Кромвель

Павлова Татьяна

Глава IX

Реформатор

 

 

1. «Охвостье»

День 3 сентября, дважды увенчанный великими победами, стал национальным праздником английской республики. Парламент постановил отныне считать его Днем благодарения; работать в этот день возбранялось.

Победы Кромвеля возвеличили Англию в глазах всего мира. Когда летом 1649 года он покидал Англию, все государства, казалось, были враждебны к ней. Когда теперь, спустя два года, он с триумфом возвращался в Лондон, ясно было, что Англия уже заняла подобающее ей место среди европейских держав: многие из них искали е ней дружбы, другие опасались. На Карла уже никто не возлагал серьезных надежд, его положение при дворах различных государей было поистине жалким.

Первой признала республику, как ни странно, католическая Испания — давний, традиционный враг Англии. Ее примеру последовали вскоре император и князья Германии, Венеция, Генуя, швейцарские кантоны, короли датский и португальский, королева Швеции Христина и, наконец, через два года — сама Франция, потрясаемая Фрондой. Один только русский царь Алексей Михайлович не пожелал признать республику «цареубийц»: он прервал с Англией всякие сношения и изгнал из пределов своего государства всех английских купцов.

Вслед за Ирландией и Шотландией, в которых к концу 1651 года было окончательно сломлено всякое сопротивление, английской республике покорились близлежащие острова, прежде оплоты роялистов, и заокеанские колонии — Новая Англия, Ньюфаундленд, Виргиния, Мэриленд.

Внутри республики опасность роялистского мятежа была вырвана с корнем. Ослабело, почти заглохло и левеллерское движение, перекрытое военными заботами и патриотическим подъемом. Теперь, казалось, наступало время сбора плодов — время мирной и счастливой жизни в новой, очищенной и обновленной стране. Но, как писал поэт, «…все же много остается еще завоевать: ведь мирные времена имеют свои победы, не менее славные, чем война…».

Страна была разорена. Торговля и ремесло находились в упадке, земледелие тоже. Получившие полную свободу земельные собственники беззастенчиво грабили крестьян, и те разорялись, теряли скудные наделы и кусок хлеба. Вместо старых патриархальных лордов, бежавших в королевскую армию или за границу, появлялись новые господа, более циничные, более корыстные; они с еще большей энергией огораживали поля, сгоняли крестьян с насиженных мест, и те пополняли огромную армию бродяг, которыми кишели английские дороги и городишки. Безработных было столько, что перед республикой вставал серьезный вопрос: как их прокормить, как избегнуть их недовольства? Тюрьмы ломились от несостоятельных должников. Законы не соблюдались или использовались во зло беззастенчивыми юристами, которые сказочно наживались на несчастьях разоренных людей. Налоги доходили до огромных цифр — разбухшая почти до 50 тысяч человек армия требовала жалованья и продовольствия. В церковных делах царил полный беспорядок. Поистине, много еще оставалось завоевать в этой стране…

Для Кромвеля день 3 сентября тоже стал днем особенным. Все последующие годы он свято чтил его и отмечал. Позднее, уже после его смерти, родилась среди врагов легенда, что в этот день, перед Вустерским сражением, в лесу явился к нему некий таинственный господин со свитком пергамента в руке. Он обещал Кромвелю семь лет исполнять все его желания, а по истечении этого срока получал право полностью завладеть его душой и телом. Кромвель скрепил договор с дьяволом, — а это был, разумеется, не кто иной, — своею кровью и, полный адского воодушевления, ринулся в битву. Вот чем объясняется его блестящая победа. Несомненная правда во всей этой истории — лишь факт, что Кромвель умрет ровно семь лет спустя и именно в этот день — 3 сентября.

Победа при Вустере не только увенчала Кромвеля как победоносного вождя, не только подкрепила его уверенность в правоте своего дела, по и сняла с его души многолетнюю тяжесть — тяжесть заботы, страха за судьбу республики, неуверенность в собственном призвании. Теперь можно было отдохнуть, отбросить печали, даже позабавиться. Он был на родине: ее милые поля и перелески ласкали взор. Он ехал домой, к любимой жене, к детям. Он дышал воздухом родины. По дороге к Лондону ему поднесли охотничьих соколов, которых он так любил, и он, бросив все, отдался на денек своей юношеской страсти — соколиной охоте.

В Лондоне его встречали опять с триумфом и пушечной пальбой. Парламент пожаловал ему еще и летний дворец короля, прелестный Гемптон-Корт с обширным парком, в котором водилось множество оленей. К его доходу добавили еще четыре тысячи фунтов в год. Едва он приехал, к нему стали являться иностранные послы; петиции подавались в обход парламента на его имя. Палата в официальном поздравлении писала ему: «Теперь, когда силою благословения, ниспосланного богом на вас и на армию, неприятель вполне уничтожен и положение дел как в Англии, так и в Шотландии избавляет ваше превосходительство от необходимости продолжать кампанию, парламент желает, чтобы вы для полнейшего восстановления и укрепления вашего здоровья предались отдыху и успокоению, сколько сочтете необходимым, и чтобы с этою целью избрали себе местопребывание в недальнем расстоянии от Лондона, так, чтобы в важных совещаниях, которыми парламент имеет заняться для окончательного утверждения республики, он мог воспользоваться вашим присутствием и вашими советами».

Кромвель отныне стал главным человеком в Англии. Хью Питерс, проповедник, который наблюдал его триумф, сказал даже: «Этот человек станет английским королем». Но вряд ли Оливер сейчас об этом думал. Принимая почести, он вел себя с отменной скромностью; говорил только об отваге и искусстве своих солдат — никогда о себе самом. Он жил по-прежнему без претензий, хотя резиденция его находилась теперь в Уайтхолле, в группе зданий, получивших название Кокпит. Иностранные послы выражали немалое удивление спартанской простотой его обстановки и образа жизни. Он не думал сейчас о себе — в его душе был мир, тело наслаждалось здоровьем. Время сражаться, проливать кровь, рисковать прошло. Теперь следовало оглянуться вокруг и приняться наконец за устроение дел в государстве — за то самое окончательное урегулирование, которого ждал народ.

Кромвель ощущал необходимость внутреннего устроения нации уже давно — с момента казни несчастного монарха. С этой мыслью он не расставался ни в Ирландии, ни на полях сражений суровой северной страны. В августе 49-го года он подписал петицию, поданную в парламент советом офицеров, где говорилось: «Все изданные ранее уголовные законы, а равно изданные в последнее время указы, посредством которых много богобоязненных людей подвергалось гонению, должны быть отменены… Необходимо как можно скорее обсудить вопрос о больших неудобствах, происходящих вследствие многочисленности ненужных законов с их запутанностью и проволочками, которые приносят выгоду отдельным лицам к вреду и издержкам для общества…» Год спустя, уезжая па север, он говорил Ледло, что желает посвятить все свои силы коренной реформе церкви и права. Но юристы этому противодействуют. Как только речь заходит о реформе права, они кричат, что это значит упразднять собственность. «Между тем, — доверительно признавался Кромвель, — право в том виде, как оно существует, служит только интересам юристов и поощряет богатых притеснять бедных».

А после Денбара, еще не остыв от чудом добытой победы своих истомленных войск, он писал спикеру: «Великие дела свершил бог посредством вас в войне; великих дел ждут люди от вас в мире. Отрекайтесь от самих себя, по сохраняйте и усиливайте свою власть, чтобы обуздывать гордых и дерзких, посягающих на спокойствие Англии; облегчите страдания угнетенных, прислушайтесь к стонам бедных узников; позаботьтесь исправить злоупотребления во всех сословиях. Не к лицу республике, если для обогащения немногих разоряются многие».

С такими намерениями Кромвель вернулся в Англию. Три главные задачи стояли перед страной. Первая из них — реформа права, которая означала в его глазах и глазах современников не только изменения в законодательстве, но и социальные переустройства. Жестокие войны ввергли страну в хаос: отношения между лендлордом и арендатором, между должником и кредитором, между работником и нанимателем нуждались в упорядочении. Самое обременительное для крестьян, самое тяжкое из феодальных установлений — копигольд — крепостное держание земли от лорда, отменено не было; крестьянин не стал собственником своей земли, не получил прав и на общинные угодья.

Вторая задача — устроение церковных дел, в которых тоже царила неразбериха: храмы пустовали — ободранные, лишенные икон и украшений, с выбитыми витражами и искореженными органами; солдаты временами использовали их в качестве казарм, временами — в качестве конюшен или тюрем. Англиканские священники разбежались; пресвитеры тщетно старались собрать и контролировать свою паству; их слушали лишь благополучные купцы и финансисты. А народ был весь во власти самых разных, порой причудливых, порой фантастических сект. По дорогам из города в город, с одной рыночной площади на другую странствовали, собирая толпы, бродячие проповедники.

Все они сходились в одном: в требовании отменить церковную десятину. И здесь церковное, религиозное требование превращалось в социальное. Собственно, церковь как единая организация давно не существовала, ее имущество в значительной мере попало в руки светских собственников, все тех же предприимчивых джентри, новых землевладельцев; а все население снизу доверху должно было почему-то уплачивать древний, весьма обременительный налог. Кромвель давно уже думал о его отмене.

Третьей насущной задачей был роспуск настоящего парламента и назначение выборов в новый, более представительный, более многочисленный. И право: те шестьдесят человек, которые заседали ныне в Вестминстере, возбуждали недоумение. Горстка людей, уцелевших после побегов, чисток, измен, войн, давно уже никого не представляла, кроме самих себя. Прежде палата общин насчитывала около пятисот человек — только такое собрание может заслуживать названия парламента, управлять с достоинством, издавать справедливые законы.

Чем больше Кромвель присматривался к своей когда-то революционной палате, палате индепендентов, тем больше она его изумляла. Куда подевался горячий идеализм Вэна, Гезльрига, Мартена? Куда исчезла их неподкупная жажда справедливости, их забота о благе народном, о законности и свободе? Они об этом больше не помышляли. Они, как и армия, переродились и поклонялись теперь совершенно иным богам. Алчность, безудержная страсть к обогащению владели ими; они нажились на Ирландии; они хватали себе и раздавали друг другу земли, леса, угольные копи, конфискованные у роялистов сокровища, доходные должности, теплые местечки, монополии. Их главной задачей было теперь сохранить и укрепить свою власть, умножить богатства. Их законодательство направлено было как раз к тому, чтобы умножить «разорение многих ради обогащения немногих».

Около половины их были юристами. О какой реформе права в пользу угнетенных могла идти речь? Большинство их были собственниками бывших церковных земель, получающими доходы от десятины. Могли ли они отменить десятину? Все владели землями на правах лендлордов. Могли ли они отменить копигольд? Все они дрожали за свою власть, за свои доходные должности и богатства. Могли ли они провести демократические реформы? Могли ли они, наконец, добровольно сложить с себя полномочия и назначить выборы в новый парламент?

В результате ни десятина, ни копигольд отменены не были; реформа права не проводилась, хотя заседали разнообразные комитеты, создавая видимость дела; налоги не уменьшались, свобода слова, печати, веротерпимость не устанавливались. Вместо этого издавались указы, запрещающие петушиные бои, медвежьи травли, конные ристалища, дабы избежать скопления народа и, боже упаси, смуты. За супружескую измену назначалась смертная казнь; проституция каралась бичеванием, выжиганием клейма на лбу и заключением в исправительный дом; повторная проституция — смертью. Пьянство приравнивалось к уголовному преступлению.

Внешняя политика велась тоже своекорыстная, захватническая, целью ее было обогащение новых классов, Прежде всего они столкнулись с Голландией — серьезным конкурентом на морских просторах. Торговый флот ее был многочисленнее и богаче английского, она хозяйничала на морях и владела множеством колоний. Она ввозила в Англию на своих кораблях товары со всего света и немало при этом наживалась.

Вестминстерские заправилы предложили Голландии оборонительно-наступательный союз под прикрытием объединения протестантских сил против папистской угрозы, а на деле чтобы поглотить голландскую торговлю и попользоваться голландскими колониями. Но Голландия не захотела превратиться в заштатную британскую провинцию и отвергла союз. Тогда парламент в октябре 1651 года издал знаменитый «Навигационный акт», согласно которому все товары могут ввозиться в Англию только на английских кораблях или на кораблях тех стран, где они произведены. В результате голландская торговля, которая велась в основном чужими товарами, была подорвана. А Англия начала лихорадочно строить флот, готовясь к войне за господство на морях.

Все это Кромвелю не нравилось. Когда первое опьянение побед прошло, когда он пожил в Лондоне, присмотрелся, то увидел, что дела идут совсем не так, как ему хотелось бы. Собственно говоря, его мысли и желания относительно будущего государственного устройства шли вразрез с устремлениями членов палаты, которую в народе давно уже называли не иначе как «Rump» — «охвостье». Он лелеял идею воссоединения всех протестантских государств под владычеством Англии — они по соображениям корысти готовили войну с протестантской Голландией и заигрывали с католической Испанией. Он обещал и хотел провести реформу права — они не были в ней заинтересованы. Он не прочь был отменить церковную десятину — они ни в какую не соглашались. Он не боялся сектантов, покровительствовал им в своей армии. «Я согласился бы скорее, — говорил он, — чтобы среди нас было разрешено магометанство, чем позволить хоть одному из детей божьих терпеть гонения»; в последнее время он особенно сблизился с милленарием Гаррисоном — а «охвостье» боялось и преследовало народные секты. Кромвель не был корыстен, хотя достаток ценил и трудился для его умножения в поте лица; но он с легкостью отказался от доходной должности лорда-лейтенанта Ирландии — того, что он уже имел, было ему довольно; позднее он отдаст на общественные нужды пожалованный ему королевский дворец; а они, заправилы «охвостья», хватали и хватали себе без разбора должности и земли, дворцы и монополии и не знали в этом удержу; они не брезговали и взятками. Он любил и ценил армию, свое детище и силу, а они ее ненавидели. Наконец, он требовал от них самороспуска, на что они никак не могли решиться.

Этот последний пункт и стал главным камнем преткновения. Уступая авторитету Кромвеля, которого они теперь более чем когда-либо побаивались, члены «охвостья» в ноябре назначили-таки дату своего самороспуска — 3 ноября 1654 года. Три долгих года должно было пройти, прежде чем они расстанутся со своей властью. Да полно, расстанутся ли? Не замышляют ли они уже сейчас так хитро повернуть избирательный закон, чтобы обеспечить себе пожизненные места и руководящие роли в новом парламенте?

Дело государственного устройства требовало немедленного серьезного рассмотрения. 10 декабря Кромвель созвал в доме спикера Ленталла совещание. Приглашены были члены палаты и ведущие офицеры армии — довольно значительное число. Кромвель хотел пока только узнать, что каждый из них думает, и, может быть, выяснить, за какой точкой зрения больше правоты и силы. Когда все уселись и шум затих, Кромвель сказал:

— Господа, в настоящее время, когда прежний король мертв, а сын его разбит, нужно заняться приведением государственных дел в должный порядок. Мы должны вместе обсудить этот вопрос и подумать, что следует предпринять.

Все молчали. Вопрос был слишком важен, чтобы рискнуть говорить необдуманно.

Поднялся осторожный Уайтлок, искушенный в юридических тонкостях:

— Я осмелюсь спросить, на каком основании предполагается установить указанный образ правления? То есть будет ли оно полной республикой или с некоторою примесью монархии?

Это было то самое, что волновало всех. Прежде обсуждения деталей следовало выяснить основной принцип государственного устройства. Кромвель одобрительно кивнул:

— Милорд поставил правильный вопрос. Мы действительно должны обсудить, что лучше: учредить республику или ограниченную монархию? А если это будет монархия, то на кого будет возложена власть?

Вопрос был поставлен, что называется, ребром, и прения начались. Один за другим вставали юристы — Уидрингтон, Уайтлок, Септ-Джон. Все они сходились на том, что образ правления в Англии все-таки должен быть монархическим. Пожалуй, самым правильным будет вручить эту власть одному из сыновей покойного короля, но не старшему его сыну, принцу Карлу, запятнавшему себя последней войной. Нет, лучше поставить у власти самого младшего — подростка герцога Глостера. Законность будет соблюдена, а управление останется в прежних руках — ведь королю-мальчику понадобятся регенты и советники. Спикер Ленталл высказал вслух то, что было у всех на уме:

— Могут произойти серьезные смуты, если учредить правление нашим народом без внесения в него монархической власти.

Поднялся великан Десборо, которого интеллигентные юристы немного презирали за солдатскую грубость и прямоту. Сейчас он скажет что-нибудь против. И точно: обращаясь через головы юристов к своему шурину Кромвелю, он басит:

— Я прошу вас, милорд, разъяснить, почему Англия не может иметь республиканского правления? Ведь имеют же его другие страны?

Немедленно откликается Уайтлок. Он не хочет ссориться. Он хочет только разъяснить этому солдафону:

— Законы Англии настолько тесно связаны с монархическим образом правления, что установить правительство без монархических начал — это значит внести существенные изменения в законодательство и судопроизводство. В короткий срок мы не сможем этого сделать; к тому же нельзя предвидеть, какие неудобства могут произойти от такой перемены.

Спор разгорается с новой силой. Теперь уже ясно: офицеры хотят республики, юристы — члены парламента — ограниченной монархии. Королем лучше всего сделать малолетнего Глостера, на худой конец — второго сына короля, Якова Йорка, или даже Карла, назначив ему известный срок для «исправления». Кромвель достиг цели: он выяснил мнения и настроения тех, от кого зависят сейчас судьбы Англии. Можно на этом и закончить. Он тяжело поднимается и подводит итог:

— Итак, я думаю, что самой удобной была бы форма правления с примесью некоторых черт монархической власти. Если, конечно, она сможет обеспечить сохранность и безопасность наших свобод — как англичан, так и христиан.

Позицию членов «охвостья» Кромвель выяснил, но как заставить их действовать, проводить необходимые реформы? Брожение в стране усиливалось. На следующий день после совещания он получил петицию от жителей нескольких графств; они требовали отмены церковной десятины и реформы права. Их вопли звенели у него в ушах: «…Мы не имеем возможности предоставить нашим детям и семействам надлежащее пропитание, предавая их как рабов во власть клириков и владельцев десятины, которые жестоко мучают нас…» Петиция была направлена ему, главнокомандующему Кромвелю, и офицерам его армии. В способности «охвостья» провести какие-либо реформы люди уже разуверились…

Кромвель сознавал тяжкую ответственность, которая на него ложилась. Народ смотрел на него не только как на победоносного воина и освободителя — на него возлагались надежды более обширные, более великие. Он, именно он, должен был создать справедливое государственное правление, покончить с угнетением, провести реформы. Даже левеллеры снова уверовали в него. Даже Уинстенли, вождь нищих копателей, посвятил ему свой проект переустройства общества — «Закон свободы». И Кромвель опять должен решать (о, сколь тяжек этот выбор!), с кем ему идти: с бывшими ли соратниками, ставшими ныне «охвостьем» Долгого парламента, с офицерами ли армии, с народом ли, что ни день напоминающим ему о своей вере и надежде?

Кромвель все еще думал, что членов палаты, которые свершили три года назад великое дело, можно будет так или иначе побудить продолжить его, чтобы стоны несчастных по всей стране наконец прекратились. Но разговаривать с крючкотворами «охвостья» было трудно. Как только заходила речь о реформе права, они кричали, что каждая мера приведет к разрушению собственности. Удалось создать внепарламентский комитет для рассмотрения законодательства, но и его работа подвигалась туго. Дело об устроении церкви, а следовательно, об отмене десятины тоже ограничивалось одними проектами. Единственно, что парламент исполнял с похвальным рвением, были конфискации земель роялистов. Здесь его члены имели личную заинтересованность, и дело двигалось споро. Кромвель однажды заметил, что людей лишают имущества, словно стадо баранов, по сорок человек в день, не заботясь даже об указании причин конфискаций.

Да, приходилось признать с тайной горечью, что «охвостье» выродилось окончательно — выродилось в наглую олигархическую клику, которая ни за что не захочет расстаться со своей властью.

Что-то неминуемо должно было случиться. Множились самые различные слухи, предсказания, неясные угрозы. Астрологи объявили, что в марте 1652 года, в «черный понедельник», произойдет затмение Солнца. Мрак охватит землю средь бела дня, светило закроется черным диском, и на небе выступят звезды. Вот оно! Милленарии ожидали в этот день второго пришествия, обыватели тряслись от страха. Некоторые старались заблаговременно удалиться из Лондона, чтобы избегнуть ужасов космического бедствия. Государственный совет принужден был издать прокламацию, где разъяснялось, что затмения Солнца — явления естественные и жителям нечего опасаться.

В мае началась война с Голландией. Адмирал Блэйк — новая звезда в плеяде английских флотоводцев — захватил шестнадцать голландских торговых судов, груженных ценными товарами. Снова стране надо было напрягать силы, строить флот, ужесточать налоги, но не для обороны от общего врага, а для захвата, для наживы немногих.

Кромвель относился к этой войне неодобрительно. Он не препятствовал ей открыто: дело парламента решать, какую политику вести, но борьба с братьями-протестантами из-за наживы претила ему. Передают, что он сказал голландцам, просившим о мирных переговорах: «Мне эта война не нравится, и ваши христианские увещевания достойны похвалы. Я сделаю все, что в моей власти, чтобы добиться мира».

Летом появились первые признаки недовольства в армии. Офицеры и солдаты стали опять, как в 47-м году, собираться вместе, обсуждать различные политические дела. Это уже само по себе являлось грозным предзнаменованием. 13 августа «охвостью» была подана петиция от офицеров армии. В ней еще раз перечислялись реформы, которые должен был провести парламент: отмена десятины, упорядочение законодательства, удаление с государственных постов «негодных, скомпрометировавших себя и распущенных лиц», упорядочение акциза и налогов, уплата государственных долгов, «прежде всего бедным людям». Были в ней и такие пункты: «6. Должны быть представлены отчеты в израсходовании государственных средств и выплачены недоимки солдатам… 8. Государственные доходы должны поступать в одно казначейство; управляющие казначейством должны назначаться парламентом, а поступления и расходы публиковаться каждые полгода. 9. Необходимо назначение комитета из среды членов палаты для рассмотрения вопроса о ненужных должностях и окладах». «Охвостье» чуть ли не прямо упрекали в казнокрадстве!

Требования самороспуска парламента — того, на чем особенно настаивал Кромвель, — в петиции не было. Стояла лишь осторожная фраза, которая, по существу, подразумевала замену «охвостья» новым представительным собранием: «Необходимо определить, какими качествами должны обладать те лица, которые будут заседать в последующих парламентах».

Петиция была подписана ведущими офицерами армии. Имени Кромвеля под ней не стояло, но значились фамилии всех его сторонников — кузена Уолли, Оки и, конечно, Ламберта, который был, как говорили, вождем армейской оппозиции. Сообщали, что перед подачей петиции Кромвель имел с офицерами несколько совещаний. В октябре Кромвель еще раз попытался добиться договоренности между «охвостьем» и офицерами, но совещания их не приводили к желаемым результатам. Парламентские юристы, как писал в эти дни Ледло, «были заинтересованы в том, чтобы держать в своих руках жизнь, свободу и имущество всей нации».

Редким в ноябре погожим вечером лорд-хранитель государственной печати Бальстрод Уайтлок прогуливался в парке святого Иакова, размышляя о разных вещах, как вдруг его окликнули. Перед ним стоял Кромвель. С учтивостью, для него необычайной и тотчас же заставившей Уайтлока насторожиться, лорд-лейтенант предложил прогуляться вместе. Разговор начался со взаимных любезностей. Уайтлоку все казалось, что Кромвель особенно старается сказать ему приятное, польстить, расположить к себе. Видно, разговор будет серьезный. Вот наконец и дело: Кромвель заговорил о парламенте.

Уайтлок старался не пропустить ни слова: то, что скажет всемогущий Кромвель сегодня, завтра может стать событием — событием истории. Вот он говорит, что нельзя снова рисковать всем ради пустых пререканий. Хитрый Уайтлок понимает, что речь идет об «охвостье», но отвечает невинно:

— Да, главный вопрос сейчас, как сохранить мир в армии.

— Вы правы, — соглашается Кромвель, — армия начинает смотреть на парламент с негодованием. Я хотел бы, чтобы она имела к тому меньше оснований.

Уайтлок в ответ промолчал, и Кромвель стал развивать свою мысль. Он говорил о жалобах на «охвостье», поступающих отовсюду, о его проволочках и бездеятельности, о нежелании передать свою власть более представительному парламенту, о скандальной жизни многих из его членов: казнокрадстве, расхватывании доходных должностей…

— Но парламент в трудном положении, — попытался обороняться Уайтлок, однако он только еще раззадорил Кромвеля. Тот повысил голос:

— Нет, надежды на то, что они установят в государстве порядок, быть не может, право, не может…

Итак, как понял Уайтлок, «охвостье» следует устранить совсем или, по крайней мере, заставить действовать.

— Но ведь мы сами признали этот парламент законной властью, — продолжал он спорить. — И как после этого его устранить или обуздать? Найти способ для этого будет трудно, очень трудно.

— А что, если… — Кромвель говорил с явным усилием, как бы предлагая вопрос не Уайтлоку, а самому себе. — А что, если какой-нибудь человек… возьмет это на себя — согласится стать королем?

— Ну нет, — горячо возразил Уайтлок, — я думаю, это лекарство будет хуже, чем сама болезнь.

Кромвель осторожно настаивал. Он говорил об удобствах такого решения: в самом деле, к монархии в Англии привыкли, она вызывает почтение, ее легче поставить на законную юридическую основу…

— Но это оттолкнет всех наших друзей, которые верят в республику, — возмутился Уайтлок, — и все переговоры об управлении страной сведутся к вопросу: Кромвель или Стюарт? Может быть, проще прямо начать переговоры с Карлом II?

Кромвель замолчал. Лицо его покраснело то ли от сырого ноябрьского ветра, то ли от резких слов собеседника. Вскоре они холодно раскланялись и расстались. После этого разговора Уайтлоку казалось, что Кромвель избегает его и не удостаивает больше своей откровенности.

В самом деле, а что, если кто-нибудь согласится стать королем? Может быть, страну лучше привести к устроению с помощью некоего подобия монархической власти?

…Король придет, но какой? Кто сможет стать королем?..

Насмешники-роялисты подозревали Кромвеля в желании надеть на себя корону еще в 48-м году. Сейчас его подозревал в этом Уайтлок, да наверняка и многие другие. Слишком велика была его власть в армии, слишком велик авторитет в стране. Венецианский посланник в эти дни говорил, что только находчивость и влияние Кромвеля смогут предотвратить дальнейшие смуты в Англии. Судьба снова ставит его перед выбором: с кем быть? Какую силу возглавить? «Две фракции толкают меня к действию, — жаловался он, — но, когда я начинаю думать об этом, у меня волосы встают дыбом».

Но думал ли он всерьез о том, чтобы стать королем? Кто знает. Несомненно, он чувствовал необходимость роспуска «охвостья» — слишком явное недовольство возбуждало оно в армии и в народе. А что будет дальше — время подскажет.

Начало 1653 года не принесло ничего нового. «Охвостье» по-прежнему занималось пустыми словопрениями, армия по-прежнему настаивала на его роспуске. В январе был создан комитет для выработки и изложения армейских требований, которые, как и раньше, сводились к последовательно сменяющимся парламентам, реформе права, отмене десятины, установлению веротерпимости. Комитет собирался по средам в Сент-Джеймском дворце; он разослал циркулярные письма в армейские части Ирландии и Шотландии с призывом к солдатам выступить в их поддержку; он постоянно тревожил «охвостье» петициями. Многие из офицеров готовы были немедленно распустить парламент, применив для этого силу. Особо воинственно были настроены Ламберт и Гаррисон.

В конце февраля Блэйк одержал новую блестящую победу над голландским флотом, и «охвостье» почувствовало себя более уверенно. Весной оно наконец приступило к обсуждению порядка выборов в новый парламент. Но что это был за порядок! Поистине, большую наглость трудно было себе представить. Проект нового избирательного закона гласил, что все члены ныне существующего парламента переизбранию не подлежат: они автоматически включаются в состав нового и всех последующих парламентов. Право определять, кто избран в новый парламент «законно», а кто «незаконно», принадлежит опять-таки им, членам пресловутого «охвостья». Это значило, что их олигархическая власть утверждается навечно. Проект был уже дважды одобрен в палате; еще одно чтение — и он станет законом.

19 апреля у Кромвеля собрались офицеры. Были приглашены и лидеры парламента — Уайтлок, Сент-Джон, Вэн, Гезльриг. Кромвель все еще надеялся договориться миром. Нельзя дозволить «охвостью» превратиться в несменяемую олигархию; но нельзя поощрять и офицеров в их стремлении к насилию над парламентом.

План его был прост: пусть члены палаты обещают отложить обсуждение избирательного закона; пусть они передадут свою власть временному правительству — почтенным и авторитетным людям, которые известны как защитники республики и борцы за общее благо; а сами немедленно разойдутся. Члены «охвостья» возражали. Гезльриг с яростью обрушился на этот проект, Вэн критиковал его более спокойно, Уайтлок назвал его бессовестным и противоречащим государственной мудрости. Офицеры настаивали — и среди парламентских лидеров начались колебания. Первым согласился с проектом Сент-Джон, затем подался Вэн.

Вэн теперь был в стане противников Кромвеля — вот что было особенно горько. Пламенный республиканец, неподкупный борец, когда-то друг, надежный помощник, единомышленник, теперь он холодно и враждебно разговаривал со своим генералом. Это он, именно он был автором наглого билля! Власть, доказывал он, должна находиться в руках тех самых людей, которые, рискуя жизнью и честью, боролись с королевским произволом в 47-м и 48-м годах, которые создали своими руками республику и сохраняли ее все эти смутные годы. Кромвель знал, что Вэн — стойкий республиканец и ни за что не согласится на какое-либо подобие монархического правительства. Он стоял за дружбу с Испанией, недолюбливал армию и старался противопоставить ей мощный флот. Он опасался людей, подобных Гаррисону, и предвидел возможность военной диктатуры.

Совещание затянулось далеко за полночь, споры кипели. Уайтлок и еще несколько человек, не в силах бороться с усталостью, уже незаметно выскользнули из комнаты и отправились по домам, когда наконец что-то вроде соглашения было достигнуто. Вэн сдался. Он и его товарищи обещали отложить рассмотрение избирательного билля и встретиться с офицерами для дальнейших переговоров назавтра после обеда. Кромвель обрел надежду. «Мы вполне удовольствовались этим, — говорил он впоследствии, — и согласились, и стали надеяться, что на следующий день мы решим этот вопрос ко всеобщему удовлетворению».

Наутро, едва он успел позавтракать, к нему пришли Уайтлок, еще несколько членов парламента и офицеры. Вчерашний разговор продолжался. Все как будто сходились в одном: парламент должен назначить сорок человек для управления страной; из них примерно половину должны составлять его члены, другую половину — офицеры; после чего немедленно происходит роспуск «охвостья». Стали набрасывать примерные списки — кто должен войти в правительство.

Тем временем очередное заседание парламента уже началось, и члены его, откланявшись, поспешили в Вестминстер. Все были уверены, что в это утро в палате не произойдет ничего существенного, и Кромвель был спокоен.

Но через полчаса возбужденный Ингольдсби вбежал к нему и, запыхавшись, забыв снять шляпу, сообщил ошеломляющую новость: парламент полон, присутствует около ста человек; они приступили к обсуждению того самого билля об избирательном законе, который обещали отложить накануне.

Кромвель ошеломлен; он не хочет верить. Так вероломно нарушить данное вчера в этой самой комнате слово! Они не могли этого сделать.

Но вот вбегает второй гонец. И он, задыхаясь, спеша, подтверждает невероятное: парламент с утра обсуждает законопроект, который должен навсегда увековечить его власть. Застрельщик этого Гезльриг, он убеждает немедленно принять билль и разойтись до ноября, чтобы новый закон не потребовали отменить.

— Не может быть, — шепчет Кромвель, — я не поверю, чтобы люди такого ранга могли так поступить…

Но вот уже третий гонец бежит из парламента. Что скажет он? А вот что: палата целиком поддерживает Гезльрига. Вместо Кромвеля главнокомандующим решено назначить Фэрфакса. Новый билль вот-вот будет поставлен на голосование.

Время ли сейчас обдумывать, как поступить? Нет, поздно! Надо действовать сию минуту. Да Кромвель сейчас и не может рассуждать хладнокровно. Он словно слепнет: от чувства оскорбления, от ярости, от горечи. Вот они, бывшие друзья и соратники! Так обмануть его доверие, так надругаться над его миролюбием!

Но ярость его клокочет внутри, он не дает ей выхода, не кричит бессильно, словно обезумевшая женщина. Быстро, скупыми словами он приказывает кликнуть отряд мушкетеров; пусть они следуют за ним. А сам в чем есть: черном домашнем костюме и серых шерстяных чулках, точно простой горожанин, — отправляется в парламент.

…Дебаты идут оживленно, и не все депутаты замечают сразу, что в зал широкими шагами вошел Кромвель и сел по обыкновению на одной из задних скамеек. Мушкетеры по его знаку остановились снаружи у дверей.

С четверть часа Кромвель молчал и слушал. На другом конце зала он заметил Гаррисона и кивком подозвал его к себе. Когда тот перебрался к нему, Кромвель тихо сказал:

— Час пробил; я должен это сделать.

Объяснять не пришлось: Гаррисон сразу все понял.

— Дело нешуточное, — сказал он. — И опасное. Подумайте хорошенько, сэр, прежде чем начинать.

— Вы правы, — ответил Кромвель и еще с полчаса сидел молча, насупившись и слушая выступавших. Брови его были сведены, жилы на висках бились сильно и часто.

Спикер стукнул молотком по столу: билль ставился на голосование.

— Теперь уже пора, — сказал Кромвель не столько Гаррисону, сколько себе самому. Он встал и снял шляпу.

Все взоры мгновенно обратились к нему, и зал сразу неправдоподобно затих. Его волнение, еще скрытое, но страшное в своей силе, передалось. Сразу стало душно, как перед грозой, когда все замирает, страшась неизбежной бури.

Начало его речи было еще спокойным по тону, но содержало горькие, жестокие упреки.

— Долгий парламент, — говорил он, — свершил в начале дней своих великие дела; он работал для общей пользы; он заботился о народе. Вы, — тут он оглянул палату, словно видел ее впервые, — вы призваны были продолжить этот почетный труд. А что вы сделали?

Он шагнул вперед — ему словно тесно было среди скамеек — и вышел на середину зала. Он опять стал всматриваться в лица, и они поразили его, словно он видел их впервые. Сытые, обрюзгшие, уже немолодые, с печатью пороков и страстей, с бегающими, беспокойными глазами, — это были лица совсем не тех людей, кто тринадцать лет назад, пылая жаждой справедливости, начал свою гигантскую борьбу с могучим левиафаном монархии. Не лица, а личины — хитрые, жадные, злобные, — видел он перед собой, и гнев его, дотоле сдерживаемый, обрел полную силу и вырвался наконец наружу страшным ураганом.

Он кричал им, что они не способны ничего сделать для общего блага; что они преданы вредоносным принципам узколобых пресвитериан и лукавых юристов, которые поддерживают тиранию; что они заботятся только об одном — увековечить свою власть; что они намеренно не. выполняют собственных обещаний; что они насквозь продажны — да, да, продажны, они готовы на все ради денег и выгоды.

Ярость душила его; он почти обезумел, почти ослеп. Лица перед ним, побледневшие, с жирными капельками пота, наплывали грязно-белыми пятнами и были отвратительны и еще пуще разжигали его ненависть. Желая унизить их, оскорбить как можно больнее, он нахлобучил шляпу и продолжал кричать, расхаживая по залу, топая ногами и тыча пальцем в эти омерзительные лица. Он перебирал их тайные личные грешки, о которых был наслышан: один — пьяница, другой — растратчик, третий — распутник…

— Вы больше не годитесь, — гремел он, — на то, чтобы быть парламентом! Вы уже и так слишком долго заседали!..

Какой-то человек поднялся ему в ответ и дрожащим голосом начал:

— Мы впервые слышим такие неподобающие для парламента речи… Тем более ужасно, что их произносит слуга парламента, которому мы все так доверяли…

Это было последней каплей. «Доверяли»! Они ему доверяли! А что они сделали с его доверием к ним? Он не дал договорить и, не помня себя, закричал с удесятеренной силой:

— Довольно! Я положу конец вашей болтовне! Вы не парламент! Говорю вам, вы не парламент! Я прикрою ваши заседания! — Он обернулся к Гаррисону. — Зовите их! Зовите!

Двери распахнулись, и тридцать мушкетеров, гремя железом, вошли в зал и стали двумя шеренгами, ожидая приказаний. Кромвель указал на спикера:

— Долой его!..

Ленталл попробовал сопротивляться. Тогда Гаррисон, повинуясь приказу, ухватил его за мантию и стащил е кресла.

Вэн наконец обрел дар речи.

— Это бесчестно! — крикнул он с места. — Это противно всякой нравственности и чести!

Оливер резко повернулся. О, этот Вэн! Хриплый голос наполнился горечью:

— Ах, сэр Генри Вэн, сэр Генри Вэн!.. Боже, избави меня от сэра Генри Вэна!

В зале между тем все смешалось. Кто-то из членов палаты вскочил, кто-то стал пробираться к выходу. Мушкетеры ходили меж рядами и легонько подталкивали упирающихся.

Кромвель подошел к столу в середине зала, на котором лежал скипетр — символ парламентской власти. Он коснулся скипетра рукой.

— Что нам делать с этой игрушкой? — сказал он, и презрительная усмешка скривила его губы. — Уберите его.

Солдаты унесли скипетр. Депутаты, словно испуганное глупое стадо, толпились в направлении выхода. Кромвель снова обернулся к ним. Его ненависть еще не улеглась, но чувство стыда за свой гнев уже проснулось, и от этого стало еще горше.

— Вы, вы заставили меня сделать это! — почти со слезами крикнул он. — Я день и ночь молил господа, чтобы он лучше послал мне смерть, чем довел до такого дела!

Он увидел Мартена и бросил ему в лицо, что он старый развратник, и это была правда; другого назвал блудником, третьего — вором, четвертого — пьяницей. Даже Уайтлока он обвинил в несправедливости, а Вэну крикнул вдогонку:

— Шут гороховый!

Он выхватил у клерка злополучный билль, и никто потом не знал, куда этот билль делся.

Все было кончено: зал опустел. Двери заперли, и Кромвель с гудящей головой и опустошенным сердцем пошел домой, в Уайтхолл, где ждали его офицеры. Парламента в стране больше не существовало.

Вечером в тот же день он объявил Государственному совету, что отныне его полномочия прекращаются. Брэдшоу пробовал защищаться, предостерегать, но тщетно. И сам он, и его советники — Гезльриг, Лав, Скотт — видели, что дело проиграно. Государственного совета тоже не стало.

Весть о разгоне парламента мигом облетела страну. Но напрасно кое-кто из депутатов надеялся на народное возмущение: народ не поднялся. Уже давно никто не верил наглому «охвостью», кучке наживал и обманщиков. На улицах распевали песенку с припевом: «Дюжину парламентариев можно купить за пенни». Смелый разгон этих негодяев был встречен, напротив, с радостью. Кромвель опять стал героем дня, защитником угнетенных и. господним воителем, созданным для славных побед.

 

2. «Святые» у власти

«Поскольку после роспуска последнего парламента необходимо позаботиться о мерах к обеспечению мира, безопасности и хорошего управления республикой, для этого мною с ведома моего совета офицеров назначены различные лица, известные страхом божьим, верностью и честностью, на которых возлагаются великие задачи и высокое доверие… Будучи уверен в вашей любви к господу, мужестве во имя его и преданности делу его и всего доброго народа нашей республики, я, Оливер Кромвель, главнокомандующий всех армий и вооруженных сил этой республики, настоящим призываю и облизываю вас явиться лично и присутствовать в зале совета, именуемом Уайтхолл в Сити Вестминстера, 4-го числа ближайшего месяца июля… И от этого вы не должны уклоняться.

Дано за моей личной подписью и печатью 6 июня 1653 года.

Оливер Кромвель».

Такие приглашения получили сто двадцать восемь человек в Англии, шесть в Ирландии и пять в Шотландии. В указанный день они явились в Вестминстер и начали править республикой и называть себя «парламентом». Их уполномочил на это, как явствует из текста приглашения, лично Оливер Кромвель.

После разгона «охвостья» Долгого парламента Кромвель стал единоличным владыкой в Англии. И сам теперь должен был позаботиться об устроении государственной власти.

Разгон бесстыдного «огузка» вызвал в стране всеобщее удовлетворение. «Даже ни одна собака не тявкнула, ire то чтобы раздался хоть какой-то заметный ропот», — вспоминал позднее Кромвель. Жизнь в стране шла своим чередом: в Сити бойко торговали лавочники, работали суды и муниципальные власти, проповедники с кафедр призывали народ к покаянию. Иностранных послов заверили в неизменной дружбе английской республики.

На Кромвеля смотрели с восхищением и страхом. Самые ярые враги его — роялисты и пресвитериане — преисполнились теперь почтением и шепотом передавали друг другу, что теперь Карл Стюарт женится на дочери Кромвеля, который станет герцогом и вице-королем Ирландии. Нет, возражали другие, он сам возложит на себя корону, об этом уже есть договоренность с офицерами.

И другие враги его — враги слева, левеллеры, воспрянули духом. Изгнанник Джон Лилберн, недавно еще метавший громы и молнии против «тирана», прислал ему из Голландии полное надежд и восторгов письмо. Разгон Долгого парламента, писал он, — мера, ведущая к освобождению Англии. Это событие показалось «свободнорожденному Джону» настолько благоприятным переворотом, что он вопреки приговору суда сел на корабль и полетел на родину, обновленную и свободную.

Только городские власти Сити выразили протест и потребовали вернуть парламент на место. Но на это никто не обратил внимания.

Кромвель, однако, был далек от того, чтобы наслаждаться положением единоличного диктатора. Наоборот, ему казалось, что он не вынесет этого бремени. Власть в стране должна быть законной. Он чувствовал необходимость как можно скорее передать свои полномочия представительному органу.

Но какому? Ясно было, что всеобщих выборов назначить нельзя: если созвать парламент на основе старой, королевской конституции с ее высоким имущественным цензом и неравномерным распределением округов, — к власти, чего доброго, снова придут пресвитериане и замаскированные роялисты, и тогда все достигнутое в долгой борьбе пойдет насмарку; если же взять за основу лезеллерское «Народное соглашение», — власть получат бунтари-уравнители, и тогда страна будет ввергнута в смуту и анархию.

Нет, править Англией должны люди благочестивые, умеренные, преданные богу и в то же время доказавшие свою верность республике. Ведь и от «охвостья» требовалось, чтобы оно передало свою власть «известным лицам, людям богобоязненным и с установленной безупречностью».

В долгих совещаниях с приближенными Кромвель выяснил, что Ламберт, вождь офицерства, хочет видеть во главе государства небольшой совет из десяти-двенадцати человек; ведущую роль в нем должны играть офицеры армии. Этот совет составляет письменную конституцию и назначает выборы в новый парламент. Гаррисон, вождь сектантов, мечтал о большом «совете мудрых» из семидесяти человек, подобно иудейскому Синедриону.

Кромвель колебался, положение его было более затруднительным, чем когда-либо. Речь сейчас шла не о том, с кем идти, кого возглавить, кого поразить своим непобедимым мечом, а о том, чтобы выбрать новое политическое устройство страны, создать законную и справедливую власть. Как решиться на это? Какой путь выбрать? Кого послушаться?

Вероятно, Кромвель никогда не молился так усердно, как в эти недели. И решение пришло: он склонился к мнению Гаррисона. Новый правящий орган составлен был следующим образом: местные индепендентские конгрегации в каждом графстве по требованию Кромвеля и совета офицеров представили списки наиболее подходящих лиц; из них были отобраны 139 человек; после чего Кромвель, сознавая всю тяжесть и величие своей ответственности, разослал им за своей подписью приглашения явиться 4 июля в Вестминстер, дабы исполнять функции верховной власти.

В назначенный день в большом зале совета в Уайт-холле собрались члены нового законодательного собрания. Они расселись вокруг длинного стола. Зал наполнился офицерами. Кромвель вошел широкими, твердыми шагами солдата и остановился посредине, у окна. Его тяжелое лицо горело вдохновением, глаза были устремлены ввысь. Зал затих. Кромвель мысленно призвал имя божье на помощь и начал говорить.

Он честно, горячо рассказал им о том, чем вызван был разгон «охвостья»; о недовольстве народа этим нечестивым собранием и о последнем неизбежном насилии над ним — для спасения республики. Стыд за свое неистовство все еще жег его, и он говорил:

— Я совершенно откровенно могу сказать, как перед господом: сама мысль о каком-нибудь акте насилия была для нас хуже, чем любое сражение, в котором мы когда-либо участвовали…

Да, армия, которой народ доверил охрану своих прав, свершила это жестокое деяние, но армия же теперь вручает им, божьим избранникам, всю полноту власти, чтобы они употребили ее на благо народное. Совет офицеров теперь складывает свои полномочия; он прекратит свои заседания, как только они ему прикажут. Он подчеркнул, что они совсем особое собрание. И потому они должны следовать своему призванию и быть «мудрыми, чистыми, мирными, добрыми, отзывчивыми, плодоносными, беспристрастными, нелицеприятными».

— Мы должны быть сострадательными, — снова и снова повторял он, — терпимыми ко всем. Любить всех, прощать, заботиться и поддерживать всех… И если самый беднейший, самый грешный христианин захочет мирно и спокойно жить под властью вашей, — я говорю, если кто-либо захочет вести жизнь благочестивую и мирную, — пусть ему будет оказано покровительство.

Несколько часов длилась эта бессвязная, восторженная, полная ссылок на пророков и апостолов речь.

Прощаясь, Кромвель сообщил собранию, что оно будет действовать до ноября 1654 года; за три месяца до роспуска своего оно должно будет избрать тех, кто наследует его власть на следующие двенадцать месяцев. В ответ собрание пригласило Кромвеля, Ламберта, Десборо и еще двух офицеров войти в их состав.

Эти люди недаром с таким восторгом встретили апокалипсическую речь Кромвеля: они сами были проникнуты мистическими настроениями. Это были члены религиозных общин из Лондона и графств — в большинстве своем лавочники, небогатые сквайры, торговцы.

Среди них были родственники и приближенные Кромвеля: сын его Генри, тесть Дика Ричард Мэр, брат покойного Генри Айртона Джон Айртон; были и офицеры-соратники: полковник Монк, лорд Брогхилл. Вэн и Фэрфакс были приглашены, но заседать в собрании они отказались.

Самым активным членом нового органа власти показал себя впоследствии некто Прейзгод Бэрбон, кожевник и анабаптистский проповедник. Само имя его — Прейзгод, что значит «хвала богу», говорит о сектантской среде, из которой он вышел. Бэрбон был такой яркой фигурой, что весь парламент скоро стали называть не иначе как бэрбонским.

Большинство было настроено весьма умеренно; но имелись среди них и фанатики, готовые немедля ринуться в новый Армагеддон и установить в Англии Моисеев кодекс вместо основанного на римском праве законодательства.

Новая ассамблея начала свою деятельность с того, что 12 июля объявила себя парламентом. Они были полны рвения, эти «святые», они заявляли о своей вере в то, что над страной «занимается заря освобождения».

Они действительно собирались совершить огромную работу и принялись за нее с наивным усердием простых людей, незнакомых с юриспруденцией, не ведающих колебаний, прямо идущих к цели. «Реформа права, — говорил им Кромвель, — столь сильно взволновавшая умы, и ныне стоит на очереди». Они и принялись прежде всего за реформу права. В считанные дни назначили комитет для сведения всей запутанной массы английских законов в один небольшой кодекс — размера карманной книжки. Суд канцлера, существовавший века (его волокита и беспримерное крючкотворство вошли в поговорку), было сплеча решено отменить совсем. Они упразднили также церковный брак и заменили его гражданским; ввели регистрацию актов гражданского состояния; предложили не судить карманников и конокрадов за преступления, совершенные впервые; отменили сожжение для женщин.

Выдвигались еще более невероятные проекты: действительных, не мнимых, банкротов не следует заключать в долговые тюрьмы. Государственные налоги следует перераспределить и привести в соответствие с доходами населения. Казне не хватает средств — так пусть получающие высокое жалованье офицеры год прослужат бесплатно.

Кромвелю такая политика начинала казаться самонадеянной и неумной. Выходило, что не «святые», а дураки правили Англией, и дураки эти стали вскоре беспокоить его больше, чем мерзавцы, сидевшие в «охвостье». Они еще и не того понаделают!

И правда, их реформаторский пыл становился в его глазах все более оголтелым. Вот они уже отменили систему откупов при сборе податей; вот они обсуждают вопрос о компенсации беднякам убытков, нанесенных огораживаниями; вот они хотят совсем отменить акцизы…

Хуже всего — члены бэрбонского парламента с такой же смелостью взялись за церковные реформы. Они отменили право патроната, то есть право лендлордов-землевладельцев выставлять кандидатов на церковные должности. Тем самым церковное устройство изымалось из-под контроля собственников. А потом взялись за десятину. То, чего так настоятельно требовали от Долгого парламента многочисленные петиции, было уже близко к разрешению. «Пусть священников, — заявили „святые“, — содержат те, кто в них нуждается». А поскольку доход от десятины давно уже в большой своей части перешел в руки крупных сквайров и новых лендлордов (сам Кромвель получал от десятины существенную часть своих доходов), вся имущая Англия пришла в волнение: новый парламент, кажется, посягает на собственность! Пресвитериане и индепенденты начали находить общий язык: они вместе возмущались радикальностью новых законодателей, которые и парламентом-то называться не могут: ведь они не избраны народом, а назначены сверху. Особенно же неистовствовали офицеры: кому хочется целый год служить бесплатно?

Кромвель теперь мучительно краснел, когда вспоминал свою восторженную речь при открытии парламента. Это было глупо, это было непростительной слабостью — возлагать высокие надежды на простоватых самонадеянных мужиков. Вместо умеренных и разумных реформ, которые привели бы к установлению в стране порядка и спокойствия, они собирались, как казалось ему, совсем упразднить законы и собственность.

В середине июля в Лондон самовольно вернулся из изгнания главный бунтовщик — Лилберн. Его взяли под стражу и назначили суд. В парламент потоком пошли петиции в его защиту. Во время суда многочисленные толпы осаждали присяжных; Кромвелю пришлось держать наготове три полка во избежание всяких неожиданностей. 20 августа под громкие приветствия зала (даже солдаты, охранявшие вход, трубили в трубы и били в барабаны от радости) Лилберн был оправдан. Могло показаться, что снова наступают дни агитаторов и левеллеров. В народе говорили радостно: «Ренту лендлордов и десятины надо уничтожить разом…» Кромвель понимал, что сделал страшную, непоправимую ошибку. Четыре года спустя он еще будет со стыдом вспоминать то, что назовет «историей своей собственной слабости и глупости». «Право же, — скажет он тогда, — это было сделано по простоте душевной. Тогда казалось, что люди нашего закала, цельные, испытанные в боях, годятся на это дело и смогут достичь той цели, которая перед ними стояла. Мы все тогда так думали, и я тоже — к моему несчастью. Вот такие-то люди были отобраны и допущены к делу. И горькая правда в том, что результат, как оказалось, не соответствовал чистоте и простосердечию замысла». «Святые» вели себя так, что выходило: если человек имеет двенадцать коров, а сосед его — ни одной, то имущий должен поделиться своим достоянием. «Кто бы мог назвать хоть что-нибудь своей собственностью, если бы они дошли до этого?»

Это Кромвель скажет позже, а сейчас, осенью 1653 года, он в глубоком раздумье, в черной меланхолии, овладевшей им, писал зятю Флитвуду, мужу Бриджет, в Ирландию: «Поистине никогда более, чем сейчас, я не нуждался в помощи моих друзей-христиан!» Сознав тщету своих усилий, он хотел уйти от всего, удалиться в пустыню. «О, если бы я имел крылья, как голубь», — сетовал он.

И другие сомнения одолевали Кромвеля. Не было ли его желание передать верховную власть этим лицам просто выражением слабости, трусливой попыткой уйти от ответственности, возложенной на него богом? Не было ли это, как он сам говорил, «желанием, боюсь, весьма греховным, сбросить с себя ту власть, которую бог посредством совершенно явственных указаний вложил в мои руки?.. Сбросить, не дожидаясь, пока благородные цели нашей борьбы будут достигнуты и упрочены?».

Но одно дело сомнения, другое — открытые действия. Кромвель всегда долго колебался, прежде чем что-либо предпринять. И сейчас, в конце ноября, когда к нему пришел от имени офицеров Ламберт с проектом разогнать парламент и возложить на него, Кромвеля, корону, он колебался. Ламберт сказал ему, что, пока он не возьмет дело управления страной всецело в свои руки, неустройства будут продолжаться, снова начнутся смуты, польется кровь… Но Кромвель упорно отказывался. Как принять титул короля после казни законного монарха и торжественного провозглашения республики? Как разогнать собрание благочестивых проповедников, если ему твердо обещана спокойная деятельность до конца будущего года? Может быть, они еще одумаются и поведут себя мудрее?

Однако «святые» (они же «дураки») не собирались отступать. 10 декабря, в субботу, большинством в два голоса они решили возобновить вопрос об отмене десятины. Надо было действовать срочно — иначе они все перевернут вверх дном.

Ламберт все взял на себя. 11 декабря, в воскресенье, он собрал совещание умеренных членов парламента и ведущих офицеров. Он особенно напирал на то, что, если парламент будет заседать еще хоть один день, собственность «всех честных людей» будет поставлена под угрозу. Такая постановка вопроса убедила присутствующих. После того как они разошлись, Ламберт еще весь день встречался с разными людьми, вел переговоры, уламывал колеблющихся. К концу дня соглашение было достигнуто, и, что самое главное, — спикер Рауз, благочестивый ректор Итона, из бывших пресвитериан, заверил Ламберта в своей поддержке. Кромвеля в это дело решено было не посвящать.

На следующее утро, в понедельник, умеренная половина бэрбонского парламента явилась в зал заседаний очень рано — задолго до прихода радикалов. Немедленно по открытии спикер предоставил слово сэру Чарльзу Уолсли, бывшему роялисту, который обрушился на парламент с потоком обвинений. Попытка отменить десятину, сказал он, — это покушение на собственность. Присутствующие шестьдесят или семьдесят членов согласно кивали. Затем взял слово полковник Сайденхэм. Он заявил, что «назначенцы» пытаются уничтожить армию, задерживая налоги для выплаты ей жалованья, стремятся ниспровергнуть законы, церковь и собственность. «Законы и права англичан, — сказал он, — они хотят заменить собственным кодексом, составленным по закону Моисея». Присутствующие выразили согласие. Спешно, пока не прибыли фанатики-сектанты, было принято решение: «Дальнейшие заседания настоящего парламента в данном его составе не послужат для блага республики, и потому необходимо передать в руки лорда-генерала Кромвеля те полномочия, которые члены парламента от него получили».

Спикер поднялся со своего кресла, приказал сардженту взять в руки жезл, символ власти парламента, и торжественно направился к выходу. Сарджент с жезлом шел впереди, за спикером следовал клерк, а за ним — 50 или 60 депутатов. В таком порядке они прибыли в Уайтхолл, прошли к Кромвелю и передали ему жезл вместе с бумагой, в которой отрекались от своей власти в его пользу.

Когда радикалы-анабаптисты, милленарии и члены других народных сект явились на свои места в парламент, все было уже кончено. Бэрбонского, или Малого, парламента не существовало. Они расселись по местам и сидели до тех пор, пока отряд мушкетеров не вошел в зал.

— Что вы здесь делаете? — спросил их полковник, командир отряда.

— Ищем господа, — смиренно отвечали «святые».

— Ну так идите куда-нибудь в другое место, — грубовато скомандовал полковник. — Насколько я знаю, господь здесь не бывал за последние двенадцать лет…

Четыре дня спустя, 16 декабря 1653 года, в час дня из Уайтхолла вышла торжественная процессия. Офицеры в парадных мундирах, судьи в мантиях, чиновники, лорд-мэр и олдермены Сити в бархатных кафтанах с неизменными знаками своего достоинства шествовали между двумя шеренгами солдат к Вестминстеру. В большом зало канцлеровского суда на богатом ковре стоял обитый алым бархатом трон. Процессия с подобающей величавостью влилась в зал, заполнила его и расступилась, притихла: по пышному ковру тяжелой солдатской поступью прошел на середину, к красному трону, верховный правитель Англии. На нем был простой черный костюм и черный сюртук. Только шляпа, которую он не снимал в продолжение всей церемонии, была обшита широким золотым галуном. Его некрасивое умное лицо пятидесятичетырехлетнего человека было серьезно, брови нахмурены. Новая великая миссия тяжелым бременем ложилась на его широкие плечи.

Он встал возле трона. Вперед выступил генерал Ламберт со свитком в руке. От имени присутствующих он просил Кромвеля принять на себя титул и обязанности лорда-протектора Англии, Шотландии и Ирландии. Тут же была прочитана новая письменная конституция «Орудие управления».

Согласно ей Кромвель получал пожизненный пост лорда-протектора (покровителя) трех соединенных республик. Пост этот был не наследственным, а пожизненным. Протектор получал законодательную власть совместно с парламентом из четырехсот человек, который должен был избираться раз в три года; сессия продолжалась не менее пяти месяцев. Избирать в него могли только люди, имеющие не менее 200 фунтов стерлингов — в земле или движимости. Это был ценз, значительно более высокий, чем даже при Стюартах. Протекторат покоился исключительно на поддержке средних и крупных собственников. С другой стороны, избирательные округа были перераспределены в пользу городов и средних слоев населения — осуществилось то, чего требовали и Долгий парламент в начале своих заседаний, и «Главы предложений», и левеллерское «Народное соглашение».

Исполнительная власть вручалась протектору совместно с пожизненным Государственным советом из пятнадцати лиц, список которых был выдвинут советом офицеров и тут же прочитан. В него вошли родственники Кромвеля — генерал Десборо, Ричард Мэр, полковники Сайденхэм и Монтэгю, даже несколько представителей старых аристократических фамилий, вполне, впрочем, лояльных. Этот совет, конечно же, во всем будет послушен Кромвелю. Ни парламент, ни совет не имеют права изменить форму государственного правления, начертанную в настоящей конституции.

Очевидно было, что и парламент и совет — только камни в гигантской пирамиде, на вершине которой оказался он, Оливер Кромвель, выходец из скромной семьи хантингдонского сквайра. «Всякого рода указы, — читал Ламберт, — вызовы в суд, полномочия, патенты, пожалованья и другие распоряжения, которые до сих пор издавались… властью парламента, должны издаваться от имени и титула лорда-протектора, которым на будущее время будут производиться назначения всех должностных лиц и пожалования почетных званий в названных выше трех нациях… Он имеет право помилования и получения всех конфискаций, сделанных для публичных целей… Он должен располагать и руководить милицией и войсками как на море, так и на суше… Он должен руководить всеми делами, относящимися к поддержанию и укреплению добрососедских отношений с иностранными королями, правителями и государствами, а также с согласия большинства членов совета имеет право вести войну и заключать мир… Законы не могут быть изменены, налоги не могут вводиться без его согласия…»

Высшая власть, подобная королевской, вручалась этому грубоватому мужлану с красным обветренным лицом и мясистой складкой под подбородком, этому солдату с крупными мозолистыми руками. Высшей власти достиг он с помощью своего ума и характера, своей воли, своих военных талантов.

Хотел ли он этой власти? Стремился ли к ней как к заветной заманчивой цели, безоглядно сметая или, наоборот, коварно, втихомолку устраняя встающие на его пути препятствия? Вряд ли. Скорее он принимал ее как неизбежную и почетную, но тяжкую ношу, возлагаемую на него, но не этими людьми, которые подобострастно заглядывали ему в глаза, а самим богом. Перед принятием почетного титула он со слезами говорил, что лучше возьмет пастушеский посох, чем протекторский жезл, ибо мирское величие претит его духу. Но он видел, что принять на себя это бремя необходимо, чтобы удержать нацию от распада, от беспорядка, от внешних и внутренних врагов, которые готовы были отнять с таким трудом завоеванные свободы. Правление «святых» было его последним и, может быть, самым горьким разочарованием в возможностях демократии. «Другим ничего доверить нельзя; придется все делать самому», — вот какое чувство владело им в этот день, когда он публично соглашался принять знаки своего нового, высокого достоинства.

Ламберт кончил читать. Оливеру, не снимавшему шляпы (это полагалось по ритуалу), поднесли государственную печать; его усадили на трон. Затем подошел лорд-мэр и с поклоном вручил ему государственный меч и коронационную шляпу — древние символы, которые прежде вручались королю во время коронации. Кромвель вежливо принял их и потом возвратил мэру. Затем он подписал текст присяги. Церемония была окончена. Вереницей потянулись к нему люди с непокрытыми головами — принести свои поздравления, поклониться, польстить, напомнить о себе. Когда их долгий поток иссяк, Кромвель поднялся и, встав во главе этой многоликой, пестро-нарядной, подобострастной толпы придворных, двинулся обратно в Уайтхолл, в Банкетный зал. Лорд-мэр с непокрытой головой нес за ним государственный меч. Солдаты сопровождали его приветственными криками.

Пока празднество продолжалось в Банкетном зале, герольды в Сити, на Палас-ярд, на других площадях Лондона громко читали перед толпами народа текст провозглашения нового властителя. В четыре часа пополудни ударили пушки — троекратный салют увенчал великий день.

К верховной власти Кромвель пришел усталый, разочарованный, почти старый. Он еще был уверен в своей собственной особой миссии, возложенной на него богом, но веру в «божий народ» потерял окончательно. Его задача отныне — удерживать порядок, следить, чтобы англичане не перерезали друг другу глотки. Он теперь не вождь парламента, не революционер, не борец за правое дело; не глава армии, идущей к свободе и славе, не строитель конституции. Он, по собственному его слову, стал теперь просто-напросто «констеблем» — стражем порядка.