трудно, и уверяю вас: если я когда-нибудь подниму на вас руку, то это случится лишь тогда, когда вы будете прославлены и покинете пути правды и справедливости. Но пока вы твердо и беспристрастно идете этими путями, я — ваш до последней капли крови».
Только застав врага врасплох, Кромвель мог рассчитывать на победу. Перед ним было два пути: либо идти южным берегом Риббла и напасть на Гамильтона с юга, преградив ему дорогу к Лондону и заставив повернуть обратно к Шотландии; либо, двигаясь с севера, отрезать врагу возможность отступления на родину. Второй путь был намного рискованнее: в случае неудачи дорога на Лондон для шотландцев осталась бы открытой. Но зато победа означала бы полный разгром шотландской армии, окруженной враждебным населением. И Кромвель выбрал второе.
Густой туман висел над равниной, мелкий дождик сеялся на огороженные поля, когда на рассвете 17 августа он дал приказ наступать. Солдаты Лангдейля, расположившиеся в палатках между изгородями (накануне они рыскали по округе в поисках поживы), все еще ничего не подозревая, мирно спали. Бешеная атака «железнобоких» захватила их врасплох. Около четырех часов шла рукопашная в страшной грязи между изгородями. Клубы дыма, смешавшись с туманом, заволокли равнину. Пули и легкие ядра свистели в воздухе.
Кромвель направил коня в самое опасное место. Узкая, скользкая дорожка между двумя высокими плетнями, вся покрытая жидкой грязью, была занята кавалерами. Дорожка вела к Престону — ее необходимо было очистить. «Генерал подъехал к нам, — вспоминал участник битвы, — и приказал выступать; половина наших людей еще не подошла, и мы попросили отсрочки. Он бросил только одно слово: „Марш!“ — и мы, перемахнув через болотце, бросились в эту канаву. Враги принялись удирать — это был отряд новобранцев. Они стреляли, и все мимо; это так ободрило наших, что они отважились еще на одну попытку. Майор приказал мне с несколькими солдатами скакать к следующей изгороди; мы добрались до ее конца, и тут враги, многие из них, побросали оружие и побежали. Нам достался целый лес пик и масса знамен».
В это же самое время Гамильтон в Престоне готовился со своей армией переправляться через Риббл. Внезапное появление парламентских войск отрезало шотландцев от кавалерии Монро, которая поспешила на север. Растерявшиеся, в панике, вплавь и по мосту они перебирались через вздувшуюся, бурлившую реку. Гамильтон пытался со шпагой в руке остановить бежавшее войско. Он снова и снова призывал «еще раз сразиться за короля Карла!», но все было тщетно. Одним из последних переплыв мутный поток, Гамильтон понял, что его дело проиграно.
Престон был взят. «Ничто, кроме ночи, — писал в этот вечер Кромвель, — не мешает нам сокрушить армию врага». Победа была полной — «враг потерял почти всю свою амуницию и около 4 тысяч оружия, так что большая часть пехоты разоружена». Солдаты были страшно измучены — день начался рано — и очень голодны. Многим из них не удалось найти крова на ночь, сон свалил их прямо на траве, под открытым небом. Дождь продолжал лить не переставая.
На следующее утро, оставив часть войска удерживать Престон, Кромвель устремился в погоню за врагом, отступавшим к югу. Дождю, казалось, не будет конца, и обе армии в большой спешке двигались по слякоти и болотам. «Я в жизни никогда не скапал по такой дороге», — признается позднее Кромвель. Миддлтон, скакавший с юга на помощь шотландцам, разминулся с ними и наткнулся на отряд кромвелевской кавалерии. Роялисты снова были опрокинуты.
Возле Уигана погода немного прояснилась, небо посветлело, и Гамильтон приказал двигаться ночью, надеясь пересечь Мерсей у Уоррингтона и соединиться с роялистами, еще державшимися в Северном Уэльсе. Но Кромвель шел за ними по пятам. 19-го он настиг врага в трех милях от Уоррингтона. «Мы смогли навязать им бой, — сообщал он в парламент, — когда подошла вся наша армия. Они укрепились в ущелье и удерживали его с большим упорством несколько часов. Атаки следовали одна за другой, много раз доходило до рукопашной. В какой-то момент наши войска было дрогнули, но потом, благодарение богу, восстановили порядок и выбили врага с занятой позиции. Около 1000 их убито и 2000 взято в плен. Мы преследовали их до города, где была построена мощная баррикада. Когда мы подошли к ней, мне вручили письмо от лейтенант-генерала Бэйли с предложением капитуляции, на что я согласился. Мы получили все их снаряжение, около 4 тысяч полных комплектов оружия и столько же пленных. Так что пехоты у них более не осталось».
Гамильтон с трехтысячным отрядом кавалерии бежал в Чешир, и Кромвель не стал его преследовать. Он сам и его люди были слишком измучены. «Если бы у меня было 500 свежих лошадей и 500 проворных пехотинцев, — признавался он, — я уничтожил бы их; но мы так устали, что едва ли сможем идти за ними шагом». В девять дней он прошел, сражаясь, 140 миль. Его задача была выполнена: с шотландским вторжением покончено.
Битва при Престоне имела для исхода второй гражданской войны то же значение, что битва при Нэсби для первой. Надежды роялистов рухнули. Армии их более не существовало. Вскоре по получении известия о победах Кромвеля сдался Колчестер. «Среди пуританской братии, — саркастически писал роялистский листок, — не слышно ничего, кроме триумфа и радости, песен и веселья по поводу их счастливого успеха (благодаря, во-первых, дьяволу, а во-вторых — носу Нола Кромвеля)».
Но ни дьявол, ни тем более нос были ни при чем: врага одолело высокое полководческое искусство Кромвеля, способность использовать момент, наносить стремительные удары, поддерживать единство и дисциплину в армии. Его солдаты в любых превратностях умели сохранить высокий боевой дух, они были послушны и преданы своему командиру. Он же всегда отечески заботился о солдатах и их нуждах, не оставлял раненых, помогал семьям погибших.
Врага одолела народная армия, все еще верившая, что борьба ее не напрасна, что революция победит и справедливость восторжествует.
Далеко не с восторгом встретили парламентские пресвитериане весть о победе армии. Растущая сила кромвелевского войска разжигала самые худшие их опасения. Власть, мирная жизнь, полные кошельки, все, чего так жаждали заседавшие в палате джентльмены и респектабельные дельцы из Сити, — все оказывалось под угрозой. На следующий же день по получении известия о битве у Престона общины стали предпринимать шаги к организации переговоров с королем. Еще через два дня был назначен специальный комитет для переговоров. Чтобы не позволить пресвитерианам взять все дело в свои руки, некоторые индепенденты постарались войти в этот комитет. Среди них был Генри Вэн-младший, мистик и Дон-Кихот, несгибаемый Вэн, друг Кромвеля, про которого говорили, что он в палате то же самое, что Кромвель вне ее. Комитет должен был поехать к королю, на остров Уайт.
Возмущению народа не было границ. Опять переговоры с этим кровавым преступником! Один за другим выходили памфлеты, в которых бурлило и изливалось недовольство. Спор между парламентом и королем ведется о том, чьим рабом должен быть народ, писали левеллеры. Они хотят снова договориться, а все бремя неразрешенных трудностей понесут на своих плечах те, кто «работает на фермах, в ремесле и получает малую плату».
11 сентября левеллеры подали в парламент петицию, подписанную несколькими тысячами человек. Говорили, что автором ее был член парламента, фрондер и остряк, убежденный республиканец Генри Мартен. Петиция требовала демократических реформ — установления равенства всех перед законом, свободы личности, неприкосновенности имущества. Она ратовала за отмену монополий, акцизов, церковной десятины. Но главное — петиция требовала разрыва всяких отношений с королем и привлечения его к суду. Тот, кто ее составил, осмелился призывать палату общин объявить себя верховной властью в стране!
Кромвель между тем снова шел на север. Послав Ламберта с двумя тысячами кавалеристов вдогонку за Гамильтоном, он повернул назад, чтобы перерезать путь англо-ирландским роялистам Монро, бежавшим из-под Престона. Он опасался, что это шеститысячное войско может напасть на Престон, где роялистских пленников скопилось больше, чем солдат гарнизона. Но Монро и не думал нападать на непобедимых; он скрылся в горах Шотландии. Гамильтон, Лангдейл, Миддлтон с последними жалкими отрядами приверженцев вскоре были разбиты и пленены.
К шотландской границе Кромвель подошел 12 сентября. Он разместил солдат и занялся неотложными делами. Следовало вступить в переговоры с шотландцами, добиться сдачи Бервика и Карлайла, решать вопросы о продовольствии, одежде, жалованье для армии. К этим заботам прибавилась еще одна: он узнал, что некоторые из его солдат виновны в грабеже, за который он так сурово порицал шотландцев. Этого он не терпел. Он приказал отдать виновных под арест, вернуть награбленное добро владельцам; весь полк, в котором случилось безобразие, был отправлен в тыл, в Нортумберленд. По всем армейским подразделениям полетела сердитая прокламация:
«Если какой-нибудь офицер или солдат под моим командованием будет отбирать или требовать у населения деньги, или захватит лошадей, имущество или продовольствие, или будет плохо обращаться с людьми, он будет судим военным судом; виновный будет наказан смертью».
Взоры его обратились к Шотландии. Перед ним за рекой лежала пустынная, сумрачная страна с покрытыми густым лесом горами, на которых высились неприступные мрачные замки, с бурлящими потоками и тихими, притаившимися среди зарослей озерами. Стране этой никогда нельзя было доверять: могущественные кланы головорезов готовы были восстать против любой власти; союзы между ними заключались и распадались, они вечно враждовали между собой, но и готовы были всегда, презрев вчерашнюю распрю, объединиться для нападения на общего и вечного врага — Англию. До недавнего времени здесь властвовала партия знати — партия Гамильтонов, Ланарков, Лаудердейлов, желавшая договориться с королем ценой не слишком больших уступок. Это они отправляли послов на остров Уайт к Карлу, это они подписали тайные декабрьские соглашения. Но разбив Гамильтона на поле сражения, Кромвель нанес непоправимый удар этой партии и внутри страны. Подняли голову смертельные враги Гамильтонов и знати — партия пресвитерианской «кирки», партия фанатичных, диковатых западных кальвинистов, «виггаморов» (от них позднее произошло название вигов).
Их возглавлял Арчибальд Кэмпбелл, маркиз Аргайл — фигура внушительная, под стать самому Кромвелю. Глава древнего разветвленного клана, фанатичный последователь «шотландского Кальвина» — Джона Нокса, насупленный и косоглазый, он воспротивился попыткам Карла I насадить в Шотландии англиканство и еще в 1638 году был за это подвергнут опале. В 1643 году он заключил союз с английским парламентом, через год командовал шотландскими войсками, вторгшимися в Англию. Его девизом была независимость во что бы то ни стало — независимость Шотландии, независимость «кирки». Он восстал против договора с королем в 1647 году, был побежден Монтрозом и Гамильтоном и затаился до времени в своем горном владении.
Теперь настала пора ему торжествовать. Верные западные кланы поднялись с оружием в руках сразу же, как стало известно о поражении Гамильтона. В несколько дней они овладели Эдинбургом, свергли сторонников враждебной партии, разогнали парламент, собрали новый и теперь, усмирив страну, смотрели на Кромвеля, ждали, что он предпримет.
Кромвелю надо было воспользоваться изменившейся столь благоприятно для него обстановкой. Довольно воевать, с Шотландией следовало помириться и заключить союз — бог знает, что ждет его в Лондоне. Пусть шотландцы угомонятся и занимаются своими внутренними делами — он мешать им не собирался, лишь бы они немешали ему. Но сейчас, когда он был в силе, недурно показать им эту силу.
Он дал приказ армии форсировать Твид 21 сентября. Навстречу ему с лордами, с представителями «кирки» ехал маркиз Аргайл. Два великих человека, столь же различные по темпераменту, как и по религиозным убеждениям, встретились, состоялись переговоры. Кромвель потребовал сдачи английских крепостей — Бервика и Карлайла — и отказа в приеме беженцам-роялистам. Это вполне устраивало Аргайла; комендантам крепостей были посланы приказы сложить оружие. 4 октября Кромвеля торжественно пригласили в Эдинбург.
Его принимали как вождя дружественной державы. Прекрасный старинный дом, куда его поместили, великолепные банкеты, хвалебные речи, — все это говорило о том, что новые шотландские власти желают прочного мира с революционной Англией. Духовенство выразило ему благодарность и назвало «божьей милостью охранителем Шотландии». «Кирка» и комитет сословий говорили о братской любви к английскому народу. Собственно, именно это и было нужно Кромвелю. Он потребовал одного: чтобы они устранили с государственных постов всех врагов соглашения. Это условие было с готовностью принято. Остатки роялистских войск в Шотландии сами сложили оружие. Шотландский «мятеж» завершился.
Кромвель часто виделся и подолгу говорил с Аргайлом. О чем они договаривались? Позднее роялисты утверждали, что речь шла о ниспровержении монархии. Они хотели, говорил Кларендон, «держать короля всегда в тюрьме, а самим править без него в обоих королевствах». После реставрации этим слухам поверили, и Аргайл был казнен за участие в «цареубийстве». Но Кромвель в это время вряд ли помышлял о свержении короля: он был слишком занят войной.
— Что вы думаете о монархическом правлении? — спросили его как-то шотландцы.
— Я за монархическое правление, — не сморгнув ответил он, — причем в лице данного короля и его потомков.
— А каково ваше мнение о религиозной терпимости?
— Я всецело против терпимости.
— А что вы думаете о церковном управлении?
Этот вопрос был слишком каверзным. Кромвель ответил, что ему нужно время на размышление. Он и так уже покривил душой, высказавшись против терпимости. Сказать же фанатикам пресвитерианам, что он — за свободное, индепендентское устройство церкви, значило нарушить общий благостный, хотя и настороженный, характер беседы.
Выходя из залы, где происходило совещание, двое шотландцев перемигнулись.
— Я очень рад, — тихо сказал мистер Диксон, — слышать из уст этого человека такие речи.
— А вы в самом деле верите ему? — еще тише ответил мистер Блэйр. — Если бы вы знали его так же хорошо, как я, вы бы не поверили ни одному его слову. Он отъявленный притворщик и великий лжец.
Шотландцы, конечно же, не доверяли Кромвелю. Их спокойствие, доброжелательство, готовность к союзу — все это до поры до времени. Чуть что не так — берегись, Непобедимый! Твои вчерашние друзья окажутся злейшими твоими врагами.
Но пока он довольствовался тем, что есть. Что же касается судьбы монархии — он еще не помышлял об этом всерьез. Час еще не настал, и важно было сказать то, что нужно сказать в данный момент данным людям. Главное — он хотел мира и добрых отношений между английскими индепендентами и шотландскими пресвитерианами. «Я желаю от всего сердца, — писал он позднее, — я молю бога, я мечтаю увидеть тот день, когда единство и доброе взаимопонимание будут установлены между всеми народами божьими — между шотландцами, англичанами, иудеями, язычниками, пресвитерианами, анабаптистами и всеми… Надо ли было быть с ними учтивыми и дарить им любовь, чтобы вести с ними дело начистоту и устранить всякие предубеждения? Надо ли было спросить их, что они имеют против нас, и дать им честный ответ? Это мы сделали, — и не больше того; на наш взгляд, это гораздо более славная победа, чем если бы мы захватили в свои руки и ограбили Эдинбург и силой покорили всю страну от Твида до Оркнейских островов…»
2. Насилие над парламентом
Осада Понтефракта, последней твердыни кавалеров на английской земле, давно уже потеряла характер серьезной военной операции. Командовал осадой Генри Чолмли, йоркширский дворянин, одержимый непомерной гордыней, но начисто лишенный организаторских способностей. Он отказался принять помощь полковника Рейнсборо, посланного Фэрфаксом, и вел осаду сам, медленно, вяло, небрежно. Замок, по существу, не был блокирован: роялисты, когда хотели, свободно разгуливали по окрестностям, крадя у крестьян скот и зерно. Несколько раз они делали вылазки и успешно атаковали осаждающих. Иногда они, наоборот, братались с парламентскими солдатами, и тогда «брат кавалер» и «брат круглоголовый» пускали чашу по кругу.
В начале октября они узнали, что к замку подошел вернувшийся из Шотландии Кромвель. Блокада заметно усилилась. Шестьсот пятьдесят человек, которые защищали замок, поняли, что они обречены, и настроение отчаянной, сумасбродной смелости овладело ими. Они задумали рискованную выходку: похитить полковника Рейнсборо, остановившегося со своим отрядом в Донкастере, и обменять его на схваченного в Ноттингеме Лангдейла.
29 октября рано утром несколько роялистов, одетых в форму парламентской кавалерии, выехали из Понтефракта и вскоре были уже в Донкастере. Стражникам, стоявшим у дверей дома, где жил Рейнсборо, и в голову не пришло, что это враги. Пока они обменивались последними лондонскими новостями, двое поднялись в комнату Рейнсборо. Он еще спал. Его разбудили и сказали, что согласно приказу Кромвеля пришли его арестовать. Рейнсборо оделся и, ошеломленный, вышел на улицу. Его тут же повели к ждавшим за углом оседланным коням. Сообразив, в чем дело, и видя, что охраны не так уж много, он вырвался и побежал. Его догнали, и несколько человек одновременно вонзили в него кинжалы. Прежде чем солдаты его гвардии успели сообразить что-либо, роялисты вскочили на лошадей и умчались..
Весть о зверском убийстве одного из самых стойких борцов революции, совершенном к тому же в двух шагах от его лагеря, наполнила сердце Кромвеля тревогой и печалью. Да, он не соглашался с резкими доводами Рейнсборо в Пэтни, его шокировали та прямота и категоричность, с которыми он требовал уравнения в правах богатых и бедных жителей королевства. Но теперь он ощутил, что потерял надежного товарища, смелого соратника, непримиримого противника пресвитериан, роялистов, самого короля… В этом убийстве он увидел намеренную расправу с одним из главных сторонников суда над Карлом.
В Лондоне, однако, ни о каком суде и не помышляли. Наоборот, была предпринята еще одна попытка договориться. 18 сентября в Ньюпорте, городке на острове Уайт, начались переговоры с королем.
Карл, освобожденный от стражи и сопровождаемый, как некогда, блестящей свитой вельмож, богословов, адвокатов, капелланов, камергеров, лакеев, пажей (парламент вновь дозволил им служить своему господину), переехал из Кэрисбрукского замка в один из частных домов Ньюпорта. В этот городишко съехались его многочисленные сторонники, тайные и явные помощники. В короткое время Ньюпорт оказался настолько наводненным ими, что парламентские комиссары три дня не могли найти себе подходящей квартиры.
К королю обращались с величайшим почтением. Ему были предложены весьма мягкие условия: отменить все свои декларации против парламента; ввести в стране на три года пресвитерианское устройство церкви; на 20 лет передать управление милицией парламенту.
Король, сидевший на возвышении под балдахином и окруженный услужливыми советниками, начал лавировать. Ему надо было затянуть переговоры как можно дольше, обмануть бдительность своих стражей — ведь именно в это время он, как никогда, надеялся на помощь извне. Тридцатилетняя война в Европе закончилась, и можно было ожидать поддержки и от Франции, и от Испании. Из Ирландии приходили обнадеживающие вести от Ормонда. И Карл, отнюдь не считая себя коварным, но лишь желая спасти всеми мерами то, что было, он полагал, законным его достоянием, писал Ормонду: «Хотя вы и услышите, что этот договор близок к заключению, — не верьте этому, но следуйте путем, который вы избрали, со всем возможным усердием; сообщите этот мой приказ всем вашим друзьям, но тайно». Подобно своей знаменитой бабушке, он ни один договор со своими подданными, будь он даже скреплен его собственным королевским словом, не считал для себя обязательным. Он торжественно обещал парламенту не предпринимать никаких попыток к побегу в течение сорока дней, назначенных для переговоров, — и в то же время писал одному из тайных приверженцев:
«Буду с вами откровенным, все важные уступки, сделанные мною в отношении церкви, армии и Ирландии, имеют своею целью лишь облегчить мой побег. Без этой надежды я никогда бы не уступил».
Но именно это двурушничество Карла, его лживость, бесконечные проволочки, а еще больше — примирительная позиция пресвитериан — вызвали новое бурное возмущение среди сторонников революции. Во многих графствах прошли шумные собрания в поддержку требований левеллеров. В парламенте республиканцы заговорили в полный голос. Даже богатый купец Денис Бонд заявил во всеуслышание: «Скоро настанет день, когда мы своею властью повесим самого высокого из этих лордов, если он заслуживает того, без всякого согласия его пэров».
Возобновились волнения в армии. Петиции о прекращении переговоров и организации суда над королем подали полки Айртона, Флитвуда и других ведущих офицеров. Заволновались и солдаты, осаждавшие Понтефракт.
Под Понтефрактом было тревожно. Солдаты злобно косились на неприступный и мрачный замок, возвышавшийся над унылой равниной. Они опять сидели без денег — жалованье из Лондона не высылали. Выданные парламентом башмаки давно прохудились, мундиры обтрепались. Расположиться в домах окрестных жителей лейтенант-генерал не позволил. Он заботился о крестьянах, которые и так уже достаточно пострадали от кавалеров. О том, чтобы сунуть нос в погреб или на скотный двор, нечего было и думать: все хорошо помнили беспощадный приказ о мародерстве. Приходилось стоять лагерем под открытым небом, проклиная сырую холодную осень. А таинственный замок, помнивший еще кровавые времена Ричарда II, не поддавался ни ударам осадной артиллерии, ни подкопам.
Любое известие из Лондона ловили с жадностью, читали и передавали из рук в руки левеллерские памфлеты. Конечно, солдаты всей душой были с теми, кто требовал суда над главными преступниками. Это они, надутые вельможи и королевские прихвостни, заставили армию
голодать, мерзнуть и проливать кровь, это они предали англичан шотландцам. Да что там! Во всем виноват сам король! Не было бы его — не было бы и войны. К ответу его! Мысль о суде над кровавым преступником Карлом Стюартом никому уже не казалась невероятной. 10 ноября представители полков северной армии встретились для того, чтобы присоединиться к петициям южных войск.
Кромвель помрачнел. Складки между бровями, и без того никогда не расходившиеся, стали еще глубже. Всегда, когда предстояло важное решение, он уходил в себя, несколько дней отмалчивался. Надо бы дать понять тем, в Ньюпорте, кто всей душой желал договориться с королем, что армия не благословит такого мира. Но как это сделать? Как в смутное время доверить свои мысли гонцу, будь он хоть трижды надёжным человеком?
Рано утром 6 ноября он велел подать себе перо и бумагу. Айртон, зять, всегда писал ему ночью, и Кромвель не раз мягко укорял за это своего любимца: когда пишешь о деле, голова должна быть ясной. Лучше всего написать кузену Хэммонду — тому самому, который командует стражей на острове Уайт, а парламентских комиссаров не называть прямо. Пусть Вэн будет «брат Хирон» — эта шутливая кличка ему известна, Пайрпойнт — «дорогой друг». Короля не надо упоминать вовсе.
«Милый Робин, — выводила рука, — я боюсь, кап бы наши друзья не обожгли себе пальцев, кап уже было не так давно с другими, чьи сердца до сих пор ноют от этого… Как легко ожесточиться против людей, называемых левеллерами, и впасть в другую прайность, ввязавшись в злополучное дело…»
Надо сказать им, чтобы они не соглашались на установление епископата. Ведь это значит — опять церковные суды, гонения, жесткое единообразие службы… Армия поднимет бунт. Перо опять забегало по бумаге. «Скажи брату Хирону, нам нет нужды ни в епископате, ни в пресвитерианстве; логично полагать, что ему (они догадаются, что королю?) будет легче тиранствовать при том, что он любит, чем при том, что, как мы знаем, он ненавидит».
Как бы теперь намекнуть о настроении в армии?.. «Дорогой Робин, скажи брату Хирону: совесть наша — свидетельство тому, что мы идем в чистоте и божьей простоте, а не изворачиваемся и надуваем и что господь явил нам свое благоволение; я надеюсь, это самое чувство удержит их сердца и руки от того, против кого бог так явно свидетельствует…» Это опять о короле, они не могут не догадаться. Пусть знают, что армия почти готова объявить большую часть палаты злоумышленниками, разогнать парламент и собрать новый. «Подумай об этом и о последствиях, и пусть другие тоже подумают».
Чего доброго, еще сочтут, что он им диктует. Как он может им диктовать! Как может он своей волей направлять события! Рука опять писала: «Робин, будь честен. Слушайся бога, и он поднимет твой дух и сделает тебя неколебимым перед истиной. Я ничтожное создание, самое ничтожное в мире, но я надеюсь на бога и всей душой желаю любить народ его…»
Осада крепости, повседневные заботы о содержании и дисциплине солдат — все это не было теперь главным. Главное происходило в Лондоне. В середине ноября войска под Понтефрактом взбудоражило еще одно событие: стало известно, что офицеры в Сент-Олбансе (может быть, сам Айртон?) составили ремонстрацию на многих листах, в которой требовали суда над королем. Они перечисляли все преступления Карла Стюарта — развязывание войны, кровопролитие, изменнический союз с шотландцами, невыполнение собственных обязательств, произвольные аресты и заключения в тюрьмы невинных, попытка сделать свою власть абсолютной.
Некоторые пункты ремонстрации были прямо списаны с левеллерской программы. Народ является верховной властью в стране, говорилось в ней. Король должен в дальнейшем избираться представителями народа. Нынешний парламент следует распустить и назначить выборы в новый, более справедливо составленный. Если же эти реформы не будут проведены, армия сама возьмется за спасение отечества. А «главный виновник всех наших бед и страданий, король, — писали офицеры, — должен в кратчайший срок предстать перед судом за измену и зло, в которых он повинен».
Отчаянная смелость ремонстрации поразила всех. Ее главные пункты были тут же перепечатаны на отдельных листках, брошюрках и в мгновение ока разошлись по стране. Солдаты и младшие офицеры встретили ее с восторгом. Более осторожные качали головами: такой документ действительно мог привести к низвержению монархии. Ходили слухи, что офицеры заговорили языком левеллеров не случайно. В лондонской таверне «Лошадиная голова» произошла встреча ведущих индепендентов — Айртона, Хью Питерса, Гаррисона — с Лилберном и другими главарями левеллерской партии. Там они и решили, что королю надо отрубить голову, а парламент основательно почистить или распустить вовсе.
Потом стало известно, что 20 ноября офицеры толпой явились в палату общин под предводительством полковника Ивера и вручили свою ремонстрацию. Какая буря поднялась при чтении этой бумаги! Индепенденты повскакали с мест, они громко требовали, чтобы палата выразила благодарность за составление ремонстрации. Пресвитериане не менее горячо порицали ее и предложили оставить без ответа. Им удалось настоять на своем, и рассмотрение ее было отложено. Но брожение в Лондоне усиливалось, а в армии раздавались голоса: «На Лондон! Займем Лондон и установим свой порядок!»
Кромвель чувствовал, что события надвигаются неотвратимо. Движение армии не остановить, и выбор его предрешен. 20 ноября он пишет Фэрфаксу: «Сэр, я нахожу весьма большой резон в представлении полков о страданиях и бедах нашего несчастного королевства и великое стремление увидеть справедливый суд над виновниками; должен признаться, я в глубине души с этим согласен».
Пришло письмо от Хэммонда. Бедный Робин! Он просил отставки. Он больше не мог разрываться между верностью парламенту и верностью командирам армии. К тому же в нем жила естественная для каждого джентльмена непобедимая почтительность к королю. Ну как тут служить тюремщиком, раскрывать заговоры, следить, подозревать… Бедный Робин! Как объяснить ему, что сейчас происходит нечто невиданное, небывалое. Совершается великий переворот и в духе и в судьбе нации.
И снова Кромвель пишет Хэммонду — пишет весь день, забыв о еде, отмахиваясь от донесений вестовых. Тяжкие раздумья о собственной миссии в мире сем, о воле судьбы, мысли о справедливости и законе, о народе, который господь ведет неизведанными путями, — все доверяет он бумаге, не в силах более таить в себе.
«Дорогой) Робин!
Ты хочешь знать, что я сейчас переживаю. Я могу сказать тебе: я все тот же, каким ты знал меня прежде; тело мое греховно и смертно, но, несмотря на немощи его, я жду от господа нашего Иисуса Христа спасения…
Я вижу, дух твой колеблется. Но не называй бремя, которое ты несешь, печальным или тягостным. Если отец твой небесный возложил его на тебя, он знал, что делал. Он испытывает нашу веру и терпение, чтобы вести нас к совершенству».
Незаметно от божественной мудрости он перешел к политике: «Власть и могущество происходят от бога, но та или иная их форма — создание рук человеческих; и от людей зависит большее или меньшее их ограничение. Я не думаю поэтому, что власти вправе делать все, что им угодно, и что повиновение всегда обязательно; ведь все согласны, что бывают случаи, когда сопротивление властям законно».
Кромвель впервые так ясно высказал это; он рассуждал теперь, точно левеллер. Неумолимая логика вела его дальше, «поразмысли сам над вопросами, — продолжал он, — во-первых, не следует ли признать, что положение «благо народа — высший закон» — здравое положение? Во-вторых, не рискуем ли мы (в случае договора с королем) потерять все плоды нашей победы и вернуться к прежним, если не худшим, условиям и порядкам? В-третьих, не армия ли та законная, власть, которую бог призвал для борьбы против короля?»
Вот оно! Армия — единственная законная власть в стране. Он с новой силой осознал то, что смутно чувствовал уже весной сорок седьмого года. Не парламент, который давно дискредитировал себя, склоняясь к компромиссу со старым порядком. И конечно, не король — главный преступник, развязавший «зловредную войну». Армия, победоносная армия, которая разметала войска роялистов и теперь единодушно требовала возмездия, справедливости, решительного разрушения монархии.
Противостоять этому движению невозможно. Единственный выход — возглавить его, соединиться со смутьянами, ведь на их стороне сила. А совесть? Сам не замечая того, Кромвель вопрошал уже не Хэммонда, а собственную совесть: «Что думаешь ты о Провидении, расположившем сердца столь многих людей именно к такому пути — особенно в этой бедной армии, в которой великий бог соизволил явить себя?..» Он снова и снова убеждал себя, обращаясь к Хэммонду, что бог — на стороне этой армии, этой «горстки людей», которой были дарованы столь блистательные победы. И потому она права в своих требованиях, это бог вразумил ее.
И не надо бояться тех, кого называют левеллерами, и их «разрушительного соглашения», склонившего на свою сторону даже многих хороших людей. Настал их черед сказать свое слово. Дело короля проиграно. Что доброго можно ждать от человека, против которого свидетельствует господь?..
Ноябрьский короткий день кончился; давно пора было зажечь свечи и заняться делами — войско и так уже достаточно времени провело без командира. «Робин, я кончаю. Давай спросим в сердцах наших, неужели мы думаем, что в конце концов все эти великие дела, подобных которым не могли себе представить многие поколения, завершатся поруганием для добрых людей и успехом для злодеев? Мыслишь ли ты в глубине души, что великие милости господа ведут к этому? Или к тому, чтобы научить свой народ верить в него и ожидать лучшего?.. Господь да будет твоим советчиком».
Он сделал выбор. Он был отныне с теми, кто шел на полный разрыв с королем. Но что будет потом? Неужели народовластие, которого хотели левеллеры и которое всегда казалось ему, как и Айртону, как и вообще людям их взглядов, недопустимой анархией? А может быть, именно его, Оливера Кромвеля, господь избрал для высшего служения? В самом деле, если король будет казнен, а его потомки отстранены от власти, — кто встанет на его место?
Письмо не успело дойти к Хэммонду. В парламент пришел ответ от Карла. Он сделал некоторые уступки, но не согласился на отмену епископата и разрушение англиканской церкви, хотя бы и временное. «Что выиграет человек, — со скорбной высокопарностью заявил король, — если он приобретает весь мир, но при этом потеряет душу?» На этом ньюпортские переговоры закончились. 25 ноября Хэммонду от имени Фэрфакса было приказано сложить полномочия. 30-го вечером под проливным дождем на Уайт высадились войска, и король был взят под стражу.
1 декабря он был без особых почестей препровожден из Ньюпорта в мрачный и сырой замок Херст на южном побережье Англии. Никакой свиты — ни слуг, ни пажей, — никого, кроме двух камердинеров, не позволили ему взять с собою. Комната, в которую его поместили, была так темна, что даже днем приходилось жечь факелы. От внешнего мира король оказался полностью отрезан. Его стражем был теперь не мягкосердечный Хэм-монд, а молчаливый, суровый Ивер, «кромвелевский полковник», в прошлом «человек в услужении». Условия заключения не позволяли сомневаться: король оказался в тюрьме.
Единственным серьезным препятствием к суду над королем оставался теперь парламент. Он не собирался отступать. Его ненависть к армии усиливалась день ото дня. 22 ноября общины приняли решение о частичном роспуске войск. Терпение офицеров истощилось. В Виндзоре стали готовиться к захвату Лондона и чистке парламента.
Узнав об этом, Лилберн поскакал в Виндзор, прямо к Айртону. Пока не принята новая конституция, нельзя давать воли офицерам, иначе они захватят власть и о народных свободах будет забыто. Лилберн готов уже был к тому, чтобы поднять лондонских левеллеров против офицеров. Айртон с нетерпением и гневом слушал лихорадочную речь этого вечно беспокойного человека. Он готов был уже сорваться, когда вмешался обходительный Гаррисон. Он предложил создать новое «Народное соглашение»: его разработкой займутся вместе представители армии, парламента и левеллеров. Лилберн утих, поддержка левеллеров была обеспечена.
Общины, как бы желая ускорить катастрофическую для самих себя развязку, 125 голосами против 58 отклонили армейскую ремонстрацию. Неистовый пресвитерианский вождь Уильям Принн, потерявший уши еще при Звездной палате, предложил объявить солдат «мятежниками» и приказать им отойти на почтительное расстояние от Лондона. Но это были уже последние конвульсии обреченной палаты. 30 ноября из печати вышла декларация армейского совета, в которой говорилось, что большинство палаты состоит теперь из изменников; в интересах народа парламент должен быть от них очищен.
2 декабря армия торжественно и угрюмо вошла в Лондон. Фэрфакс с командованием занял королевский дворец Уайтхолл, солдаты под проливным дождем стали лагерем в Гайд-парке.
Кромвель все еще находился под Понтефрактом, хотя происходящее настоятельно требовало его присутствия в Лондоне. В письме к Фэрфаксу он выражал надежду на скорую встречу и называл датой своего выезда 28 ноября. Но и 28-го он еще оставался на месте; в этот день Фэрфакс послал ему срочный вызов, прося присоединиться к нему «с наивозможной скоростью». Курьер с этой вестью мог доскакать до него за 48 часов, и все же выехал Оливер не ранее 1 декабря — дня армейского марша на Лондон и перевода Карла в замок Херст. И несмотря на недвусмысленный приказ главнокомандующего, несмотря на то, что его ожидали в Виндзоре уже 2-го, он въехал в Лондон лишь вечером 6 декабря, когда важнейший акт, ведший к развязке, был уже совершен. Объяснение для такой медлительности может быть только одно: он сознательно не хотел участвовать в чистке парламента.
Он сам был членом парламента. Он до сих пор с уважением относился к конституционным принципам, на которых строилась государственная власть, в частности к принципу личной неприкосновенности членов палаты. Насилие над парламентом — чистка или разгон его вооруженной силой — претило ему и попросту пугало. Армия, разогнав парламент, могла выйти из повиновения. И что тогда? Установление «Народного соглашения» даже в урезанном виде грозило смести не только его как командира армии, но угрожало благополучию всего его класса — собственников средней руки, живших не очень роскошно, но и «не в безвестности». Однажды учинив насилие над парламентом, восставший народ мог установить свои порядки, и тогда настанет та самая анархия, которой он так боялся. Но помешать ничему он уже не мог. Поэтому лучше всего было предоставить событиям идти своим ходом, а самому пока остаться в тени.
За эти пять холодных дней, пока Кромвель не спеша двигался от Понтефракта к Лондону, конфликт между парламентом и армией не только достиг своего апогея, но и разрешился. 4 декабря, узнав о переводе Карла в замок Херст, парламентские пресвитериане приняли резолюцию, в которой говорилось, что король «переведен без ведома и согласия парламента». После этого стали обсуждаться условия договора с королем. Заседание шло весь день и всю ночь. Принн опять говорил несколько часов; его лицо со шрамом на щеке от клейма палача было страшно. К утру 140 голосами против 104 постановили, что ответы короля удовлетворительны и являются достаточной основой для заключения мира.
В этот же день объединенный комитет индепендентов и левеллеров закончил работу над новым вариантом «Народного соглашения». 5 декабря на совещании офицеров, к которым присоединились парламентские индепенденты, пришедшие прямо с ночного заседания, судьба пресвитериан была решена.
Ветреное, сырое утро следующего дня еще не успело наступить, а жители Лондона были уже разбужены чеканным шагом тысячного войска, подходившего с разных сторон к Вестминстеру. К семи часам все подходы к зданию парламента были заняты солдатами.
У дверей палаты общин встал полковник Прайд со списком в руке. Он, как говорят, начинал свою жизнь в качестве то ли возчика, то ли пивовара; затем выдвинулся как соратник Кромвеля в двух гражданских войнах: отличился при Нэсби и Престоне. Теперь это был известный деятель радикального крыла армии. За его плечами стоял, неизменно улыбаясь, лорд Грей. Когда какой-либо из членов палаты подходил к дверям, Грей называл его имя, а Прайд справлялся со списком. Одним разрешалось войти в зал заседаний, другим Прайд говорил: «Вы не войдете» — и загораживал вход. Исключенных таким образом становилось все больше и больше; поднялся шум. «Я по своей воле не сделаю ни шага назад!» — крикнул Принн, которого тоже не пропустили в зал. Несколько офицеров под громкий хохот солдат столкнули парламентского ветерана с лестницы.
Вместе с другими «смутьянами» его затолкали в соседнюю комнату. Там набралось около сорока человек. После полудня пришел Хью Питерс со шпагой на боку и стал всех переписывать.
— По какому праву, — обступили его депутаты, — вы схватили нас и держите взаперти? По какому праву вы не даете нам занять свои места в парламенте?
Проповедник, как два года назад корнет Джойс, указал на свисавшую сбоку длинную шпагу.
— По праву вот этой штуки, — сказал он и вышел.
Потом солдаты вывели их из Вестминстера; весь остаток дня и ночь им пришлось провести взаперти в промерзшем подвале близлежащей таверны, известной под названием «Ад».
Протесты палаты, в которой оставалось еще много пресвитериан, обращения ее к Фэрфаксу и к совету армии, требования вернуть на места исключенных членов ни к чему не привели. На следующий день чистка парламента продолжалась. Всего было исключено 143 человека.
Это была знаменитая Прайдова чистка парламента, удалившая из него пресвитериан, которые сопротивлялись революции. Отныне в Долгом парламенте осталось по списку около восьмидесяти членов — все они были индепендентами, сторонниками суда над королем и уничтожения феодальных порядков. Странным образом палата лордов, в которой последнее время собиралось не более десяти человек, осталась нетронутой. На нее попросту перестали обращать внимание.
Вечером 6 декабря, когда чистка в основном была уже закончена, в Лондон въехал Оливер Кромвель. Ему сообщили о происшедшем, и он сказал:
— Я ничего не знал об этом деле; но, поскольку оно совершилось, я рад ему и постараюсь поддержать его.
Возможно, он был действительно рад тому, что произведена чистка, а не разгон парламента. Он двинулся прямо в Уайтхолл — ставку армейского командования — и расположился в покоях короля.
На следующий день Кромвель занял свое место на заседаниях палаты и совета офицеров. Дебаты в урезанной до смешного палате (когда собрался Долгий парламент, она насчитывала более пятисот человек!) начались с сардонической шутки Генри Мартена. Поскольку королю, сказал он, уготован Тофет, вполне логично, что его друзья (он разумел запертых в таверне пресвитериан) отправлены в «Ад». А Кромвелю следует воздать благодарение за его заслуги. Никто не поддержал шутовского тона Мартена; предложение отметить заслуги Кромвеля было со всей серьезностью подхвачено недавно вернувшимся из Ньюпорта Генри Вэном. Кромвелю торжественно выразили благодарность.
Отныне препятствий к суду над королем не осталось. Сыпавшиеся как из рога изобилия петиции из разных графств, от армейских полков, от граждан Лондона требовали наказать виновников кровопролития в двух войнах. «Справедливости, справедливости!» — этот клич громко раздавался по всей стране. Все дело было теперь в выработке формы обвинения и в организации самого суда.
Кромвель по-прежнему старался держаться в тени. На заседаниях парламента он молчал. А парламент, который посещали теперь не более пятидесяти человек, и многие из них были, как и Кромвель, офицерами, принимал важные решения: во второй декаде декабря он снова издал билль «Никаких соглашений», аннулировал все положения, выдвинутые и принятые в Ньюпорте, вотировал аресты пресвитериан, замешанных в приглашении шотландских войск в Англию.
15 декабря в присутствии Кромвеля было решено перевести короля в Виндзорский замок. Это важнейшее дело поручили полковнику Гаррисону, в прошлом сыну мясника и адвокатскому клерку, а ныне самому горячему поборнику армейских требований, самому неподкупному из офицеров и столь же ревностному в делах политики, как и в делах веры.
Отряд из двухсот всадников, среди которых только двое — король и его слуга Герберт — не были вооружены до зубов, быстро продвигался на север. Из замка Херст выехали 19 декабря. Всегда стремительный принц Руперт на этот раз опоздал: когда он со своим летучим флотом прибыл, чтобы напасть на замок с моря и захватить короля, там уже никого не оказалось. Пленный король ехал по Южной Англии, и в городишках, где всадники обедали и отдыхали, по-прежнему собирались толпы дворян и простых людей: кто просто поглазеть, кто — выразить сочувствие или злобу, а кто — излечиться. Ибо бесхитростные крестьяне до сих пор верили, что прикосновение руки божьего помазанника исцеляет болезни, и несли к нему золотушных детей, вели хромых и увечных. Стража отгоняла их.
Где-то на полпути новый отряд всадников присоединился к процессии. Ими командовал теперь статный, красивый и великолепно вооруженный офицер в колете из буйволовой кожи, в бархатном берете и пунцовом шарфе, Опоясывавшем стройную талию. Это был полковник Гаррисон. Карл с особым вниманием и опаской приглядывался к нему — во время ньюпортских переговоров его уведомили, что Гаррисон, и никто иной, замышляет его убить. Это он в свое время первый назвал короля «Человек Кровавый». Открытое, честное лицо полковника понравилось королю. Он выбрал момент и обратился к своему конвоиру.
— Я слышал, — сказал Карл, — что вы участвуете в заговоре, имеющем целью меня убить.
— О, не бойтесь, — вежливо ответил Гаррисон. — У членов парламента достанет чести и справедливости, чтобы не прибегать к таким грязным способам. Если они и решат что-либо относительно вас, это будет сделано открыто, судом, на глазах всего мира.
Такие слова несколько успокоили Карла, хотя он никак не мог представить себе, чтобы его, короля Англии, могли судить и открыто обвинять в чем-то его подданные, его слуги… Они не осмелятся на это!
Перевод в веселый и комфортабельный Виндзорский замок наполнял сердце короля надеждой. Он думал, что ветер переменился и готовятся новые переговоры. Поэтому и не решался на побег, который осуществить в дороге было не так-то просто. Заговор его приспешников, тайно следовавших за кавалькадой, состоял в следующем: недалеко от поместья лорда Ньюберга, в конюшнях которого находился самый быстрый в Англии рысак, конь короля должен был захромать. Взамен ему могли предложить этого рысака — на нем Карл легко мог ускакать от любой погони. Но когда прибыли в поместье, выяснилось, что рысак накануне ушиб ногу, и заговор провалился. Король, впрочем, не особенно огорчился: он ждал, что ему преподнесут в Лондоне.
23 декабря прибыли в Виндзорский замок, и короля поместили под двойной охраной. В инструкциях коменданту говорилось, что стража вокруг замка и покоев Карла Стюарта должна нести службу днем и ночью; что число личных слуг его должно быть предельно сокращено; один из офицеров обязан круглые сутки находиться с королем. Прогулка разрешалась только по террасе замка; всякие свидания были воспрещены. Из города удалялись все «злонамеренные», подозреваемые в роялистских симпатиях, все бездельники и бродяги, которые могли бы устроить смуту и помочь королю бежать.
Лондон напоминал военный лагерь перед решающим сражением. Старшие офицеры днем заседали в палате, а ночью — в совете армии, который был переведен в Уайтхолл. Бывший блистательный королевский замок, наполненный заморскими коврами, драгоценными картинами и изящной французской мебелью, превратился теперь то ли в казарму, то ли в государственное учреждение. Сюда, в центр грозных событий, перебрались из своих домов члены парламента и одновременно офицеры армии Гаррисон, Флитвуд, Хетчинсон, Айртон, Ингольдсби, Ледло. Спали урывками, часто днем, в роскошных королевских постелях под балдахинами. Здесь собирался армейский совет, сюда приходили левеллеры для обсуждения с офицерами «Народного соглашения».
Эти обсуждения ни к каким существенным решениям не приводили. Напрасно агитаторы снова и снова призывали допустить народ к управлению государством. Большинство в совете составляли «шелковые индепенденты», их слова звучали громче, дружнее, они заволакивали, словно туманом, ясные требования уравнителей, и от этих требований оставались лишь пустые слова. В конце концов дело было представлено в парламент и отложено ввиду приближающегося суда над королем.
Народ волновался. Речи проповедников становились все более угрожающими. «Горе тебе, земля, — говорили они, — когда царь твой — дитя».
Это были мучительные дни для Кромвеля. Он понимал, что час Карла Стюарта пробил, и отнесся к предстоящему суду над монархом со всей подобающей серьезностыо. Но он искал — и перед народом, и перед историей, и перед совестью своей — оправданий тому, что
должно было свершиться. Несколько раз он тайно посетил заключенного в тюрьму лорда Гамильтона — того самого, который не так давно сражался против него во главе шотландских войск. Кромвель, как говорили, добивался, чтобы Гамильтон выдал, кто пригласил его войти с войском в Англию. Может быть, в этом тягчайшем преступлении против страны повинен сам король? Или его ближайшие советники — роялистские лорды? Тогда обвинение против них получило бы достаточную силу. Но Гамильтон был непреклонен. Даже перед лицом смерти он отказался выдать союзников.
18 декабря Кромвель имел секретное совещание с некоторыми лидерами парламента и армии. На следующий день он принял их в Уайтхолле, лежа в королевской постели. Он все еще колебался. Когда речь заходила о суде над королем, он требовал сначала судить главных преступников — лордов Норича, Кэпелла и других, развязавших вторую гражданскую войну. Один из кавалеров писал 21 декабря: «Разная мелкота из левеллеров более всего жаждут смерти короля, но теперь — странно сказать — меня уверили, что Кромвель отступился от них, его и их планы несовместимы, как огонь и вода. Они замышляют чистую демократию, а он — олигархию; оказывается, их дикую ремонстрацию и планы лишить короля жизни он поддерживает только для того, чтобы заставить левеллеров обнаружить все свои зловредные принципы и намерения; что, раскрывшись, они станут еще более отталкивающими и отвратительными, и так будет легче подавить их…» Даже в день начала суда, 8 января, кое-кто шептал: «Кромвель и некоторые офицеры хотят спасти королю жизнь! Если бы только можно было сделать это без ущерба для дела, за которое они сражались!..»
До какого-то момента он действительно находился в нерешительности. 25 декабря он предлагал сохранить королю жизнь, если тот примет предложенные ему условия. Он сознавал, что если допустит суд и казнь короля, то создаст тем самым опаснейший прецедент — и ни один монарх отныне не сможет быть спокойным за свою власть и свою жизнь. Он тянул до последнего, но на него наступали, от него требовали решения. Кто усердствовал с особенной силой? Офицеры, подталкиваемые армией? Парламентские республиканцы вроде Генри Мартена или Ледло? Это до сих пор остается неясным. Но давление было сильно (еще не раз Кромвель испытает его на себе), и он решился. На следующий день он уже говорил перед палатой так: «Если бы кто-нибудь раньше предложил свергнуть короля и его потомков, я счел бы его величайшим предателем и бунтовщиком. Но Провидение возложило это на нас, и мне не остается ничего, кроме как подчиниться воле божьей, хотя я и не готов еще высказать вам свое мнение на этот счет». Он снова искал опоры у Провидения, руководившего неумолимым ходом событий. За подобные речи враги (и справа и слева) обвиняли его потом в лицемерии. Но это было не лицемерие, а мудрая политическая позиция. Брать на себя ответственность за такое неслыханное дело — суд над сувереном, божьим помазанником! На это он не мог решиться. С молоком матери усвоенные убеждения не дозволяли ему стать цареубийцей.
Другое дело, если само Провидение ведет к казни недостойного монарха. Тогда смиренному слуге божьему ничего не остается, как подчиниться. Но Провидение должно явить себя всем с недвусмысленной ясностью: если суду и казни суждено состояться, они должны происходить открыто, перед всем народом, с всевозможным соблюдением законной процедуры.
А воля народа (не она ли в это время отождествлялась в сознании Кромвеля с Провидением?) неуклонно вела к суду и к казни. 23 декабря палата общин постановила создать комитет для привлечения короля к судебной ответственности. Божий помазанник, суверен по «божественному праву» привлекался к открытому суду за свои преступления. Это был беспрецедентный случай. Только раз в мировой истории был нанесен подобный сокрушительный удар по монархии — и по тому же самому древу, богом проклятому древу Стюартов. Шестьдесят лет назад суд английских пэров и английской королевы разбирал дело заблудшей овцы — Марии Стюарт. Но ее судила сестра-королева, равная ей по рангу, судила за прелюбодеяние, соучастие в мужеубийстве и покушение на ее власть. Сейчас дело было иного рода.
Подданные, люди низшие, вассалы без роду и племени, собирались судить своего суверена — отца и владыку. И преступление было иным: не просто в человеческом блуде или убийстве обвиняли короля, а в ополчении против собственного народа, в массовом кровопролитии, в развязывании войны против подданных.
Но какой суд осмелится судить короля? По какому праву? Какие обвинения могут быть ему предъявлены? Каково будет наказание и какой властью оно осуществится? Даже самые смелые и последовательные революционеры затруднялись ответить на эти вопросы.
А суд все приближался. Петиции, полные духом возмездия и осуждения, умножались день ото дня. Под их напором 1 января 1649 года палата общин постановила: «Карл Стюарт… задался целью полностью уничтожить древние и основные законы и права этой нации и ввести вместо них произвольное и тираническое правление, ради чего он развязал ужасную войну против парламента и народа, которая опустошила страну, истощила казну, приостановила полезные занятия и торговлю и стоила жизни многим тысячам людей… Посему король должен быть привлечен к ответу перед специальной судебной палатой, состоящей из 150 членов, назначенных настоящим парламентом, под председательством двух верховных судей». Огласили список членов этого Верховного суда справедливости; им должны были руководить главные судьи королевства Сент-Джон, Ролл и Уилд.
И сразу же у большинства членов Верховного суда — оставшихся верными парламенту пэров, депутатов палаты общин, зажиточных сквайров — объявились неотложные дела в отдаленных поместьях. Началось неудержимое бегство кандидатов в судьи из Лондона. Уехали юристы Уайтлок, Селден, Улдрингтон — те, в чьих услугах более всего нуждался совет армии для выработки формулы обвинения и судебной процедуры. Уехали «главные судьи» Ролл, Сент-Джон, Уилд. Многие внезапно слегли в постель. Они боялись и короля, которого должны были судить, и народа, толкавшего их на решительные действия.
Перед теми, кто вел революцию вперед, встало еще одно препятствие. Для того чтобы постановление общин приобрело силу закона, требовалось согласие лордов. Лорды дать его не пожелали. Граф Манчестер заявил, что только король имеет право созывать или распускать парламент, и потому абсурдно обвинять его в измене парламенту. Граф Нортумберленд добавил, что еще неизвестно, кто первый развязал гражданскую войну: король или парламент? Лорд Денби воскликнул, что пусть лучше его разорвут на куски, но он не станет участвовать в этом бесславном деле. Палата лордов в составе двенадцати членов 2 января единогласно отвергла ордонанс о привлечении короля к суду и отложила заседания на неделю.
В ответ палата общин 4 января приняла три знаменательные резолюции:
«1. Народ, находящийся под водительством божьим, является источником всякой справедливой власти.
2. Общины Англии, собранные в парламенте, будучи избраны народом и представляя его, имеют высшую власть в государстве.
3. То, что общины объявят законом в парламенте, должно иметь силу закона, хотя бы ни король, ни лорды не согласились на это».
Так старый, веками существовавший государственный порядок был уничтожен и народ объявлен источником всякой власти. По существу, этот акт устанавливал в Англии республику.
События стали развиваться еще стремительнее. Королеве было отказано в свидании с мужем. Король был лишен большей части своей свиты: придворных, пажей, лакеев. Обычаи дворцового этикета перестали соблюдаться: обед ему стали подавать в непокрытых блюдах, никто не отведывал кушаний, прежде чем подать их Карлу, никто не становился перед ним на колено.
Число членов Верховного суда было сокращено до 135 человек, а кворум определен поразительной цифрой — 20. Устроители суда понимали, что им трудно будет найти охотников на такое дело. Первым в списке судей стоял Фэрфакс, вторым — Кромвель, третьим — Айртон.
Но и теперь бегство членов суда из Лондона продолжалось. Уезжали и республиканцы. Некоторые, как Джон Лилберн, разуверились в демократизме высших офицеров, некоторым, как Генри Вэну, претило «насилие над парламентом», учиненное Прайдом. Они не без основания опасались установления военной диктатуры.
В парламент и армейский совет наряду с петициями, требующими осуждения короля, приходили протесты: суд над королем пытались предотвратить и французский посланник, и представитель Шотландии, и пресвитерианские проповедники, и роялистские памфлетисты. Лондон тревожили противоречивые слухи, предсказания, опасения. Только солдаты революционной армии, расквартированные в столице, хранили спокойствие. Они были уверены в своей правоте.
3. Верховный суд справедливости
8 января, в два часа дня, Верховный суд справедливости собрался в Расписной палате Вестминстера. Суд над королем перестал быть угрозой фанатиков; невероятное стало реальностью.
Старинная палата Вестминстера, бывшая спальня Генриха III Плантагенета — Camera Depicta была когда-то богато разукрашена стенной росписью, изображающей библейские сцены и жития святых. Золото и пурпур красок давно выцвели, скульптуры вдоль оконных проемов пооблупились, но Расписная палата по-прежнему была одной из самых значительных зал Вестминстера. Осенью 1558 года Елизавета именно сюда перевела судей, обвинявших Марию Стюарт в мужеубийстве и предосудительной связи. Именно здесь заточенной шотландской королеве был вынесен предварительный приговор: «Виновна».
Теперь фрески были скрыты роскошными французскими гобеленами с подвигами Геракла — собственностью Карла Стюарта. Здесь снова предстояло вынести предварительный приговор венценосцу.
Огонь огромного камина освещал залу, свечи трепетали в канделябрах, входили и выходили бесшумные клерки. Пятьдесят три человека отважились в этот день судить короля. Эти люди — члены «очищенной» палаты общин и армейские офицеры. Среди них «кромвелевские полковники»: Уолли, Оки, Прайд, Гаррисон, Хьюсон, Ивер, Хортон, Гоффе. В дальнейшем их число будет то больше, то меньше, но никогда оно не подымется выше цифры шестьдесят семь. «Что можно ждать от такого суда?» — презрительно цедили роялисты. Пресвитериане пожимали плечами. Полковник Прайд в прошлом был возчиком, Ивер и Хортон — слугами, Гаррисон — клерком. Председателем был избран судья из Честера Джон Брэдшоу, — человек, ничем себя до сих пор не проявивший и достаточно безликий. Ему выдали великолепную алую мантию и шляпу с высокой тульей, в которую осторожный судья подложил стальные пластины.
О работе суда, происходившей в Расписной палате с 8-го по 20 января, никто ничего не знал. То, о чем совещались между собою судьи, осталось тайной. 9 января избранный судом сарджент под звуки труб прочел народу в Вестминстер-холле, а затем в Чипсайде и на Старой бирже прокламации, приглашающие свидетелей обвинения против Карла Стюарта явиться в Расписную палату и дать показания. Еще стало известно, что для открытого процесса избран Вестминстер-холл — самый большой общественный зал в королевстве.
Кромвель в эти дни был очень занят. Надо было участвовать в заседаниях трех органов — совета армии, парламента и Верховного суда. Так или иначе выбор был сделан. Он взялся за организацию суда с той решимостью, собранностью и хваткой, с которыми планировал большое сражение. Он вел переговоры с пресвитерианами Сити, стремясь если не привлечь их на свою сторону, то хотя бы нейтрализовать. Он настаивал на открытом ведении процесса — народ должен видеть, что в зале совершается правосудие, а не заговор. Кто-то из членов палаты предложил упразднить палату лордов.
— Вы что, все посходили с ума! — накинулся на него Кромвель, не пытаясь скрыть гнева. — Вы хотите восстановить против себя пэров именно сейчас, когда нам нужен самый тесный союз?!
А тут еще Сидней, самонадеянный графский сынок, заявил: король не может быть судим никаким судом; если Короля судить и казнить, народное возмущение сметет и судей, и саму власть на земле.
— Никто не пошевелится! — опять вспылил Кромвель. — Говорю вам, мы снесем ему голову, и вместе с короной!
Он имел основания так говорить. Поток петиций с требованием суда и казни не прекращался. Международная обстановка была исключительно благоприятной. Франция, главный союзник короля, сама была расколота и потрясаема Фрондой. Королева-регентша уже бежала с малолетним королем из Парижа, Лувр опустел, Генриетте-Марии не на кого было опереться. Голландия тянула, выжидая, и с большой прохладцей отнеслась к настойчивым мольбам принца Уэльского: ей не было резона ввязываться в чужую распрю. Флот принца Руперта был слишком жалок, чтобы рискнуть на попытку освободить короля, запертого теперь под семью замками.
Всем казалось теперь, что именно он, Кромвель, решает дело. Он стал единственным могучим антиподом королю. Республиканцы и левеллеры смотрели на него с надеждой, роялисты — с ненавистью и страхом. Даже иностранные державы молча склонили перед ним голову. Пришла бумага от голландских Генеральных штатов с рекомендацией новых послов — она была адресована не королю, не парламенту, не совету армии, а лично ему, Оливеру Кромвелю.
Слишком много людей, слишком много дел. А он чувствовал потребность сосредоточиться. Как вынести это бремя? Как выстоять?
В тот день он заперся дома. Офицеру, который дежурил у него (теперь у него всегда дежурил кто-нибудь из офицеров), приказал никого не пускать и не говорить, где он.
В дверь постучали. И дома нет ему покоя! Кто посмел?
— Я ведь приказал меня не тревожить! — начал он распекать офицера и осекся: рядом с офицером стоял полковник Джон Кромвель, его кузен, со шляпой в руке. Как он сюда попал? Ведь он был в Голландии, с роялистами… Кромвель сухо поклонился.
— Генерал, — произнес кузен, низко склоняясь и прижимая к груди шляпу, — я хотел бы сказать вам несколько слов наедине. У меня дело чрезвычайной важности.
Кромвель отступил, пропуская его в кабинет.
— Генерал, — сказал Джон Кромвель, — я буду с вами откровенным. Не знаю, согласитесь ли вы со мной… — Он понизил голос и шагнул ближе: — То, что вот-вот должно свершиться с королем, — это же величайшая гнусность! За границей (я только что оттуда) смотрят на это с отвращением.
Кромвель отвернулся и сделал несколько шагов в сторону, как бы желая увеличить расстояние между собой и просителем. Так вот оно что! Это еще один ходатай по делу Стюарта. Его прислали из-за пролива — и все опять к нему!
— Генерал! — приглушенный голос родственника звучал все настойчивее. — Я никогда не мог себе представить, что вы, вы можете участвовать в таком деле. Ведь вы всегда, я сам слышал, уверяли, что не хотите ему вреда. Вы говорили…
— Полковник! — сурово прервал Кромвель. — Не надо об этом. Это не моя воля, это воля армии. Да, когда-то я говорил… но времена меняются. Провидение решило иначе. Вы видите, я один, в скорби. Я пощусь и молюсь за короля. Но вернуться вспять мы не можем.
Полковник быстро, все еще прижимая шляпу к груди, подбежал к двери и с силой захлопнул ее. Снова, подойдя вплотную к Кромвелю, горячо зашептал ему прямо в ухо:
— Кузен мой, дорогой кузен, сейчас не время попусту тратить слова, поймите же вы это! Посмотрите сюда. — Он повернул шляпу тульей вниз и стал отрывать подкладку. — Вот… Смотрите!
То, что он развернул перед Кромвелем и дрожащими руками поднес почти к самому его носу, было чистым листом бумаги.
— Что это?
— Да смотрите же! Вы узнаете эту подпись, внизу? Да, да, Чарльз Рекс — именно так всегда подписывался его величество. А эта подпись вам известна?
Прыгающий палец прошелся по имени принца Уэльского.
— А эту печать вы видите? Это государственная печать Англии! Теперь решайте. — От волнения голос полковника сделался сиплым: — Решайте! В вашей власти теперь написать на этом листе любые условия, на которых вы согласны сохранить королю жизнь. Понимаете, любые! От вас сейчас зависит все. В вашей власти осчастливить и себя самого, и всех детей ваших, да что детей! Все ваше потомство на веки вечные, всех ваших близких! Но если вы откажетесь — берегитесь! Когда-то ваш предок сменил скромную фамилию Вильямс на славное имя Кромвелей, — смотрите, как бы вас не заставили сменить фамилию еще раз. Потому что если это случится (вы понимаете, о чем я говорю), и на вас, и на потомков ваших падет такое бесчестье, которого ничто не смоет! Решайте!
Кромвель молчал. Он был ошеломлен. Полчаса назад ему все было ясно, и он уже готов был выполнить волю Провидения. А сейчас опять — решайте! Доколе, о господи!..
— Кузен, — сказал он мягко. — Оставьте меня сейчас. Я должен подумать. Идите к себе в гостиницу и ждите до вечера. Спать не ложитесь, пока не получите ответа. Мне нужно подумать и посоветоваться.
Было около часа ночи, когда Джон Кромвель, все еще меривший шагами гостиничный покой, услышал наконец стук в дверь. Перед ним стоял незнакомый офицер.
— Вы можете идти спать, полковник, — сказал он. — И спите себе спокойно: ответа не будет. Совет офицеров обратился к богу и вынес решение, что король должен умереть.
До суда оставались считанные дни. В Расписной палате обсуждали последние детали процесса. Карла было решено перевести в дом Роберта Коттона: он непосредственно примыкал к зданию Вестминстера, а сад его выходил к Темзе. 19 января его под усиленной стражей перевезли в Лондон, затем на барже доставили к дому Коттона. Кромвель подошел к окну Расписной палаты и увидел, как король идет по саду между двумя шеренгами мушкетеров. Лицо Карла было серым, развившиеся волосы уныло свисали вдоль щек. И все-таки это был король! Кромвель побледнел.
— Господа! — сказал он, оборотясь к судьям. — Он идет, он идет сюда, и мы теперь должны свершить это великое дело, на которое смотрит сейчас вся страна. Мы должны решить теперь же, какой ответ мы дадим королю, когда он предстанет пред нами, ибо первый его вопрос будет: какой властью и по каким полномочиям мы его судим?
Все молчали. Затем скорый на язык Мартен ответил:
— Именем общин, и собранного парламента, и всего доброго народа Англии!
20 января, в субботу, около двух часов пополудни, суд над королем начался. Шестьдесят семь судей, предшествуемые стражей с алебардами, торжественно вступили на помост, приготовленный для них в Вестминстер-холле, и расселись на обитые красным сукном скамьи. Брэдшоу поместился посредине в кресле темно-красного бархата. Кромвель по своему обыкновению занял место в одном из задних рядов. Он хорошо видел стол, покрытый ковром, на который положили знаки верховной власти — меч и скипетр. Напротив председателя, спиной к залу, находилось обитое алым бархатом кресло для подсудимого. Помост отделяли от мест для публики два деревянных барьера, между которыми встали вооруженные солдаты. По обеим сторонам помоста, над ним, были устроены галереи для знатных господ и дам.
Затем широчайшие двери Вестминстер-холла распахнулись, и хлынула публика. Было дозволено пускать всех, без различия пола, возраста, состояний, — и разношерстная, густая, непривычно молчаливая толпа в считанные минуты заполнила зал до отказа. На галереях расселись именитые горожане, дамы, иностранные послы. Многие были в масках.
В торжественном молчании, нависшем над тысячами голов, раздались тяжелые шаги и позвякивание оружия: на помост вышли двадцать стражников, а за ними в сопровождении офицеров — король. Он шел очень прямо, небольшой рост не мешал усвоенной с детства величественной осанке. Черная одежда с головы до ног, черная шляпа — он не снял ее при виде судей в знак презрения к ним. Окинув их строгим взглядом, Карл сел, так и не сняв шляпы. Потом, приподнявшись, оглядел замерший зал и снова опустился в кресло. На лице его застыла презрительная улыбка.
Началась перекличка. Первым было названо имя Брэдшоу, вторым — Фэрфакса. И тут случилась заминка: генерала в зале не оказалось.
— Он слишком умен, чтобы явиться сюда! — крикнула с галереи женщина в маске. Это была леди Фэрфакс.
Встал председатель суда Брэдшоу.
— Карл Стюарт, король Англии, — произнес он. — Общины Англии, собранные в парламенте, в соответствии со своим долгом перед справедливостью, перед богом, нацией и перед самими собою, в соответствии с властью, которая им доверена народом, учредили эту высшую палату правосудия, перед которой вы предстали. Выслушайте предъявленное вам обвинение.
Генеральный прокурор Джон Кук начал читать обвинительный акт.
— Постойте! — Карл хотел прервать его. Он протянул трость и дотронулся до плеча Кука серебряным набалдашником. Кук резко обернулся, тяжелый набалдашник упал и покатился по деревянным доскам помоста. Никто не пошевелился. Карл помедлил, сам нагнулся и поднял набалдашник. Это унижение было замечено всеми. «Дурное предзнаменование для короля», — шепот пронесся по залу.
Между тем Кук продолжал читать. Монарх был наделен ограниченной властью, говорилось в акте, и обязан был управлять страной в согласии с ее законами. Но, задавшись коварной целью присвоить тираническую власть, он уничтожил права и привилегии народа и злоумышленно развязал против него кровопролитную войну. Он пытался вести ее с помощью иноземного вторжения. «И все это предпринималось с единственной целью — отстоять личный интерес, произвол и претензии на прерогативы для себя и королевской фамилии в ущерб интересам народа, общему праву, свободе, справедливости и миру этой страны». Имя народа поминалось многократно. Но за обкатанными, привычными фразами о свободе, справедливости, мире угадывалось другое: кое-кто не мог простить Карлу того, что он слишком открыто, слишком беззастенчиво попирал денежный интерес, вторгался в собственнические права имущего класса. И поэтому Карл объявлялся ответственным «за все измены, убийства, насилия, пожары, грабежи, убытки… причиненные нации в указанных войнах» и «как тиран, изменник и убийца, открытый и беспощадный враг английской страны» призывался к ответу от имени всего народа.
При последних словах Карл громко рассмеялся, а с галереи раздался тот же голос:
— Это ложь! Ни половина, ни даже четверть народа Англии не согласны с этим! Оливер Кромвель — негодяй и предатель!
— Стреляйте в нее! — раздалась команда начальника стражи.
Но выстрела не последовало: окружающие поспешили вывести леди Фэрфакс из зала.
Когда порядок был восстановлен, король заговорил.
— Я желал бы знать, — внятно, почти не заикаясь, произнес он, — какой властью я призван сюда? Еще недавно я вел переговоры на острове Уайт с обеими палатами парламента, и мне доверяли. Мы почти решили все условия мира. Я желал бы знать, какой властью — я разумею законную власть, а не власть разбойников и воров, — я вырван оттуда и привезен сюда?
Брэдшоу ответил:
— Властью и именем народа Англии, который избрал вас королем.
— Я отвергаю это, сэр, — с торжеством произнес Карл. Недаром он был сыном Якова I, убежденного защитника теории божественного происхождения королевской власти. Эту теорию, развитую и обоснованную в трактатах отца, Карл Стюарт знал так же хорошо, как слова воскресной обедни. — Англия никогда не была выборной монархией, — продолжал он. — Она была наследственной монархией на протяжении последней тысячи лет… Покажите мне законные основания вашего суда, опирающиеся на слова божьи, Писание или конституцию королевства, и я отвечу.
Восемьдесят лет назад великая королева Елизавета, отстаивая перед шотландскими лордами суверенитет своей «возлюбленной сестры» Марии Стюарт, выражалась почти слово в слово так же.
И сейчас король Карл I, непоколебимый и спокойный, твердо стоял на тех же позициях.
— Помните, — сказал он, — я ваш король, ваш законный король. Мои полномочия, унаследованные по закону, вручены мне самим богом. Я не предам их, отвечая новой незаконной власти.
Брэдшоу понял, что допустил оплошность: королю не надо было давать в руки этот козырь. В самом деле, никогда еще до этого момента, ни по каким существующим законам монархического государства, народ не судил своего короля, и никакой суд с точки зрения этих законов не мог быть правомочен. На повестку дня вставал отныне вопрос о создании новых, совсем иных законов — иначе король окажется прав в своем непризнании законности народного суда. А продолжить судебную процедуру было очень важно: только так судьи могли показать народу законность своих действий.
Но правосознание англичан шагнуло далеко вперед за эти восемьдесят лет, и подданные совсем не собирались отступать, как отступили шотландские лорды, пристыженные монаршим выговором Елизаветы.
— Сэр, вы задали вопрос, и вам ответили. Теперь суд ожидает от вас определенного ответа, — сказал Брэдшоу. — Для вас, может быть, наши полномочия неудовлетворительны, но мы знаем, что они основаны на воле бога и народа Англии.
Король, однако, стоял на своем. При чем здесь чья-то воля? Существует определенный, раз навсегда заведенный порядок вещей. Человек не вправе нарушать его. Препирательства могли продолжаться до бесконечности, но тут подали голос солдаты. «Справедливости, справедливости!» — закричали они. Заседание отложили до понедельника.
Пользуясь оплошностью Брэдшоу, Карл на следующем заседании суда, 22 января, приготовился к нападению. В самом начале он был предупрежден, что его молчание будет расцениваться как признание вины. И он начал говорить. Он доказывал и сам верил в это, что является защитником народных прав.
— Если бы речь шла только обо мне, — сказал он, — я ограничился бы сделанным в первый день заявлением о незаконности этого суда… Но дело не только во мне, речь идет о свободах и правах народа Англии.
Брэдшоу напряженно слушал, ища уязвимое место в рассуждениях короля.
— Сэр, — возразил наконец он, — мы не позволим вам оспаривать власть Верховного суда справедливости: он заседает здесь по воле нижней палаты, перед которой вы ответственны.
— Нет, я отвергаю это, — настаивал король. — Назовите мне хотя бы один прецедент — разве подобное когда-нибудь происходило в Англии?
Здесь он был прав. Да, прецедентов не существовало. Все, что совершалось сейчас под видавшими виды дубовыми балками Вестминстер-холла, совершалось впервые. Подданные сами, на открытом процессе судили своего короля за государственную измену.
Но Брэдшоу на этот раз нашелся.
— О том, сколь великим другом прав и свобод народа вы являетесь, пусть судят вся Англия и весь мир, — сказал он. — О намерениях человека говорят дела, и ваши намерения запечатлели кровавые следы по всей стране.
«Справедливости, справедливости!» — снова закричали солдаты. Заседание окончилось ничем.
На третий день, 23 января, все повторилось. Карл отказывался признать законность суда и отвечать на обвинения. В этот день палата общин вынесла решение, что отныне она будет действовать «властью парламента Англии». Тем самым власть короля была окончательно отвергнута.
24 и 25 января заседаний в Вестминстер-холле не происходило: суд допрашивал свидетелей в Расписной палате. Одни рассказывали, как король, начиная войну с парламентом, поднимал свое знамя в Ноттингеме, другие видели короля в доспехах на поле сражения, где он выступал против своих подданных, третьи слышали, как король приказывал не щадить пленных… В результате Карл был признан «тираном, предателем и убийцей, открытым врагом английского государства». Утром 26 января шестьдесят два члена суда в Расписной палате приняли решение, что король приговаривается к смерти «путем отсечения головы от тела».
В субботу, 27 января, Вестминстер-холл был снова полон народа. Короля ввели под крики: «Справедливости, справедливости!» и «Казни! Казни!»
На этот раз король, по-прежнему не снимавший шляпы, не сел в свое кресло, а обратился к Брэдшоу.
— Сэр, — сказал он, — позвольте мне сказать одно слово. Я надеюсь, что не подам повода прерывать меня, — только одно слово!
— Но, сэр, вас выслушают в свое время, — был ответ. — Выслушайте сперва суд.
— Я желаю, чтобы меня выслушали, — настаивал король, — это касается того, что собирается сказать суд. Поспешный приговор не так легко отменить.
— Вас выслушают до вынесения приговора. Господа, — Брэдшоу обратился к залу. — Обвиняемый уже несколько раз представал здесь перед судом, чтобы ответить за свои тяжкие преступления, известные всей стране. Однако он упорно не желал признавать свою вину. Приговор ему уже вынесен, но мы согласны предоставить ему слово, если он не будет подвергать сомнению законность суда.
Все затаили дыхание.
— Я желаю, — торжественно сказал король, — чтобы меня выслушали лорды и общины в полном составе. Я хочу сделать им одно предложение, которое гораздо важнее для мира королевства и для свободы моих подданных, нежели для моего собственного спасения.
Зал заволновался. Какое предложение? Что задумал король? Быть может, он хочет отречься от престола в пользу своего сына? Или предложить новые, более радикальные условия мира? А может быть, это очередная уловка?
Изощренные в юридических тонкостях судьи понимали, что просьба короля отрицает их правомочность не прямо, а косвенно. Но некоторые заколебались. Из задних рядов раздался громкий шепот:
— Что у нас, сердца из камня? Люди мы или нет? — Это говорил полковник Даунс. На него зашикали, но он повысил голос: — Пусть я поплачусь за это жизнью, но дайте мне сказать!
Кромвель, сидевший перед ним, резко обернулся. Глаза его метнули молнию.
— Вы в своем уме? — грубо спросил он. — О чем вы думаете, полковник? Вы что, не можете сидеть спокойно?
— Нет, не могу! — Даунс вскочил. — Милорды! — крикнул он. — Послушайтесь своей совести, не отвергайте просьбы арестанта! Я прошу суд удалиться на совещание!
В зале поднялся шум. Судьи нерешительно поднялись с мест и вышли в соседнюю комнату.
— Зачем вы нарушили ход заседания? — Кромвель был очень рассержен. — Вы не понимаете, что имеете дело с самым жестоким, самым коварным из людей! Его не следует щадить, его упрямству не надо потворствовать! Ни одному его слову нельзя верить!.. Сознайтесь, а может быть, вы хотите спасти своего старого господина?
Даунс отвечал дерзко, казалось, он действительно не хотел понять всей серьезности происходящего. Кромвель потерял терпение.
— Довольно! — сказал он. — Не будем слушать разглагольствований этого неустойчивого человека. Лучше вернемся в зал и исполним свой долг.
Авторитет его был непререкаем, и судьи расселись по местам. Брэдшоу отверг требование короля и, так и не предоставив ему слова, произнес длинную речь, полную юридических терминов, ссылок на Библию и события времен Эдуарда II, Ричарда II, Марии Стюарт.
— Существует договор, — говорил Брэдшоу, — заключенный между королем и его народом, и он накладывает обязательства на обе стороны: долг суверена — защищать свой народ, долг народа — верность суверену. Если король однажды нарушил клятву и собственные обязательства, он уничтожил свой суверенитет… Мы творим великое дело справедливости. Если даже нам суждено погибнуть, творя его, мы милостью божьей не отступимся от него.
Карл вскакивал, пытаясь отвечать, протестовать. Поздно! Приговор был произнесен:
— Упомянутый Карл Стюарт как тиран, изменник, убийца и открытый враг присуждается к смертной казни через отсечение головы от тела.
Члены суда встали в знак своего одобрения приговору. Карл вскочил.
— Так вы дадите мне слово, сэр? — обратился он к Брэдшоу.
— Сэр, вы не можете быть выслушаны, — ответил тот.
— Не могу, сэр?
— С вашего позволения, нет, сэр. Стража! Уведите арестанта.
— Но позвольте! Я не могу говорить после приговора? С вашего позволения, сэр, я могу говорить после любого приговора…
Карл путался в словах, заикался, смертельная бледность покрывала его лицо. Солдаты окружили его и силой повлекли вон из зала. Прямо в уши ему раздавался крик: «Справедливости! Казни! Справедливости!..»
Итак, приговор был сформулирован и оглашен перед народом. Теперь надо было собрать подписи судей. И снова возникли трудности: многим было страшно ставить свое имя под смертным приговором королю. Одно дело — молча подняться вместе со всеми в зале, выражая одобрение приговору, а совсем другое — собственноручно начертать под ним свое имя. Против казни английского короля открыто выступали Генеральные штаты Голландии, шотландское правительство Аргайла, король Людовик XIV. В парламент, совет армии, суд, Кромвелю, Фэрфаксу приходило множество писем с просьбой отменить приговор; ежедневно появлялись протестующие памфлеты. Говорят, даже лорд Фэрфакс пытался смягчить судей, указывая на опасность новой гражданской войны, если приговор будет приведен в исполнение.
Ничто не могло поколебать решимость кромвелевских офицеров: полковники Урлли, Оки, Хетчинсон, Гоффе, Прайд, Гаррисон, Ивер, Хортон первыми подписали приговор. Не медлили и парламентские республиканцы: Ледло, Мартен, лорд Грей. Но многих приходилось уговаривать, даже заставлять. Письменно засвидетельствовать свое согласие с приговором они никак не решались и старались ускользнуть под любым предлогом. И это дело Кромвелю пришлось взять в свои руки.
27 января, в субботу, он пришел в палату общин и стал убеждать тех ее членов, которые были одновременно и членами суда, подписать приговор. В этот же день он требовал, чтобы все судьи поставили свои подписи. Он был чрезвычайно возбужден: громко говорил, смеялся. Его шутовство, почти кощунственное, почти безумное, приводило в недоумение. Немногие понимали, как страшно напряжены его силы. Он подписался под приговором третьим, и при этом зачем-то вымазал чернилами лицо Генри Мартена, который отплатил ему тем же. Так, с запачканным лицом, с лихорадочно блестящими глазами, шумный, напористый, он переходил от одного к другому, упрашивая, угрожая, издеваясь.
В понедельник сбор подписей продолжался в палате общин. Один из ее членов, не посещавший заседаний суда, заглянул туда и хотел удалиться незамеченным.
— О нет, — закричал Кромвель, — те, кто вошел сюда, должны поставить свою подпись, я хочу, чтобы они сейчас же поставили свою подпись!
Увидя полковника Ингольдсби, который тоже не являлся на заседания суда, он подбежал к нему, схватил за руку, подтащил к столу, на котором лежал приговор, и, сложив перо в его пальцы, с громким смехом, водя его рукой, вывел: «Ричард Ингольдсби».
— Хоть вы и скрывались от меня все это время, — приговаривал он, — вы теперь должны подписать эту бумагу, как и все мы!..
Так было набрано 59 подписей. И как легко было после этого выставить Кромвеля главным виновником происшедшего, единоличным «цареубийцей»! Мало кто понимал, что его темпераментом, его авторитетом и несокрушимой энергией воспользовались куда более могущественные силы. Сам же он не был зачинщиком, он лишь исполнял чужую волю.
На площади перед Уайтхоллом застучали молотки: сооружался помост для казни. Его, как и саму плаху, обтянули черным сукном. Открытый процесс должно было завершить открытой, всенародной казнью. Палача нашли с большим трудом: даже палачи не соглашались на такую неслыханную казнь.
Рано утром 30 января в одну из комнат Уайтхолла, где Айртон и Гаррисон еще лежали в постели после бессонной ночи, вошел Кромвель и с ним несколько офицеров.
— Надо приготовить приказ палачу, — сказали они.
— Полковник, — Кромвель обратился к Ханксу. — Вам следует сделать это: так значится в решении суда. Ханкс стал отказываться, хотя знал, что генерал не терпит возражений. Присутствующие затаили дыхание. Кромвель молча посмотрел на него, затем шагнул к маленькому столику с письменным прибором, стоявшему у двери, взял лист бумаги и стал писать. Закончив, он подал перо другому офицеру, Хэкеру.
— Подпишите вы, полковник. Не будем полагаться на такого упрямого и ненадежного малого.
Хэкер взял перо, наклонился и, не сказав ни слова, поставил свою подпись.
А в это время площадь перед Уайтхоллом уже заполнялась народом. Все теснее становилось на балконах, крыши трещали под тяжестью зрителей. Кто половчее, взбирался на деревья. Послышался топот копыт, и отборные отряды «железнобоких» плотно окружили помост, выстроились вдоль стен дворца.
В два часа пополудни Карл, весь в черном, вышел на помост прямо из окна Банкетного зала в сопровождении епископа Джексона и нескольких офицеров. Там уже ждали палач и его помощник, одетые в костюмы моряков. Они были в париках, лица скрыты масками и накладными бородами. Король заметил, что плаха слишком низка — чтобы положить на нее голову, ему придется склониться очень низко. «Так надо, сэр», — ответил палач. Неудобно было объяснять королю, что это сделано нарочно. Так палачу будет легче действовать в случае сопротивления жертвы. На этот же случай в пол помоста возле плахи были вделаны железные крюки.
День был холодный. Карл, заглядывая в листок бумаги, произнес небольшую речь. Он говорил о своей невиновности. Парламент он обвинял в развязывании войны, армию — в применении грубой силы. Себя самого он упрекал лишь в том, что допустил казнь графа Страффорда. Он заявлял, что стоит за «народную свободу», но «не дело подданных, — говорил он, — участвовать в управлении государством». Король оставался королем и говорил как милостивый монарх, наставляя своих подданных, словно неразумных и злых детей. Он твердо знал, что власть вручена ему свыше и не его вина, что ее отнимают таким жестоким способом.
Эта уверенность давала ему силы сохранять королевское достоинство и в последний свой, смертный час. Он был вторым после Марии Стюарт из венчанных королей, кто принужден был склонить голову на плаху.
Морозный ветер налетал порывами, заставляя глаза короля слезиться. Его слова не были слышны притихшей толпе — народу, который молчанием своим одобрял происходящее. «Я умираю, — говорил Карл, — за свободу, я мученик за народ…» Никто, кроме стражи, не услышал этих слов. Никто больше не верил английскому монарху.
Окончив речь, Карл с помощью епископа убрал свои длинные поседевшие волосы под шапочку, снял плащ, опустился на колени, положил голову на плаху и после краткой молитвы вытянул вперед руки в знак того, что готов к смерти. Палач одним ударом топора отсек голову. Подручный палача подхватил голову и высоко поднял в руке.
— Вот голова изменника! — сказал он.
Не то стон, не то вздох пронесся над толпой. Несколько человек бросились к помосту, чтобы омочить платки в королевской крови. Кавалеристы стали оттеснять толпу от эшафота. Вскоре площадь опустела.
Кромвель не присутствовал на площади во время казни. Вместе с несколькими близкими офицерами он, как говорят, был погружен в молитву.
Тело короля положили в Банкетном зале — торжественном пиршественном зале, видавшем много блестящих и веселых трапез. В ночь после казни лорд Саут-гемптон со своим другом сидел возле гроба в глубокой задумчивости. В два часа утра на лестнице, ведшей из внутренних покоев, послышались медленные тяжкие шаги. Кто-то поднимался в Банкетный зал. Дверь отворилась, и вошел человек, с ног до головы закутанный в плащ. Он подошел к телу и долго стоял над ним, глядя в лицо казненного. Затем покачал головой и со вздохом прошептал: «Жестокая необходимость!» Лорд Саутгемптон похолодел: он узнал голос Кромвеля. Постояв еще немного, вошедший повернулся и так же медленно, тяжелыми шагами удалился.
Впоследствии он всегда признавал, что казнь совершена по праву, и никогда не выражал сожалений. Он с гордостью заявлял, что сделано это было не «в уголке», не втихомолку — а на публичном процессе, по суду, перед всем народом. Казнь короля он называл «великим плодом войны», «осуществлением примерного правосудия» над главным ее зачинщиком.
Так же думали и его ближайшие соратники, для которых казнь короля была «славным делом справедливости». Этот первый в истории акт народного возмездия был главным политическим достижением буржуазной революции, наивысшим взлетом революционности ее вождей и в первую очередь самого Кромвеля. Люди из третьего сословия одержали верх над монархией и аристократией. Они глубоко верили в то, что казнь короля необходима для политической и религиозной свободы.
Казнь короля отныне и навсегда развеяла миф о неприкосновенности, о надмирной значимости монаршей особы. Великий прецедент был создан — не будь его, не могла бы осуществиться и казнь Людовика XVI и Марии-Антуанетты; не будь его, идеалы республики не смогли бы овладеть сознанием народов. Старый, живший века иерархический миропорядок был сокрушен — наступало Новое время, новая история.
В высшей степени смелые и революционные акты сопровождали описанные события. В день казни, 30 января, палата общин объявила государственным преступником всякого, кто станет провозглашать наследником престола любого из потомков Карла Стюарта. Видно, могучее проклятье тяготело над родом Стюартов, и сейчас пришло время ему осуществиться. 6 февраля была уничтожена палата лордов. И наконец, 7 февраля последовал знаменательный билль:
«Опытом доказано, и вследствие того палатою объявляется, что королевское звание в этой земле бесполезно, тягостно и опасно для свободы, безопасности и блага народного; поэтому отныне оно отменяется».
Это означало провозглашение республики. На новой государственной печати вместо профиля короля были изображены крест и арфа — геральдические символы Англии и Ирландии — и стояла надпись: «В первый год свободы, милостью божьей восстановленной».
Глава VII Республиканец
В Англии больше не было короля. Не было и палаты лордов. Ее упразднили актом от 17 марта как «бесполезную и опасную». Высшей властью в стране стала палата общин, свершившая великое дело. Нация вступила на новую, неизведанную дорогу. Не было больше Тайного совета, Звездной палаты, Суда королевской опеки, не существовало королевской прерогативы и нрава вето.
Настало время законодательного строительства. Народу надо дать новую конституцию, определить состав и полномочия власти, пересмотреть законы. 19 марта палата приняла официальный акт об упразднении монархии.
19 мая Англия была торжественно провозглашена республикой и свободным государством. Отныне она будет управляться собранными в парламенте представителями народа. Заявлено было также следующее: «В республике правосудие отправляется должным образом. Могущественные бессильны угнетать слабых, и бедные довольствуются необходимым достатком. Справедливая свобода совести, личности и имущества предоставлена всем людям».
Еще в феврале вынесли решение о создании Государственного совета — верховной исполнительной власти, подчиненной палате общин. Он решает вопросы внешней политики, ведает армией, флотом, делами в Ирландии, распоряжается имуществом делинквентов — бежавших или преданных суду сторонников Карла Стюарта. Суд Королевской скамьи заменили судом Верховной скамьи.
Это были смелые революционные акты; посредством их Англия, казалось, действительно могла превратиться в справедливую демократическую республику. Но одно дело — провозглашение высоких принципов на бумаге, а совсем другое — проведение их в жизнь. Палата общин состоит из представителей народа-суверена, «хранителей английской свободы» — так значилось в документах. Все считали, все изображали себя представителями народа — и судьи, и офицеры армии, и парламент. Они вынесли королю смертный приговор «именем народа», но ведь и король рисовал себя защитником народных прав; он полагал, что народ обманут. Да, народ боролся против ненавистного королевского абсолютизма; огромные толпы лондонских горожан требовали казни Страффорда; народ — простые крестьяне и ремесленники — с оружием в руках сражался с кавалерами, которые защищали королевскую прерогативу. Но кто теперь пришел к власти на плечах народного движения? Кто воспользовался плодами народной победы? На самом деле это была горстка людей — 50—60 человек, не более, которые остались в палате после многочисленных бегств, отпадений, изгнаний, после сокрушительной Прайдовой чистки. В Государственный совет вошли все те же люди: генералы и офицеры армии (среди них Кромвель, Фэрфакс, Скиппон, Ледло, Гезльриг), видные судьи и юристы Брэдшоу, Уайтлок, Сент-Джон. По списку в нем числился 41 человек — и 31 из них были одновременно и членами парламента — Генри Вэн, Генри Мартен… Из активных деятелей революции не попали в него только Айртон и Гаррисон — ведь они еще до чистки выступали за немедленный роспуск парламента. Секретарем Государственного совета назначили великого поэта Джона Мильтона.
Кромвель чувствовал себя теперь подлинным хозяином страны. Он ощущал это сам, он видел, что и другие молчаливо признают за ним верховенство, склоняются в страхе и почтении перед победоносным вождем армии, перед главным «цареубийцей». В первый месяц существования Государственного совета он был его бессменным председателем, и только позднее на эту должность составили Джона Брэдшоу, судившего короля.
Кромвель в эти дни занялся устройством брака сына Ричарда — простоватого милого сельского увальня. Как непохож он был на возвышенного, одаренного Роберта — его рано умершего первенца! Как отличался и от упорного солдата Оливера, погибшего в сорок четвертом году от оспы! Ричард не был одарен ни духовными, ни военными, ни какими-либо иными способностями. Больше всего он любил лошадей и охоту и готов был целыми днями гонять за птицей по болотам. Характер у него был мягкий, уступчивый, наклонности к наукам он не имел и ни к какому делу тоже. Но этот слабый, скудельный сосуд стал теперь старшим сыном и, значит, наследником. О нем следовало позаботиться особо.
Уже 1 февраля, через день после казни, Кромвель через посредника обращается к своему будущему родственнику, отцу невесты финансисту Ричарду Мэру. Он оговаривает имущественные вопросы, условия контракта. Ему особенно важно, чтобы невеста, Дороти Мэр, стала доброй поддержкой Ричарду, он надеется на ее положительность, уравновешенность, твердость в добродетели. Окончательное оформление брака состоялось в апреле. Дороти оправдала надежды своего свекра — она была мила и умна. Чем больше он присматривался к ней, тем больше она ему нравилась, и он искренне к ней привязался. А Ричарда Мэра просил особенно проследить за тем, чтобы его молодой зять читал больше книг по истории и географии — может быть, он станет посерьезнее и приготовит себя к будущему — кто знает? — большому делу.
Самому же Ричарду он писал так: «Ты, может быть, думаешь, что мне нет нужды советовать тебе любить твою жену. Господь да научит тебя этому, иначе все будет безобразно. Хотя брак и не является установленным таинством, все же есть в нем неоскверненное ложе и любовь». Он сам всю жизнь старался честно любить свою Элизабет и считал, что именно такая любовь — не неверный, скороспелый плод внезапного влечения, а добрый плод сознательных, каждодневных усилий — выстраданных усилий любить, прощать, жалеть и вести вперед, к богу — единственная прочная основа брака.
Между тем тучи на политическом горизонте вновь стали сгущаться. Невиданная дерзость англичан — публичная казнь помазанника божия — вызвала ужас и возмущение монархической Европы. Дипломатические отношения с новоявленной республикой были порваны. Франция, Испания, Австрия выразили республике «цареубийц» официальный протест. Даже протестантская республика Голландия вела себя вызывающе — она дала приют принцу Уэльскому. Постоянно приходили сведения о готовящейся интервенции французских или испанских войск. В Шотландии принц Уэльский был провозглашен королем. Это был открытый вызов. В самой Англии еще держался неприступной твердыней Понтефракт — последний оплот кавалеров. Из северных и западных графств приходили известия о роялистских беспорядках, в Эксетере какие-то люди порвали на глазах у всех акт о запрещении провозглашать кого-либо королем.
Из печати вышел дерзкий анонимный памфлет; назывался он «Царственный лик» и был написан якобы самим королем-мучеником. Он с такой яркой силой изображал смиренное благочестие и другие бесчисленные достоинства казненного монарха, что в короткое время — в течение всего лишь года — выдержал сорок семь изданий. И хотя ответил на памфлет сам Джон Мильтон, суровый и страстный гений его не смог заглушить шипения врагов республики.
Но главная опасность шла сейчас из Ирландии. Самый ближний сосед превратился в злокозненное гнездо роялистов. Граф Ормонд в феврале заключил союз с ирландскими католиками и готовил войска для высадки в Англии. Сюда прибыл с остатками своего флота принц Руперт, сюда же был приглашен и будущий Карл II, чтобы возглавить дело. Ирландия стала самым подходящим плацдармом для организации любой интервенции, средоточием враждебных республике сил.
Надо было срочно думать об отправке войск в Ирландию. Но как только Кромвель и приближенные его начинали об этом говорить, перед ними вставали все те же проблемы, которые чуть не привели к катастрофе в 1647 году.
Для набора армии в Ирландию надо распустить, переформировать старые войска. А как это сделать, если задолженности по армейскому жалованью до сих пор не уплачены? Их попытались погасить хотя бы отчасти, продавая картины, обстановку, библиотеку, драгоценности бывшего короля. Впрочем, скоро новый Государственный совет нашел, что гораздо удобнее и приятнее использовать все это для устройства собственных апартаментов. Нужда в деньгах не уменьшилась. Откуда взять деньги, если Сити с огромным недоверием и, можно сказать, враждебностью отнеслась к казни короля и к установлению республики? Если народ задавлен поборами и акцизами донельзя и вот-вот вспыхнет недовольство?
Недовольство в народе — вот что еще беспокоило. Война вызвала застой в ремесле и торговле; многие тысячи людей разорились. Работать было негде, и толпы нищих оборванцев бродили по дорогам. Три года подряд неурожаи подтачивали земледелие, хлеб дорожал, скот падал. Сорокатысячная армия висела на шее народа тяжким ярмом. Налоги росли, церковная десятина продолжала взиматься, несмотря на провозглашенную свободу совести. С начала войны неуклонно ползли вверх цены на мясо, соль, свечи, ткани, уголь.
Люди голодали. 30 апреля Уайтлок записывал в дневнике: «Сообщают из Ланкашира о большом недостатке хлеба, вследствие чего многие семейства умерли от голода… Сообщают из Ньюкасла о том, что в Камберленде и Уэстморленде многие умирают на больших дорогах вследствие недостатка хлеба; некоторые покидают свои жилища и переходят со своими женами и детьми в другие местности, чтобы получить помощь, но нигде не могут ее получить…» В парламент потоком шли петиции от бедняков — они сетовали на рост цен и налогов, на крайне низкую плату за труд, на холод и недостаток топлива. «О члены парламента и солдаты! — взывали они. — Нужда не признает законов… Матери скорее уничтожат вас, чем дадут погибнуть плоду их чрева, а голоду нипочем сабли и пушки… Прислушайтесь у наших дверей, как наши дети кричат: „Хлеба, хлеба!..“ Мы вопием к вам: сжальтесь над порабощенным и угнетенным народом!»
Народ? Народом для Кромвеля были благочестивые пуритане, крепкие хозяева, арендаторы, ремесленники — все, кто честным трудом своим и достоянием поддерживает государство. Народом была его армия. А весь этот сброд — нищие и бродяги, разоренные коттеры и городская чернь — Кромвель не считал их народом. Он или просто сбрасывал их со счетов, думая о благе нации, или опасался. Сектанты, которых раньше он охотно брал в свои войска, теперь его тревожили, и он пальцем не шевелил, когда узнавал, что их преследуют, изгоняют, бросают в тюрьмы. Он пальцем не шевелил, чтобы ответить на их петиции, выполнить их требования. Предоставить им избирательные права наравне со всеми?! Об этом не может быть и речи. Левеллерское «Народное соглашение», поданное в парламент еще в январе, было положено под сукно и забыто.
Но сами левеллеры не собирались складывать оружие. Они теперь заговорили в полный голос, заговорили от имени народа. Его свободы похищены, а ему самому пытаются заткнуть рот, чтобы он не производил шума. Армию третируют: сразу после казни Карла Стюарта, 2 февраля, офицеры предложили палате общин издать закон, грозящий виселицей всякому, кто вносит смуту в армию. Солдатские митинги были запрещены, а петиции разрешено подавать только через офицеров.
26 февраля в парламент поступает ремонстрация горожан Лондона и Саутворка. Автором ее был все тот же неугомонный Лилберн, и называлась она «Разоблачение новых цепей Англии».
Индепендентская республика сковала народу новые цепи взамен старых, разбитых с казнью короля. Народ низведен до ничтожества, а между тем ему льстят, уверяя, что он единственный источник справедливой власти. На самом деле вся реальная власть в стране передана Государственному совету, и члены его «будут иметь громадную возможность сделать себя абсолютными и безответственными». Парламент следует поэтому распустить и тут же созвать новый, полный, представительный. «Акт о самоотречении», изданный еще в 1645 году и теперь уже всеми забытый, должен выполняться. Великие интриганы, захватившие себе почетные места и в армии, и в парламенте, лелеют планы порабощения республики. Не станут ли они в конце концов «абсолютными властителями, господами и хозяевами как парламента, так и народа»?
Народу же левеллеры разъясняли: «Вы ждете облегчения и свободы от тех, кто угнетает вас, ибо кто ваши угнетатели, как не знать и джентри, и кто угнетен, как не йомен, арендатор, ремесленник и рабочий? Теперь подумайте: не избрали ли вы поработителей в качестве своих избавителей?»
Республика едва была установлена, а левеллеры уже побуждали народ к новой борьбе. «Восстаньте же как один человек, — писали они, — для борьбы за свое освобождение против тех, кто обманул ваше доверие и ежедневно стремится поработить вас… Если вы сейчас не воспользуетесь этой возможностью, знайте с достоверностью, что вы куете для своей собственной шеи ярмо, которое разрушит жизнь, права и состояние как вас самих, так и потомков ваших». 1 марта восемь солдат подали петицию в совет офицеров с требованием разрешить солдатские митинги, санкционировать свободную подачу петиций, распустить Государственный совет и судебный трибунал. Правление офицерской верхушки осуждалось, петиция намекала, что армия не желает служить «честолюбивым стремлениям отдельных лиц».
Бешенство овладело Кромвелем. Они осмеливаются бунтовать после победы, завоеванной с таким трудом! Они осмеливаются нападать на своих командиров, требовать их низложения! В начале марта, споря в палате с Генри Мартеном об этой левеллерской шайке мятежников (тот, конечно, их защищал), Кромвель выхватил кинжал. Восемь солдат, подавших петицию, были преданы военно-полевому суду. Пятеро, не пожелавших отречься, признаны виновными в клевете на армию, на Государственный совет, в намерении вызвать мятеж. 6 марта перед выстроенными полками их провезли на лошадях лицом к хвосту, сломали над головой каждого его саблю и изгнали из армии.
Но в Лондоне толпы народа встретили их с торжеством и сочувствием. Побежденные превращались в победителей, позор — в триумф. Через две недели вся история с пятью солдатами была изложена в резком издевательском памфлете под названием: «Охота на лисиц от Ньюмаркета и Трипло-Хита до Уайтхолла, проведенная пятью маленькими гончими (бывшими ранее в армии), или с обманщиков-грандов сорваны маски (так что вы можете их узнать)». Узнать лисиц было действительно нетрудно. Кромвель, Айртон, Фэрфакс — вот эти коварные лисы, они стремятся захватить власть в свои руки и поработить народ. «Было ли когда-нибудь поколение людей столь же лживое, предательское и клятвопреступное, как эти люди?.. Их молитвы, посты, проповеди, их вечные цитаты из Священного писания, имя бога и Христа, не сходящее с их уст!.. Едва вы начнете говорить о чем-нибудь с Кромвелем, он приложит руки к груди, возведет очи к небесам и призовет бога в свидетели. Он будет проливать слезы, стенать и сокрушаться, даже посылая вас под удар ножа… Теперь ясно всему миру, что интересы офицеров прямо противоположны интересам солдат; между ними не больше различий, чем между Христом и Белиалом, светом и тьмой… До этого нами правили король, лорды и общины, теперь — генерал, полевой суд и палата общин. Мы спрашиваем вас, что изменилось?..»
Памфлет был полон нападок лично на него, Кромвеля. Его называли новым королем, его вопрошали: «О Кромвель! Чего ты домогаешься?»
Он домогался порядка, благоденствия страны (как он его понимал), справедливости и сохранения завоеваний революции. Вести ее дальше он не хотел, страшился. Но отстаивать то, что завоевано, — здесь у него не было сомнений. 15 марта он был назначен главнокомандующим ирландской армии. Ему предлагали пост главы армейского совета.
Что ему было делать? В стремлении к личной власти, к тому, чтобы стать «новым королем», его обвиняли и справа, и слева, и роялисты, и левеллеры. Он мог бы отказаться от назначения, не ехать в Ирландию. Но без него будет ли победа? Без него не распадется ли парламентский лагерь, не передерутся ли партии?
Надо было ответить, и 23 марта он встал перед советом офицеров. Для него, английского сквайра, который смотрел на Ирландию как на добычу, как на средство обогащения себя и себе подобных, ирландцы были варварами, недостойными снисхождения. Он вспомнил мятеж 1640 года, вспомнил католические заговоры и постоянные сношения ирландцев с роялистами.
— Если мы не постараемся, — говорил он, — отстоять там наши интересы, то они не только будут вырваны с корнем, но и, кроме того, ирландцы в самом скором времени смогут высадить войска в Англии.
И еще одна мысль была в его речи: надо думать о солдатах. Парламент и командиры в большом долгу перед ними. Завоевание Ирландии сможет дать им значительную компенсацию за те беды и страдания, за те потери, которые они претерпели. Им надо заплатить, их надо хорошо экипировать, вооружить, одеть, и тогда «давайте пойдем, если бог пойдет с нами…».
Речь возымела действие. У Сити решено было просить заем в 120 тысяч фунтов; для обеспечения ирландской экспедиции выпустили акт о продаже церковных и коронных земель.
А на следующий день после речи Кромвеля, 24 марта, был опубликован еще один левеллерский памфлет, который назывался «Вторая часть новых цепей Англии, или Печальное представление о ненадежном и опасном положении республики, направленное к высшей власти Англии — народным представителям». И опять те же обвинения: «несправедливость, алчность и честолюбие тех, кого народ избрал своими представителями…» «Эти люди, которые раньше делали вид, что они борются за свободу в целях уничтожения общественных бедствий, оказались способными быстро выродиться и усвоили грубейшие принципы и практику старых тиранов…» «Вероломные и изменнические действия в отношении армии, парламента и государства…» И угрозы: те, кто захватил в республике власть, «будут сброшены с высоты их узурпированного величия», ибо «они уже потеряли расположение всего народа и держатся теперь одной лишь силой».
Новый памфлет вызвал в правительстве вполне понятное возмущение. Он был объявлен книгой «скандальной, лживой, клеветнической, призывающей к бунту и новой войне». Авторов и издателей обвинили в измене. 29 марта его сочинители — Лилберн, Уолвин и еще три человека предстали перед Государственным советом.
Лилберна спросили о том, причастен ли он к изданию скандального памфлета. Ответить на этот вопрос — значило отступиться от принципа свободы слова. Вместо ответа он снова стал обвинять грандов. Глядя прямо в глаза Кромвелю, хотя вопросы задавал председатель Брэдшоу, Лилберн объявил, что считает власть совета незаконной и недействительной. Что они сами себя сделали правителями Англии — помимо воли народа, за закрытыми дверями. Что Государственный совет, в котором он видит так много членов парламента, не может обладать судебной властью: законодатели не должны быть судьями, иначе у кого искать защиты от неправедных судей?
Он говорил еще много, спеша, путая слова, боясь, что его вот-вот прервут. И прервали-таки: Брэдшоу велел увести его в соседнюю комнату и вызвать Уолвина. Затем остальных. Потом арестованные долго сидели вместе, прислушиваясь к словам, доносившимся из-за неплотно прикрытой двери. Слова долетали то явственнее, то смутным гулом; временами слышались отдельные выкрики. Члены Государственного совета о чем-то спорили; страсти разгорались, гул усиливался. Вдруг мощный кулак грохнул по столу и все покрыл громовой голос Кромвеля:
— Я говорю вам, сэр, у вас нет другого способа расправиться с этими людьми, как только сокрушить их! Иначе они сокрушат вас!.. Вся ответственность за пролитую кровь падет на ваши головы!
Арестованные вытянулись, напряглись. Совсем рядом, за стеной, бушевал, метал громы и молнии этот могучий человек, которого они когда-то считали своим другом, а теперь заклеймили словом «предатель» и ненавидели за отход от их дела. И он их ненавидел. Кулак еще несколько раз грохнул по столу:
— Повторяю вам, сэр: вы должны сокрушить их!
И все умолкло. Левеллеры поняли, что домой в этот вечер они не вернутся. И правда: ночью их всех отвезли в Тауэр.
Через несколько дней Кромвель согласился принять командование ирландской армией, и 30 марта его назначение было одобрено палатой общин.
Но дух его был в смятении. Он искал внутреннего оправдания своим поступкам. 1 апреля он решил выступить в Уайтхолле с публичной проповедью. Час перед этим он провел в уединении и молитве, затем твердыми шагами вышел на кафедру. Глаза его были обращены к небу, руки сложены на груди, голова склонилась на бок. «Боже, — говорил он, — сними с меня власть над этим могучим народом — народом Англии, ибо бремя это слишком тяжело, чтобы плечи мои могли его вынести…»
Арест Лилберна и его друзей-левеллеров вызвал новые смуты. Толпы петиционеров шумели перед зданием Вестминстера. Под петицией, поданной 30 марта в парламент, стояло 30 тысяч подписей. В апреле произошла и совсем невиданная демонстрация: взбунтовались лондонские женщины. Добродетельные хозяйки, жены и матери вышли на улицы требовать гарантии народных прав и освобождения заключенных — Лилберна, Уолвина, Принса, Овертона. Женщин собралось несколько тысяч. Драгуны, сторожившие двери парламента, беззлобно отбивались от их ярости прикладами.
Наконец двадцати представительницам разрешено было войти внутрь. К ним вышел депутат. С истинно мужским превосходством он сказал:
— Не женское это дело — подавать петиции. Идите лучше домой и мойте там свои кастрюли.
Одна из них выступила вперед:
— Если у кого кастрюли еще и остались, — сказала она, — то не осталось, что класть в них.
Подошел другой депутат:
— Неслыханное это дело, чтобы женщины подавали петиции в парламент.
— Неслыханное дело, говорите вы? — Еще одна женщина, более бойкая, взмахнула рукой перед самым его носом. — Сэр, то, что является необычным, не является еще поэтому незаконным. Вы ведь отрубили королю голову — это тоже неслыханно. Тем не менее я полагаю, вы это оправдываете?
Кромвель вышел на порог. Шум, выкрики, брань усилились. Совсем близко от себя он увидел разъяренное лицо, растрепанные волосы под покосившимся чепцом, горящие ненавистью глаза.
— Почему вы не хотите принимать от нас петиции? Когда вам нужны были наши деньги и наша кровь, вы нас слушали! Вы думаете, что у нас теперь больше ничего нет, но кое-что осталось, да не про вас!
Кромвель чувствовал себя обескураженным. Здесь не выхватишь шпагу, не бросишься в толпу с кулаками. Сражаться с женщинами ему, воину? Он спросил:
— Чего вы хотите?
Чьи-то цепкие руки схватили его за плащ.
— Чего мы хотим? Тех прав и свобод нации, которые вы нам обещали! Вы нам ответите! Мы расправимся с вами, если вы хотя бы пальцем тронете арестованных! Вы должны их освободить!
Напрасно он говорил, что они арестованы по закону, что имеется соответствующий указ парламента, что судить их будут открыто и по праву. Они не слушали.
— Сэр, — кричала все та же разъяренная фурия, — если вы лишите их жизни, мы не успокоимся, пока не лишим жизни тех, кто это сделал! Сэр! Мы лишим жизни и вас, если вы убьете их!..
Выбора для Кромвеля, для всего правительства республики не оставалось: этих людей действительно надо было сокрушить во что бы то ни стало. Иначе их бесстрашие и всенародная поддержка, им оказанная, сметут новый строй, власть, государство. Против них надо действовать их же оружием: издавать памфлеты, разоблачать, обвинять. И памфлеты появились. В них говорилось, что левеллеры — безбожники, что они не верят в бессмертие души, а Священное писание считают вымыслом. «Они хотят, чтобы никто не мог назвать какую бы то ни было вещь своей; по их словам, любая власть человека на земле — тирания, по их мнению, частная собственность — дело рук дьявола… Они восстанавливают работника против хозяина, арендатора против землевладельца, покупателя против продавца, должника против заимодавца, бедного против богатого…»
Левеллеры тоже не оставались в долгу: из тюрьмы они ответили на эти обвинения манифестом. «О нас распускают самые невероятные слухи, — писали они. — Будто мы хотим уравнять состояния всех людей, будто мы не хотим никаких сословий и званий между людьми, будто мы не признаем никакого правления, а стремимся лишь ко всеобщей анархии…» Чтобы покончить со всей этой клеветой, левеллеры заявляли: «У нас никогда не было в мыслях уравнять состояния людей, и наивысшим нашим стремлением является такое положение республики, когда каждый с наибольшей обеспеченностью пользуется своею собственностью… Цель наша — усовершенствовать правительство, а не разрушить его, и хотя тирания исключительно плоха, однако из двух крайностей анархия — самая худшая…»
1 мая из Тауэра выпускается новый вариант «Народного соглашения» — левеллеры продолжают борьбу. В полках усиливается агитация, они протестуют против отправки в Ирландию, отказываются покинуть Лондон, пока их требования не будут удовлетворены. В конце апреля вспыхивает восстание в драгунском полку Уолли.
В казармах на Бишопгейт-стрит было шумно. 23 апреля вышел подписанный генералом Фэрфаксом приказ о выводе полка из Лондона, но до сих пор офицерам не удавалось привести приказ в исполнение. Солдаты открыто отказывались повиноваться, вели себя вызывающе. Дали знать Фэрфаксу. 24 апреля последовал вторичный приказ, но тоже безрезультатно. Тридцать вооруженных солдат вышли из казарм, ворвались в гостиницу «Булл» на той же улице и силой, угрожая оружием, захватили все свои эскадронные знамена. На следующий день мятеж продолжался. Солдаты оставались в казармах, отказывались выполнять приказы офицеров, дисциплина упала. Они сидели в помещениях, о чем-то совещались и время от времени выходили на улицу, где уже собралась изрядная толпа. Между ними и толпой завязались какие-то отношения, и уже некоторые солдаты обращались к ней с речами.
25 апреля разнесся слух о приезде Кромвеля и Фэрфакса. Были произведены аресты. На следующий день пятнадцать солдат из полка Уолли предстали перед военным судом. Одиннадцать из них были признаны виновными, шестеро приговорены к смертной казни.
Опять казни, расстрелы. Не слишком ли мрачное начало для республики? Одно кровопролитие влечет за собой другое. «Земля не иначе очищается от пролитой на ней крови, как кровью пролившего ее…» Кромвель настоял, чтобы пятерых из осужденных помиловали.
Казнь выпала только Роберту Локиеру. Ему было двадцать три, а воевать он начал с шестнадцати. Смелый, открытый юноша, добрый товарищ, он был всеобщим любимцем. Как только левеллеры подняли свое знамя в армии, он тут же безоглядно присоединился к ним, всей душой поддержал «Народное соглашение», горячо спорил с грандами в Пэтни. В Уэре он был среди тех, кто прикрепил листок с конституцией к шляпе. Сейчас он должен был умереть как главный зачинщик мятежа.
Узники Тауэра направили Фэрфаксу письмо. Военный суд и смертная казнь в мирное время незаконны, писали они. Это не что иное, как простое убийство. Такие вещи делал Страффорд в Ирландии, а кто не помнит, что стало со Страффордом? Применение военного суда и казни в мирное время было одним из главных пунктов его обвинения. Из-за него-то он и лишился головы, пусть вспомнят это нынешние правители Англии. Как бы им не подвергнуться той же участи.
Но это письмо не спасло Локиера. 27 апреля на Людгейт-хилл, в Лондоне, перед оградой церкви святого Павла, состоялась публичная экзекуция. Полк был выстроен в боевом порядке, дула мушкетов направлены вперед. Когда треск барабанов затих, обреченному разрешили сказать последнее слово. Он поднял голову:
— Друзья! Друзья солдаты! Со мной расправляются потому, что я выступил за народ Англии и за ваши привилегии и свободы, и, если разобраться, вы должны были бы присоединиться к тем, кто за них борется. Я понимаю, что это офицеры приказывают вам стрелять в меня… Вы же не можете желать гибели того, кто хотел вам только добра.
Ряды едва заметно дрогнули, какое-то движение пронеслось по ним. Говоривший это заметил.
— О нет, пусть моя смерть не пугает, — сказал он. — Пусть она, напротив, ободрит вас, ибо никогда еще ни один человек не умирал так спокойно, как я.
Раздался треск барабанов, потом команда, залп — и все было кончено.
29 апреля траурная процессия двигалась по улицам Лондона. Сразу можно было заметить, что похороны необычные — много тысяч людей шли за гробом, а из домов, из боковых улиц вытекали все новые и новые толпы и вливались в процессию. Они шли по пять-шесть человек в ряд, шестеро горнистов не переставая играли траурный солдатский марш. Цветки розмарина усыпали гроб, алыми каплями падали на мостовую, прямо под ноги лошади покойного, которую, словно на похоронах знатного вельможи, вели за гробом, всю покрытую черной попоной. У многих в толпе рядом с черными лентами к шляпам были прикреплены сине-зеленые — морская волна, цвет левеллеров.
Длинное шествие, растянувшееся на много кварталов, двигалось к новому Вестминстерскому кладбищу. Молчали. Кроме заунывного звука труб, не слышно было ни разговоров, ни вздохов, ни даже плача. Словно набравшись мужества и суровости мужчин, хранили скорбное молчание многие сотни женщин, замыкавшие процессию.
У кладбища ждали еще несколько тысяч человек, и еще многие тысячи готовы были к ним присоединиться. Расстрел Локиера не испугал, не рассеял ряды недовольных, а, наоборот, сплотил их, наполнил сердца ненавистью и решимостью к борьбе. Кромвель просчитался, думая одной казнью раздавить движение. «Многие рассматривали эти похороны как пощечину парламенту и армии», — записал в дневнике Уайтлок. Движение разрасталось.
Левеллеры были главной заботой Кромвеля в это время. Это они, уравнители, ниспровергатели, бунтари, больше всего угрожали республике слева в первые месяцы ее существования. За ними стояла армия — вот что было опаснее всего. И потому расправиться с ними было необходимо. Но появились в эти дни и иные, еще более тревожащие движения. Они тоже угрожали республике слева — правда, на первый взгляд не с такой силой. В феврале из Норича была подана петиция от людей, которые называли себя «людьми Пятой монархии». Они верили, что на смену четырем земным великим царствам — Ассиро-Вавилонскому, Персидскому, Греческому и Римскому, которое продолжается и по сю пору, придет Пятое царство — империя Иисуса Христа, которая на тысячу лет установит на земле добро, справедливость, счастье. Смерть короля усилила их надежды. «Господь Иисус Христос грядет, — писали они. — Готовьтесь к его приходу! Смещайте нечестивых пастырей, отменяйте церковную десятину!»
А в апреле Государственному совету было донесено, что некая группа людей — тридцать-сорок человек, называющие себя «истинными левеллерами», — начала недалеко от Виндзора, в приходе Кобхэм на холме святого Георгия, взрыхлять ничейную землю — общественную пустошь — и сеять на ней турнепс, бобы и морковь. Всем желающим они предлагали присоединиться к ним и обещали бесплатную пищу, питье и одежду. Быть может, они намерены были разрушить изгороди и пахать дальше, вторгнувшись в чужие владения. «Опасаются, — говорилось в донесении, — что у них что-то на уме…»
Местные жители приходили к ним, глядели. Намерения копателей казались в общем миролюбивыми, хотя речи их настораживали. По их ответам на вопросы любопытных выходило так, что будто скоро все вообще люди выйдут на холмы и пустоши, будут копать землю и таким способом заботиться о своем пропитании. Выходило, что на земле скоро не будет богатых и бедных, работников и господ, что все будут трудиться и никто не будет владеть собственностью: все станет общим.
Стало известно, что эти копатели — диггеры — уже выпустили несколько памфлетов. Самым заметным сочинителем среди них был некто Джерард Уинстенли, сын ланкаширского торговца, человек грамотный, но разорившийся. Однажды его посетило мистическое откровение: он услыхал свыше произнесенные слова: «Работайте вместе, вместе ешьте хлеб, объявите об этом всему миру». С тех пор он призывал к тому, чтобы жить сообща, не делить землю и вещи на «мое» и «твое», не покупать и не продавать, а трудиться вместе и вместе потреблять плоды рук своих. «Я утверждаю, — писал он, — что земля была сотворена для того, чтобы быть общим достоянием всех живущих на ней, но если это так, то никто не должен быть господином над другим, земля создана для того, чтобы все сыны и дочери рода человеческого свободно жили на ней».
И другие памфлеты говорили о том же. «Свет, засиявший в Бекингемшире, или Раскрытие главного основания и первоначальной причины всякого рабства во всем мире» — назывался один из них. Главный источник всякого зла на земле, утверждают они, — частная собственность. Все люди были сотворены равными и свободными и сообща пользовались всеми благами природы. Но алчность и властолюбие привели к захвату земли, вследствие этого и земля, и деревья, и звери, и птицы оказались в немногих корыстолюбивых руках, а все остальные были обездолены и стали их рабами.
В «Декларации бедного угнетенного народа Англии», подписанной среди прочих и Уинстенли, диггеры писали: «Мы объявляем вам, называющим себя лордами и господами страны, что царь справедливости просветил настолько наши сердца, чтобы понять, что земля не была создана специально для вас, чтобы вы были господами ее, а мы вашими рабами, слугами и нищими, но что земля создана для того, чтобы быть общим жизненным достоянием для всех… Наши сердца начинают освобождаться от рабского страха перед людьми, подобными вам… Мы обрели в себе решимость вскапывать и возделывать общинные земли и пустоши по всей Англии…»
Но ошибся бы тот, кто подумал, что диггеры собираются силой отвечать на силу. Нет, этот путь, как показывает история, к добру не приводит. Сколько веков уже люди будто бы исповедуют христианское учение, а поступать по духу евангельскому до сих пор не умеют, не хотят. Мы не будем силой отбирать ваши владения, заверяли лордов диггеры. Мы будем обрабатывать лишь общинные, ничейные поля. И наш пример воодушевит и обратит вас, и вы, лорды, пойдете трудиться вместе с нами.
Получив все эти сведения, Государственный совет приказал тотчас же отправить в Кобхэм отряд кавалерии и разогнать смутьянов. Гранды всей кожей и всем нутром своим почувствовали, что это незаконное сборище мятежных людей может вызвать очень далеко идущие и опасные последствия. Они нарушат мир и спокойствие республики в такой степени, в какой никто его до сих пор не нарушал. «Примите меры к тому, — говорилось в приказе, — чтобы в Кобхэм было послано несколько конных отрядов, которые бы разогнали людей, устраивающих подобные сборища, и препятствовали подобным действиям в будущем, чтобы недовольная партия не могла собраться под прикрытием подобных людей, собраться в назначенном месте и причинить еще больший вред государству».
19 апреля к холму святого Георгия подскакали два кавалерийских эскадрона. Мотыги мерно стучали в теплом весеннем воздухе, тридцать или сорок человек копались в земле, на просторном поле, под пение жаворонков. Ничего бунтарского, опасного не виделось в этой старой как мир, благодатной картине. Командир эскадрона пожал плечами: и с чего это ему велели разогнать горстку жалких копателей, никому не приносящих вреда?
Он переговорил с теми, кто назвал себя главными (их имена были Уинстенли и Эверард, бывший солдат), и разговор этот лишь укрепил его уверенность, что намерения у копателей самые мирные. Они заявили, что не будут защищаться с помощью оружия. Приказав копателям разойтись, он велел Уинстенли и Эверарду явиться к генералу Фэрфаксу в Лондон и объяснить свое поведение. Те согласились и отправились немедля.
Но здесь начались неприятности. Когда главнокомандующий армии, генерал Фэрфакс, вышел 20 апреля к этим людям, они не соизволили снять перед ним шляп. Генерал недоуменно посмотрел на окружающих.
— Вы почему не снимаете шляп перед его превосходительством? — строго спросил оборванцев адъютант.
— Потому что он — такое же созданье божье, как и мы, — был ответ.
На вопрос, чего они хотят и зачем копают землю, диггеры ответили, что они, как и все бедные люди Англии, имеют право трудиться на ничейной земле, мирно обрабатывать ее и пользоваться плодами своего труда.
Им позволено было вернуться домой. И они снова принялись за свое дело. Власти как будто на время оставили их в покое, и на холме святого Георгия, а также на других холмах старой доброй Англии закопошились согнутые фигуры новых мечтателей и идеалистов.
26 апреля вышел памфлет Уинстенли, озаглавленный «Знамя истинных левеллеров поднято, или Строй общности, открытый и предлагаемый сынам человеческим». «О ты, власть Англии, — писал Уинстенли, — хотя ты и давала обещание превратить ее народ в свободный народ, но ты так ставила этот вопрос по своей себялюбивой природе, что ввергла нас в еще большее рабство… Тот самый народ, которому ты обещала дать свободу, угнетен судами, мировыми судьями и комитетами, его сажают в тюрьмы… Лендлорды возвышаются на должности судей, правителей и государственных чиновников… Люди, претендующие на охрану народной безопасности силою меча, от высокого жалованья, многочисленных военных постоев и других видов добычи набирают много денег, покупают на них землю и становятся лендлордами». В памфлете говорилось о проклятом рабстве огораживаний, о тяжести налогов, об угнетении народа сборщиками податей, владельцами десятин, господами, юристами… Уинстенли предрекал, что вскоре «все общинные земли и пустоши в Англии и во всем мире будут взяты по справедливости людьми, не имеющими собственности».
Да, власти на какое-то время оставили диггеров в покое — назревали другие, более грозные события: война в Ирландии, мятежи в армии… Но не дремали соседи — благополучные, зажиточные фригольдеры и йомены. Эти крепкие хозяева жили и хотели жить своими земными интересами; они считали копейку, копили впрок достояние и не желали ни с кем делиться: с какой стати? Для них кобхэмские мечтатели были настоящими врагами: они были не такими, как все, они не понимали, более того, они отвергали интересы мира сего. Любопытствующие толпы вокруг копателей росли, их настроение делалось все более воинственным, они пытались спорить, угрожать. Они ходили жаловаться к бэйлифам и лордам, они не могли терпеть этих мирных смутьянов, обладавших более высоким духом, чем они сами. Наиболее ретивые из этих почтенных людей стали переходить к действиям: хижины диггеров кто-то разрушал по ночам, их посевы вытаптывались, инвентарь ломался. Местные власти, всегда в провинции более ограниченные и жестокие, хватали копателей, избивали их, бросали в тюрьмы, штрафовали.
Но они выходили в поле снова и снова — и не только уже на холме святого Георгия, но и в Нортгемптоне, Кенте, других графствах. Это мирное, внешне такое убогое, такое безобидное движение становилось для индепендентской республики едва ли не более опасной силой, чем открытое неповиновение армии.
Похоже было, что новая гражданская война, уже третья по счету, все-таки грянет. Не было спокойствия в стране, не складывалось оружие, не унимались страсти. Только ненависть бушевала теперь не между роялистами и сторонниками парламента, а внутри самого парламентского лагеря, внутри армии.
Бунтовали армейские низы. То тут, то там слышалось об открытом неповиновении, мятежных выходках, протестах. Расстрел Локиера никого не успокоил, напротив, только усилил борьбу. И конечно, возглавляли это недовольство левеллеры. 1 мая узники Тауэра — Лилберн Овертон, Уолвин, Принс — выпустили еще одну редакцию «Народного соглашения», где требовали немедленного созыва нового парламента на основе всеобщего избирательного права.
6 мая восстали воинские части в Солсбери — офицеры были удалены, приказ об отправке в Ирландию решили не исполнять. «Мы обращаемся ко всем разумным людям, — заявили они, — и спрашиваем: разве это справедливо и правомерно отправить нас в другую страну до того, как мы сделали что-либо доброе дома?»
К ним присоединились солдаты полка Айртона; восставшие сошлись на общий митинг близ Солсбери и здесь же 11 мая составили декларацию. «Мы решили приложить все наши усилия, — писали они, — чтобы с божьей помощью добиться настоящего устройства этой несчастной нации, восстановления нарушенного мира в освобождения страны от власти тирании… Пусть знает весь мир, что мы намерены осуществить окончательное устройство этой отчаявшейся нации по форме и способу „Народного соглашения“, предложенного как средство к установлению мира подполковником Джоном Лилберном, а также Уильямом Уолвином, Томасом Принсом и Ричардом Овертоном 1 мая 1649 года… Пусть будет известно всему свободному народу Англии и всему миру, что мы, предпочитая скорее умереть за свободу, чем жить рабами, собрались и объединились вместе, как англичане, чтобы с мечами в руках избавить себя и свою родину от рабства и угнетения…»
Второй очаг восстания возник в Бэнбери, недалеко от Оксфорда. Его возглавил капитан Уильям Томпсон, энергичный и умный вожак. Он сразу же объявил солдатам, что для успеха дела надо соединиться с другими повстанцами и действовать вместе.
Как унять, как прекратить эти возмущения? Как удовлетворить солдат, не подвергая опасности устои государства? Власти приняли меры: вооруженный отряд в четыреста человек занял Тауэр, чтобы усилить охрану узников и гарантировать безопасность крепости на случай мятежа левеллеров в Лондоне. К Лилберну и его товарищам запретили допускать кого бы то ни было, даже жен, детей, слуг. Генерал-майору Скиппону был отдан приказ привести силы столицы в боевую готовность.
9 мая Кромвель выступил на смотре воинских частей, расквартированных в Гайд-парке. Он начал мягко. Он все понимает: нужды солдат действительно велики. Он знал, что рядовой пехотинец получает жалованье в 30 раз меньшее, чем генерал, и во много раз меньшее, чем офицер. Но и этих скудных платежей пехотинец не видел: жалованье задолжали за несколько месяцев. И теперь их гонят в Ирландию, не дав им ничего, что они требовали дома. Так вот: все желающие покинуть армию могут свободно это сделать, и им будут выплачены все деньги, которые следует. Только сегодня, 9 мая, парламент принял акт об уплате солдатам задолженности за счет продажи имений короля и его семьи. Кроме того, десять тысяч фунтов стерлингов, предназначенных для флота, переданы на нужды армии.
Но этим дело не ограничится. Кромвель знал, чего от него ждали, и говорил рассчитанно, веско. Парламент намерен издать акт о самороспуске и назначить выборы в новое представительное собрание так скоро, как только это будет возможно. Верьте парламенту, верьте своим доблестным генералам — они не дадут общему врагу восторжествовать.
Настроение солдат оставалось враждебным. Кромвель видел насупившиеся лица, недоверчивые глаза, презрительные усмешки. Кто-то из задних рядов попытался даже ему возразить, но офицеры быстро его утихомирили. Блуждая по рядам глазами, Кромвель вдруг заметил совсем недалеко от себя на нескольких шляпах сине-зеленые ленты. Опять левеллеры! Знакомое бешенство закипело в груди, он снова, как в Уэре, дал шпоры коню, тесня ряды, дотянулся до ненавистной тряпки и резким взмахом руки сорвал ее.
— Приказываю полку немедленно выступать! — крикнул он, вложив в эту фразу весь остаток нерастраченной ярости.
А несколько дней спустя он и Фэрфакс уже скакали на юго-запад: восстание в частях вокруг Солсбери приняло такой размах, что только регулярные войска могли его подавить. За спиной Кромвеля двигались отборные силы «железнобоких»: четыре тысячи кавалеристов. Они шли сражаться теперь против своих кровных братьев — солдат их собственной армии, левеллеров, республиканцев.
Через майора Уайта, бывшего левеллера, посланного к повстанцам для переговоров, Кромвель узнал, что главные силы Томпсона, уходя от преследования других парламентских частей, движутся из Бэнбери к Солсбери, на соединение с тамошними повстанцами. Азарт охотника, мастерство полководца, жгучая жажда битвы и победы — все снова проснулось в Кромвеле. Он приказал идти быстрым маршем, очень быстрым, стремительным, почти невероятным. В субботу, 14 мая, они сделали молниеносный бросок — 45 миль за считанные часы промелькнули под копытами коней — и к полночи в полной тьме подошли к Бэрфорду.
Смутьяны, утомившись после долгого перехода, мирно спали, разместившись в домах городка, на чердаках, в конюшнях. Распряженные лошади дремали.
Это было как раз то, что нужно. Бешеной, все сметающей лавиной налетела кромвелевская конница на спящий городок, топча огороды, врываясь в конюшни, стреляя в окна. Проснувшиеся повстанцы, поначалу ничего не понимая, стали отстреливаться. Все ожесточеннее становился бой, все чаще мушкетная стрельба из окон, из-за углов, из сараев. Силы были слишком неравны, преимущества нападающих слишком велики. К утру бой затих, и около четырехсот полуодетых пленников заперли в городскую церковь. Трофеи составили почти девятьсот лошадей и двенадцать знамен. Убито было всего несколько человек, и многим, в том числе капитану Томпсону, удалось под покровом ночи бежать и скрыться в лесу.
Утром заседал военно-полевой суд. Четырех человек — корнета Томпсона, брата исчезнувшего капитана, капралов Данна, Черча и Перкинса — приговорили к расстрелу. Данн проявил раскаяние, принялся писать памфлет, направленный против мятежа, и в последний момент его помиловали. Троих расстреляли на церковном дворе, и они достойно встретили смерть. К остальным, запертым в церкви, спустя несколько дней вошел Кромвель. Он сказал им, что они, безусловно, заслуживают смертной казни, но он их прощает. Примерной службой они должны постараться искупить свою вину и принести пользу республике. Их расформировали по разным полкам.
Капитан Томпсон с двумя эскадронами объявился в графстве Нортгемптон. К нему стали стекаться остатки повстанцев, но вскоре отряды парламентской кавалерии настигли их близ Уэллингборо и разбили. Тяжело раненный Томпсон, видя, что его дело проиграно, поскакал к лесу, в кустах на него налетело человек двадцать кавалеристов. Бой был недолгим. Двоих, правда, ему удалось уложить, но остальных было слишком много. Его окружили, и скоро отчаянные попытки выжить, спастись, отразить безжалостные удары прекратились. Геройская смерть в бою доблестнее позорной казни.
Кромвель снова — в который раз! — вернулся в Лондон победителем. И на этот раз благодарности и ликованию города не было границ. Да разве только Лондон ликовал и благодарил своего спасителя — спасителя от смут, от мятежников, хотевших уравнять права и, упаси боже, имущество людей! В Оксфорде, бывшей цитадели роялистов, куда они с Фэрфаксом въехали после победы, их встретили с небывалыми почестями и подношениями. На торжественном собрании университета на них надели алые мантии почетных докторов права. Полковникам и капитанам раздали степени магистров, бакалавров.
Парламент в специальном постановлении вынес «сердечную благодарность» Кромвелю, Фэрфаксу и их офицерам «за спасение парламента и нации от грозящей им серьезной опасности». Несколько дней подряд в церквах шли благодарственные молебны, проповедники на все лады повторяли торжественные слова победных псалмов.
А Сити! Совсем недавно почтенные заправилы его ненавидели Кромвеля как цареубийцу, клеймили его как узурпатора власти. Теперь их лица расцвели улыбками. Кромвель — спаситель нации, Кромвель — победитель смуты. 7 июня его пригласили на роскошный банкет в честь победоносных генералов.
Сидя в карете, по дороге на банкет, он думал о том, что во всех этих безобразиях, в новой междоусобной войне, в расстрелах виноват Лилберн. Это он своими памфлетами сеет смуту, это он настраивает солдат на новые мятежи. Смешно говорить о том, что смуты закончены, пока этот человек жив, пока он не усмирен, не уничтожен. На днях, обсуждая эти дела с одним из членов совета, он снова вышел из себя, стукнул кулаком по столу и в сердцах выкрикнул: «Один из нас должен погибнуть: или Лилберн, или я!» Парламентский акт от 14 мая, объявляющий изменой всякое подстрекательство к мятежу в армии, он встретил с удовлетворением.
Карета неспешно катилась по улицам города, толпы зевак, как всегда, стояли вдоль домов и глазели на процессию, но в лицах их Кромвелю чудилась угроза, и среди гула приветственных выкриков он улавливал иные голоса — упрямые, протестующие, ненавистные. Внезапно раздался треск, скрежет, карета резко накренилась, и он, больно ударившись обо что-то виском, полетел в угол. Лошади тревожно заржали, процессия остановилась, гул вокруг усилился. Дверцу кареты заклинило, солдаты конвоя рвали ее снаружи. Наконец ему помогли выбраться. Дрожащий бледный кучер объяснил, что кто-то вынул чеку из передней оси колеса, и оно отскочило.
Зато банкет удался на славу. Столы большого зала, принадлежащего обществу торговцев пряностями, ломились от разнообразных кушаний, изысканных вин, серебряной посуды. Спикер Ленталл, члены Государственного совета и парламента, генералы, высшие офицеры, олдермены и знатнейшие денежные тузы Сити — все были тут. Звучали военные трубы и барабаны, вино ли лось рекой, речи были одна торжественнее, одна хвалебнее другой. По движению левеллеров справлялась пышная тризна, и чем тяжелее было на сердце у Кромвеля, разгромившего бывших товарищей, тем пышнее и великолепнее казалось ему празднество, тем богаче подарки, преподнесенные ему и Фэрфаксу: большие золотые чаши, блюда, графины, подносы. Правители ликовали и наслаждались, а народ, тот народ, благодаря которому они выиграли победу над королем, был обижен, угнетен, по-прежнему бесправен.