Обще-житие (сборник)

Павловская Женя

GOD BLESS AMERICA

 

 

Это жизнь такая наша, Это лажа, друг мой, лажа, В жмурки старая игра. Вот берёзовая каша, Вот ежовая икра. Это, друг мой, наша ноша, Это наша хата с краю. Наш тупой у горла нож. Правда — язва моровая Не скажу, хотя и знаю, Нас спасает только ложь. Дом игрушечный, стеклянный До чего хорош наш дом! Наша радость постоянна, Лесть тонка и не жеманна. Только месяц окаянный, Только месяц окаянный Не под тем висит углом…

 

Дорогой длинною

Нет, не полюбила я Вену. Так искренне, так страстно не полюбила, что мечтаю вновь посетить этот город музеев, вальсов, оперы, знаменитых пирожных и международных конференций для реабилитации его репутации. Извиниться, в общем, перед ним. Пусть на меня не обижается.

С Советским Союзом мы разводились долго. Восемь лет родина не давала нам развода — нет, не любила, но, видимо, ценила. От Москвы до самых до окраин не мыслила своего существования без нашей непримечательной семьи. Но в процессе перестройки (то бишь капитального ремонта) всегда недосмотр и пропажа случаются. Вот и упустили, отпустили, выпустили нас наконец в общей панике.

Значительные события жизни почему-то имеют юмористическую привычку случаться в наименее подходящий момент. В марте того года я после длительной моральной подготовки приступила к чистке кухонной плиты. И тут позвонила сотрудница ОВИРа, моя тезка, как мне кажется, тайно сочувствовавшая мне. Может быть оттого, что я никогда не орала на нее и даже отчасти жалела, понимая, что каждая из нас тянет свою, редко выбранную по собственному желанию, лямку. Она однажды даже горько жаловалась мне на просчеты в воспитании местного населения, которое, кинувшись озверелой толпой в электричку, повалило ее с ног и промчалось стадом по ее нежной майорской спине. Сломали два ребра. Ну народ!

— Вашей семье дано разрешение выехать на постоянное место жительства в государство Израиль.

— Враждебное! — с трудом сдержалась я, чтобы не подправить. Стилистика штампа — дело святое. Уважаю.

— Как вас оформлять? Через Чоп поездом или самолетом через Шереметьево?

Ошарашенная, я соображала слабо, посему тупо молчала, прикидывая, стоит ли уже теперь дочищать плиту.

— Конечно, через Чоп больше вещей провезти можно, — сдержанно намекнула мне тезка в погонах. — Да какие у вас особенные вещи? А мама ваша, между прочим, немолодая уже.

— Через Шереметьево, конечно, да, спасибо, — продемонстрировала я некую понятливость.

Три дня всей семьей жили на креслах в Шереметьево, поддерживая организм брезентовыми пирожками с джемом, лихорадочно перепаковывая чемоданы по советам знатоков. Эти практичные люди откуда-то доподлинно знали, что мужские рубашки надо класть под низ, а ложки с вилками запихивать в носки. Иные авторитеты утверждали, что сверху непременно должно быть дамское белье — видимо, в расчете на эстетическую ранимость таможенников, которые в ужасе отшатнутся при виде несгибаемых бюстгальтеров «Made in Russia» и резиновых бандажей для поддержания чулок. Завязывались и распадались знакомства. Тело приняло форму кресла, в котором я спала. Рядом по-цыгански, на расстеленном по грязному полу одеяле, проживала компания колхозного вида мужиков и баб.

— Эй, Марта! Сходила бы за молоком-то для малого!

— Пусть Вальтер сгоняет, небось не переломится, бугай!

Пробирались из степей Казахстана в родимый Дойчланд, бедолаги…

В день отлета выяснилось, что необходима еще какая-то двадцать пятая — ну сколько можно? — бумага с печатью из австрийского посольства. Без нее никак. Торопливо матерясь, помчалась, добыла с воем, с боем. В Москве март, мелкий дождь, глубокие лужи. На обочине машу руками, ловлю такси — злая, в светлом пальто и в шляпе с полями (принарядилась, чтобы перед заграницей-то не осрамиться). Пролетела черная «Волга», специально по луже, обдала жидкой землей отечества с ног до головы. «Вот и попрощались», — шепнула я и резко развеселилась. Что ни говори, это был и символичный, и вполне театральный финал. Влажный поцелуй под занавес.

Весь полет до Вены, не отвлекаясь, думала о том, что самолет «Аэрофлота» — часть советской территории с любыми вытекающими последствиями. Хороших вытекающих последствий я не ждала. В интереснейшее двадцатилетие (примерно от 70-го до 90-го года) скороспелкой возник фольклор «отказников». Например, известен канонический текст о двух сестрах и бриллиантах в каблуке. Значит, так: одна сестра уезжала в Израиль и спрятала бриллианты в каблук босоножки. Потом, уже в аэропорту, чего-то вдруг забоялась и, от греха подальше, поменялась босоножками с остающейся сестрой. Через десять минут, у самого пропускного пункта, бдительный таможенник, информированный о коварных хитростях отщепенцев, скомандовал: «А ну-ка, гражданка Минкина, быстро, поменяйтесь со своей родственницей обувью! Теперь проходите!»…

Рассказывали также, как большую семью (непременно с парализованной бабушкой, без нее сюжет не пляшет) высадили из готовящегося взлететь самолета — мол, пардон, граждане евреи, ошибочка с документами вышла. Одной маленькой справочки не хватает. А квартира-то уже занята другими, мебель вся продана, куплена каракулевая шуба, рублей ни одного, ночевать негде…

Из летящего самолета нас, скорее всего, не высадят, но свободно могут в Вене не выпустить. Самолет советская ведь территория. Граница Родины на замке — тем же рейсом пожалте назад в Шереметьево. В порядке любезности обратный билет бесплатно — подарок «Аэрофлота» дорогим клиентам.

Честно говоря, легенды о невыпуске из самолета еще не существовало, и я, жуя аэрофлотовский бутерброд над облаками, сочиняла ее про нас, про запас. Страшно переживала, входила в образ и загодя сочиняла текст ихнего подлого издевательства и своего ответного праведного скандала.

Первая заграница — венский аэропорт. Все уже! Теперь им нас — нет уж, не достать, ручоночки коротки! Выскочили из-за решетки! Проскочили! И я заплакала. Не от радости и не от грусти, просто слезы полились. Чистая физиология. Возможно от горько-свежего запаха молодой травы под солнцем. Тем временем табунок хороших евреев, направляющихся в Израиль, построили и увели под вооруженным конвоем в какой-то сарай. Нас, плохих евреев и примкнувших к нам инородцев, обманувших ОВИР с «Сохнутом» и намылившихся в Америку, бросили на поле ждать багаж. Охранять подобную публику никто не собирался ввиду ее низкой идеологической и моральной ценности: надули географическую родину, готовы предать историческую. Вот и парьтесь тут в норковых малахаях!..

Наконец прибыли на тележке раздутые эмигрантские чемоданы. «Ждать!» — объяснили нам на пальцах. Через двадцать минут возникли на рафике разбитной чернявый хлопец с высокой девицей без особых примет. Под мрачными взглядами нашей бестолковой, но бдительной стайки хлопец споро перекидал чемоданы, баулы, коробки. «Сидайте, панове, зараз ув отел. Все вери вел будет! Шнель!» «Шнель», в отличие от «вери вел», панству не понравился, но в транспорт залезли.

Сейчас увидим заграницу! Прилипли носами к окнам. Пейзаж пока что не вдохновлял — серые хрущебовидные дома, бетонные столбы с ихними надписями, кирпичное здание казарменного вида с зарешеченными окнами… Неужели это и есть та самая упоительная Вена, куда даже и не всякого партийного пускали — нечего, мол, нашему советскому человеку на глубоко чуждое пялиться! Столица ароматно загнивающей капстраны, сон в майскую ночь, поле чудес… Ладно, подождем, все еще впереди: нас ждет отель! Настоящий западный отель! Небось, не районный клоповник!

Отель странный. Снаружи затянут зеленой сеткой. Маскировка, что ли? В мирное-то время? Лестница дворцового типа, но ни малейших следов полагающейся роскошной публики и угодливых швейцаров в ливреях. Несет штукатуркой и чем-то средним между плохим мылом и хорошим сыром. Номер на третьем этаже, потолки высотой метра четыре и развратная пятиспальная кровать а-ля Людовик какой-то — а вот это, между прочим, уже приметы мира свободы и истинной демократии! Стола нет. Зато у стены дополнительная раскладушка знакомого образца. На козлоногой тумбочке корявая записка: «Кухон на подвал». Неправильный какой-то отель!

Мельком взглянув в окно, вздрогнула — с наружной стороны окна неторопливо проследовал не наш человек в комбинезоне и с ведром, а ведь мы-то на третьем этаже! По воздуху, аки посуху. На галлюцинации я, как наименее возбудимый член семьи, не имела права и ринулась к окну. Ага, вон оно что! Строительные леса! Ясно-ясно. Вот гады, поселили в гостиницу под ремонтом! Действительно, что с нами, вонючими иммигрантами, цацкаться — сойдет и так, слопаем, что дадут, за милую душу! В общем, я обиделась. Мы к ним из кровавой пасти империи зла с открытой душой и с наилучшими пожеланиями, а они нас — не в люкс!

С утра пошли разглядывать Запад. Названия улиц длинны, как удавы — в хвосте, естественно, картавое «штрассе», ну это ладно, если им так нравится. Не то еще прощали. А перед этим-то! Шпилдерундерзилминдер-шминдер, а уж дальше «штрассе» — вот откуда их хваленая пунктуальность. Не будешь занудой, так и не договоришь до конца ни одного слова. Плюнешь на середине и уйдешь… Но везде чисто. Куда у них пыль и мухи деваются?

А вот и контрасты! Кокетливый центр — не чета тоскливым пригородам. В витринах мелкие блестящие штучки из хрусталя, салфеточки всякие из кружавчиков. Витрины заграничной одежды, некоторые даже вне магазина, просто стеклянные такие будочки, вроде стаканчиков, а в них, ах!.. Да и наплевать, не больно-то и хотелось. Зато у нас — духовность!.. Довоенной фрау в шляпке нарезают пятьдесят граммов ветчины прозрачными ломтиками — битте-дритте! Ихний герр пузатенький подгребает на углу к голубой тумбочке, аккуратными пальчиками сует монетку, берет газетку. Хоть ее и без монеты можно запросто. Красный свет — оп, все встали по стойке смирно, а на дороге-то ни одной машины. Зако-о-о-но, блин, послушные! А мы вот на трамвае зайцем! А на кофе шиллингов нет! А он назло так пахнет! А курьи ноги в консервной банке сварим (в «кухон на подвал» плита есть, по уши загажена, но это ничего), хохломской ложкой до дна выхлебаем, рукавом утремся. А мы восемь лет в отказе, гэбэшник орал, менты в дом рвались, врала, как за деньги. Печенку у спекулянтки втридорога со многими спасибами брала, тюрьмы боялась, с работы поперли, телефон на прослушке, парню учиться не давали, измордовали, гады, совсем…

«Хорошаты, Вена, необыкновенно…» — да, хороша! Горожане чинно совершают променад по нарядной площади, все с одинаковой угловой скоростью и строго по часовой стрелке. Пру поперек их круженья, ломаю отлаженный механизм. Косятся, но замечания не делают. Вежливо пропускают. «Брезгают, за человека не держат», — шипит во мне привитый, как оспа, «совок». Поднимаются пузыри мутного раздражения и переходят в тихо кипящую ярость. С ужасом ловлю себя на мысли, что понимаю советского солдата (дикарь, варвар!), который в измученном сорок пятом, пройдя окопы, атаки, страх, холод, смерть, дерьмо, кровь, ворвался в стерильно чистый немецкий дом и с хриплым рыком вдарил по вражьему роялю прикладом (да-да, дикий азиат, фрау Миллер, настоящий русский варвар). Вот он, их надменный белый рояль, ухмыляющийся всеми целыми зубами-клавишами перед ним, низкорослым, вонючим, вшивым, с растертыми ногами, флюсом, перевязанной головой и с заряженым автоматом на, эх, да на ррранннетой гррруди…

Взгляни, что это за речка мутно-желгая? Ах, это мы невзначай забрели на прекрасный голубой Дунай! Налево галерея крошечная, сияющая, как перламутровая пудреница — торгуют искусством. Вход бесплатный? Если бесплатный, то зайдем.

В золоченых, раскудря-кудрявых рамах картины: вот киска усатая в корзинке с фиалками — холст, масло. Две румяные малышки в локонах играют с пушистой беленькой собачкой — акварель. Пухленький мальчуган читает книжку, а собачка с бантиком тянет его за штанишки. Высунула розовый лепесток язычка — мол, гулять пойдем, Гансик! Шпацирен!.. Тоже холст, мать родная, масло. Сын, сраженный нечеловеческой силой искусства, произносит непечатное. Холеная блондинка безупречно арийского типа за прилавком брезгливо посматривает на иноязычных непокупателей, не прекращая точить ногти…

— Да плюнь ты, выкинь из головы, пойдем-ка лучше в музей. Замок Шенбрунн, взгляни на карту — где это? Вход там, к сожалению, не бесплатный, но у нас вроде валютки наберется… Небедный музей оказался: скоко рококо, стоко и барокко, Мария-Терезия… наш-то Эрмитаж, что и говорить, побогаче!

Голод не тетка. От тетки отличается здорово. Побрели искать съестное. На витрине сыры, натурально, на кружевных салфеточках. Сто сортов! И полужидкие, и потрескавшиеся, и катышками, и в фаянсовых ванночках с мутной водой. Белые, желтые, с дырками и без, черный с прожилками — зачем временно живущему человеку столько? Покупателей нуль. Похоже, горит ярким пламенем бизнес. Но эта, вся такая сдобная, за прилавком, хоть бы что, улыбается. Без нервов живут.

У нас бы в Горьком продавщица через головы клубящейся очереди орала в кассу: «Зин, слышь, больше полкила пошехонского не выбивай!» — «Что, не видишь, я с ребенком! Разуй глаза! Нам кило на двоих положено!» — «Глянь, образованная нашлась! Ишь, с ребе-е-енком! У всех дети! Может, еще и не твой ребенок-то!». — «На себя, проститутка, посмотри!»…

Фрау, поди, такого и в итальянском кино не видала… На сто граммов сыра шиллингов у нас не хватило, хоть все местные копейки выгребли, подсчитали. И тут эта тетка отрезает приличный кусок сыра, граммов двести на вид, и жестами доводит до нашего сведения, что денег ей от нас не надо… Нет-нет-нет! Не-е-ет!!! О, стыд! Позор! Прочь отсюда! Ничего не хочу, ничего не надо, не надо сыра, не надо Шенбрунн с салфеточками, скорей бы из этой накрахмаленной, пропахшей кофе, ванилью и аккуратной, чужой, не про нашу честь налаженной жизнью Вены!

В отеле иммигранты испуганно шепчутся, что двое, один с бородой, другой в ушанке, знаете, неприятные такие, ни с кем не разговаривали, сегодня пропали. Видать, заранее сговорились в Австрии остаться. Или в Германию перебегут. Нелегально! На перекличке того и гляди все всплывет. Что теперь с нами будет? Вдруг всех обратно депортируют? Конечно, не должны бы, но вдруг?..

Плохо мне было в Вене. Готика-шмотика, очень красиво. Скверно, унизительно.

Следующая пересадка на пути в неизвестное — Рим. Скорей бы! За несколько километров до Рима нас торопливо перекидали с поезда на автобусы — опасались террористов. В зале римского вокзала «Термини», возле которого в грязной гостинице был путевой привал нашего табора, мы знобко поеживались, глядя на выделенное могильной оградкой место, где не так давно были расстреляны эмигранты из России.

В высшей степени гуманно, что нас не перебросили сразу из Москвы в Рим, такого перепада душа бы не вынесла! Вена — барокамера перед космосом Италии.

Рим не был городом-отличником на круглые пятерки — там светило, не экономя энергию, солнце, недисциплинированно хохотали толстые яркоглазые люди, хлопали ладошами пальмы, командой пестрых клоунов кувыркался под ветром мусор, из машин водители махали черноволосыми руками проезжающим по встречной полосе друзьям. Останавливались посреди мостовой, радостно орали, сверкая зубами, браслетами часов, кольцами смоляных кудрей. И сто раз мне наплевать было на гнусный заезжий двор «Маргера», где вороватые хозяева кормили одним крутым яйцом с окостеневшей булочкой на завтрак и пустой чечевицей на обед.

— Продал ты, Гришка, советскую родину за чечевичную похлебку — теперь вот жри, не жалуйся! — разъяснял соседу по столу символический смысл меню разбитной московский инженер Миша.

— Та ж была б родина подороже, я б вону на копченое сало да варэники с вышнями поменяв. Це ж закон рынка, Мышаня.

Прошлое — наше выморочное имущество. Лишь густо, как елка, увешанная кольцами и серьгами мадам Гуревич пыталась поиметь хоть какой-то дивиденд с банкротства — у марокканских хозяев нашего римского барака требовала для себя отдельный номер: «Уно, уно комната, ферштеен?! Вы знаете кто мой бывший муж?! Мой бывший муж — известный венеролог! У нас в Киеве была четырехкомнатная квартира! Мебель финская! Сервизы! Голубой унитаз! Мы вообще не привыкли жить в одной комнате со всякими!» Марокканцы презрительно улыбались.

— Кстати, о нашей трапезе! Возьмем яйцо. Оно ведь тоже штука вполне мифопоэтическая. Символ жизни. В нем и смерть Кощеева пряталась, из него же, как всякому известно, и Брахма возник, — поддержал московского Мишу бывший доцент-филолог из Ленинграда Юрий Львович, с одноименной кличкой «доцент».

— Юрий Львович, вы ну прямо как ребенок! Даже смешно. Какая же Брахма получится из вареного яйца? — возмутилась официантка из Сочи Фирочка. Она была у нас большая умница.

Моисея в нашей пустыне не было, брели толпой, такие, как уж есть, в земли, текущие, по непроверенным слухам, молоком и медом. Парикмахеры и портные возбужденно излагали планы близкого карьерного взлета на Брайтон-Бич и вожделели золотого тельца. Нетехническая интеллигенция в джинсах, со знанием английского, высокомерно фыркала и держалась в стороне. Техническая интеллигенция в брючатах, кримпленовых платьях и дешевом золоте вздыхала, что-то подсчитывала и снова вздыхала. Притаскивали из Ватикана охапки бесплатных антисоветских брошюрок, читали взахлеб. Не помню, как среди них оказались и попали мне в руки «Колымские рассказы». Брошюрки померкли.

Кое-как затолкнув в себя символическую во всех отношениях пищу, мы с сыном шли в Рим. Так дико, так странно, я — в Риме! В настоящем Риме!!! Топают строевым шагом четыре монахини — я их люблю! Мчатся полуголые кентавры-мотоциклисты с золотыми цепями на крепких шеях — про них рассказывают, что они на всем скаку выхватывают у эмигранток сумочки и сережки из ушей выдирают. Не выдрали ни у кого. Рассказывали и про похищения дам — тоже интересно. Пугательные сюжеты имеют широкое хождение на любой стадии исхода — на глазах складываются ростки новейшего фольклора. Впрочем, чисто бытового характера. Мистические и звериные сюжеты не просматриваются. Героические саги борцов с гидрой режима выслушиваются, но из уст в уста не передаются. Надменные и обидчивые сказители былин о себе и Кагэбэ косятся друг на друга с подозрением. Не отсидевших в тюрьме, включая женщин и малолетних, презирают. Гидроборцы куда-то поодиночке крадутся, часто оглядываясь — нет ли «хвоста». Если нет — огорчаются. Клянутся, что был-таки, был хвост, чувствовалось спиной. Умело играют скулами. У кого нет хорошо сформированных скул — имеют бороду а-ля Александр Исаич. На музеи времени не тратят, часто бегают звонить на переговорный пункт.

Я мотоциклистов не боюсь! Яркий свет, бешеный коктейль запахов хвои, бензина, незнакомых духов, теплого камня. У фонтана носятся и брызгают водой смуглые дети, как две с лишним тысячи лет назад. Нигде не видать надгробной таблички: «Памятник старины. Охраняется государством». Никем не охраняется, просто вольно живет и по-жонглерски лихо подбрасывает и ловит тугие водяные жгуты. Травяной Палатинский холм и пористые, как пемза, ниши Колизея — ярым зеленым пламенем сверкают на туристический плебс глаза вольных римских кошек. Арка Тита, под которой до сих пор тени забытых предков бредут в рабство. Прошла и я. А потом, по женскому суеверию, торопливо обратно… Рим! И как-то даже необидно проскочили обязательные отмечания в Хиасе и в американском консульстве. Длинные анкеты, идиотские вопросы — не еду ли я в США с целью разрушения государственного устройства или занятий проституцией, не являюсь ли я умственно неполноценной, а заодно носительницей венерических заболеваний и оружия. О да, сеньоры и господа, истинно являюсь носительницей и исключительно для занятий древнейшей профессией с оружием в руках предприняла сей вояж. Медицинский осмотр: «Лежи, мадам!

Дыши, мадам! Мадам, не дыши!»… Ох, затаи дыханье, мадам, — вокруг живой Рим!

Виа Регина Маргарита, так звали улицу, на которой мы через неделю, семь раз пройдя пешим ходом Рим, сносив три пары железных башмаков и заполнив семь семериков анкет, поселились в дешевом курортном Ладисполи. «Дове э Виа Регина Маргарита?» — так следовало приставать к прохожим, заблудившись. А в ответ на указующую жестикуляцию: «Грация, сеньора!» Крохотный базарчик пахнет разомлевшим на солнце базиликом. «Кванто косто?» — и какая бы скромная ни была цена, все равно с ефрейторской молодцеватостью отчеканивали: «Косто троппо!» День артишоков с поеданием из бумажных стаканчиков жареного в сухарях невиданного овоща, вечером фейерверк над морем в честь восхитительно безыдейного праздника. Население, включая стариков и детей, свободно говорит по-итальянски — прямо опера Верди! На углу возле фонтана бренчат на гитарах двое смуглых красавцев в черных майках, иногда лениво, вроде бы только для себя, подпевая. Местные останавливаются, улыбаясь кладут свой «милилиры» в гитарный футляр. Мы переминаемся в отдалении, воруем музычку — жалко денег… Нет их, денег-то!

Наша ладиспольская квартира на втором этаже обшарпанной «виллы» была нищенкой в горностаевой мантии. При общей убогости (по дороге мы к нищенству неожиданно быстро привыкли) — мраморный пол и балкон из белого камня размером с клубный танцзал. Под балконом располагалось Тирренское море! Был май, цвели алые розы, небо было голубым, облака белыми, море синим, а песок черным — базальт. Черт побери, гениальный китч! Беру, заверните! Сын из похода по окрестностям прибежал возбужденный: «Знаешь, здесь вино дешевле молока!» Мы решили молоком не злоупотреблять. На этом королевском балконе я впервые вкусила заграничный ликер «Амаретто» (теперь и в рот эту приторность не возьму, разве что в коктейле). Он показался напитком тех самых богов, которые по-детски ярко и щедро изукрасили эту землю.

В нас прочно въелась Россия — сырые туманы, вдовьи березы, изба на курьих ногах с рубиновой звездой, равенство неравенств, страна мифов, кладезь иносказаний, родина призраков, оплот агностицизма. Резкое изъятие вросших в сознание мифологем чревато серьезными последствиями… В лучшем случае перемежающейся умственной хромотой и удушьем от непривычного избытка кислорода.

Давайте не о политике! И даже не о моей тете Хане, которая свалилась с инсультом, узнав, что родная компартия, Кумпарсита ее души, которой она страстно бросила под ноги любовь, молодость, силы, здравый смысл — не оказалась ни умом, ни честью и, тем наипаче, ни совестью эпохи. А чем оказалась, того моя тетя — героиня, жертва, ханжа — даже и помыслить не могла… Умерла, отравившись малой дозой информации, но слова правды о Молохе не произнесла.

Давайте лучше о смешных мелочах! О безобидных заблуждениях. О невинных деталях. Впервые живую настоящую розу я увидела, когда мне было уже лет двенадцать. Убого и северно жили. Но на открытках любовалась ею сто раз, конечно. Настоящая роза, так оскорбительно похожая на картинку, меня разочаровала. Картинка несла для меня до задыхания прекрасную идею розы, а воплощение, по моему убеждению, не должно было, кривляясь по-обезьяньи, постыдно копировать чистую идею. Я была взращенным в неволе, в темнице сырой вульгарного материализма, стихийным платоником, что, если вдуматься, вполне логично. Да и мой сын в ладиспольской лавочке изумленно взвыл: «Посмотри, мам, мороженое-то! Вот это да! Как на картинке нарисовано, так прямо в точности оно и в самом деле выглядит! Обалдеть!»

У нас всякий понимал, что красивая рекламная картинка никогда не совпадает и, главное, не должна совпадать с получаемым на руки товаром. Никто этого и не ждал. Сочли бы основательно шизнутым того, кто у оптовых продавцов и мелких разносчиков идеологии требовал бы «от каждого по способностям, каждому по труду» в соответствии с лаковой рекламкой социализма, оформленной в стиле северокорейских плакатов. А нынче и наипаче, ибо рекламные изделия, раскрашенные в стиле базарного барокко, предлагаются в несравненном более широком ассортименте.

Ты, пацан, по объявлению? Молоток! Ах, тебе еще и товар как на витрине подавай?.. Шо говоришь? Не слышу. Ну ты ваще!!! Юморист!

Подобно мороженому, тосканские сиреневые холмы и грибообразные пинии оказались тоже в точности такими, как на картинах старых мастеров. Кто бы подумал? — старики крепкими реалистами оказались. Пришлось смириться и принять. Вот она, прямолинейная наглядность Запада, в отличие от туманной и двусмысленной мистики Востока («да, скифы мы», гордиться нечем). Употребляя лихую новолексику, мы были «отмороженные», удивляя Запад «загадочной русской ментальностью», то есть остолбенением перед грубым соответствием формы и содержания, идеи и воплощения, спроса и предложения. И даже затаенной враждой к этому подозрительному феномену, таящему смутную угрозу привычной мозговой деятельности.

Дополнительный подарок Италии — Юра Штерн с его итальянкой-женой Катей. Катя носила простецкое славянское лицо и имя. Соответственно, и по профессии была слависткой. Неизвестно: что было причиной, а что следствием? Юра с Катей проводили для нашей эмигрантской орды недорогие экскурсии — и на север Италии, и на юг. В гордо дряхлеющие дворцы Флоренции, в кривые зеркала Венеции, в никакую Пизу с дурацкой башней (ну уже, или стой, или падай!), в сухую, как золотистый бисквит, Сиену.

Юра, яростно влюбленный в Италию, в ее искусство, как способны влюбляться молодые, худые и долговязые, был ангельски терпим и снисходителен к задаваемым в Палаццо Дожей вопросам: «А можно получать вместе и зарплату, и велфер?» — некоторые иммигранты уже кое-что про Америку знали и хотели узнать больше. Удержался от членовредительства перед Палаццо Веккио: «Ой, погодите минуту! Стойте здесь, не уходите! Сейчас я мою Ляльку еще раз с этим голым Давидом щелкну! Додик, улыбнись даме! Эй, Лялька, на что там у него засмотрелась? Оно же каменное, куда тебе! Шутка!»…

В середине шестидесятых, когда слово «эмиграция» имело единственное прилагательное «белая», мой приятель, искусствовед, сделал мне в день рождения царский подарок: пудовый альбом «Галерея Уффици» — такой альбом поди попробуй достань! Гости чуток позавидовали и много смеялись над явно издевательской дарственной надписью: «С пожеланием посетить этот музей». В ходе отъезда из страны наше имущество по инерции оставалось «невыездным», обреченно приняв на себя сброшенный нами крепостной статус. Альбомы, как и все любимые книги, как и все родные вещи, как улицу Малую Ямскую, подвальную хлебную лавочку с двумя входами, отчего прохожие вечно путали ее с общественным туалетом, цветущую под балконом вишню, Волгу, березовую рощу, мы раздарили, оставили, бросили. Млея и обмирая в залах Уффици, я вспомнила надпись на том альбоме и поверила в нечаянные пророчества. Посетила все же! Спасибо, нагадал! В Бостоне, опять-таки на день рождения, мне был подарен точно такой же альбом. И не распалась связь времен.

Быстро закончились римские каникулы. О, как не хотелось уезжать! В аэропорту Леонардо да Винчи я неожиданно ощутила горечь расставания с родиной. Как цеплялась за этот бархатно-зеленый сапожок Европы! Как припадала с плачем!.. Глупо, конечно. Какая там родина? Нет родины, запомни, дурочка, нет! Что ты, как детдомовская сирота, каждой незлой тете: «Мама! Мама!»

Пристегните ремни! Наш самолет совершает посадку в городе Бостоне, крупном морском порте, городе славных революционных традиций и первого в стране университета! Разнообразие архитектурных стилей, обилие садов, парков, музеев, живописные мосты через реку привлекают сюда множество туристов… Гости города найдут здесь…

Американский Ленинград, похоже! Нас, оглушенных перелетом, везли через змеистые тоннели, сквозь электрические пунктиры ночных мостов, вдоль большой реки, угадываемой в темноте по дыханию. Ночуем у приятеля — то есть не спим, а всю ночь неперебой рассказываем, пьем, зеваем, рассказываем, едим, удивляемся, спрашиваем, не понимаем, не понимаем.

Наутро — фиолетовое кружево теней на солнечном асфальте, вылизанные одноэтажные дома, газоны. Склонились от тяжести влажные головы пионов, бесчинствует сирень. Пахнет травой и дымом. На улице пусто, лишь старик в смешной шапочке семенит в ногу с таксой. Дорогу неторопливо переходят две жирные белки… Да-а-а, попались мы! Это же пригородная слобода! Окраина! Сказали вроде «Бруклайн» какой-то. А ведь нам не туда, нет! Нам в город Бостон!

— А когда мы прибудем в Бостон?

— Ну-у-у, в общем это считается как бы Бостон.

— Как бы? Понятно. А где сам Бостон?

— Два квартала пройти и через дорогу.

— Нет, я имею в виду центр города!

— Центр какого города?

— Господи, да Бостона же! Бостона!

— Даунтаун?

— Ну неважно, пусть… этот… даун, как его! Где большие дома, магазины… разные люди ходят…

— Там только офисы, никто не живет! Магазины тоже.

— Почему не живет?

— В других местах живут.

— Но почему здесь на улицах пусто — совсем людей нет!

— А зачем они тебе?..

 

Малибу-классик

Ее звали, как испанку благородную — красиво и длинно. Шевроле Малибу Классик. Широкозадая, старая, синяя, с выпученными фарами и ободранным боком. С первой машиной, как с первой любовью, везет редко. А если кажется, что повезло, — значит, чего-то вовремя недоглядели, потом горько покаетесь. Только поздно будет уже. Первая машина, как первая любовь — восторги и слезы. Слез больше.

Бизнесмены удачи, брюнет с приятным украинским акцентом и пуэрториканец, уже давно потеряли надежду сбыть эту синюю красотку хотя бы за пару сотен. Но доброе Провидение послало им меня, отлично созревшую для покупки. Явилась, если не на блюдечке с голубой каемочкой, то, во всяком случае, с зелененьким «кэшем» в сумочке, что, и дураку известно, в сто раз лучше. Меня сопровождал в качестве эксперта друг Боря, имевший в активе восемь месяцев водительского стажа, три небольшие аварии (предмет его особой гордости), академические залысины и две ученые степени по философии, не дававшие ему жить нормальной жизнью. Наш вид был красноречив — оба дилера мгновенно прекратили выдирать трубку из нутра какой-то ржавой развалины и сделали стойку, как на крупную дичь. Мои первые слова прозвучали для них небесной музыкой, флейтой, виолой и арфой.

— Здравствуйте. Я недавно приехала, не умею водить и ничего не понимаю в машинах, поэтому я бы хотела…

— Мадам! — восхищенно выдохнул одессит и пошел мыть руки, как хирург перед операцией.

Его коллега с лицом оперного демона, в богатых оранжевых трусах с лилиями уставился жгучим испанским глазом на сумочку. Но мой компатриот, вернувшийся с чистыми руками и горячим сердцем, произнес одно краткое слово по-испански — и лилии на трусах плавно заколыхались, удаляясь в темь гаража.

— В общем, я бы хотела…

— Мадам, к чему слова? Только для вас! Я вам от чистого сердца предложу машину, которую мечтал купить сам. Клянусь родственниками… Но вы меня опередили на полчаса. Что ж… Ваша удача. Вам просто невероятно повезло…

— Ну, зачем же такие жертвы? Мне, право, неудобно даже… Может быть, тогда уж другую…

— Нет, нет и нет! И слушать не хочу! Уж такой я человек! Для кого-то на первом месте деньги, для меня — исключительно справедливость! И честность! Исключительно! Пусть даже мне хуже от этого станет. Такой вот характер! Супруга, конечно, будет ругать меня. Пусть! И цена, слушай, пустяк! Полторы тысячи для такой машины… Даром, просто даром!!! Клянусь, жена убьет меня, как только узнает. Вы ей ни слова не говорите, на коленях умоляю! Взгляните — красавица! Кукла, кукла! Ай, какая красавица! К чему слова? Шевроле!

Звучало вполне убедительно. Полторы тысячи — это была как раз та сумма, которая шевелилась в сумочке, стучала в мое сердце и требовала немедленных действий. Однако «кукла» выглядела несколько потрепанной. Боря со второй попытки сделал лицо, которое, по его мнению, приличествовало мужчине бывалому и решительному (уморительная гримаса, надо отметить), и молча кивнул на вдавленную дверцу и подбитые фары. Профессионально перехватив его взгляд, лукавый сын Причерноморья шикарным жестом распахнул капот:

— Давай поговорим за карбюратор!

Говорить за карбюратор Боря не мог, ибо весьма смутно представлял себе назначение и внешний вид этого предмета. Максимум, что он знал о карбюраторе — что это не есть стартер и расположен он в части машины, противоположной багажнику. Где находится багажник, Боря знал хорошо, но, будучи человеком воспитанным, этим отнюдь не хвастался. Вежливо вытянув шею, он заглянул в непостижимое переплетение черных, в мерзкой липкой мази железок, деликатно понюхал нахально сунутый под нос длинный, гадко пахнущий железный шампур, многозначительно покачал головой:

— Н-н-нда! Разумеется. А впрочем… Да нет, ничего, кажется… Да, положительно ничего!

— Говоришь! Таких карбюраторов уже теперь не ставят. Это ж зверь, лев, тигр! Его продуть — лететь будет! Я тебе скажу, сын недавно «мерседесишко» купил… Нет, не тот карбюратор. Не то-о-от! У нас в Одессе бы за такую Шевроле — к чему слова!

— А вы нас не покатаете, если это вас не затруднит?

Попытка покатать окончилась конфузом — «кукла» чихнула, испустила из-под хвоста ядовитое облачко и, утробно урча, достигла конца квартала. После чего всхлипнула, захрипела и стала, как гвардеец под Москвой.

— Я ж тебе говорю — зверь, а не машина! — радостно заорал полюбивший Борю дилер. — К чему слова? Все путем! Не переносит малой скорости! Настоящая вещь — Шевроле, лимузин, красавица! Карбюратор на хайвее ветерком продерет — лететь будет! Класс! Такую машину не брать надо — хватать! Клянусь всеми родственниками! Фары, конечно, разбиты, признаю. Для меня справедливость… да, уже говорил. Но фары — тьфу! Что такое фары? Нет, ты вот мне скажи, что такое фары! А я тебе тогда скажу, что такое трансмиссия!

Боря, по-видимому, не мог дать исчерпывающее определение фар, а без этого у нас не было шансов узнать, что такое трансмиссия. Я до сих пор не знаю. Чтобы вывести переговоры из тупика, пришлось взять инициативу на себя. Вообще, как я заметила, в дипломатии женщины проявляют решительность в большей мере, чем сильный (во всех других смыслах) пол. Чем это кончается — вопрос второй и, как говорят опытные лекторы, не входит в круг тем, обсуждаемых сегодня.

— Я полагаюсь на вашу порядочность. Вы ведь, кажется, просили полторы тысячи?..

Наш шустрый негоциант все понял и напрягся, мысленно прикидывая — соглашаться ему отдать такое количество натурального американского металлолома за триста баксов или имеет смысл поторговаться и выбить еще полста.

— Правильно я вас поняла — полторы тысячи?

— Мммм! Ну-у-у! Ви-и-и-дите ли…

— Я вам дам тысячу шестьсот, но, уж пожалуйста, устраните недоделки. Чтобы ехала. И если можно, конечно: вот отсюда что-то бурое течет. Можно сделать так, чтобы не текло?

Он посмотрел мне в глаза. Вытер пот. Нервно почесался. Нет, такого он не ожидал. Такого не могло быть, потому что не бывает. Еще раз пристально посмотрел на меня. Но, судя по виду, я вроде не издевалась — не подмигивала, не сгибалась в три погибели от хохота, указывая перстом на коммерсанта, не крутила пальцем у виска. Мой ученый консультант тоже не проявлял видимых признаков агрессивности. Да, это была удача! Редкая и сладкая, как ананас в Тюмени. В экстазе наш благодетель смог выдохнуть только одно слово:

— Кэш!

Сделка была заключена… Кто из нас, ввинчиваясь в автобус, куда и спицы не просунуть, кто из нас, вмазанных лицом в пахнущий псиной колючий драп спины переднего пассажира, не видел себя в дурацких мечтах владельцем лимузина? Это вопрос, как вы, конечно, понимаете, риторический, то есть лишний. Да и как на самом деле выглядит лимузин, не представляли. Но слово было роскошное — лимузин (сверкающий черным лаком обязательно) бесшумно мчался под пальмами, неся курящего сигару ковбоя в шляпе и с ямочкой на квадратном подбородке в обществе извилистой блондинки типа Мерилин Монро. Блондинка умела говорить «о, дарлинг!». Справа было море на закате.

И вот оно — начало шикарной американской жизни! Упругая прохлада сидений из бордовой кожи — немножко фальшивой, конечно. Но какого изумительного качества! Вы бы сами не заметили разницы, если бы я вам не сказала. И все дороги этой сказочной страны — серым бархатом под колеса, добрые чудеса и веселые сюрпризы за поворотом…

Веселые сюрпризы не замедлили себя ждать. На другой день после покупки я с ужасом убедилась, что кукла, Малибу моя Классик, работает в режиме самовара, то есть греется, пыхтит и испускает жидкость. Как транспортное средство она тоже была равна самовару. Механик на техосмотре, лишь узрев нашу «куклу», долго хохотал, хлопая себя по бедрам.

Розовая мечта начала делать неприличные жесты и строить мерзкие гримасы. Надули в Америке! Не может быть! «Может-может! — сухо сказала мне вредная Борина кузина. — Теперь тебе будет чем занять время!»

Пришлось, втихомолку поскулив, звонить уже произведшим глотательное движение и почти переварившим «кэш» дилерам, чтобы произнести одну из ключевых фраз американского языка, его «сезам, отворись». Эта фраза звучит в устах крупных государственных мужей и мелких телевизионных жуликов, бродячих продавцов средства от дряблости бедер и слабо владеющих английским нефтяных королей: «мани бэк» — мол, «деньги взад!». В ответ услышала несколько ключевых фраз русского языка — что их повторять, сами отлично знаете. Ну да-да, отчетливо, непечатно, громко и на ты.

Идиллия таяла, дали прояснялись, на горизонте показались очертания американской жизни. Я зажмурила глаза, а когда через минуту разжмурила, уже знала, зачем и почем на свете существуют адвокаты. Пропасть, разделяющая еще подванивающего дымом отечества новичка и горделивого «старого эмигранта», таяла на глазах. Измысленный психологами и, подобно Галатее, оживший под их влюбленными взорами «культурный шок» проходил, как на дворняжке царапина. И моя вторая фраза звучала намного уверенней первой: «ю вил спик виз май лоер», что в вольном, но адекватном переводе на русский означает: «Накося выкуси! Напущу адвоката! Попляшешь тогда».

В общем, отдали они деньги. Приехали вдвоем на черном «мерседесе» и отдали — такие невыразимо печальные, такие невозможно расстроенные. Это я, выходит, их так огорчила.

В первый раз в американский первый класс. Учи, Америка!

 

Прощание с деревом

Каждое утро, открыв глаза, я видела в окне старое дерево и минуты три на него смотрела. С этого начинался день. Нет-нет, не настолько уж я мармеладно сентиментальна, чтобы с деревом здороваться, что я, сумасшедшая, что ли? Просто оно мне нравилось. По-моему, это был тополь. Американские деревья другие. Возьмите хоть дуб — и листья по-другому вырезаны, и общий абрис фигуры другой. Жасмин тоже — цветет, но не пахнет. Здесь я научилась узнавать платан и полюбила за серые морщинистые слоновьи ноги и щедрые ладони листьев. И сочувствую редким, сиротского вида белоствольным березам, влачащим незавидную жизнь в чуждом климате.

В общем, на этот дворовый вроде бы тополь я по утрам глядела. В его лохматом цыганском шатре безобразно склочничали вороны, беспечно посвистывала (должна бы при этом еще и поплевывать) какая-то мелкая птица. Ошалело носились беспардонные белки, заскакивая с разбойными намерениями на мой балкон. Частью своих подагрических веток тополь, как локтями на стол, облокачивался на крышу дома, что было с его стороны неосмотрительно, так как создавало угрозу крыше и, как выяснилось, дереву тоже. Это общее правило — опора в широком смысле — чревато нежелательным исходом. Невзирая на это, очень часто хочется. Так и тянет.

Осенью наш менеджмент подсуетился, приехали в специальной машине специальные американские мужики. Одного, с электрической пилой в руках, подняли в сетчатом металлическом стакане на уровень верхних веток, чуть повыше моего балкона. Прочие трое флегматично поглядывали вверх, время от времени давая ценные руководящие указания. Обреченные ветки, толщиной сами с деревце средних лет, панически цепляясь за оставшиеся в живых и обдирая с них листья, валились на землю. Надрывно выла пила. Скандальные вороны орали на мужиков с соседней крыши.

Нечаянно это получилось или так было задумано (в последнем сомневаюсь), но силуэт дерева после хирургического вмешательства стал являть собой элегантный иероглиф, лаконично вписанный в серо-голубой лист неба. Время от времени у меня возникало вялое желание сыскать какого-нибудь японца (почему-то я была уверена, что это именно японский иероглиф), чтобы он прочел и растолковал. Однако опасалась — вдруг это оказалась бы какая нибудь чушь. А в чужом и непонятном всегда подозревается некий высокий смысл. Во всяком случае, этот четкий узор два года радовал меня и служил предметом сдержанного хвастовства перед гостями, как, скажем, старинное резное бюро или диванчик стиля чиппендейл, которого у меня нет.

Через год дерево стало сохнуть — то ли от старости, то ли от невыносимого груза тайной значимости.

Его срубили, взяв с жильцов полагающуюся мзду. Других деревьев в нашем небольшом закрытом дворе нет. И небо опустело. В глаза стали назойливо лезть окна дома напротив. На стене этого дома — некий технологический черный квадрат. Привет, Малевич! Нас, детей асфальта, окружают прямые углы, заключают в свои безоговорочные рамки, учат жить. Разлинованная, как военный плац, система декартовых координат, рождающая подспудное желание вписать в нее беззаконно-нежную параболу.

Выхожу вечером на балкон — в освещенном окне напротив бестолково суетится мужской торс в цветастых трусах и со сковородкой. В соседнем, как в немом, но цветном фильме, бурно жестикулируют женщина и подросток. В другом адское синее зарево — телевизором, стало быть, наслаждаются, неуклонно повышают культурный уровень.

В свою очередь, я непрошенно демонстрирую им задумчиво курящую себя. Пытаясь соблюсти одну из заповедных американских ценностей — «прайваси», мы изо всех сил делаем вид, что не видим друг друга.

 

Одинокий ночной мотоциклист

— Посмотри, на кого ты похожа! Если ты думаешь, что черные солдатские бутсы и лиловые трусы поверх обгрызанных кальсон украшают девушку…

— Что калсом, мам?

— Не кальсом, а кальсон! Тьфу, то есть кальсоны. Родительный — кальсон.

— Кто родители калсон?

— Я, я! Я персонально и есть родитель кальсон!!! Ну что ты на меня уставилась! Не бойся, с ума не сошла, в порядке, без проблем. В полном о-кее!

Соврала — схожу я с ума. Это тощеногое с непробиваемым взглядом и тремя серьгами-дешевками в каждом ухе — моя Юлька? Люлька-шпулька, пушистик маленький-хорошенький? Как она боялась Бабу Ягу на картинке! Пищала, утыкалась, ища защиты, мокреньким щенячьим носишкой в мою шею, и я замирала. Запах кефирчика, младенческих тонких волосиков… Девуленька моя, веточка, котенок родной… Прочь, Баба Яга на картинке, не отдадим тебе нашу Люленьку-красуленьку! Понятные домашние страхи — корь, коклюш, расшибленная коленка. «Генка Петров — дурак, мама, какой-то, снежком прямо в щеку. Ой, знаешь, как больно!» Сейчас, сейчас мама поцелует, и все у нашей Люленьки пройдет! Помоги мне, детская носатая Баба Яга, где ты, Генка Петров со снежком…

Какой же скрипучей занудой я ей кажусь сейчас! Злой, убогой и беспомощной. Не исключено, что она вообще меня не понимает. Просто наблюдает и приспосабливается к повадкам. Знает, что при некоторых обстоятельствах, проявив выдержку и изучив рефлексы, можно извлечь пользу. А может, для личного спокойствия просто делает вид, что не понимает, — разве проверишь? Удивительно быстро тает русский у них. Снежок-дружок… Русский тает, как снежок… Я так не хочу ее отпускать на эту «пати». Чем они там занимаются, эти чужие американские девчонки со своими бойфрендами? Сексом? Может быть, и она уже в дружном коллективе восполнила пробелы воспитания… Да нет, что ты, она еще ребенок… Посмотри, какая шейка еще детская, с пушком вдоль ложбинки сзади. Вместо груди — две пуговицы, живот плоской дощечкой вперед. Косолапит смешно так, неуклюжка моя. А взгляд взрослый, оценивающий, холодный. Наверно, я не те слова ей говорю, но меня несет, как с горы. Я ее всерьез ненавижу в этот момент. Господи, неужели я ненавижу свою дочь?

— Юля, тебе только четырнадцать лет! Там все старше тебя, какие у вас могут быть общие интересы? И эта драная ворона Джоан с ее подозрительным дружком…

На самом-то деле я хотела сказать «черным», но постеснялась. Свято место пусто не бывает. Расизм — замена счастия у нас. Как антисемитизм дома. Ах, пардон, забылась — дом ведь тут! Здесь быть расистом не комильфо, и перед американцами следует это скрывать. Проще всего не заводить разговор на эту тему. Впрочем, с некоторыми (важно правильно угадать, с кем — точь-в-точь как в России про евреев), наоборот, уместно мягко намекнуть, от кого здесь все эти проблемы, но обязательно сразу же добавить: «Кстати, у меня есть хороший знакомый — черный. Милейший, добрейший, порядочнейший человек. Я его глубоко уважаю…» Без этой фразы, как на людях без юбки. Конечно, все знают, что там у тебя, сюрпризов не ожидается, но все ж лучше прикрыть.

— Мам, дай тен бакс. Я отдам. Пли-и-из! Пли-и-из!

Терпеть не могу это «Пли-и-из!» — фальшиво-детское, наглое и заискивающее.

— Пли-и-из! Тони мне даст бэк… назад… Ин э вайл. Знаешь… через время… он даст… знаешь… — рассматривает мелкие обкусанные ногти с черным (тьфу!) лаком. Я тоже никак не отучусь ногти обгрызать — до сих пор. И Юлькина треугольная родинка на запястье с браслетом из паршивой веревки с бубенцом — тоже моя.

— Новость! Поздравляю! Какой еще Тони? Тони — это как раз то, чего нам всем не хватало. Ты бы лучше послушала себя, как ты говоришь по-русски — полтора слова осталось. Пушкина бы хоть почитала!

Пушкин — это обязательный родительский набор. Без него — ни до порога! И что к Пушкину все привязались, дался нам бедный Пушкин. И без того у него гора проблем была: легкомысленные родители, черный прадед, долги, красавица-жена, деток куча, издатели, стихи, служба, ссылки, неприятности с начальством, дуэль наконец. За тридцать семь лет все успел! А теперь вот на поругание этим варварам безъязыким… А что я успела? Два раза выйти замуж — первый муж сейчас смотрит в Москве утренний сон, второй в соседней комнате — вечерний. Спите, родные, я постою! Из прочих достижений — диплом биолога и грин-кард. Где был нужен диплом, там не нужна грин-кард, и наоборот. Против Пушкина выгляжу слабовато… Оставим классика в покое. А кто еще? Набокова, пожалуй, тоже при ребенке не надо поминать всуе… Лолита, то-се… Впрочем, хоть оды Ломоносова, хоть «Дядю Степу» девке моей подсовывай — эффект один и тот же. Как от стенки.

— Гоголя хоть возьми почитай, — слышу я свой голос, сварливые педагогические банальности. Попробовал бы меня кто-нибудь так нудить! Давно бы уже взвизгнула, взорвалась, наговорила всякого. Но дочь моя на высоте. Снисходительна к моему возрасту и ничтожеству. Дипломат!.. Кончила грызть ноготь и теперь тщательно рассматривает кончик своих вечно развязанных солдатских бутс. Уродство это долго клянчилось ко дню рождения и недешево стоило, между прочим.

Помню мои первые белые с перламутровым блеском туфли на «гвоздиках» — и маленькая серебряная пряжечка сбоку. Наденешь — Бриджит Бардо. Снимешь — к сожалению, опять я. Туфли себе, что ли, купить к сиреневому костюму? Серые бы неплохо подошли. Хотя зачем? И так барахла полно — на работу ведь только и хожу. Езжу, то есть. В семь тридцать выезжаю, в шесть приезжаю, чтобы завтра опять, и каждый божий день так. Так теперь будет всегда, и эмигрировать из этой жизни… куда? Впрочем, все говорят, что нам повезло.

— Хоть взгляни на себя в зеркало! Хочешь, я куплю тебе красивые туфли?

— Ай донт кер!

Молча даю пять долларов. Мерзавка! Уходит. Теперь не засну, пока не придет. Нельзя нервничать, доктор МакКорвик не велел. Отличный совет! Вам когда-нибудь удавалось перестать нервничать оттого, что нельзя? В одиннадцать я выйду на балкон встречать ночного мотоциклиста. Каждый вечер в одно и то же время черный кентавр в защитном коконе грохота мчится мимо нашего кирпичного муравейника.

Он воет, рычит и рвется. Он пластает ночь яростным прожектором. Улицы вяло-равнодушны. Никто не ждет его, не умеющего высказать свою боль, заковавшего рот глухим шлемом. «Никто не ждет?! Ха-ха! Никто не должен ждать, понимаете вы?! Я никого не жду! Не нужен, не нужен, не нужен, черт побери, никто!!! Я ни с кем, уйдите, убейтесь!» Ори, мотор! Глушитель — вырублен к дьяволу… Злой раскаленной ракетой — никуда. Матеря яростным ревом силикатный бред пропитанных потом липкой жары безглазых домов, день будущий и день вчерашний, всех святых и себя со всеми проклятыми потрохами… Вперрре-о-о-од!

Вперед, чужой мой, вперед! Ты пролетаешь под балконом, и моя изуродованная эмиграцией, якобы бессмертная душа мчится с тобой и орет хрипло — на маленькой дистанции, впрочем, только вон до того угла. А души моей и ее футляра консервативный ангел-хранитель, паря между проводов и антенн, укоризненно покачивает головой, как школьный завуч, но не предпринимает ничего. Я выкуриваю свою ночную «Малборо». Не надо сейчас курить, доктор МакКорвик не велел, и я ограничиваю себя пятью штуками в день. Зачем, собственно? Ведь решение уже принято и число выкуренных сигарет ничего не изменит. Выдохнутый дымок тихонько уплывает вбок, как жизнь — замечательно пошлое сравнение. Имею право на пошлость — я здесь конторская девица-перестарок. Ввожу в компьютер номера и суммы биллов. Я — миссис Дайана Гайнсбург, служащая в небольшом отделении банка, руководимого мистером Дэвидом Елин.

— Мой дедушка имел быть казак в Санкт-Питерсбурге, потом мама родить меня в Чикаго и потом стал бизнесмен, — пунктиром излагает он, зайдя в офис, основную династическую линию рода Елин.

Казак так казак — сойдет, гуд. Меня он взял на работу исключительно из-за своей сентиментальной еврейской приверженности к российской экзотике, моя ценность как финансового работника характеризуется величиной отрицательной. Но я стараюсь и стремлюсь к нулю.

Я — двадцать четыре тысячи долларов в год плюс бенефиты, минус дантист, минус очки (а мне и не надо), плюс неважный английский. Впрочем, это, наверняка, тоже минус. Я жутко боюсь потерять эту работу, потому что боюсь, что Борька потеряет свою. Еще боюсь компьютера. Он это чувствует, скотина, и выкидывает фортели. Плоскозадая моль Кэрол, микроначальница моя, подбирается со спины, сверлит глазом, делает замечания. Ненавижу, когда подкрадываются со спины. Это атавизм, конечно, но не мне с ним бороться. Пусть будет. Кажется, она специально старается говорить быстро и невнятно, чтобы я переспрашивала. Впрочем, мои ответы — тоже не подарок для Кэрол, мне и стараться для этого не надо. Так мы с ней и мучаемся. Я каждый день должна приходить одетой по-другому, но достаточно безобразно, чтобы, боже упаси, не оказаться наряднее начальницы. Это вызвало у меня парадоксальную реакцию: стала равнодушна к тряпкам. Я — бывшая щеголиха и модница.

Я — жена моего шизанувшегося от доступных щедрот Америки мужа Борьки, инженера-механика на тридцать восемь тысяч в год. Мы с мужем иногда общаемся:

— Ты знаешь, что в газете написано? В «Старе» сегодня потрясающий сейл. Куриные ляжки по ноль долларов девяносто девять центов за паунд! Дина, ты слышала, что по телевизору Буш говорил?

— И девять десятых.

— Что девять десятых? Ты вообще слышишь, что я тебе говорю?

— Девяносто девять и девять десятых цента за паунд ляжек, я полагаю. Бежим туда бегом. Мороженые куриные ляжки выглядят современно и сексуально. Они наполнят наши желудки новым содержанием, а их цена повысит наше благосостояние. Мы купим их много. На Буше был красный галстук, он сказал, что очень старается и все будет хорошо. Мы всех победим.

— Не юродствуй! Ты же знаешь, что эти дурацкие шуточки меня раздражают. Невозможно поговорить, как с человеком.

— Да.

— Что «да»? Что «да»?!

— Да, невозможно, нет.

Он делает такое лицо, как будто хочет выйти из комнаты и гордо хлопнуть дверью. Сочувствую и сожалею: в нашей американской квартире двери отсутствуют — арочки и переходы. Но безвыходных положений нет, Борик выделяет адреналин и пинает кресло. Включает телевизор. Смотрит музыкальную рекламу крема для бритья «Ногзима». На седьмом канале — прогрессивное ращение волос на лысине — это актуально. На четырнадцатом бегут и стреляют — прощелкивает. На тридевятом публично обсуждают: права ли свекровь, дважды назвав невестку сучьей дочерью и разорвав на ней блузку.

Принарядившиеся в красное, синее, желтое и зеленое свекровь и невестка из какого-то колхозного штата взволнованно галдят — излагают подробности. Здоровый дебил, сын и супруг, сонно наблюдает. Моложавая, разбитная свекровь, сызнова вспомнив, как было дело, взвизгивает и рвется к монументальной невестке. Дебил ухмыляется. Ведущий разводит дам, как рефери. Аудитория в экстазе. Как биолог (честное слово, поверьте, была неплохим биологом) подсознательно фиксирую — прямохождение, относительно членораздельная речь, надбровные дуги и челюсти, что и следовало ожидать, великоваты…

Я — Динка Гинзбург, московская девочка. Я — Дина Михайловна, нищий старший научный сотрудник. Я — Дайана Гайнзбург, мелкий клерк из нервных этнических меньшинств. Я — Двойра Моисеевна по бывшей «зеленокожей паспортине», которую избегала показывать из-за имени. Кто кинет в меня камень? Попадет в себя, между прочим.

Ничего нет грустнее и слаще этой сигареты — маленькой огненной точки в конце длинной и косноязычной фразы дня. На балконе я посадила табаки — вечерами они разжимают зажатые днем красные, как у новорожденного, щепотки и выпускают аромат — закрой глаза и… подмосковная дача, чай с малиной, секретное ведение лживого девчачьего дневника, выход одеревенелой походкой на пляж в первом взрослом купальнике с бюстгальтером, тайная любовь к погодкам Алику и Коське Белодворским — сразу к обоим. Коська был уже в пятом классе, носил настоящие джинсы и потрясающе свистел в два и в четыре пальца. Колотилось и падало сердце, когда его старший брат Алик с зачесанными назад белесыми волосами, пригнувшись, шпарил мимо нашей калитки на велике.

Может, мой ночной мотоциклист и есть сублимация того велика? Ой, не умничай, мать! Страсти по Фрейду в исполнении сельской самодеятельности!.. И Юльки еще нет, хоть бы позвонила, паразитка! Ей, бедняжке, тоже, надо понять, непросто. Стесняется моего английского — буквально каменеет, когда я со своим нечерноземным акцентом пытаюсь пообщаться с ее подругой. Страдает, когда, по-российски изукрасившись, иду на родительское собрание. Позорище я ее. Срам неизбывный.

Все правильно! Это мне воздаяние. Как я сгорала от стыда, когда добрая толстая бабушка Хая, перевалившись грудью через подоконник, звала меня домой со всеми своими местечковыми словечками и завываниями: «Диночке-е-е! Кум цу мир! Супчик кушать хоче-е-ешь, тохтерл?»! Весь двор покатывался с хохоту, и Эдька-волейболист тоже. Немедленно умереть, исчезнуть, не жить, испепелиться мне хотелось тогда. Почему те, кто меня любит, какие-то стыдные, несильные, некрасивые, бедные, смешные? Заткнись ты, бабка, со своим поганым супчиком!!!

Ненавидела бабушку Хаю? Признайся! — Ну нет! Что вы! Только вот в такие моменты, может быть. Но, сказать по правде, стеснялась. Даже подло хихикала вместе с Нинкой, Вовиком, Лялей и Эдькой-волейболистом, когда она, выйдя на середину двора, на своем самодельном русском картаво и громогласно (вы замечали? — на чужом языке всегда говорят громко, как с глухими) объясняла водопроводчику драматические подробности засорения унитаза или рассказывала дворничихе Серафиме обо всех своих пятерых детях. Мне хотелось отгородиться от нее, отмежеваться. Нинке, Вовке, Ляле и Эдьке я была безразлична, но как я желала быть с ними, быть такой же, быть своей! Прости меня, бабушка Хая! Я приняла твою ношу. Нелегкая.

Вместе с ночным дьяволом-мотоциклистом с яростью и болью побеждаю тебя, воздух этого города; я ударяюсь в тебя, как в стену, ты рвешься тугим коленкором и срастаешься вновь, чтобы наотмашь хлестать меня по лицу. Я, задыхаясь, хватаю тебя зубами, зло выплевываю. Это я мчусь во тьме над землей, мне вольно и не страшно. Реви, мотор! Жарь, прожектор! Ничего, ничего, Америка, потерпи — завтра днем ты меня обязательно победишь! И моя дочь станет твоей.

Не сердитесь, добрый доктор МакКорвик — я все равно в четверг пойду в клинику и сделаю аборт. Борька ничего не знает и не узнает, он ассимилируется и устает. У меня была бы еще одна девочка.

 

Культурный шок

А что у вас, ребята, в рюкзаках? А в рюкзаках у нас русский язык. У кого великий, у кого только свободный, у иных со страшной силой могучий. Чем мы по мере сил стараемся благодарно поделиться с иноязычной массой, закосневшей в своем невнятном английском.

Культура вещь конвертируемая, процесс конверсии вызывает шок. Вы нам от своего компьютерного стола американский шок, мы вам, на здоровье — от нашего обеденного. Чем богаты… другого не имеем.

Впрочем, не мы, эмигранты восьмидесятых, оказались первыми дарителями. Еврейская эмиграция начала прошлого века, влившая гигантскую дозу адреналина в американскую экономику, сделала англосаксам дополнительные маленькие презенты в виде, например, слова «блинцес» (в местном кулинарном воплощении не вполне блины, но явное намерение имеется), также навязала и другие идишские слова, которые я, по печальному незнанию языка предков, не могу вычленить из местного наречия. Но понимающие люди говорят, что да, полно-таки.

Одна чистенькая американская старушка из Нью-Йорка — засушенный цветок душистых прерий — рассказала мне, как в далеком детстве она спела в школе какую-то забавную песенку.

— Откуда ты узнала эту песенку?

— Бабушка научила.

— Врешь, врешь! — на месте уличили ее подружки. — Ведь бабушки-то по-английски не говорят!

Московский математик, желая приобщить своего американского коллегу к начаткам российской культуры общения, объяснил ему, что обычным и пристойным ответом на научные или деловые предложения является непереводимое на английский словосочетание «менты будут против», после чего, добившись внятного произношения, счел свой культурный вклад достойно выполненным и отбыл из Массачусетса профессорствовать в Северную Каролину.

В первые годы эмиграции, скучая среди других соотечественников в коридоре госпиталя, наблюдала такую, несущую, впрочем, полезные сведения, сцену. По коридору, крылато раздувая полы халата, быстро, но сохраняя при этом значительность облика, шагал врач. На полшага сзади его сопровождал некий медицинский сотрудник латиноамериканского вида. Узрев нашу, легко определяемую на глаз компанию, он показал пальцем на доктора и, интимно подмигнув, с приятным акцентом сказал: большое говно!

Как мне потом доверительно поведали сотрудницы службы перевода (каковую в панике от нашествия «наших» завели в госпитале), этого способного малого не только быстро обучили произносить «говно» и «большое говно», но и внятно растолковали значение этих обиходных характеристик. С тех пор, тепло и сочувственно относясь к русскоязычным пациентам, парень регулярно и бескорыстно информировал их о профессиональных качествах медиков.

Русские, работая в местных фирмах, имея американских друзей вплоть до родственников, как ни крути, сохраняют то, что здесь называют популярным, но не поддающимся определению термином «русская ментальность». Въедливая вещь. Но вот что поражает: опасно близкий контакт американца с русской культурой и языком необратимо искажает и даже разрушает его внешний и внутренний облик. Не исключаются даже легкие изменения в физиологии.

Солидных лет и положения американский адвокат и экономист Джереми (Ерема по-нашему) Сомпсон, консультирующий нефтяные компании, в момент великого российского передела девяностых годов решил стать первопроходцем, приобщившись к бурлящей наваристым супом русской экономике. На пользу себе и экономике, как он наивно представлял. Будучи не каким-то там мальчишкой-авантюристом, а человеком обстоятельным, для начала взял в университете курс русского языка, а также по совету своей преподавательницы, а моей подруги стал захаживать ко мне на предмет «language exchange», то есть языкового обмена, что здесь порой практикуется. Предполагалось взаимное обогащение друг друга языками в непринужденной обстановке за чаем с печеньем.

Джереми явился в назначенное время, минута в минуту, в корректном сером костюме, простых с виду ботинках, чья стоимость безошибочно угадывалась как превышающая мой тогдашний месячный доход. Утвердил длинное крепкое тело на стуле, бросил брезгливый взгляд на рваные обои, разномастные стулья и продавленый помоечный диван, с опаской поставил кожаный портфель на пол и, смерив меня льдистым взглядом, торжественно представился: Джереми Сомпсон, эсквайр.

Караул! Эсквайр! Господи, как с ним говорить-то? Инопланетянин. Суперамерикан в стерильной пластиковой упаковке. С низким содержанием насыщенных жиров и холестерина.

Со временем общение наладилось, взаимное остолбенение прошло. Русский за моим столом звучал гораздо чаще английского, и это обоих по разным причинам устраивало. В промежутках между нашими встречами он несколько раз смотался в Россию: в Москву — для установления бизнес-контактов на высоком уровне, на Урал и в Сыктывкар — увидеть товар лицом. Уверена, что Джереми — единственный на планете американец, свободно выговаривающий чудовищное слово «Сыктывкар». В Сыктывкаре он, по своей американской упертости, в первое же утро, облаченный в трусы, майку и очки в тонкой золотой оправе, предпринял спортивную пробежку. За ним, гогоча, рысью гнались мальчишки и старухи. В то время, к счастью, его русский не был достаточно хорош, чтобы Джереми мог понять выкрикавшийся при этом сопроводительный текст. Однако общую идею уловил. «Они меня не одобрять. Имели смеяться», — поделился он впечатлением.

Джереми прогрессировал в русском: удивлялся привольной гульбе членов предложения, пошел на компромисс и согласился, что слова «свет» и «цвет» звучат не одинаково, в муках принуждал себя не ставить предлог в конце фразы, высоко оценил водку, борщ и блины. Приходя, недвусмысленно поглядывал в сторону кухни. Сломался он только на маринованных маслятах. Доверчиво отправил грибочек в рот — тут его и без того от природы красноватое лицо моментально приобрело инсультный багровый цвет. На этом фоне жутко выделились побелевшие от ужаса глаза. Я не стала звонить в неотложную помощь, за жизнь его я не волновалась — парниша не из слабаков. Но интересно — проглотит или выплюнет? Я сама проходила такое на алмаатинском базаре, хлебнув из любопытства ихнего целебного кумыса. Не обученная западному политесу, тут же выплюнула тягучую гадость, оскорбив этим национальные чувства представителей казахского народа, толпящегося в очереди за излюбленным напитком. А вот железный Джереми напрягся и проглотил. Да, американский Ерема мне не чета, не побоится снова рвануть в Сыктывкар, куда не всякая птица долетит… «Oysters are better», — отдышавшись, дипломатично прокомментировал он наш деликатес. «Ага, устрицы-то лучше?» — не без ехидства подмогла я ему с русским языком. Он смущенно улыбнулся.

Дела с Россией, однако, шли как-то криво, невзирая на профессионально разработанный им лично бизнес-план.

— Я приехал иметь апойнтмент с большой чиновник на министерство около точный час и день. Секретарь говорит: он нет. Уехал. Как можно? Это есть громадно нехорошо для бизнес, — горестно недоумевал Джереми.

Невзирая на такой афронт, он составил длинный и подробный проект дальнейшего делового сотрудничества на русском языке и дал мне на проверку. Вместо слова «бесплатно» везде значилось «даром». Выправленный вариант на безупречном русском канцелярите был отправлен в Москву. Для надежности и заказной почтой, и дубликат по факсу. Ответа не было. Я-то это предвидела. Но наш бизнесмен ничего не мог понять, занервничал.

— Да бросьте, Джереми, все идет по плану, забыли они или потеряли, — успокаивала я, — дело обычное. Дышите глубже — жизнь продолжается.

На самом деле не забыли и не потеряли. Месяца через полтора он принес показать ответ на превосходной глянцевой бумаге, с красными звездочками сургучных печатей. «Ваше письмо получили. Большое спасибо», — гласил текст ответа. Все.

— Что мне надо ответить? — растерялся он.

— Джереми, если вы хотите быть утонченно вежливым, ответьте: «Большое пожалуйста». Но я бы лично не тратилась на почтовые марки. Разумнее забыть, как страшный сон.

Американец, подцепивший русский вирус, долго таскает и размножает в себе эту заразу. Причем иммунитет не вырабатывается. Джереми не сдался, просто перекинул область своих интересов в менее травматическую сторону. Удумал организовать в Москве курсы по западной экономике. Его воображению рисовались соблазнительные картины: сбросивший наручники маркет, набивший пахучие бутоны сервис и неподнятая целина экономики. Изучал прессу. В связи с чем приволок мне в дом желтейшую российскую газетку буйных девяностых, специализирующуюся на сервисах ниже пояса. Я с интересом отметила отсутствие у него галстука и портфеля — процесс пошел. Одно из завлекательных объявлений гласило: «Ляська-пулеметчица. Дорого». Чего тут, кажется, не понять-то? Но столь тонкая идиоматика оказалась ему не по плечу.

— Что есть «Ляська-пулеметчица»?

— Илья лучше объяснит, — ловко спихнула я деликатную задачу на сына, к счастью, оказавшегося у меня дома. И благоразумно удалилась на кухню варить кофе. Через минуту в комнате раздался здоровый мужской хохот. Объяснил, стало быть, доходчиво.

Эволюция Джереми неслась лавинообразно, погребая под собой респектабельное прошлое. Сдав свой офис в престижном районе Бостона и разведясь с женой, он снова подался в университет. Не искал легких путей. Коварный русский язык втянул его в свою воронку. Курсовая работа оказалась по творчеству Бабеля. О корректном костюме не было больше и речи. Жертва культурного шока, Джереми отпустил вокруг лысины длинные седоватые патлы, завел себе гарвардский рябой пиджачишко с кожаными заплатами на локтях, накинутый на бурую майку. В чувстве стиля ему отказать было нельзя, рыжие сандалии на босу ногу прекрасно гармонировали с остальным. Американские врачи в таких хронических случаях вздыхают: «Привыкайте жить с этим».

Ощущая отчасти и свою вину за происшедшую метаморфозу, я покорно села объяснять, что не следует искать слово «мурло» в кратком словаре, что обращение «братишка» отнюдь не означает наличия кровного родства, а «Конармия» — это не армия коней, а неизмеримо хуже. Джереми с трудом уяснил, что такое портянки.

— Почему не одевали носки? — недоумевал он. — И вообще как эта crazy (слово «сумасшедшая» оказалось потруднее, чем Сыктывкар) банда (да? по-русски это правильно так?) победила войска правительства и союзников? Невероятно!

Как втолковать, что теория вероятности в России действует, как говорится, с точностью до наоборот. То ли искривление пространства, то ли климат такой. Не случайно именно волчеглазый русский математик Николай Лобачевский взорвал респектабельный фундамент архимедовой геометрии, явив на классических развалинах мир странный, кривой и неуютный… В тех северных широтах на неведомых дорожках имеют быть следы невиданных зверей. И всегда кто-то мятежный ищет бури на свои ягодицы. А замечательно и логично задуманные проекты непременно превращаются в такое, что и описать-то приличными словами нельзя да и совестно.

Тяжко нам с Джереми было с еврейскими рассказами. В муках вызубренная головоломная паутина русской грамматики рвалась под бешеным натиском густого и пахучего потока бабелевских метафор. Биндюжники, налетчики, проститутки и толстые торговки с Молдаванки галдели, ругались, клялись, вымогали и праздновали совсем не на том русском языке, который, как ему казалось, он выучил, прочитав два раза подряд «Барышню-крестьянку». Кто умудрился сунуть ему это задание? Зачем? Ясно же, что англосакс не может обернуться именно русским евреем, никогда в жизни не ощутит уголовника Беню Крика своим непутевым родственником, не уловит в смачной ругани содержательницы постоялого двора, хамки и спекулянтки Любки Шнейвейс интонации и словечки покойной бабули — образованной, кстати, старушки. Не захлестнет теплом сердце, когда мудрый реб Арье-Лейб, сидя на кладбищенской стене, поведет со вздохом рассказ о биндюжнике Менделе Крике: «Забудьте на время, что на носу у вас очки, а в душе осень».

У блудного сына бизнеса Джереми на хрящеватом носу тоже были очки, но в душе — стальная пружина англосаксонского упорства. Он не щадил меня, туземную проводницу по крутым перевалам и извилистым тропам одесских интонаций. Неделями, словно сквозь джунгли Амазонки, в синяках и кровоточащих ссадинах, спотыкаясь о метафоры, опасливо обходя сленг, прорубались мы через «Как это делалось в Одессе».

— «Тикать с конторы!» Что это значит?

— Не обижайтесь, Джереми: это примерно то же, что сделали вы со своим офисом. Но, поверьте, у Бени Крика для этого имелись более веские основания.

Пользовайтесь нашим сервисом в уюте вашего дома.

 

Тетрис

Просыпаться не хотелось. Зачем? Ведь опять будет все то же. Кирпичная стена напротив с уродскими деревянными балконами, желтые полосы парковки. Не приняв душ, включил компьютер, кружка растворимого кофе слева. Снова три раза, как заколдованное, выпало назло шестьдесят шесть. Скверно. Это значит опять все будет паршиво… А следом, как назло, сорок четыре. Отчего игра постоянно кончается на одинаковых цифрах — 66, 44? Не должны по теории вероятности. Не к добру… Круглые цифры — это тоже нехорошо, но не до такой степени. Но они тоже чаще обычного выпадают. Попробовать еще, разве что?

Полетели вниз цветные квадратики, палочки, загогулины, чтобы укладываться в сомкнутый строй. Скачет наверху цифирка — от нее все зависит. Если в конце выпадет обычное, рядовое, вроде семидесяти четырех, скажем, то все будет хорошо, как-то обойдется. Черт, семьдесят! Круглая. Еще раз! Если сейчас три раза подряд не выпадет круглая или мразь вроде пятидесяти пяти, то все предыдущее — не считается. Надо только расслабиться, сделать вид, что мне все равно… Не думать об этих цифрах, обмануть их…

Открыл холодильник. Замороженная оранжевая мексиканская дрянь из бобов. Окаменевший кусок пиццы в целлофане. Противно… Намазал кусок булки маслом, положил сверху три круга колбасы. Не следовало бы, конечно. Толстею. Быстро-быстро съел. Зачем?..

Вчера вечером хотел перечитать, да заснул. Ну, чем ты меня, доктор Чехов, утешить можешь? Беря знакомую книгу, трудно не закурить. Закурил, как будто нечаянно, в задумчивости. Открылось, конечно же, на странице восемьдесят. Три сестры — «в Москву, в Москву, в Москву». А мы вот из Москвы — в Нью-Йорк, в Нью-Йорк, в Нью-Йорк. Нет, не отвалится вам, старомодные кысы, Маша, Оля, Ира, небо в алмазах. Вы этого не знали, но Антон-то Палыч точно знал. Предупреждал, не услышали. Впрочем, если бы и услышали… Неба нет — пустая атмосфера. Алмазы — за очень отдельную цену. И в прямом, и в переносном смысле. Пожалуй, не стану перечитывать. Сыты по горло девятнадцатым веком — поманил, соблазнил да и бросил… Ага, а кто там в бурой обложке? Стругацкие, «Пикник на обочине». Вот и я на обочине… затянулся наш пикник…

Уже около пяти, она скоро явится. Выключил компьютер, вытряхнул в ведро полную пепельницу. Не буду больше курить. Сегодня возьму вот и брошу. И «Тетрис» этот проклятый тоже. Нет, лучше завтра с утра. Нет, сегодня, должна же быть сила воли. Решено — завтра. Может быть, послезавтра.

Хлопнула дверь. Пришла, кажется.

— Ну что?! Накурил, как в кабаке… Опять с книжкой на диване? О’кей. Сиди. Не надоело еще?

На такие вопросы не отвечают. Что скажешь? Его раздражал ее фиолетовый, по-американски квадратно скроенный костюм с золотыми, как на швейцарской ливрее, пуговицами. Поставь на пол — стоймя стоять будет, словно коробка из-под телевизора. На ее непонятной работе существуют строгие требования к внешнему виду, которые она с рвением новобранца выполняет. Ладно, пусть, но почему необходимо носить такое безобразное?

Захлопала дверьми, защелкала выключателями, зашуршала какими-то пакетами, застучала каблуками, заполнила собой все пространство, вытеснив из него тишину, полутьму, осквернив ее мелкими звуками, вспышками света, запахом настырных духов.

Затрезвонил телефон. Трубка валялась рядом, на диване. Час назад он говорил с мамой. Опять она. Мама возмущалась температурной шкалой Фаренгейта.

— Ты представляешь, я утром померила себе температуру, и у меня девяносто семь градусов! Я чуть в обморок не упала. Это много или мало? Я когда-нибудь с ума сойду от этой Америки!

— Нормально, нормально, мама. В обморок падать не стоит.

— Что такое нормально? Что значит не стоит?! Я спрашиваю — много это градусов или мало?.. Почему ты молчишь? Ты, наверное, голодный. Эта твоя, конечно, ничего не варит, ей уже на тебя давно глубокое наплевать. Она уже на сто процентов американка стала. Я тебе всегда говорила, ты меня не слушал. Конечно, что мать понимает? Сделать тебе щи? Я сварю. Или котлетки с картофельным пюре.

— Спасибо, мама, честное слово, не надо. Я не голоден.

— Что значит «не голоден»? Я тебе мать, а не кто нибудь…

Ну и дальше в том же духе. Маму жалко, но общаться с ней тягостно. В Воронеже она преподавала в школе географию и ботанику. Блеском интеллекта не слепила, но все же была в порядке. Смекала, сколько ног у кошки. Здесь же, активно общаясь с соседками по дому для пожилых, подцепила одесский акцент, облачилась в бесформенные брюки цвета вдовьей мечты, приобрела полированный сервант, выработала твердое и нелестное представление об Америке, полюбила стряпать и таскаться по врачам. Нормально, в общем… Даже хорошо: живет в отличной квартире, все есть, пенсию получает, ни дня в Америке не поработав. Достигла, наконец, мечты всего прогрессивного человечества — коммунизма.

…Вообще-то, по теории вероятности не должно выпадать так часто пятьдесят пять и шестьдесят шесть.

Выслушав, сжавши зубы, мамино не подлежащее обсуждению мнение об американском президенте, неправильной внешней политике и ужасной неряхе, соседке Мусе, вздохнул, положил трубку в ее белый гробик. В мамином номере телефона три шестерки — это, конечно, глупости, чепуха… Просто совпадение дурацкое… Поменьше курить. Зарядку, что ли, делать… Лечь на пол, протянуть антенной ноги к зениту. Алло, Господи, прием, прием! Почему молчишь? Я тебе сын, а не кто-нибудь. Что-то в жизни ведь должно происходить, кроме завтраков, супермаркета и проклятого «Тетриса». В непрошенно навязанном времени и пространстве.

Телефон требовательно заверещал — вряд ли ко мне. Кому я нужен, кроме мамы? Разве что Борису Николаевичу, маминому соседу по дому для пенсионеров — выяснить имя французского певца из шести букв. Может быть, он.

В трубке быстро залопотали по-английски. Уловил «Олга».

— Тебя!

Жадно схватила трубку. «Хэлллооо-уу!» Говоря с американцами она завывает как несытая волчица — демонстрирует неугасающий энтузиазм и юное оживление. Убежала с трубкой в соседнюю комнату. Ду-у-рища! Пытается изображать кинозвезду с журнальной обложки — с ее-то короткой шеей, толстыми лодыжками и полужидким задом.

Двадцать, страшно подумать, лет назад он обмирал от любви. У нее были тугие, налитые «молоком и медом», как в «Песне песней», губы. Он вбирал в рот розовые землянички — соски ее острых грудей, она была его маленькой золотоглазой Суламифью с волосами цвета ореха. Трудно было любить друг друга в смежной с тещей комнате домодедовской «хрущевки»! Зажимал Ольге рот, кровать подло скрипела, перегородки из фанеры удивительным образом усиливали каждый шорох — микрофоны, что ли, вделаны? Как они ждали летних отпускных ночей на колючем сеновале у хромой бабки Дуняшки! Как дурачились, хохотали, засыпали, обнявшись, а на рассвете снова любили друг друга. И краснели как школьники, когда бабка Дуняшка, ставя на стол холодную простоквашу с земляникой, ухмылялась: «Поснедайте, голуби. Поди натрудились до мозолей за ночь-то!»

Удивительно, но с годами лицо у жены почти не изменилось. Фигура огрубела и особенно изменилась походка — топает, словно статуя Командора в кухню забрела. Устает, наверно. Что с нашей любовью произошло? Когда?

— Оля, Олешек, ну пойди сюда. Подойди, пожалуйста…

— Чего тебе! Кажется, человек говорит по телефону… Мог бы понять… Ну что?! Случилось что-то? Пожар? Война? Наводнение?

— Так… Ничего. Извини.

— Вот именно, ничего! Вот именно! Ты весь — сплошное ничего! Я давно извинила. Уж и компьютер я ему купила. Без толку! Целыми днями, как олигофрен, в свой дурацкий «Тетрис» играешь! Я же знаю!.. У Лены — ты меня слышишь? — за три месяца муж курсы программистов кончил, сразу со старта — семьдесят семь тысяч. Дом купили. Ну, скажи что-то! Молчишь, да?..

Голос ее по нервам, как ножом по стеклу. Молчу. Ей разве расскажешь про шестьсят шесть?.. Ненавижу проклятую игру с дурацким именем «Тетрис». Но почему всегда выпадает шестьдесят шесть или семьдесят семь?

Вот таким бы тоном, как со мной, и говорила бы со своими американцами. А то «Хелллоууу!», да еще с подвывом каким-то собачьим, слушать тошно. Уже сорок три бабе, пора бы уж… Все время семьдесят семь и вчера, и сегодня выпадало… или шестьдесят шесть. Сто раз себе обещал не играть в этот чертов «Тетрис». Что будет со мной, когда стукнет шестьдесят шесть?

— Ты слышишь или оглох? Как камень. Что ты молчишь, ну что ты все молчишь! Я знаю, отчего ты молчишь, тебе просто нечего сказать! Ну за что мне судьба такая?! Все, я пошла. Отваришь макароны. Надеюсь, что ты на это еще способен. Сыр, масло в холодильнике. Меня пригласили на динер.

— На что?

— В ресторан, если тебе это безумно интересно. Ты же меня никуда не приглашаешь!

За что она меня так ненавидит? Я в эмиграцию не просился. Это была ее идея фикс и матушки ее железобетонной. Америка — очередной дефицит, который они поклялись достать. Моя мать играла роль нейтральной державы. Хоть и складывала обиженно губы гузкой — готовила позицию к отступлению на случай неудачи. А я — часть багажа. Движимое имущество. Живность. Вроде собаки. Ведь привозят из России в Америку собак — правда, в отличие от меня, породистых. Для собаки, даже породистой, я веду себя идеально. Не надо выгуливать, водить к ветеринару и покупать специальную пищу. Я не грызу мебель, не писаю в обувь, от меня не несет псиной. Не облаиваю ее подруг, не ношусь за белками, не кусаю почтальонов. Я не кастрирован — хотя не уверен, относит ли она это к числу моих достоинств. Даже иногда сам приношу в дом пищу из супермаркета. И тем не менее ни одну собаку не унижают подобным образом.

Позвонили в дверь. Эх, жаль, прервали игру. Если бы не это, конечно, было бы восемьдесят шесть или больше. Но уж никак не восемьдесят. А так восемьдесят, ну что ты будешь делать! Опять круглая! Конечно, не так паршиво, как, скажем, шестьдесят шесть или семьдесят семь, но тоже удачи не сулит.

В дверях возникла гигантская соседка снизу, то ли Катриша, то ли Патриша, в военно-морской тельняшке и малиновых брюках — под цвет воспаленного лица. Помесь генерала Григория Котовского с динозавром. Взахлеб залопотала по-ихнему. Он кивал головой «да-да-да», изображая сочувственное понимание. Соседка распалялась злобой, как паровозная топка. Надо было как-то реагировать. Сказал «yes» — вроде бы беспроигрышнее, чем «по». В результате баба зашлась совсем, затрясла щеками и бюстом. Хоть бы убралась поскорее! Что ей ответить? «Отстань, тетка! Самому плохо»? — так ведь не поймет. Вот навязалась, чума багровая! Потом она, слегка снизив обороты, что-то спросила, страшно выпучив глаза — язык их такой, как картошка во рту. Ведь много хорошего в Америке напридумали, вот и язык бы понятней изобрели. Вроде «yes» уже говорил. Ответил для разнообразия «no». Катриша, то ли Патриша побагровела, запыхтела, сотворила неприличный жест пальцем (это по-ихнему он хорошо понимал) и шваркнула дверью. Уф! А может, ей помощь нужна была, что-то у нее случилось? Беда, может быть?

Нет, здесь никому от меня пользы. Хотя в некотором смысле есть. Польза в том, что нет вреда. Только себе вреден, но мое я — это личная, мною же и охраняемая малая территория. Впрочем, никто на эту убогую свалку и не посягает. Утиль, падаль. Там смердит расплющенное самоуважение, догнивают жалкие обломки любви, раскисают под дождями никому не нужные дипломы, в слякоти попадаются колючие осколки прошлого. Берегись, не наступи… Ведь можно и до крови.

Опять, что ли, в «Тетрис» попытаться — куда деваться в жарищу такую? Идти некуда и незачем. Семьдесят девять, ага, повезло. Попробуем еще разок.

Че-е-ерт! Шестьдесят шесть! Повеситься, что ли? Безобразная смерть. Говорят, висельники обмарываются и язык синий вывален. Ольга испугается, орать будет. Или лучше… нет-нет, это тоже не подходит… Я капризный, оказывается. Раньше не замечал… Что там в холодильнике осталось? Вроде вчера еще буженинка была…

 

Радикулит

Он остался невоспетым.

Ни в поэзии, невзирая на доверчиво лежащие прямо под подошвами глагольные и прочие рифмы, каковые даже приводить не комильфо. Ни в прозе. Если, конечно, не иметь при этом в виду медицинскую литературу, чья благородная латынь вызывает почтительный страх, но не сопереживание, для чего литература и придумана. Жизнь тела со сложными его обязанностями, с хлопотной рабочей рутиной и нежданными приключениями часто выпадает из круга интересов словесности. Исключение составляют психическая патология и сексуальные отклонения, обещающие читателю захватывающие детали и неосудительное заглядывание в замочное (скажем так) отверстие.

Легкий реверанс, впрочем, наблюдается в сторону чумы и холеры — в силу их фатальности, неизбежности рокового конца и легкости формирования образа внешне неказистого, но мощного духом героя, презрительно смеющегося в лицо бацилле. Девятнадцатый век также обожал угробить юную героиню посредством туберкулеза — это было драматично и трогательно. Весьма ценилась чувствительность сюжета. Барышни вздыхали, орошали страницы слезами и примеривали на себя модное заболевание, прикидывая заодно фасончик кисейного белого платья с чудным гипюром и рюшечкой на декольте, в котором они будут элегантно умирать, чтобы Жорж потом рыдал, рыдал, безуспешно целуя ея прекрасное хладное чело.

Персонаж мужского пола, погибающий от чахотки, как правило, находился в оппозиции к косному социальному окружению. И вот умирал — горьким укором владельцам усадеб, пьющим из самовара чай с вишневым вареньем под пошлыми липами. А также призывом гордым к свободе, свету. Второстепенные персонажи роняют слезу над бедной могилкой. Лидия уходит в монастырь. Автор потирает руки — как ловко все закруглилось: и от надоевшего героя, слава те Господи, избавился, и модная социальная нота протеста прозвучала, и сентиментальная слеза имеет место — дамам и господам адвокатам понравится.

Популярные бытовые болезни, как то: грипп, ветрянка, ангина, чесотка, лишай, воспаление придатков матки, хронический запор, геморрой, холецистит и остеохондроз — являются низкой материей. Эти плебеи презрительно обходятся стороной, что подтверждает неискоренимую живучесть романтической традиции даже в современной литературе, чей лик, казалось бы, искажен нервным тиком и боязнью нежности.

Он объединяет человечество.

Упомяните в компании слово «радикулит» — все сочувственно встрепенутся навстречу пережитому. Радикулит! Нет для него ни черных, ни цветных, ни эллина, ни иудея. На этой теме сходятся ярый демократ и твердокаменный республиканец. О, если бы глав воюющих держав поразил этот недуг одновременно — они бы смогли договориться. С мучительным стоном приподнявшись с кресел, протянули бы друг другу руки. Рассказ О’Генри, где это страдание объединяет почтенного гражданина и грабителя, — лишнее тому подтверждение.

Радикулит — это слово каждому знакомо, с ним всегда находим мы родных. У каждого был свой, исключительный, незабываемый. Шейный, поясничный, крестцовый.

— А у вас был какой?

— Да-да-да, понимаю. И сколько мучились? Да-да-да. Ну, и что, помогает иглоукалывание?

— Врачи?! Что они знают?! Им бы только…

— Собачья шерсть, Оленька, исключительно собачья шерсть — в следующий раз приложите… Нет, живую собаку не надо туда класть. Нет, дело не в блохах.

— Кстати, не пробовали расслабиться? Чтобы просто ну ни одной мысли?

— Пробовал. Но одна мысль все же остается. Да у меня, честно сказать, в это время только одна и была: о-о-о, дьявол, больно-то как!

— Послушайте, тут один знакомый йог — он вообще-то программист, но вообще-то йог — меня научил не спорить с болью. Вечно мы с чем-то как бешеные боремся. Зачем? Надо просто поймать ритм боли, слиться с ним, довериться, и качаться, качаться, качаться, как лодочка на волнах.

— Ну и какой же ритм вы поймали?

— Будете смеяться: удачно ложится на «союз нерушимый республик свободных…», это на вдохе.

— А что на выдохе?

— Можно «Боже, царя храни», если мотивчик, конечно, помните. Важно, чтобы медленно и торжественно на длинном дыхании.

Радикулит в Среднем Поволжье, или Кошмар в интерьере

Мой первый. Посетил и удостоил тет-а-тет. В закулисной аудитории, расположенной в соседнем с помещением кафедры корпусе (это существенно). Комната эта, отделенная хлипкой дверью от общей лекционной аудитории, была давно аннексирована нашей кафедрой и использовалась для приготовления всякой необходимой химикам пакости и вонючести, а также для подготовки лекционных демонстраций. Эта демонстрация ничего общего не имеет с одноименным политическим буйством студентов. Ее суть в том, что во время лекции, удачно прерывая ее на любом месте, выползает из-за кулис угрюмая персона в прожженном халате. Косясь на аудиторию, ставит на стол изогнутое стеклянное сооружение, заполненное жидкостью цвета утренней мочи, приливает туда что-то вязкое с отвратительным названием и подсовывает под все это горящую спиртовку. Аудитория напрягается, законно ожидая интересный перформанс — взрыв, пожар или, на худой конец, хоть выброс поганой жидкости на зануду лектора и на этого, который в халате. К радости студентов, порой оно и случается. При мирном исходе желтая гадость пучится и превращается в красную. Оп! — продемонстрировали торжество теории! Аудитория разочарованно гудит, но дареному коню в зубы не смотрят. Фокус на халяву показали, и спасибо. В любом случае тема лекции отходит на восьмой план. Народ возбужденно делится впечатлениями.

Репетируя предстоящее шоу, я рывком подняла с пола двадцатилитровую бутыль с дистилированной водой, налила нужные полтора литра в колбу и нагнулась, чтобы поставить бутыль на место. Разогнуться не повезло — взвыла от чудовищной боли в пояснице. Большинству прямоходящих взрослых особей это сильное чувство знакомо. Отвечаем за эволюцию. Выла и стенала я, по возможности, под сурдинку, притушив звук — в смежной аудитории шла лекция по математике. У преподавателей, как у всяких лицедеев, есть навыки или даже, скорей, рефлексы сценического поведения. Что бы ни было — пожар, политический переворот, футбол, радикулит — нельзя мешать ходу лекции. Неподвижно стоя в стандартно-непристойной позе, я просчитывала варианты дальнейших действий. Их было два. Первый — плюнуть на этику и взвыть благим матом. Ожидаемый результат: из смежной аудитории на вопль врываются студенты и лектор. Застают меня в одиночестве, издающую неподобающие звуки, в уже упомянутой двусмысленной позе. Картина чревата позором. Нет, не допущу! Второй — добраться до стола с телефоном в четырех метрах от меня и позвонить на кафедру, взывая о помощи. Третьего варианта не было, и я пустилась в долгий путь к телефону, вспоминая героя-летчика Маресьева — он с переломанными ногами неколько дней полз до своих. Дополз, однако — жить хотелось. Значит, и я могу. Даже быстрее. В жизни всегда есть место подвигу, хотя лучше бы, конечно, без него.

Угнездившись на стуле, я нечаянно нашла удачное положение тела — почти не больно. Но было ясно: змея притаилась и ждет. Зафиксировав позу, осторожно, словно желая погладить незнакомую собаку, протянула руку к телефону. Боль насторожилась, улучила момент и вдарила со всей силы.

— А-а-анна Петровна, это я, Евгения Моисеевна! Ой!!! Ничего-ничего! Оууу!!! Из второго корпуса звоню, триста первая аудитория. Позовите, о-о-о! пожалуйста, Геннадия Ивановича. О-ой!

— Ой!!! — откликнулась эхом пожилая лаборантка. — Что, что, что случилось? Ой, что, что!

Меня разобрал неукротимый хохот. Нервная реакция.

— Все хорошо, Анна Петровна. О-уй! Кондрашка хватила! Ха-ха-ха! Кондратий, говорю! — закатывалась весельем я.

Судя по всему, мой звонок произвел сильное впечатление. Неторопливый доцент Гена явился через пять минут в сопровождении вибрирующей от любопытства преподавательницы без степени Людмилы Андреевны. Бесспорно, они ожидали увидеть нечто более впечатляющее, чем вроде бы нормально сидящая на стуле я. Были явно разочарованы.

— Ну, чего у тебя там? — скучно протянула Людмила. — Бабу Аннушку до икотки напугала. Чего звонила-то?

— Соскучилась. Возжелала роскоши человеческого общения.

— В роскоши отказывать себе нельзя… Спирт у тебя где стоит? — проявил конкретный интерес к ситуации Геннадий. — В самом деле, зачем звала?

— Радик у меня, радик! Понятно?! Шевелиться не могу. Только сидеть и говорить. Лежать еще не пробовала. Звоните в «скорую». А спирт улетучился — ведь знаешь, что у него высокая упругость паров. Ученый небось, доцент!

«Скорая» приехала сравнительно быстро — мы только-только успели посмаковать назревающее увольнение кафедральной мерзавки и провокаторши Полины Степановны. Особая приятность была в том, что Полина, похоже, не подозревала о качающемся у нее над головой дамокловом мече и продолжала гадить мелко, но часто. Это освобождало нас от слабого чувства коллективной вины за созревший и многократно отрепетированный заговор.

Появившаяся в аудитории корпулентная дама в нечистом халате поверх шубейки и в конногвардейской меховой шапке была немногословна, как спартанский воин. У меня есть забавная черта — подхватывать стиль общения и даже акцент собеседника. Проведя, скажем, отпуск в Сухуми, я недели две, раздражая близких, не могла избавиться от грузинского акцента. Ритм задала врачиха.

— Кто?

— Я!

— Что?

— Радикулит.

— Где?

— Там!

Ситуация развивалась штатно. Кто же мог предвидеть, что подобравшаяся со спины эскулапка резко вмажет мне по шее? Пахнуло хлоркой и духами «Ландыш серебристый».

— Больно?

— Больно! (А ты думала? Тебе бы так врезать, корова! Жаль, встать не могу.)

— В больницу.

— Нет!

— А чего хотите?

— Обезболивающего.

— Мы не аптека!

— Домой отвезите.

— Не такси!

— Уходите! (Пшла вон! Кррругом марш!!!)

Повернулась, пшла вон.

— Звони домой. Накинь пальто. Ловить такси! — скомандовал Гена, тоже подцепив лапидарный стиль скоропомощной дамы.

Меня, в накинутом на плечи пальто, спускали, как статую, с третьего этажа. Я время от времени взвывала, и высыпавшие на перерыв студенты сразу смотрели на живот, прикидывая, начнутся роды прямо тут, на лестнице (что было бы желательно, ибо в качестве хеппенинга уж не сравнить с лекционной демонстрацией), или все же на улице.

Второе, менее интересное, предположение: «вусмерть пьяная» — тоже не отметалось. Некоторые застывали столбом, более сообразительные (отличники, наверное) бегом спускались ниже по лестнице — занять удобную позицию для наблюдения. Я их ожиданий не оправдала.

Меня установили, как елку, в сугроб, прислонив для надежности к стене. Гена, прыгая зайцем по снегу, выскочил на дорогу. Я стояла, как поставили. Зато через десять минут мне было послано то, чего в будничной жизни проси — не допросишься: забота, сочувствие, готовность к помощи, все с прилагательным «теплая». Обычно годами мечтаешь и с натугой делаешь вид, что нет — и не надо! Уйдите! Сама! А тут — сразу.

— Радикулит! — с одного взгляда поставил диагноз бегемотистый лысый таксист. — Ох, знаю, что такое! Сейчас, сейчас, милая. Ты это… держись! Все путем будет!

Он ехал, будто под колесами не наледи, заносы и ухабы прославленных нижегородских дорог, а отутюженное полотно американского хайвея. Микроприемничек нежно лепетал: Пол Пот, Пном Пень… Водитель вздыхал, ласково косил на меня карим глазом, рассказывал про свой радикулит — наше взаимопонимание было полным. Затормозил возле аптеки и предложил, что сам сбегает за мазью, которая якобы…

Отказалась, ибо после этого ему оставалось только сделать мне предложение. Но я на этот момент была не готова. Он практически внес меня на пять ступенек нашего первого этажа (впервые порадовалась, что не выше живу), где с причитаньями, увереньями, что она это давно сердцем чуяла, и с мешочком разогретой на сковороде соли меня встретила мама.

Радикулит в Новой Англии, или Сорок дней в ошейнике

В Новой Англии, в Бостоне, лучшие в мире госпитали, дико квалифицированные врачи, ученые медсестры. Я вообще удивляюсь, почему здесь люди умирают, — все должны быть категорически вылечены, плохое отсечено и вышвырнуто в тазик для науки, вставлено новое, правильное, синтетическое, и далее всегда…

Непрекрасным апрельским утром я проснулась с вывернутой набок шеей — видимо, снилось черте-что. Побаливало. Ерунда! — решила я и поехала с Лизой взглянуть на тюльпаны в ее саду, уютно посплетничать, поесть вместе ланч в ресторанчике, заскочить в обувной магазин — какая дура от такой программы откажется ради какой-то шеи? Но шея, жестокая выя, взяла свое: ночь я провела без сна, оглашая квартиру жалобным воем.

Забегая вперед, скажу, что поясничный радикулит по сравнению с шейным, как говорят нынче, «отдыхает», что означает «в подметки не годится». Представьте себе, что полтора месяца (а столько это и длилось) вам непрерывно сверлят без наркоза находящийся в шее зуб и удаляют иголкой бесконечной длины нерв по маршруту рука-лопатка-шея. На этом относительно мягком сравнении остановлюсь — не люблю «чернухи».

Чуть заря, а это была заря воскресная (неприятности выбирают выходные), я позвонила сыну (снова телефонная завязка), и он, испуганный и сонный, нарушая правила дорожного движения, помчал меня в госпиталь Святой Елизаветы, в отделение скорой помощи. Через сорок минут ожидания я, измочаленная болью, была вызвана в тесный закуток на допрос к административной старушке. Вострая бабушка с подозрением проверила мою страховку, неторопливо сняла копии с документов и стала дотошно выяснять, не является ли мое состояние последствием сексуального насилия или домогательства другого рода. Ничем сексуально-криминальным я развлечь ее не смогла и была отправлена в отделение, где долго корчилась в коридоре на клеенчатой кушетке. Коридор по диагонали пересекали, как ласточки перед дождем, медсестры со шприцами, кислородными подушками и чем-то металлическим, звякающим в эмалированных лоточках, вызывая озноб в районе солнечного сплетения. Пасмурно в этом сплетении было. Наконец из полутьмы медицинских лабиринтов обозначился улыбающийся узкоглазый доктор, поздоровался за руку, измерил давление и остался доволен.

— Встаньте.

Вскрикнула и встала.

— Разведите руки.

Развела руки, что мне оставалось делать? Я старалась его не раздражать неповиновением.

— Замечательно!

— Доктор, мне кажется, у меня ущемление нерва.

— Очень хорошо, отлично! — обрадовался он. — А теперь я сожму руки, а вы мне их разожмите.

Я с ним немного поборолась — боль прибавляет спортивной злости — и руки расцепила. Он вообще-то хиловатый был. А я — нет.

— О, превосходно! — доктор расплылся по максимуму. Видимо, поражение доставило ему непонятное удовольствие.

— Доктор, может быть, мне следует сделать рентген? Мне очень больно, доктор! Не могу спать.

— Рентген? Зачем? У вас мышечный спазм. Посидите здесь, вам принесут таблетку. — Подхватил свою профессиональную улыбку и уплыл в коридорную даль.

Четыре таблетки на подносике и пластмассовый стаканчик с водой мне доставила шагающая Барби. Одну я проглотила под ее наблюдением и выслушала инструктаж: таблетки следует принять через рот! Запомнили, мэм? Только через рот! Но не все разом. Промяукала: «have a good day» — имейте, стало быть, хороший день, — и растворилась.

День был крайне нехороший, ночь еще хуже, не помогли таблетки через рот. Натурально подыхала. Выла шакалом. В плече вибрировал раскаленный шнур. Вечером к мероприятию подключилась нога. Шею ломало, крутило, жгло. Моя же собсвенная, давно знакомая, личная шея шла войной против меня. Происходила эскалация террора. Позвоночник вышел из-под контроля. Нога приняла сторону восставших. Я оказалась безоружной.

Через день сын повез меня в другой, ну просто очень крутой, госпиталь, где работала главной медсестрой его знакомая, что давало надежду на несидение в приемной. Ну да, да, блат. Ну хорошо, пусть знакомство. Звучит приличней. Как правило, потомиться часок-другой в чистилище считается непременным условием — за это время и симптом хорошо созреет, и пациент обмякнет. А меня сразу (вот здорово!) кладут в выгороженный мутно-голубой занавеской закуток, велят раздеться и выдают серенький в деревенскую крапинку балахон с кальсонными завязочками — трусы, мэм, можете оставить, остальное, пожалуйста, в пластиковый мешок. Административный дивертисмент: следуют те же самые вопросы, те же самые ответы. Фиксируют в журнал. Ладно, чего уж там, потерплю. Уже недолго, скоро помогут — госпиталь отличный, лучшие врачи…

Ага, вот и помощь! Крепкая брюнетка, вкалывает мне короткую иголку в вену и удаляется без вопросов, независимо качая бедрами. Иголка остается торчать в тыльной стороне ладони на случай срочного введения в мой организм лекарства. Это, стало быть, брюнеткина специальность — совать иголку в руку, за остальное не отвечает. Зато вкол иголки делает гениально. Паганини вкола. Вкола Паганини, скола Паганини, браво-брависсимо! Отвлекаю себя от боли итальянским сладкозвучием. Через пятнадцать минут «черный человек на кровать ко мне садится», измеряет давление. Ситуация удручающе повторяется. Давление опять, черт побери, оказывается нормальным.

— Ужасная боль в шее и руке, — напоминаю ему деликатно.

— Сейчас сделаю кардиограмму.

— Зачем делать кардиограмму? Пожалуйста, не надо. У меня шейный радику — ой! — лит.

— У вас может быть инфаркт, — не теряет надежды он.

— У меня нет инфаркта!

— У всех может быть…

Не нравится мне это. Почему, когда непорядок внутри, снаружи тоже все паршиво?

Кардиограмма оказывается нормальной, и персонал теряет ко мне интерес. Оно и понятно. Выяснили, что не подохну тут у них немедленно, испоганив статистику. Раз так, ну и лежи тогда, отдыхай! Плохо, что ли? Лежать — не работать! Лежу с воткнутой в руку иголкой.

Через сорок минут возникает юноша со скучным лицом троечника, в который раз задает мне стандартные вопросы и нагло лезет измерить давление. Попытку резко пресекаю — он обиженно строчит что-то в журнал. Уходит. Подскакивает девчурка с тощим рыженьким хвостиком на затылке. Взглянув в лицо мое ужасное, взглянув в глаза мои печальные, извинительно бормочет, что группа студентов-медиков проходит практику в этом прекрасном госпитале, и она должна…

Как бывшая студентка и бывший преподаватель поддаюсь чувству цеховой солидарности, заново кротко отвечаю на вопросы. Сцепив зубы, позволяю измерить давление. Стараюсь быть хорошим учебным пособием. Подавляю педагогический рефлекс: быстренько проверить, что она там у себя в журнале нацарапала. Поди, наделала, коза, ошибок.

Я действительно отличное пособие — с одной стороны, налицо клиническая проблема, с другой стороны, нет опасности немедленного летального исхода. Можно спокойно доверить учащимся. Не менее пяти студенческих отчетов обеспечила я, не дождавшись благодарности. Впрочем, это судьба любого экспериментального объекта.

На втором часу моего служения образованию у медиков созрело решение: надо эту (странная фамилия у которой, однако не вьетнамская) показать невропатологу. Поражаюсь их проницательности.

Перевозят на каталке на верхний этаж, где тряпичная занавеска, отгораживающая меня от здорового человечества, уже буро-зеленого цвета. Остальной пейзаж тот же — широкий, изогнутый в виде краковской колбасы стол для медперсонала в центре круга, образованного отсеками для пациентов. Похоже на остановившуюся карусель. Один из отсеков — мой. Запахи истреблены — разве что чуть тянет тревожным озоном от компьютеров и многоглазо мигающих электронных монстров. Лежу с иголкой в вене, с болью и страстью жду невропатолога. Ни одного мужчину я не ждала так долго. Вглядываюсь в широкую занавесочную щель — вот шагает какой-то квадратный. На первый взгляд неплох — надежный такой, солидный. Невропатолог, без сомнения! Нет, не ко мне! К компьютеру. Обманул, негодяй! Мелькают медицинские дамы с бумажными стаканами кофе, соединяются в малые созвездия, расходятся веером. Звонят чужие телефоны… Ага, приближается в голубом халате с интеллигентной бородкой! Очки, галстук виднеется. Ну иди же, иди ко мне!.. Постоял, почесал щеку, повернулся и ушел.

Через три часа я приковыляла к стойбищу медицинских дам.

— Я больше не могу ждать! Сделайте что-нибудь!

— О да! Конечно! Сейчас!

Через десять минут в мой отсек вперевалку вдвигается шкафообразная негритянка и с материнской улыбкой меряет мне температуру… Хочется кого-нибудь убить с особым цинизмом.

Заглушив неожиданный синдром убийцы-маньяка, я снова выкарабкиваюсь из своего закутка. Медицинские леди у компьютера пьют кофе и обсуждают венчание милой Джуди.

— Выньте иголку! Все! Больше ждать не буду! — мешаю я их работе.

Но они нисколько не сердятся.

— Видите ли, не мы эту иголку ставили. Ее может вынуть только тот, кто поставил. Сожалеем.

— Тогда я вытащу ее сама!

— А кого вы, собственно, ждете? Кардиолог занят. Ах, невропатолога?! Да-да. Он, наверное, тоже занят. Извините. Хотите воды? Туалет налево по коридору.

Видимо, у меня что-то такое появилось в лице, что одна из них, боязливо оглядываясь, метнулась вниз по лестнице. Скорее всего, за психиатром побежала. Быстро вернулась с исходной брюнеткой и дополнительной персоной невнятного пола и назначения. Может, оно и есть психиатр? Ласково уговаривали отдохнуть еще пару часиков. Но когда я, ощерившись, потянулась рукой к иголке, брюнетка ловко перехватила руку и молниеносно выдернула иглу — я даже не почувствовала — и секунду помассировала марлевым тампончиком. Действительно, до чего замечательные специалисты в этом госпитале! Какая выучка! Терпение какое! — в России бы уже двести раз облаяли за безобразное поведение и неуважение к правилам медучреждения.

А тут отпустили с миром и заботливо до выхода проводили — а как же? — ведь могу в коридоре упасть ненароком или даже из личной корысти. Сломать, скажем, назло конечность, чтобы страховку за якобы скользкий пол с госпиталя сорвать. Нет, вот этот номер, дорогой клиент, у вас не пройдет! За пределами учреждения — там уж ваш выбор, падайте себе на здоровье. Используйте свободу личности.

Сдали на руки сыну, пролиставшему за это время несколько профессиональных журналов и два раза поевшему в больничном кафетерии. Пожелали скорого выздоровления. Счет за обслуживание пришел астрономический. Но мне пришлось заплатить лишь пару сотен долларов с небольшим— остальное выложила страховка, каковой, в свою очередь, ежемесячно плачу я. Страховые выплаты обезличены, страховщиков тех в глаза не видела, поэтому не обидно. В Америке с человеком что угодно умеют сделать так, чтобы не обидно.

Я решила болеть самостоятельно.

Был соблазн на этом закончить. Но… Предвосхищаю два резонных вопроса читателя. Первый: чем кончилось? Второй: зачем написала? Ведь у каждого свой радикулит, почему она грузит своим? Модный оборот «грузит» означает «навязывает нежелательную негативную информацию». С расширением средств массовой коммуникации язык боязливо сжимается. Но пока что не до нуля. Настырные бабки из бывших училок правда не врубаются и возникают — даже в прессе. Но кого колышет? Сидите с внуками, злые бабки!

Отвечаю на первый вопрос. Выжила. Помог специальный суперошейник, который мне выписал другой невропатолог.

Первый, собственно, существовал, как — увы! — многое другое, лишь в моих надеждах. Этот другой невропатолог, практикующий в личном офисе, был одновременно психотерапевтом и сильно интересовался структурой моей скулящей личности — стресс там, сексуальные отклонения, склонность к суициду… Вспомните, Юджиния, вспомните хорошенько. Но я ушла в глухую оборону, маниакально настаивая на боли в шее и левой лопатке.

— Ну хоть профессиональный или социальный конфликт, может быть? Вспомните, Юджиния, пожалуйста! — он еще на что-то надеялся, но явно снижал планку. Тщетно! Не понимаю, почему я проявила тогда такую душевную черствость, что мне стоило сделать человеку приятное? Хоть в чем-нибудь бы уж повинилась. Скажем, в грызении ногтей или в болезненном пристрастии к собиранию грибов. А то заладила угрюмо: боль в шее, боль в шее… Отчаявшись, он послал меня к изготовителям спецошейников. Назначил недорогой и нужный анализ — рентген (наконец-то!), а заодно очень дорогой и ненужный — проверку электропроводимости нервов, нечто вроде пытки током, однако за деньги пытаемого. Но и его понять можно — аренда офиса стоит бешеных денег. Оборудование, секретарша опять же. Ежели все дешевым рентгеном отделываться будут, то впору под мостом ночевать.

Проведя полтора месяца в ошейнике, я перечитала Гоголя и Татьяну Толстую, горестно и бесплодно размышляла на тему «физиология-личность-общество-экономика», два раза пережила передачу «Колесо счастья». И полгода после жизни в ошейнике не могла смотреть на свитера с высоким воротом. Ненавидела! Потом, конечно, надела — зима наступила. Не только голод, но и холод тоже не является теткой.

На второй вопрос отвечаю кратко: берегите позвоночник — на нем многое держится. А не только на честности, гуманности и демократическом правлении.

 

Как мужик стресс победил

У одного американского мужика, представителя среднего класса, были жена Кэролайн, дом, работа и стресс. Нормальный набор. Про жену, дом и работу он знал давно, а про стресс ему недавно доктор сказал, когда он ходил холестерол и мочу на всякий случай проверить. Мол, холестерол и моча у вас, мистер Шеннон, соответствуют самому правильному в мире американскому стандарту, а вот стресс в вас несомненно завелся, так как вы при мне целый один раз на часы посмотрели, два раза пригладили прическу, хоть, по сути дела, на вашей лысине прическе никакой не удержаться. Sorry, конечно, но я как врач обязан быть объективным. И улыбка у вас в два с четвертью раз уже, чем это рекомендовано и одобрено американской медициной. А все это оттого, что вы предъявляете к себе завышенные требования и стараетесь успеть сделать слишком многое в короткий промежуток времени.

— Как же мне быть, доктор? — заволновался мистер Шеннон, еще раз погладил лысину, взглянул на часы и криво улыбнулся, полностью подтвердив этим диагноз.

— Планируйте свою жизнь так, чтобы между каждым вашим действием оставался промежуток времени в пятнадцать минут. Оставляйте свои наручные часы дома. Пытайтесь есть и разговаривать медленно, — сказал доктор, по-кошачьи почесал за ухом, посмотрел на часы и заерзал на стуле, — а также постоянно улыбайтесь и находите время для маленьких радостей. Нюхайте розы… Визит окончен. Следующая наша встреча в среду, в десять утра, тем более что ваша страховка это оплачивает.

Мужик этот, мистер Шеннон, был исполнительным. Назавтра встал, надел один носок, а второй спланировал надеть через пятнадцать минут. Потом стал планировать натянуть джинсы.

— Дэвид, быстренько в душ! Кофе и омлет на столе, поторопись, — кричит жена Кэролайн. А мужик всерьез решил стресс лечить, поэтому отвечает через пятнадцать минут. Медленно и, постоянно улыбаясь: «О-о-о — ке-е-й!» То есть, ладно-ладно, успокойся, не горит.

Но, сделав глубокий вдох, он перепланировал и достал брюки. Подождал еще пятнадцать минут (тут уж пришлось посмотреть на часы) и начал планировать надеть рубашку.

Отправился на работу в фирму. По пути, как рекомендовано, останавливался на лужайках перед домами и нюхал различные растения, отдавая предпочтение розам. Его облаивали собаки за нарушение границ частных владений, прохожие неодобрительно косились, а одна пожилая леди грозила кулаком и посулила вызвать полицию. Мистер Шеннон спланировал не обращать внимания. Здоровье дороже.

На работу опоздал, но часы-то, как велел доктор, оставил дома — вот и не нервничал нисколько. Ну его, этот стресс, в болото! Пусть босс нервничает!

Босс так и сделал.

— Мистер Шеннон, это… это невероятно, это ужасно! Вы опоздали на встречу с важным клиентом на сорок три минуты! Вы, надеюсь, отлично понимаете что это такое? Фирма потеряла заказчика! Мы понесли серьезные убытки! Да-да, большие убытки! — и аж весь зашелся, глаза скосил, щеки трясутся, слюна брызжет, зоб надулся, коленкой дрыгает.

— Это моя ма-а-аленькая радость, — медленно, как учили, ответил Шеннон и светло улыбнулся.

Тут босс пошел крупными бордовыми пятнами по зеленому фону и злобно уволил мужика по его, босса, собственному желанию. Проявил, акула пятнистая, власть капитала и полное отсутствие заботы о простом человеке-труженике.

Но мистер Шеннон родился и вырос в мире капитала, поэтому он такими словами про это не подумал, а подумал другими, которые я привести не решаюсь, потому что их могут прочесть и запомнить дети и молодые девушки.

В среду к доктору он не пошел, а прямиком двинулся на курсы, рекламу которых под названием «Посмотри на себя изнутри» вычитал в газете «Дейли Ньюз». Там он узнал, где какая чакра организма притаилась, различные оттенки биополя стал различать, пульсации космоса маленько отгонять в нужную сторону — в общем, не зря доллары на учебу потратил. Диплом об окончании повесил в дубовой рамочке на стену и стал народным целителем с уклоном в психотерапию. Многое вылечить брался — и алкоголизм, и бородавки, кусание ногтей, и боязнь мышей, и гинекологию разную. Даже на расстоянии и по фотокарточке тоже — вот только с кариесом справиться никак не удавалось. Но тут надо понять: зубы — это уж слишком грубая материя, которую космос ни в какую не берет. Пусть уж там дантисты как могут…

Бывший босс регулярно ходит к мистеру Шеннону лечиться от стресса. Тщательно выполняет все рекомендации, нюхает розы, глубоко дышит низом живота и три раза в час внушает себе: «Я спокоен! Я, черт побери, спокоен. Я совершенно никуда не тороплюсь, пропади все пропадом!» И все у босса стало хорошо, вот только с бизнесом что-то стало плоховато. Но бизнесы мистер Шеннон не лечит, это, извините, совсем другая специализация. Это надо в Нью-Йорк, к потомственной госпоже Аните — она по бизнесам, а также неверных мужей возвращает, если не очень далеко мерзавец свалил.

Мистер Шеннон, хоть и не злопамятный человек, скорее даже добрый, но оплату с бывшего босса берет только наличными и широко улыбается. Такая у него полезная привычка выработалась. А стресса у него теперь и в помине нет, даже рубцов не осталось. И розы нюхать в настоящее время ни малейшей нет необходимости. Доктору же тому, который поставил диагноз и от недуга так здорово помог, он на каждое Рождество и ко Дню Благодарения шлет красивую открытку с пожеланием успехов в труде и приятной личной жизни.

 

Доллары для бедных

Аня была совсем ненормальная, даже немножко сумасшедшая. Спустя годы, проезжая на своей светлой «ауди» по тому паршивому куску Олстона, где она когда-то жила, искренне поражалась — как ее тогда принимали всерьез? Не видели, что ли, с кем дело имеют? Мозги полностью плыли. Накрасив поярче сухие губы, уходила из дома, якобы в супермаркет, сама же забредала в ближние скверики (боялась заблудиться в Америке), чтобы тайно от семьи рыдать. Два раза в одно место плакать не ходила — ненормальная же, сказано, была. Раз, зайдя подальше, обнаружила идеальный для плача дворик возле деревянного дворца-теремка с башенками и стеклянной дверью, украшенной медной пайкой. У киевской бабушки на дверцах буфета была такая же. Распахнешь эту дверцу — и снова пахнёт молочным детством, сушеными яблоками, корицей… На плюшевом газоне раскинул лапы холеный рыжий котяра. Сирень, изнемогающая от груза сизых слитков, хрупкие ирисы, столик под сине-зеленым полосатым зонтом. Вокруг столика просто так, даже не врытые в землю, стояли четыре белых стула, хороших (непонятно, почему никто не украл?), с ковриками сине-зеленых теней от зонта.

Собственная несчастность ощущается среди чужого уюта и красоты намного горше и слаще — контраст доводит до желаной точки кипения уже подогретую предварительной репетицией эмоцию. Ане было худо, просто очень паршиво. Но растравить и понежить свое горе как следует не успела — из дома выскочила, прикрывая голую грудь тявкающей моськой, баба в детской панамке и семейных трусах. Дикая баба затряслась, завопила злобно, тыча пальцем на выход из дворика. Чего орет? — хоть бы слово понять! Видимо, это был бабин личный дворик — кто бы догадался? Пусть даже так — жалко ей, что ли?

Все непонятно в этой стране. Нет денег, нет будущего, нет настоящего, нет языка. Есть муж в депрессии, сын в тяжелом возрасте и пожилая мать в глубокой эйфории. Это я, я, я во всем виновата! Как их теперь спасать? Я же их всех сюда привезла, доверчивых, беспомощных, глупых! Аня брела по улице и плакала, не утирая слез. Подошла черная, как Анина жизнь, негритянка и, ярко улыбаясь, залопотала — ну что им всем от нее надо?! Улыбайтесь отдельно! Она ведь никого не трогает, нет! И денег нет! И не понимает! Понимаете? — не по-ни-ма-ет!!!

Выносила ночью мусор, взглянула на небо и замерла. Месяц! Не родной, песенный, нечерноземный — горбушкой, а опасный, мусульманский — лодочкой. Без руля и без ветрил. Господи, куда нас занесло! Нет возврата! «Dead end» — вспомнила она табличку на уличном тупике. И с тяжелым сердцем выкинула мусор.

Русский муж Сережа с нерусской, дикой, неведомо как прилепившейся фамилией Мвздивалов на второй день приезда решительно лег на подаренный кем-то матрац, которому была назначена роль дивана, и больше не желал двигаться.

— Моя мама была права. Всегда повторяла: евреям покоя не было и не будет. Кочевое племя. Русский терпит — еврей едет… Это твоя, Анна, безумная затея, ты притащила меня сюда, в эту хреновую Америку — ну, и что теперь, мадам Колумб? Куда дальше, капитан, прикажете? Может, в Австралию? Кому я здесь нужен?

Аня тоже не знала, что теперь. Равно не представляла, куда она дальше Сереже прикажет. В Австралию к кенгуру не было сил. Послать на три буквы (это было бы справедливо) — так ведь сам не пойдет. А провожать некому. Кстати, интересный вопрос — кому он нужен? Нужен сыну Лельке — это по должности. Возможно, прозорливой Сережиной маме, оставшейся в заштатной Костроме исключительно назло безумной невестке. Наверное, нужен и ей — и то по привычке, по неизбывному, как горб, чувству долга перед абсолютно всеми. Любовь то ли прошла, то ли вовсе не было ее никогда. По молодости, в соответствии с гормональным фоном, показалось: вот оно — любовь-морковь, сильная мужская рука на хрупком плече, костер-гитара, восход-палатка, вдвоем по жизни заре навстречу…

Мираж рассеялся еще даже до рождения Лельки, но правильная Аня была приучена не бросать начатое. Практической, эстетической и сексуальной ценности русский филолог Сергей Сергеевич Мвздивалов со старым гастритом, юной лысиной, зреющей импотенцией, болезненным самолюбием и нулевым английским не представлял. Знание французского языка все только усложняло, ибо породило фонетическое презрение к шепелявым английским согласным, трудноразличимым гласным и отсутствию томных французских носовых.

Считалось, что у Анны отличная фигура («дар напрасный, дар случайный») и хорошая, люто ею ненавидимая профессия: инженер-строитель со стажем. Мосты и туннели. Равно как и фигура, никому не интересна. Мосты все построены, туннели прорыты, фигуру можете носить с собой, спасибо за внимание. Громадные деньги, целых пятьсот восемьдесят долларов, привезенные из России, оказались здесь сущей мелочью — меньше месячной платы за убогую квартиру, разделяемую с многодетной семьей тараканов. Садист-прожектор всю ночь долбил в окно спальни — Аня читала о подобных пытках в сталинских застенках. Зато тараканы были гостеприимны — всегда оперативно, в полном составе, с детьми, мамами и бабушками являлись приветствовать гостей, хотя в обычное время скромно пробегали по делам поодиночке. В ванной с мокнущего потолка маленькими изящными люстрами свисали поганки.

Нет, вовсе не такой оттуда мечталась Америка. Чеки, присылаемые благотворительной еврейской организацией, вот-вот должны были иссякнуть. Но даже их на оплату этой халупы хватало в обрез. Организованные для эмигрантов курсы английского имели два главных достоинства: бесплатность и имитацию минимальной деятельности. Сергей курсы надменно игнорировал. Аня ходила. Несложные грамматические конструкции она помнила еще со школьных времен, была тогда отличницей. Даже Future in the Past. Вот, стала отстающей — жизнь непонятна, люди непонятны, слова непонятны — «Боуэ-доуэ-зеа»! Вот и случилось с ней Future in the Past — «будущее в прошедшем». Уж лучше бы затраченные на ее напрасное обучение деньги выдали сухим пайком… Так вот, наверное, и буду здесь прозябать, глухая и немая. Кому плакать? На мужа надежды ноль, а Бог вряд ли с ее проблемами возиться станет, да и приставать к нему с жалобами неудобно без очереди. Не для того он в гневе языки народов смешал, чтобы потом это дело поправлять в порядке поступления претензий.

Аня отмахивала пешком километры. Убивала сразу трех зайцев: терпеливо распутывала змеиный клубок неразличимых улиц, экономила транспортные деньги и постигала английский по вывескам. Вывески и объявления — это был как раз тот самый английский, который нужен, а не «мой друг играет на скрипке очень хорошо. Его родители ездят в путешествия каждый год». Денег, видать, куры не клюют, вот и ездят каждый год от нефига делать… Больше всего Анне нравилась то и дело встречаемая на домах табличка «Open House». «Открытый дом» — переводила она, умиляясь широкому гостеприимству американцев. До чего трогательно и тепло! Приглашают любого прохожего зайти, подружиться, присоединиться к семейному торжеству. Открытый дом!

Нет, в России это просто немыслимо. Очень хотелось зайти, но стеснялась — не сумею поддержать разговор. Да и являться хотя бы без букетика неудобно, а денег на цветы — увы! На трамвай хватило бы. Однажды возвращалась с курсов вместе с рыжей разбитной харьковчанкой Ларисой. Лариска была старая опытная эмигрантка — жила здесь уже полтора года в семье брата, прибывшего в Америку целых шесть лет назад, подумать страшно. Аня считала, что английский у Ларисы был в полном порядке, могла бы и не таскаться на эти нудные курсы. Но той для каких-то невнятных финансовых целей была нужна справка, что она студентка. Аня излишним любопытством не страдала — надо так надо. По пути Лариса смешно рассказывала о сложных взаимоотношениях трехлетнего племянника Гришки с его ровесником пуделем Дерри. Погода стояла нежная и болталось легко. Проходя мимо таблички «Open House», Аня расхрабрилась:

— Давай зайдем, а? Открытый дом. Наверняка симпатичные люди, раз всех приглашают.

— Ты что, уже покупать собралась?

— Что покупать? Причем тут «покупать»? Мы как бы в гости. Ненадолго, конечно. Поздороваемся, познакомимся, а есть там ничего не будем. Неудобно. Ну, может, чашку кофе с бутербродиком только.

— Ну ты совсем, Анька, — Лариса обидно захохотала. — Ведь это же, дурная, объявление о продаже дома! Ты даешь! Хочешь — зайди и приценись. Только лучше со своим брокером. Ну как, решилась? Брокер уже имеется? А то помогу, у брата знакомый есть. Готовь гроши!

— Пошутила я, — буркнула Аня.

Чертова Америка!

Лельку определили в школу — вечером явился мрачный, с фингалом под глазом и заявил, что больше к этим уродам не пойдет. Училка — жопа, даже фамилию Мвздивалов правильно не может произнести, глаза выпучила, пыхтит, надувается, вся бордовая как свекла — Мудал… Зивал… Видал… И английский ихний дурацкий. Нас в школе Светлана Васильевна по-другому учила. Брюки ваши говеные в стрелочку больше не надену. Сами носите! Буду смотреть телик и жрать мороженое, пошли все! Фак ю олл! — изложил он планы на будущее, блеснув заодно новым английским выражением.

— Плоды вашего, тещенька, тонкого воспитания, — процедил, не вставая с топчана, отец семейства. Видимо, энергичное местное присловье он все же понял. Заметен прогресс.

Зато мама Дора (она же тещенька) была в восторге от всего. Быстро организовала себе двух приятельниц — боевито накрашенную, обильную фигурой блондинку Генриетту Матвеевну и мальчикового размера Нину Юрьевну, которая стала звать Аню противно — Нюточкой. Умудрилась завести шашни с бандитского вида соседом-уругвайцем, и тот приволок ей залог дружбы народов, здоровенную пластмассовую корзину бытовой химии — надежный Анин аллерген. От одного взгляда на руках высыпает. Отличавшаяся всю жизнь завидной беспечностью мама радовалась доступности и дешевизне деликатесов — говяжьей печенки, куриных крылышек и сгущенки. Пугая прохожих, шумно умилялась розам на обочинах, снующим всюду наглым белкам. Удивлялась отсутствию прописки, пятой графы, бездомных собак, неотключению на профилактику горячей воды. Вообще гуляла по полной программе. Ей оформлялась пенсия, и мама Дора собиралась обеспечить на эти деньги пышное процветание всей семьи.

Пестрая Генриетта Матвеевна учила маму жить.

— Не волнуйтесь, Дора Марковна! В Америке все исключительно просто. Через месяц я вас сделаю настоящей американкой, вот увидите! О’кей! Никаких отчеств, всех надо звать по имени, это так удобно, — ворковала она. — Здесь все зовут меня Гетти. Я действительно потрясающе молодо выгляжу. О’кей? Забудьте про магазины, летом здесь везде ярд-сейлы, это что-то необыкновенное. Американцы — они же, как малые дети, ничего не понимают. Представьте себе, когда меняют жилье, то вещи вообще не перевозят. Не как нормальные люди, честное слово! Всё, буквально всё, за ничего распродают, просто даром. Вы видите мои серьги? — натуральная бирюза в серебре. В прошлом году за пятьдесят центов купила. У меня прекрасный вкус. В Виннице мне портниха шила такие платья, все думали, что из Парижа. А Сабиночке, моей кузине — она чудная, изумительная, просто красавица, только не замужем, я вас обязательно познакомлю, — так ей просто так, бесплатно дубовый стол отдали почти новый, только с краешку немного отколото, ярд-сейл уже кончался, а им, видно, сильно некогда было. О’кей. А в магазине такой вы не представляете сколько стоит. Нечеловеческие, просто зверские деньги! Я вообще не понимаю, почему эти американцы всё в магазинах покупают. Продукты надо брать только на рынке. И конечно, торговаться! Торговаться надо обязательно. О’кей? Моя Сабиночка, я вас с ней познакомлю, всегда так торгуется! Вы не поверите, какая она красавица — нос в точности как с древнегреческой вазы! Даже специально прическу, как на вазе, делает… Это ваш сынок? Интересный! — кивнула она на курящего на матрасе Сережу. — Он не женат случайно?.. Ах, зя-я-ять…

Сережа зажмурил глаза, страшно заскрипел зубами, рванулся в туалет и хряснул дверью так, что посыпалась штукатурка, и залилась лаем возбудимая псина уругвайца.

— Ну, мне, пожалуй, надо спешить, о’кей, было очень-очень приятно, Дорочка! — прокуковала Генриетта Матвеевна и, не прекращая издавать птичьи звуки, бросилась искать свою сумку.

Через неделю позвонила Нина Юрьевна.

— Нюточка, поздравляю, вам повезло, есть прекрасная работа. Как раз для вас. Уборка. Раз в две недели. У чудной американской старушки Нэнси, она даже по-русски немного понимает, в Польше когда-то жила. Вам очень понравится!

Аня не была твердо уверена, что карьера уборщицы в самый раз для нее. Но ничего лучшего пока не вырисовывалось. Горизонт был пуст и безвиден.

Востроглазая невесомая старушка Нэнси Штейнбик оказалась чудовищно общительной. Аня, не имея путей отступления, мало-помалу стала понимать ее английский, сдобренный польским акцентом и спонтанными вбросами русских слов. Необходимо было хоть как-то реагировать — и Аня робко заговорила. Это было не очень стыдно, старушкин английский тоже ведь не бог весть что… За двадцать пять долларов надо было убрать две комнаты, плотно забитые фарфоровыми фигурками пастушек, амурчиков, кошечек, козочек, вазочками, рамочками с фотографиями, салфеточками, тарелочками, вышитыми подушечками, фаянсовыми горшочками с фиалками. «Настоящий европейский стиль», — гордилась Нэнси. Хорошенько вычистить плиту, тостеры и миксеры на кухне, пропылесосить ковры и мебель, параллельно выслушивая рассказы миссис Штейнбик о трех ее покойных мужьях, двух способах приготовления морковного кекса, о прошлогодней операции на сердце с демонстрацией кучки веселеньких, как елочные конфетти, таблеток — их миссис Штейнбик забрасывала в рот горстями через каждые шесть часов. Аня управлялась со всеми этими делами за три часа и, унося честно заработанные в поте лица доллары, прикидывала, сколько дней они смогут питаться на эти деньги. Если с умом тратить, не швырять, как Билл Гейтс, деньги на всякие деликатесы — «пепси-колу» там, мороженое, колбасу, а варить суп, то дня четыре, а то и целых пять.

Милейшая миссис Штейнбик, неиссякаемо болтая, семенила за русской уборщицей по пятам. Однажды Аню озарило: старушка же опасается, что прислуга того и гляди что-нибудь слямзит. Сунет в карман фарфорового барашка или деревянного петушка — и ищи ее потом. Кто за этих понаехавших нищих и диких эмигрантов может поручиться? Аня вспыхнула:

— Не волнуйтесь, миссис Штейнбик. За мной следить не надо, я по квартирам не ворую. Моя специальность — срезать кошельки в транспорте.

Штейнбичиха дико всполошилась, отскочила, трясущимися руками сунула в рот неурочную таблетку, пролив воду на скатерть, и предложила Анне сегодня спальню не убирать, но, конечно, конечно, она заплатит как за полную уборку, она понимает, что милая Эна потратила свое время и вправе расчитывать на ожидаемое вознаграждение.

Аня облаяла себя кретинкой безмозглой, выключила пылесос и приступила к трудному делу — доводить до сознания старушки, что это была шутка. Такая русская шутка. Юмор, понимаете, юмор такой, миссис Штейнбик. Я никогда не ворую кошельки и безусловно уберу вам сегодня, как всегда, и спальню и прихожую.

Перед Пасхой повезло — возникла денежная работа, снова от Нины Юрьевны. Надо было за два дня довести до блеска двухэтажный дом пожилой одинокой миллионерши Бетти. Раз в год, на Пасху, она принимала у себя родственников. Натертый паркет, хрустальная чистота окон, не говоря уже об арктическом сиянии унитазов и раковин — все должно было соответствовать высокому статусу хозяйки. Судя по всему, остаток года не требовал подтверждения статуса, в миллионершином доме царила первобытная грязища. Кухня завалена заскорузлыми сковородками, пустыми картонными коробками, отсыревшими газетами, пол не мылся, можно держать пари, с прошлой Пасхи, ковры покрыты белесой паутиной кошачьих волос.

Коротконогая, широкобедрая хозяйка, в отличие от птички-щебетуньи Штейнбик, зря не болтала, а полковничьим басом швыряла приказы: вымести, убрать, вымыть, протереть еще раз. И вон там тоже! Аня мела, убирала, протирала и второй, и третий раз. Первый день — верхний этаж, удививший парностью помещений. Две спальни (для одной-то!), две ванны (по очереди она, что ли, в них моется?), два набитых хламом чулана. Плюс еще пустая комнатуха с подушками на полу, откуда при появлении Ани приветственным салютом вспорхнула серебристая стайка моли. Чувствительный нос Анны страдал от запаха затхлости и того специфически едкого и тоскливого, чем в любой стране пахнет жилище старого, неопрятного и скупого человека.

Сдвинуть похожую на хозяйку приземистую кривоногую мебель, пройтись по ней полиролью, пропылесосить ковры и диваны, закинуть в стиральную машину простыни, отмыть полы и окна, отдраить до снежной белизны покрытые скользким коричневым налетом ванны и унитазы. Одиннадцать часов, не разгибаясь. Разламывается спина, руки вспухли, зудят от химикатов — аллергия, подруга дней моих суровых! Уф, один день позади! Завтра — убрать первый этаж. Кухня, гостиная, столовая, туалет — мало не покажется. Ничего, потерплю, зато уйму денег заработаю — тут аж долларов на сто пятьдесят по скромному счету за такую прорву работы. А может, и больше.

Через несколько лет, перейдя в уважаемый разряд «хай мидл класс», то есть людей с доходом, позволяющим иметь дом с бассейном, ходить на концерты, не помнить, сколько пар обуви валяется в шкафу, и отдыхать зимой на Карибах, Аня поняла, чем вредна бедность. Нет, не оскорбительным жильем, не барахлом из смердящего старьем магазина Армии Спасения, не вредной дешевой и жирной едой. Бедность — ядовитый аллерген для души, если, конечно, ты чувствуешь на себе клеймо бедности, горб бедности, запах бедности. Аня ощущала это всей кожей, каждой своей несчастной клеточкой. Даже сны убогие снились. Отравленная нищенством, она напряженно думала о деньгах, лелея постыдные фантазии на тему: «что бы я делала, если бы у меня был миллион?» Она бы знала, что делать…

Вот и утром, плетясь к богачке Бетти, мечтала о том, как, получив целых полторы сотни, не станет их тратить на еду, а купит наконец Лельке джинсы «Ли», пусть, дурачок, радуется. Себе, так и быть, туфли, которые бы не натирали косточку на пальце, маме Доре — большую кастрюлю для супа. Давно присмотрела. А если что-то останется, то французский сыр для Сережи. Осуждая в целом Америку, он все же отыскал в ней небольшие оправдательные моменты — сыр бри, сыр горгонзола, пиво «Будвайзер» и газету «Новое русское слово». Остальное ни к черту не годилось и раздражало.

Новая профессия (cleaning lady это здесь называлось — «леди по уборке», неплохо придумано, а? Леди!) наложила-таки на Аню отпечаток. На улице, в метро, даже моясь под душем, она представляла как ловко теперь сможет убрать свою собственную квартиру, если эта квартира когда-то в ее жизни появится. Что вряд ли, конечно. Все уголочки чисто-начисто вымоет, все дверные ручки пастой надраит, она знает, где продают отличную пасту. Все карнизы специальной мягкой щеточкой обметет. Только, пожалуйста, пусть квартира небольшая будет, чтобы не девять часов подряд надрываться. Гостиная и две спаленки. Кухня, конечно, вся из светлого дерева, а пол кафельный — мыть легко, можно даже без химикатов. И обязательно балкон с выгнутыми в виде вопросительных знаков чугунными прутьями и со свисающими плетьми огненных настурций — она такое фото углядела в глянцевом журнале «Décor», подаренном Генриеттой Матвеевной: «Изучайте жизнь, Анечка». Ох, какой журнал!

Так… беру вот этот кожаный кремовый диван и стеклянный низкий столик со страницы двадцать три! Нет, передумала, диван вон тот, цвета переспелой вишни, на следующей странице. А столик, нет-нет, не убирайте, оставьте! И вот ту плоскую керамическую вазу — посажу в нее цветочки имени меня, анютины глазки, как на странице сорок второй. Убралась, скажем, переоделась во все легкое, светлое и вышла с журналом на балкон — не леди по уборке, просто леди — с кофе (розовая английская чашка на девятой странице)… Без балкона и настурций Анна решительно не соглашалась — и не просите, и не уговаривайте даже!

«Моя интеллектуальная деградация, — утешала она себя в коротких антрактах, — это просто защитная реакция от стресса. Самотерапия. Даже анестезия. Стало быть, не страшно, даже немного полезно об этом думать. Ничего страшного. Стыдиться нечего». И, успокоенная, продолжала страстные игры в собственную квартирку со спаленками. Любовалась узорной решеткой балкона. Кресло на балконе пусть будет белое, плетеное, как в том дворе, куда плакать ходила. Шторы — шелковые, тяжелые, как у Бетти, только не розовые, а бледно-оливковые. Их благородную шершавость она чувствовала даже на ощупь, отчего внезапно пугалась — вдруг вправду уже свихнулась? Нет, это сейчас никак нельзя себе позволить. Время не подошло. Да тьфу! Господь с ней, с квартиркой, нет — и не надо. Думать о долларах — и то безопасней. Зеленый Вашингтон, и все тут! По крайней мере, не чревато осязательными галлюцинациями.

Купив через шесть лет в уютном скучном пригороде собственный дом, она наняла для уборки двух крепких бразильских молодок, знающих себе цену — брали в час втрое больше, чем платила миссис Штейнбик.

Катком прокатились по Анне шесть каторжных лет, в которые вместились и уборки, и посещение вечерних компьютерных курсов в колледже, череда работ и увольнений, изобретений велосипеда, и ломления в открытую дверь, и попытки перебить плетью обух, закалившие ее, как рабочего мартеновского цеха. Мучительное вживание в неподатливый английский (а ну, давай, гад, кто кого, — сжав зубы, цедила Аня телевизору) и вечный страх за Лельку. Он вел нелегкую личную борьбу за свободу и независимость, которая приносила свои, неожиданно и весьма чувствительно падающие на голову, плоды. Шесть лет Аня ломала себя, выкручивала душу, как акробат тело, стараясь угадать, как хоть немножко понравиться этой стране. Работа в фирме, на которой за три года она выросла до менеджера, досталась ей неожиданным образом и с той стороны, откуда менее всего можно было предполагать.

Мама Дора жила отдельно и полюбила путешествовать. Дважды в год Аня брала ей путевки в русском агентстве, каждый раз вспоминая «мой друг играет на скрипке очень хорошо. Его родители ездят в путешествия каждый год». Раздавшийся в талии Сережа жил по строгому плану: треть суток лежа мыслил, треть спал, треть сидел у компьютера и, жуя что попало, «занимался творчеством» — надалбливал указательными пальцами статьи в русскую газету о глобальном падении нравов, упадке экономики, росте коррупции и ядовитости пищи. Между Сережей и Лелькой шли тяжелые бои за компьютерное время — они, похоже, сравнялись в умственном развитии. Пришлось купить второй компьютер, после чего война продолжалась с небывалым ранее ожесточением уже за место у нового компьютера.

Аня целый день на взводе: менеджер большой фирмы. Плюс отнимающий время вялый роман с хорошим женатым человеком Джоном, в друзья ни по каким параметрам не годящимся и на скрипке не играющим. Разве можно ему сказать: «А помнишь?..» Не помнит он, откуда? И не читал Пастернака, не слушал Высоцкого, и мультяшки в детстве другие смотрел, и папу его из партии с позором не выгоняли, и кроссовки у фарцы с переплатой не добывал. Ну сводит в ресторан, ну проконсультирует по поводу налогов, акций и займов. Даже в постели чувствуешь, что приличный, что женатый, что борец за постылое равенство полов, что всем телом либерал. Что, нетушки, не играет, увы, на скрипке. И никогда не будет. Надо бы, конечно, честно объясниться и разбежаться, но вдруг обидится, впадет в депрессию — и так у него с самооценкой не очень-то…

Всю жизнь Ане не везло в любви — попробуй не будь от этого фаталисткой. Разве что вот Димка, нелепый такой был, со старшего курса… Да что вспоминать — стыд, глупость, наваждение, мираж. Ушло, ушло, ушло. Не было… Увела подруга, толстая Светка — подошла, взяла за руку и легко увела… А она, идиотка, боясь унижения, не бросилась вслед, не заплакала, не оттолкнула разлучницу…

С чего это я вдруг вспомнила? Кстати, который час? — с утра на работу. Ох, ни на что нет ни минуты! Смешно — собиралась когда-то обметать уголочки, чистить плиту. Слава богу, не перевелись еще нелегалы из Бразилии!.. Мечтала о балкончике с узорной решеткой. В сущности, неплохое было время. Всего хотелось, на любую чепуху ахала, новые босоножки на кровать ставила — любовалась…

Куцый остаток Аниного времени тратился на мазохизм — расковыривание незаживающих болячек вины перед неработающим Сергеем (все же муж, а я его не уважаю, даже изменяю), перед Лелькой в возрастных прыщах и амбициях (мальчик взрослеет, это так трудно, а я весь день на работе), перед меланхоличным котом Кузьмой (прошлым летом оскопила животное, каково ему) и даже перед полностью всем довольной мамой Дорой (к моему приходу жарит оладьи, а я эту еду уже есть отвыкла)…

Однажды в поисках квитанции об уплате налогов наткнулась на свою фотографию времен приезда в Америку.

Дурочка, романтическая размазня. Глаза, как у побитой собаки, кривая улыбка, дурацкое платье в голубой горошек. Еще до эпохи компьютерных курсов в колледже. Эпоха, пожалуй, уборок. Птичка миссис Штейнбик, миллионерша Бетти.

Бетти — это, между прочим, этап. Помнится, кроме ее миллионерских кухни-столовой-гостиной-ванной пришлось едучей пастой довести до блеска гору почерневшего столового серебра. И на втором дыхании, то есть на последнем издыхании, начистить опухшими, зудящими руками пакет картошки величиной с тумбочку — хозяйка, очевидно, планировала сделать ее коронным блюдом застолья. Вечером Бетти, отвернувшись и пошуршав в кошельке, королевским жестом протянула Ане две мятые двадцатидолларовые бумажки…

Что? Сколько? Не может этого быть! Сорок долларов за почти двадцать часов каторжной работы?! Всего сорок?.. Аня в растерянности продолжала глупо стоять посреди кухни, держа деньги на весу двумя пальцами. Как-то не получалось положить их себе в сумку. Бетти тут же все поняла: «Я вижу, вы не торопитесь, Ани. Тогда уж заодно выгребите прошлогодние листья из-под веранды и соберите в бумажные мешки. Вам это будет нетрудно». Онемевшую Анну окатило волной злое вдохновение, и она совершила свой первый в Америке настоящий поступок (пожалуй, даже Поступок с большой буквы).

— Бетти, существует такой обычай: дарить перед праздниками бедным деньги. Вот, возьмите, — и аккуратно положила две позорные, жгущие руки двадцатки в карман Бетиной блузки, — это от меня, благотворительность.

— Спасибо! — скроила улыбку, Бетти, засовывая деньги поглубже в карман, — бумажные мешки для листьев лежат в чулане, вы там найдете…

Аня молча вышла с каменной спиной, специально не хлопнув дверью — это было бы недостойно ее королевского поступка. Листья потерпят — ничего, выгребет другая дура… От ярости жгло глаза. Пройдя полквартала, заново проиграла всю сцену, и на нее напал хохот — до слез, до икоты. Месть, что и говорить, блестяще провалилась, Бетти не пошатнулась. Но зато она, Аня, идет легко, дышит свободно — гордая и не униженная. А у старухи будет несколько миллионов плюс сорок долларов ее, Аниной, милостыни. Да, судари, да — именно милостыни!!! Именно так! Бетти это, ясное дело, безразлично, у нее орган стыда атрофирован. Но я — я-то буду помнить об ее позоре всегда! Жаль, что я не была в светло-серых замшевых перчатках, до чего было бы аристократично после этого их брезгливо снять и небрежно выбросить в урну. Анна про это читала в одном романе. Почти выветрившийся аромат классики девятнадцатого века, подпортившей многим жизнь, время от времени ударял ей в голову то сентиментальным штампом, то неадекватной реакцией на простые явления жизни… В сумке завалялись четыре доллара с копейками, и она — эх, была не была! — решила на радостях кутить широко, напропалую, по-гусарски. Купила себе фисташковое мороженое, а Лельке пузырчатую жевательную резинку «бабл-гам» — гадость ужасная. Когда из его рта вдруг постепенно выдувался мокрый розовый пузырь, она отворачивалась — тошнило. Переходя дорогу, счастливая Аня снова громко захохотала.

— Мэм, вы в порядке? — участливо спросил полицейский.

— Да, сэр, спасибо, я в полном порядке! Все прекрасно! Замечательно! — заорала Аня.

Полицейский с сомнением покачал головой и долго смотрел вслед…

Действительно, крепко не в себе была: неустойчивые эмоции, театральные поступки… Впору было бежать к психотерапевту, да не понимала этого тогда. Анна вздохнула и погладила старую фотографию. А теперь бы смогла так?.. Вряд ли! Расстроилась, даже всплакнула, плюнула на дела, отменила визит к массажистке, сварила крепкий кофе и съела целых пять шоколадных конфет с ромом, чего уже два года себе не позволяла — обязана быть в хорошей форме.

Уже после программистских курсов, три года назад, позвонила Нина Юрьевна, строгий контролер, добрая фея. Как нарочно, в тот момент, когда Аня осуществляла разборку с вымахавшим на голову выше отца Лелькой. Он в очередной раз осчастливил скверными оценками по математике и запиской учительницы о драке в школьном дворе. Дополнительно раздражал Сергей, требовавший, чтобы этот балбес отвечал по-русски. Балбес не желал общаться ни на каком языке. У Анны, отбарабанившей восемь часов бухгалтером в супермаркете, откуда давно пора было увольняться, раскалывалась голова. Чирием набухал семейный скандал.

— Алло, Нюточка, помните Бетти, у которой вы пять, кажется, лет назад так чисто убрались? Она вас помнит.

Звонок был совершенно некстати, да и с чего вдруг Нина Юрьевна завела про эту Бетти? Старая идиотская история.

— Надеюсь, она меня помнит, — холодно процедила Аня. — Ей что, снова нужна уборщица? Я, как вы понимаете, вряд ли подойду в этом качестве.

— Почему уборщица? Нет-нет, Нюточка! Я ей, конечно, рассказала, что вы теперь ого-го! — программист с дипломом! Она, добрейшей души человек, поговорила о вас со своим племянником, в его фирме требуется именно такой специалист.

В четверг в десять утра у вас интервью, Томас его зовут, он вас будет ждать. Запишите адрес. Вы не опоздаете? Опаздывать нельзя. Томас, Томас, не забудьте. Нюточка, у вас есть деловой костюм? Лучше серый или темно-синий. Но ни в коем случае не голубой. И ниточку бус. Туфли на среднем каблуке и колготки обязательно. Если нет — непременно купите. А блузочку…

Никогда не знаешь, чего ждать в этой Америке!

Аня громко захохотала, как тогда. Как в тот вечер, когда уходила от Бетти, швырнув ей в лицо позарез нужные сорок долларов.

— Ты что, ты что?! — всполошился муж.

Аня вспомнила, что за все это время она хохотала лишь два раза. Улыбалась, конечно, каждый день — по обязанности, как на работе принято.

На другой день после подписания контракта Аня послала Бетти букет белых роз. За сорок долларов ровно.

 

Год блесс Америка

Это маленькое эссе было напечатано в калифорнийском журнале «Панорама» в относительно тихие и благостные времена президентства Клинтона. Россия играла в перестройку слова «шахид» никто не знал, вся Америка увлеченно обсуждала сексуальные подвиги своего президента, акции росли со скоростью бамбука, и люди не боялись ездить в метро.

Год блесс Америка. Я говорю это стесняясь, робким шепотом. Очень тихо: Боже, благослови Америку. Храни, пожалуйста, Боже, Америку. Какая из меня патриотка? Как прапорщик из кошки. Нет на Земле земли, которую я могла бы назвать своей. Я могла бы любить — но она не захотела — ту страну с зеленым запахом травы, дегтя и Волги, с выматывающими душу длинными песнями — и дикарский подвыв к небу в конце. Страну, чей язык — все мое тайное и явное, чьи соловьиные суффиксы щелкали, чирикали, свистели: учили меня приласкаться, изумиться, пренебречь, слукавить и «ногу ножкой называть», что аналитическому английскому напрочь не дано. Но здоровенная, хвастливая и подлая держава лгала мне по всякой мелочи и учила меня лгать, тряся за шиворот. Она, громадина, ненавидела меня с малолетства и заставила ненавидеть ее. Кого еще полюблю, битая?

Год блесс Америку, которая щедра и не ждет любви. Которая не смотрит на тебя, как классная руководительница: усердно ли радуешься и тому ли? Звонко ли поёшь наши гимны? Наверно, это здорово — распевать гимны, только я уже — никак. Я не хочу получать ни пятерок, ни двоек. Просторная эта страна молча позволяет жить среди своих американских камней, лесов и домов, у своего океана. И даже иногда подкинет невзначай запах сырой земли от постриженной под первоклассника лужайки. Или сопливенький масленок, словно бы из тех лесов, где вороха березовых листьев вперемежку с теплыми копеечками сентябрьского солнца — не понять, где что — заметали дощатую веранду старой Галиной дачи. Аборигены опасаются есть лесные грибы — покупают в супермаркетах неживые, суховатые шампиньоны или еще какие-то извилистые китайские, на мой взгляд, стопроцентные поганки. Правильно делаете, американцы, оставьте нам, мы не боимся. Мы поджарим их с лучком, с картошечкой.

И, хлебнув под грибки «Абсолюта», Нолик будет бахвалиться, что уже насовсем стал американцем и по-русски ничего уже два года как не читает (в сторону сказать, и в России сорок лет не сильно читать надрывался), а также испытывает мучительный дискомфорт, говоря по-русски. Год Блесс Америка — она терпит и американца Нолика, и его английский.

Виртуозно постриженные выпускники американских «хайскул» весьма нетверды в математике. Математикой они почтительно величают четыре действия арифметики. Также не подозревают, что, кроме закона об уплате налогов, есть еще и закон Кулона, и что все вещи: и джинсы, и бейсбольная шапочка, и герлфренд, и даже гамбургер состоят из крохотных таких штучек, молекул.

Слово «логарифм» вообще повергает в шок. Но сколько Нобелевских лауреатов! И не скудеют милыми очкариками Гарвард, Эм-Ай-Ти и Калтек. Как она это умеет делать, Америка? А вот умеет!

Странная страна, где треть населения в изнурительной борьбе с собственным телом, которое в пику владельцу так и набирает «паунды», на калькуляторе подсчитывает поедаемые калории. Против тела предпринимаются военные меры: вводят внутрь, как десант в тыл неприятеля, шестиатомные спирты вместо сахара, немасляное масло и немолочное молоко. После чего, не давая потрясенному организму опомниться, натягивают на него тугие алые трусы и гонят бегом вдоль магистралей, активно насыщая кровь окисью углерода и двуокисью серы. Другие же, которые попроще, просто идут в адское заведение «Данкин Донате» имени Марии Медичи и тоже, представьте себе, как-то выживают. Господь спасает Америку и ее беспечных детей.

Планета нервничает — пуская ядовитые пузыри и перестраиваясь, идет ко дну ржавый корабль социализма, не прекращая, впрочем, косметического ремонта на борту Братская любовь социалистических наций друг к другу перешла в свою высшую и завершающую стадию. Друг для друга не жалеют ничего, вплоть до баллистических ракет. Сбившись на карте в черную стаю, в мечтах о более сочной добыче, яростно клюют друг друга в темечко свободолюбивые страны арабского Востока. Страны неарабского Востока, трудолюбиво наготовив подобающих бомб, косятся с интересом: что-где-когда. В это время все пятьдесят штатов Америки тоже не сидят без дела — изобретены занятнейшие штучки на каждый день: Child Abuse и Sexual Harassment. Вся Америка страстно обсуждает: если отец отшлепал по попе двухлетнюю проказницу Лайзу, не является ли эта глубокая психологическая травма причиной того, что Лайза через тридцать лет развелась с мужем, и с работы ее тоже уволили по причине непроходимой дурости и лени.

Двадцатилетняя Лорейн подала в суд на мамашу — у Лорейн в детстве болело ухо, и мать отволокла ее к врачу, причем без ее согласия, заметьте. Насильно! Последствия «абьюза» ужасны: Лорейн весит двести сорок фунтов и не может прекратить объедаться. Девушка с удовольствием демонстрирует свою фигуру по телевидению, фигура занимает весь экран. Потом все слушают психолога и адвоката пострадавшей. Также интересно с привлечением радио, газет и телевидения выяснить: если дантист, сверля зуб, задел локтем плечо семидесятилетней миссис Смит — является ли это сексуальным домогательством с его стороны?..

Возле почтового отделения водят хоровод, носят хоругвь с портретом зародыша и нежно поют противники и противницы аборта… Мне страшно, и я умоляю: Год блесс Америка! Упаси и помилуй! Вразуми! Во внутренней, а также внешней политике. Пока кое-как обходится — только надо каждый день: «Год блесс Америка!» Но заодно и дипломаты, конечно, немного помогают.

Я беспокоюсь за Америку? Пожалуй, да. Я даже здорово порой беспокоюсь и уже говорю про солдат «наши мальчики». Неужели это любовь? Со вкусом ругаю правительство и систему медицинского страхования. Видимо, любовь. И, возвращаясь из злокаменного Нью-Йорка в наш старенький, уютный, уже такой привычный, зеленый Бостон, я как-то нечаянно произнесла: «домой». Оговорилась? Не думаю.

Год блесс Америка.

Где мы и не мечтали жить — а вот же, сбылось.

Которая не то что Москва — слезам верит.

Которая из подростковой мечты превратилась просто в адрес.

Где дивные, похожие на бело-розовый зефир, старушки с сияющими молодыми зубами сидят по парикмахерским и щебечут чушь.

Где деревья могучи, как соборы, а птицы, белки и собаки не боятся людей.

Где есть буквально все, даже свои коммунисты, причем нескольких сортов. Надо только знать, где искать.

Где деловито говорят о сексе, скороговорочкой о любви (старомодный милый «фан», вроде вальса) и со страстью о деньгах и деньговладельцах.

Где нет словно туго набитых опилками людей в погонах и зловещих предприятий «Почтовый ящик УЩ-38».

Где продавщица в овощной лавке вам улыбается — как мы все отмечаем, фальшивой улыбкой. Но это, честное слово, приятней, чем искренняя ненависть, которая полыхала в глазах у мордатой стервы, орущей: «Ложь морковь взад! Ишь, выбирает! Умная больно, очки на харю нацепила! Хошь выбирать — катись на базар!»

Где человек человеку не волк, а человек. Что дела, конечно, не упрощает.

Где даже картошку мы покупаем на твердую валюту.

Год блесс.

 

Телефонная интермедия для двух голосов

Появляюсь на просцениуме в дешевых джинсах и черном свитере. В левом ухе серьга — правую вдеть не успела. Откашливаюсь, пробую микрофон: раз-два-три-четыре-пять… Вышел зайчик погулять… Меня слышно? Пять-четыре-три…

Я — телефонная вишенка нашей поры. В то брюзгливое ново-английское утро оба телефона как с цепи сорвались. Мои номера — на семи ветрах и доступны каждому. Издаю журнальчик: реклама-мама — кормилица-поилица, шрифт — кириллица. Работаю из дома. Вот — спальня, вот — кухня, а вот — гостиная, то есть офис. Хожу на работу пешком — четыре шага от спальни до рабочего места. Многие, не понимая, завидуют. В столовую, где картины и люстра, заглядываю редко. Если число гостей менее пяти, то их тоже в столовую не загонишь — жмутся на кухне. Культурная традиция.

Мой журнальчик — море позитива и юмора, все должны читать и улыбаться, хохотать, оптимистически бежать к врачу, лихорадочно хватать круиз на Багамы. Отремонтировав развалюху-машину, на радостях купить часы от Картье, отбелить зубы, искоренить прыщи у подрастающего поколения. Удачно судиться с помощью адвоката, пригласить на дом лихое вокальное трио, занять деньги у банка и страстно танцевать аргентинское танго.

Я — девочка за все.

В динамиках звучит мотивчик «Была я белошвейкой…».

Работаю с рекламодателями, делаю дизайн, пишу под разными псевдонимами всякие стишки и статейки, гороскопчики рифмованные также (увы мне!), бухгалтерию со скрежетом зубовным справляю… Говорю, говорю, говорю по телефону… Факсы шлю, электронную почту проверяю, суп варю, пол запросто могу помыть, муху убить.

— Вы неправильно ведете бизнес, — сообщил мне доброжелательный брюнет, мечтающий оттягать у меня кусок занозистого хлеба, который издали казался ему сдобной булкой с обильным изюмом.

— Да, я неправильно веду бизнес, — легко согласилась я.

— Но почему вы с этим соглашаетесь? — смутился брюнет. Он жаждал борьбы и победы в жарком споре.

— Потому что вы правы, — кротко улыбнулась я.

— Я вас научу вести бизнес правильно, поскольку желаю вам только добра, — твердо пообещал визитер.

— Нет, пожалуй не стоит и стараться. Извините, у меня через десять минут встреча с рекламодателем.

— Какая вы неженственная! — закручинился он…

Когда компьютерная программа начинает вести себя, как «чудище обло, озорно, стозевно и лаяй», набираю телефон сына, вою и скулю. Неправ брюнет — женственная я. Приходит недовольный сын, смотрит на меня сверху вниз и сильной рукой укрощает взбесившуюся программу, а я в это время подобострастничаю и грею котлеты. Депрессию позволяю себе два дня в месяц, после сдачи макета в типографию. Дольше нельзя.

Должность моя определению не поддается. На должность назначают. А меня кто назначил? А никто! Значит, и должности нет. Не определилась. Ох, неправильно веду бизнес.

Вот и выходит — глупая я. Надо, оказывается, смекать в субординации. Америка, прежде чем кинуть нас в свой прославленный «плавильный котел», забросила в миксер. Кто был никем… ну и, к сожалению, наоборот тоже. С системой координат перекос вышел. Вопрос «кто есть кто» стоит ребром, то есть в неравновесном состоянии. На ощупь ищут главного начальника. Совершенно непонятно, на кого орать можно, а на кого — нет.

Звучат первые такты песни «Каждый человек нам интересен, каждый человек нам дорог…», переходящие в тяжелый рок.

Открывается занавес. На сцене опять я, в том же сценическом костюме. На столике два телефона и компьютер. Телефон звонит.

В трубке густой начальственный баритон.

— Алло, деушка, а ну позови-ка вашего менеджера!

Сердце тает и слюна становится сладкой, когда ко мне обращаются «а ну, деушка!». Что-то слышится родное… Трамвай номер сорок в часы пик, сберкасса, пахнущее сургучом почтовое отделение. Очередь за туалетной бумагой — «Деушка, я за тобой буду. Ты это… стой тут, я отойду!»… Отойдите с миром, прекрасный незнакомец!

— Здравствуйте, — это у меня рефлекс такой: говорить «здравствуйте», — чем могу быть полезна?

— Я, кажется, русским языком тебе сказал: менеджера!!! Непонятно?! Повторить, да? Менеджера позвать!

Поняла я, болезный, тебя, поняла. Хама понять недолго. Выдерживаю паузу и мерзотным, гнусавым таким, капризным голосом цежу сквозь губу:

— Хэллоу! Владелец бизнеса у телефона. Слушаю.

— Добрый день, добрый день! — хам в трубке расплывается, как пахлава на припеке. — Извиняюсь, — это он сам себя, стало быть, извиняет, — я бы хотел дать рекламу в вашем издании…

— Перезвоните через час, я провожу сейчас рабочее совещание. С вами поговорит мой менеджер, — ловко выхожу я из положения, тщательно следя за голосом.

— Да-да-да, конечно, да, конечно! — даже повизгивает от почтительности.

Неизлечимо. Запущенный случай… Мою руки.

Сижу у столика, подпираю щеку рукой — поза воспоминания. Тихо звучат «Подмосковные вечера». Вообще-то я просила «Сормовскую лирическую», но не нашли запись.

Был у меня и мой личный персональный грех телефонной подлянки. То, что я нынче прикована к телефону, как Прометей к скале, может быть, и есть возмездие за тот давний, еще в Нижнем Новгороде, ночной разговор. Прометея ведь тоже не из хулиганства к скале приковали: было, было за что. Не воруй энергоносители!

Телефон тогда взвыл у изголовья в полтретьего ночи. Ночами телефоны орут особенно истошно, с интонацией, сулящей немедленную беду. От этого сердце на две секунды останавливается, потом трепыхается у горла мышью и пикирует в район желудка. Лихорадочно шарю руками в темноте. Опрокинула будильник. Чертов будильник заверещал, в соседней комнате заплакал ребенок. Где, где трубка?! А, вот она! Нет, не она, это футляр от очков! Где?! Нашла наконец! Забубнили пьяные голоса. Не меньше трех их там, вроде.

— Верка, ты, что ли?

Кретины пьяные! Теперь уж точно до утра не усну. Ох, слава богу, слава богу — ничего с мамой не случилось.

— Нет здесь такой. Вы спутали номер телефона.

Пью валерьянку. Укачиваю сынишку. Ложусь. Закрываю глаза. Вызываю в памяти море, волны, прибой шуршит — пшш, пшшш… Дззи-и-иннь!

— Верк! Ну ты чо, блин, спишь, что ли? Может, ты Соня? — ха-ха-ха, шутка! Вот тут Генка тебе щас…

— Послушайте, не звоните сюда больше! Никакой Веры здесь нет!

Вскоре опять.

— Веруха, это ты, что ли? Але!!! А то все к какой-то старой корове попадаем…

Ах так!!! Отлично! Я, значит, старая корова!!! А вы, стало быть, князья Голицыны! Сейчас-сейчас… погодите…

— Ну я! Да! Чего звоните-то? — даже голос почти не изменила.

Пьяные воодушевились.

— Чего делаешь-то, Верк? Але! Мы тут это, в общем, как сказать… из будки! Але!

— Чего-чего?! Ничего! Лежу!

— Нормально! А Пашка-то твой где?

— Нет Пашки. Вчера выгнала. Совсем! К чертям свинячьим.

— Правда? Ну, ты даешь! Тогда мы щас в минуту подвалим, да? Але, але!!! У нас еще ноль семьдесят пять есть, только чуток отпили, да ведь, Генк? Готовь закусь!

— Ладно. Приезжайте!

И положила трубку. Ай-ай-ай, что я наделала! Верке-то этой незнакомой за что такую поганку учинила? Хотя, если ее Пашка ту компашку заодно с недопитой ноль семьдесят пять с лестницы спустит — это будет справедливым отмщением за мою бурную ночку. Но и бедной Верке, похоже, влетит не слабо. Держись, Верка!.. Раскаиваюсь.

На сцене на минуту гаснет свет, символизируя переход в другое время и пространство.

Эй! Я ведь просила только на одну секунду! Дайте свет! Такая пауза в темноте, это, знаете ли… Нельзя долго. Начинаем!

Действительно, в то дождливое бостонское утро оба моих телефона и факс как с цепи сорвались. Не успела я поднести чашку кофе ко рту (ритуал утреннего возвращения к жизни — душ, кофе, сигарета), как меня с головой накрыла первая волна информационного взрыва. Вот жизнь, попить кофе не дают! Девяти еще нет — отчего бы им не поспать подольше! Спать ведь хорошо, приятно. Так нет же!

Проперченным старушечьим голосом:

— Это скажите мне, пожалуйста, а почему они не берут мою шубу?

— Кто не берет? Какую шубу?

— Они в магазине не берут. Ой, такая шуба! Каракуль! Двубортная! Я принесла продать в комиссионный, а они говорят нет.

— Так чем же я могу вам помочь?

— Скажите им, чтобы взяли! Такая шуба — что-то вам особенное! Это прямо целое приданое на свадьбу. Имеешь в шкафу такую шубу — уже все, уже богатая невеста! Вы себе не представляете — подкладка голубая атласная с розами, даже внутри рукавов. Вы такое видели? По большому знакомству доставали. И чтобы такую шубу не брали? Пусть возьмут!

Старушка составила себе искаженное представление о моем могуществе. Призываю себя к спокойствию.

— Видите ли, это, к сожалению, частный магазин. Бизнес. Я не имею права им приказывать.

— И что же мне тогда, скажите, делать?

В мозгу моментально возникает несколько интересных вариантов того, что ей теперь делать. Ни один вариант для произнесения вслух не подходит. Кофе стынет, хочется в туалет. Надо срочно проверить электронную почту. Я вяло бормочу:

— Поищите другой магазин, может быть там возьмут.

— А где я возьму такой магазин? Дайте мне адрес.

Бабка меня просто провоцирует. Язык чешется сказать где. Мучаюсь, но не поддаюсь искушению.

— Не знаю, право. Вы меня извините, пожалуйста, у меня работа стоит. Честное слово, некогда мне.

В этот момент у моей собеседницы рождается блестящая коммерческая идея.

— Послушайте, а вам не нужна шуба? Вам сколько лет? Или дочка у вас есть? Так купите! Такой каракуль! Двубортная! Теплая как печка. Я вам уступлю. Это надо видеть — розы даже внутри рукавов.

Мой кофе остыл и покрылся белесой пленкой.

— Спасибо! Я не ношу шубы. Не мерзну. И у меня нет дочери. У меня сын. Желаю вам удачи.

— Сыночек ваш не женат случайно?

Кладу трубку. Вот, обидела старушку. Теперь она одна, седенькая, старенькая, грустит над своей двубортной. Тускнеют крутые каракулевые завитки и атласные розы печально никнут внутри рукавов. И не к кому обратиться, и некому шубу продать. Жизнь отворачивается от старушек с шубами. Вот, ужо мне! Припомнится!

Глотаю холодный кофе.

Звонок. Из динамиков льется турецкий марш. Марш я не просила, но звукорежиссер имеет свое мнение. За такие маленькие деньги он имеет право хотя бы на свое мнение.

Телефон оживает в момент, когда я печально закуриваю. Нет, не в этот день, уже в другой. Иначе это было бы безвкусицей и явным перебором, а я — про правдивый бурлеск жизни, сериал, «реалити-шоу».

Звонок заливается, мы продолжаем нон-стоп театр у телефона — вечная память Немировичу-Данченко и Мейерхольду, доброго здоровьичка Виктюку.

Занавес зачем закрыли?! Что за дела?! Какой еще антракт?! Открыть занавес быстро! Публику просим не покидать зал.

— Я ваша читательница! — и держит грамотную паузу. Отлично держит.

Держу паузу и я. Догадываюсь, конечно, что на том конце не кто иной, как наша дорогая читательница, строгий критик и добровольный цензор. По тону ничего хорошего не жду. Диалог не развиваю — она сама сейчас все скажет. Глубоко дышу, вхожу в образ.

— Как вы могли такое!!! — густое контральто в трубке крепнет, наливается гневом, набирает обертоны. Амплуа понятно — драматическая героиня, благородная мать.

— Какое такое? — делаю вид, что не догадываюсь.

— Я даже не могу произнести! У вас в отделе юмора так называемый стишок был напечатан. И там это слово…

Знаю, конечно знаю, на что намекает целомудренная. А мне что, я запросто могу произнести это кошмарное слово, как нефиг делать. У меня другое амплуа. Говорю в трубку:

— Жопа?

— Да… Она!.. Как вы могли это написать?!

— Написал поэт Игорь Губерман. Я только напечатала его стишок. К гастролям.

— Вы что, считаете, это очень остроумно? Кто вам вообще позволил это печатать?!

— Само слово особо остроумным не считаю. Слово как слово — не хуже других. Даже получше некоторых. Но ведь оно не одно там стоит, а в очень смешном четверостишии. Однако напечатала без разрешения — каюсь.

— У вас совершенно нет чувства юмора! Как вы вообще можете быть редактором?!

— У меня или у Губермана нет чувства юмора?

— У обоих! Насквозь вижу! И вы мне тут не вкручивайте!

Красиво кончила, на сильной ноте! Тихо опускаю трубку. Хочется выпить, попросить прибавку жалованья за вредность производства. Жаль, не у кого. Хочется декламировать Губермана, особо нажимая на опальное слово.

Опять звонок. Я же просила не дергать занавес! И не ржать за кулисами. Сколько надо звонков, столько и будет!

— Скажите, сколько у вас стоит разместить рекламу?

— О чем она у вас?

Вопрос не праздный. Может быть, он дает маленькое объявление о продаже, скажем, льняных пододеяльников, или собрания сочинений Бальзака — «классифайка» на нашем внутреннем языке. Стоит копейки. Так чего я ему буду мозги засорять стоимостью целой страницы или, более того, многодолларового места на обложке? Лишняя информация всегда лишняя.

— Вам-то что? Назовите мне все цены. Хочу знать.

Имеет право. Нудно перечисляю ему все цены. Внимательно слушает. Переспрашивает. Даже, кажется, записывает. Молчит. Шуршит. Бормочет «ага!» Снова молчит. Видимо, осмысливает. Потом вдруг:

— Та-а-ак!.. Ну а если честно?!

Подай костыль, Григорий!

И опять дребезжит телефон. Осторожно беру трубку.

— Добрый день! Меня зовут Андрей, — и фамилию называет. — Я к вам по следующему делу…

Здоровается! Даже называет имя и фамилию! Невероятно! Вплоть до номера телефона. Джентльмен, лорд Байрон! Связно излагает вопрос, произнося «пожалуйста», «как мне кажется», «что вы думаете по этому вопросу?». Ах, говори, Андрей, говори! Я готова тебя слушать всегда!.. Твой голос для меня и ласковый и томный…

— Да! — восторженно ору ему в трубку. — О да, конечно! Да, безусловно, все это сделаю, помогу, отредактирую, придумаю несколько вариантов дизайна. Я распечатаю и пришлю на утверждение образец по факсу или по электронной почте — как вам удобнее. Да! Да! Я все сделаю для вас как можно быстрее! As soon as possible! Спасибо вам, Андрей, спасибо!

Я его обожаю. Кажется, он слегка озадачен.

Тесна наша субмарина. Каждый каждому племянник. Сделаешь шаг — наступишь на дядю приятеля. Еще полшага: неожиданно выясняется, что эта длинная, в красной кожаной юбке — бывшая герлфренд сына. А это кто шагает навстречу с безумным взором? Свитер такой я точно где-то видела, а стрижка ей не идет… Ой, да это я сама! — ишь, зеркало какое у них в доме!.. Этот бородатый в шортах меня знает, а я его — нет. Неудобно. Хоть бы кто подошел и назвал его по имени! Крадешься, как по минному полю. Вот и Андрей этот, херувим, лорд во фраке, оказался вторым мужем двоюродной сестры моей подруги. Является ко мне вечером эта подруга «на чашку кофе» (эвфемизм такой — когда всласть потрепаться за рюмочкой ликера душа просит) и смеется: «Встретила я Андрюшу на дне рождения нашей Зойки, поболтали, то да се, и вдруг он мне говорит: „Ты, я слышал, с издательницей этой дружишь. Что она из себя представляет? Я ей на днях звоню — спокойно, корректно, по делу, а она… Как бы тебе сказать… Возбужденная — „спасибо, спасибо!!!“. Как на винте. И голос дрожит. Наркотой, что ли, балуется?..“»

Занавес. Пятиминутный антракт. К сожалению, буфет не работает… Звонок. Свет! Приготовились! Почему на сцене пожарник? Пьяный — это не оправдание! Посторонним покинуть площадку! Пошел сюр! На заднике проплывает плоская тень Ионеско… Ионеско, говорю, Ионеско, а не Путина!

Беру трубку и, проклятье, ни слова разобрать не могу. Бурчание, хрипение, но по интонации шума — на русском языке.

Стоп! Звук, звук! Кто там заснул на звуке?

— Говорите, пожалуйста, яснее. Я не могу разобрать. Опять сипение, бурчание, пыхтение, стук, бульк…

— Извините, вы хотели что-то спросить? Плохо слышно. Внезапно из трубки четкий такой, несгибаемый женский голос:

— Я звоню вам, чтобы сообщить фамилию моего мужа! Ошалеваю.

— А-а-а… а-а-а… зачем мне нужна фамилия вашего мужа?

— Не хотите — не надо!!! — и бац! бросает трубку.

Вот, так и не посчастливилось узнать фамилию ее мужа. Рыдаю в подушку.

Помреж, где подушка? Ведь предупреждала, чтобы была! Во что рыдать? Где помреж?! Снова он там, у этой?!

И опять старушка с тяжелым местечковым акцентом. Откуда берутся такие реликтовые старушки, когда газета «Правда» еще во времена их комсомольской юности известила, что уже создана единая историческая общность: простой советский человек?

— Ой, скажжите, пжалуйста, какой год?

Вопрос не самый трудный, хоть несколько неожиданный.

— Две тысячи второй.

— Не-е-ет!

С ума я, что ли, соскочила? Вроде бы две тысячи второй, поскольку недавно был, помнится, две тысячи первый. Или нет? Надо кофе пить меньше, до добра не доводит.

— Две тысячи… второй — бормочу уже менее уверенно.

— Не-е-ет! Какой звер?!

Господи! — отлегло от души.

— Год зеленой мыши, — бросаю наобум. Ну не свинью же ей подсунуть.

— И что же надо мне надевать тогда?

— Наденьте зеленую юбку. Или коричневую. Все тогда будет хорошо.

— А можно вам задать еще один очень маленький вопрос? Это почему у вас такой ужясный акцент, почему?

— Как вам сказать… Выросла в центральной России, вот и акцент подцепила. Так получилось… Исправлять уже поздно.

— Таки да уже, поздно! — сочувствует мне бабуля.

Хоть один человек пожалел.

Зато в десять вечера — полная милота. Теплый, домашний такой, ванильный, виолончельный женский голос:

— Это вы, да? Добрый вечер! Это ничего, что я поздно?

Невозможно такому кондитерскому альту сообщить, что я уже натянула халат, намазала физиономию кремом, выключила, наконец, компьютер и угнездилась на диване с книгой. Какое счастье, что нет видеотелефона!

— Да, я. Здравствуйте. Ничего-ничего. Я поздняя птица. Порода сов.

— Порода чего?

— Неважно. Я вас внимательно слушаю.

— Я прочла у вас рецепт шарлотки, а завтра у моей Алисочки, дочурки, день рождения, хочу испечь. Так вы не кладите трубку, я буду делать и спрашивать вас: все получается правильно или нет.

Славная женщина какая! Золотые тещи из таких вылупляются. Повезет Алисочкиному мужу.

— Знаете, я в се-таки трубку положу, а вы на каждом решающем этапе звоните мне и сообщайте результат. Мы его подробно обсудим.

Через пять-шесть консультаций шарлотка у нас с ней получилась. Мы посыпали ее нежной сахарной пудрой и по периметру украсили блестящими бусинками голубой черники. С днем рождения, дочка Алисочка!..

Музыкальная отбивка: «К сожаленью, день рожденья только раз в году…»

В окно царапается январский дождь. Влюбленными голубями воркуют батареи. Сижу у телефона… Не звонит. Трубка, что ли, лежит неправильно?.. Звонок…

Отбой. Свободны. Всем спасибо… Помреж, останьтесь на минуту! Где помреж? А, там… опять?.. Что?! Не оправдание!

 

Я не хотел отобрать твои лучшие дни

Сан-Франциско — страстный город. Ежеминутно пребывает в напряженном диалоге с небом, горами, океаном. Выбеленные солнцем улицы то настырно лезут в гору, то — ух! — с визгом вниз. Нервный ветер с океана, мчащиеся по срочным небесным бизнесам взмыленные облака. Дождь валится на землю с размаху, камнем. Земля подстерегает удобный момент, потянуться, выгнуть спину и стряхнуть с себя все это — за несколько лет налипшее, копошащееся, надоевшее. Карнавальная, лихорадочно-яркая нарядность людей, цветов, витрин. Красное, розовое, голубое, блестящее… Банты, оборки, бижутерия. Все торопится успеть прокричать о себе — смотрите на нас! Вот мы! Сейчас, сейчас, пока мы еще здесь, смотрите!

Мы с сыном, прежде чем бродить без цели (в чем и есть основное удовольствие путешествия), с утра записались на экскурсию по городу — пусть покажут, что у них официально главное, чтобы уже потом туда не ходить. Открытый вагончик, заставивший вспомнить детский голубой вагон, который все бежит-бежит-качается, был заполнен разомлевшими туристами лишь наполовину. Дама-экскурсовод, являющая собой пищащую конструкцию из полусфер (смотрите здесь, смотрите там), оживленно чирикала о том, как последнее землетрясение отразилось на сохранности мелькающих в окнах автобуса стеклобетонных шедевров архитектуры, с особенным удовольствием останавливаясь на разрушениях и жертвах. То ли она старалась подкачать драматизма в пресный экскурсионный текст, то ли в резонанс истерическим метаниям ветра в ней вибрировала остренькая струнка садизма.

— Пожалуй, Дебра, мы напрасно остановились в высотном отеле, — пробормотал сидящий сзади парень подруге, — это была твоя идея. Бунгало, Дебра, кажется безопасней.

Экскурсия кончилась часа через два. Народ вышел, с подозрением посматривая на горы.

В отличие от меня, страдающей топографическим кретинизмом, сын ориентируется в любом городе, как будто он с детства гонял по его улицам. В критических ситуациях виртуозно пользуется картой, что для меня загадка вечная и непостижимая.

Он с энтузиазмом потащил меня по горам на историческую улицу, колыбель нежных хиппи шестидесятых, передавших эстафету очумевшим от сытости и родительской опеки тинейджерам семидесятых, передавших эстафету угрюмым, агрессивным бритоголовым… Свято место не оставалось пусто. Менялись лишь обмундирование и прически — эти дизайнерские моменты и несли на себе главную идеологическую нагрузку.

Улица как улица. Горячий асфальт, ни деревца. В первых этажах грязноватые пестрые лавчонки типа чуланчиков с тематической дребеденью — дешевые сигареты, пепси, пиво, кожаные браслеты с шипами, мужские косыночки, перстни-кастеты с черепами, майки, украшенные изображениями скелетов, гениталий обоего сорта, серпа и молота, а также с американским и русским матерным текстом — инициативные изготовители отыскали специалиста-полиглота. Наиболее приличные: «Сдохни! Я тебя ненавижу», «У меня нет ни гроша», «Отцепись, грязная полицейская шкура!», «Поцелуй меня в задницу» — это по-английски. По-русски: «Летайте на хрен Аэрофлотом», «Решения ЦК одобряем» и «Я — гребаная сука с Колымы» — последнее, ясное дело, специально для прекрасного пола. Несло марихуаной и еще какой-то сладковатой дрянью.

Вдоль всей кишки обесцвеченной яростным солнцем улицы сидели на грязном асфальте, прислонясь худыми спинами к стенам домов, юные маргиналы. Безучастно, как большие тряпичные куклы. Подними такого — осядет мешком, киселем сползет вниз. Многие по такой жаре — в черных кожанках. Молча передавали друг другу косячок. Из открытых дверей лавчонки выхаркивался рэп. Но мячики упругого и злобного ритма не задевали вяло курящую публику — она была из другого вещества. Молодежь (мать родная, неужели «наше будущее»?) была декорирована безжалостно. Белый металл и черная кожа. Окольцованные носы, губы, пупки, веки. У толстопузого модника цепи спускались густой чешуей вдоль обеих щек бакенбардами австрийских монархов. Голую грудь полукудрявого полубрюнета (правая половина головы чисто выбрита) пересекала самокритичная татуировка «Я — вшивый подонок». Спасибо, милый, поставил в известность. На его костлявом плече лапшой повисла юная леди, обритая полностью, оба маршрута нос-ухо проложены цепями, завершающимися массивными кольцами на конечных остановках — в ноздрях и ушах. Кокетка, однако!

Сидящие не разговаривали друг с другом — о чем говорить? Мир — прост, слов — нет, драг — вот. Черное-белое немое кино. Тахикардия рэпа — как будто слепой яростный негр хочет доораться до этих глухих. Проклясть к дьяволу их души, расцарапать последним отчаянным визгом их вонючие бескостные спины.

От зрелища уже начало слегка подташнивать.

Тогда я этих-то и увидела. Из-за угла возникли и устало побрели по улице трое. Взявшись за руки — двое босых стариков и старуха. По виду за семьдесят. Впрочем, может быть и меньше. Загар маскирует возраст — легко ошибиться в обе стороны. Седые волосы стариков, подхваченные обручами на лбу, сальными слипшимися сосульками падали на сгорбленные спины. Старуха была без бюстгальтера, длинные мешочки пустых грудей мотались под пятнистой майкой в такт серьгам из зеленой пластмассы и двум желто-пегим девчачьим косичкам, закрепленным на концах оранжевыми резинками. Все трое в утлых шортиках. На морщинистых щеках по сеточке подагрического румянца намалеваны ромашки. Потертые кожаные шнурочки с амулетами и металлическими бубенцами бодренько побрякивали на бедных черепашьих шеях, как сорок лет назад. Незабвенных, недавних, чудесных сорок лет назад. Они не хотели расставаться с тем сладким временем, а оно истаяло — ах, кто бы мог подумать — неожиданно быстро и поступило с ними так подло! Кто и зачем отобрал их лучшие дни?

Старенькие, пестрые, хлипкие хиппи шли и уходили по улице своей молодости. Это была их собственная, единственная в жизни улица, захваченная злыми, молодыми, непонятными. Странные молодые не любили друг друга…

Богатые ровесники стариков из скучного мира взрослых, с дорогими зубами и часами «Ролекс», сидя за промытыми стеклами ресторанов, пили коктейль с капризными секретаршами в прозрачных розовых блузках — на чужих улицах.

С кем там говорить? О чем? На улицах, где мало людей и много блестящих машин. Даже некоторые из своих — из тех юных и добрых детей-цветов, с кем вместе, хохоча и целуясь, улетали в небо с изумрудной травы Вудстока — выросли, разлюбили музыку и небо, купили себе черные «мерседесы», настоящие костюмы, даже галстуки. Ушли. Ушли насовсем, без оглядки. От любви, от цветов — к компьютерам, бирже, страховкам, строгим женам.

Неужели им там вольно? Как смогли забыть Джоан Баэз, Джона Себастьяна? Не помнят даже, как пел на разрыв Джимми Хендрикс «Voodoo Child»:

Ну вот! Вот, я стою у горы И крушу ее ребром руки. Вот создаю из обломков остров, Наберется кое-что и на песок. Ага… Потому что я дитя-вуду… Господь знает — я малютка-вуду! Хочу напоследок еще сказать: Я не хотел отобрать твои лучшие дни, Я верну их однажды обратно…

Да ну их всех, с ихними деньгами!

Трое робко остановились около развалившегося на тротуаре парня и, искательно улыбаясь, что-то стали ему говорить, кивая и переминаясь. Может быть, можно и с новыми дружить? Может, стоит попробовать? Вернуть однажды лучшие дни обратно. Создать из обломков остров.

Парень длинно и мутно посмотрел на них, сплюнул и отвернулся. Он в эту секунду торопливо проживал, как умел, свой сегодняшний день, не помня вчерашнего и не надеясь на завтрашний. И нечего этим старым задницам примазываться! Еще и улыбаются, гнилушки! Кому нужно позавчерашнее старичье? Пустые горшки! Клоуны дерьмовые! Только кайф ломают…

Трое нерешительно двинулись дальше. Я смотрела вслед — не могла оторваться. В конце длинной улицы они стали совсем маленькими — таковы законы перспективы.

— Тяжелая погода сегодня. На этой чертовой улице совсем нет тени, — пробормотал, отвернувшись, сын. — Может, мороженого поедим? Или пивка холодного с креветками? Пошли, пошли, да ладно тебе! Ты что?

— Что? Да-да, может быть пива. Пойдем отсюда. Напрасно пришли. Как хоть выбраться-то, знаешь?

 

Как поссорились Диана Петровна с Марией Львовной

Дело было в одном американском городе — немного побольше Миргорода, так примерно с город Шанхай, во время выборов президента. Горячее время, население адреналин галлонами выделяет. Демократ и республиканец выходят один на один на страшный бой, на последний бой, словно аристократ по роду занятий Кирибеевич и смелый купец Калашников, демократ по происхождению. Естественно, кто побьет кого, того народ наградит, а кто будет побит, тому Бог простит. Население очень интересуется, пьет пиво с чипсами и активно болеет. Хотя бейсбол, конечно, интереснее. Да и чаще бывает.

Диана Петровна твердо стояла на платформе республиканцев, а вот Мария Львовна, напротив, была убежденная демократка. На том и поссорились. Нет, не скажу, чтобы они обе так уж невозможно интересовались политикой, нервно листали за утренним кофе с булочкой «Нью-Йорк Таймс» или там «Дейли Ньюз» какую-нибудь от корки до корки штудировали, — нет, конечно. Возраст не тот уже, да и английский — даже хуже возраста. Но все же у каждой были свои взгляды и веские политические причины.

Республиканка и блондинка Диана Петровна имеет мужа Семена Давыдовича, который на паях с зятем Борькой содержит блинную «Russian International Delight». Она с супругом проживает в замечательном кондо с балконом, окна выходят на юг. Имеет норковое манто и душится исключительно французским парфюмом «Шанель номер пять». В вестибюле ее дома стоит пальма и лежит бежевый палас с узорной каймой — одно это чего стоит! Паркет в квартире сверкает так, что некоторые, войдя, прикрывают рукой глаза от нестерпимого блеска, а потом, даже не дожидаясь напоминания, начинают другой рукой скидывать обувь. Конечно, тем, кто не снимает, Диана Петровна тактично делает замечание. Мало кто владеет такой прекрасной хрустальной люстрой в четыре яруса. Сияние невозможное — только тихо ахнуть и зажмурить глаза. Может быть, конечно, у сенатора какого и есть похожая, а вообще — вряд ли у кого на ее улице. Диана Петровна специально вечером, чтобы все видели это чудо, шторы не до конца задергивает — то ли от законной гордости, то ли от желания хоть капельку порадовать прохожих недоступной для них красотой.

Как вы уже поняли, у нее имеются серьезные основания считать себя принадлежащей к верхушке общества, даже немножко аристократкой, процентов так на восемьдесят. Даже, пожалуй, на восемьдесят пять. Во всяком случае, не какой-то там замызганной народной демократкой с угла, у которой буквально все вещи с дешевой распродажи, даже непонятно, зачем такая в Америку притащилась. Но, в силу прискорбного отсутствия в США подходящей ее положению партии, пришлось пойти на компромисс и прилепиться сердцем к республиканцам. К тому же символ республиканцев, слона, Диана Петровна почитала животным несравненно более респектабельным, чем, простите за выражение, осла ушастого.

Мария же Львовна, в отличие от Дианы Петровны, хромала на правую ногу, у нее еще в Уфе, при гласности и перестройке, сильно болела левая нога. Но по ошибке прооперировали правую — доктор был молодой и в это время делил с бывшей женой кооперативную квартиру, от этого ужасно нервничал, вот и произошла накладка. Легко понять. Левая, бывшая больная, нога, не получив должного медицинского внимания, через месяц, как бы хозяйке назло, прошла самостоятельно. Зато прооперированная, бывшая здоровая, сгибаться прекратила категорически. Заведующий хирургическим отделением, чья фамилия здесь не важна, много раз с неподражаемым юмором рассказывал под коньячишко эту историю своим гостям.

Америка в порядке извинения за такую оплошность советской бесплатной медицины каждый месяц присылала Марии Львовне законную пенсию по инвалидности, на которую она экономно проживала в маленькой субсидированной квартире. Две комнатки и ванна. Кухня из гостиной выгорожена, вроде чуланчика, «китченет» называется. Зато холодильник встроенный, электричество бесплатное. А если посильнее высунуться из окна и скосить глаза налево, то имеете чудный вид на океан. Концы с концами Мария Львовна сводила и даже раз в месяц позволяла себе роскошь, маникюр у Вики, лучшей в районе мастерицы. Вика раньше в Гомеле математику в школе преподавала и теперь тоже в полном порядке — умница, молодец, ничего не скажешь. А что делать? — жить как-то надо, ребенок у нее, и муж пьет.

— Ну, признайтесь, кого вы имеете в виду с этим маникюром? И зачем вам на эту чепуху последние доллары тратить? При вашей красоте вы любого кавалера и без маникюра подцепите, — часто шутила Диана Петровна.

— Ах, что вы говорите такое?! Маникюр — это вопрос гигиены тела! — смущенно махала руками Мария Львовна. Она не всегда тонкий юмор понимала.

В порядке культурного досуга Мария Львовна посещала в пенсионерском клубе лекции на русском языке про гипноз и гипертонию, бывший доцент мединститута очень интересно рассказывал. А может, и не доцент — кто ж его проверит? Здесь все бывшие доценты. Случались и бесплатные концерты учащихся музыкальной школы. Она любила популярные мелодии Чайковского, Моцарта и Дунаевского.

Как же ей не быть демократкой? Кем еще?

Дамы дружили по месту жительства. Перебежишь дорогу — в кондо у Дианы Петровны. Перебежишь в обратном направлении — лифт на четвертый этаж, и вот уже у Марии Львовны, квартира 416, пятая дверь налево.

Невзирая на значительную разницу в социальном статусе, им всегда было о чем поговорить и дружески поспорить. Например, они каждый раз сходились во мнении о низких моральных качествах Райки — племянницы Марьи-Львовниной соседки. Эта наглая выдра Райка, бесстыжие ее зенки, позволяла себе такое декольте, что больше видно, чем не видно. Ни сама Диана Петровна, ни, конечно, Мария Львовна ни за что бы себе подобное не позволили. Ни за какие деньги! А эта — наштукатурит ресницы, аж краска кусками валится, туфли на шпильке напялит и идет, играет задом, как лошадь — смотреть тошно. К тому же Райку, но это, конечно, между нами, неоднократно замечали в ресторанах с кавалером — то ли пуэрториканец, то ли вовсе индус. Весь в белых джинсах в обтяжку, специально, чтобы все там у него выделялось, а лохмы черные резинкой в хвост собраны. Тьфу — и все! Точно говорю, мафиози или гомосексуал какой — их теперь вон сколько расплодилось. Раз позволено, то чего ж не стать голубым? Всякий станет. Очень даже легко!

— Скажите мне, как это можно? Нет, нет, не представляю! Я бы с таким в ресторан — никогда в жизни! Я в молодости даже одному сыну профессора из-за его прически отказала! — возмущалась, воздевая к люстре полные руки, Диана Петровна.

— И не говорите! Никакого воспитания! Полное отсутствие всяких моральных критериев! — вздыхала Мария Львовна. И краешком памяти напрягалась: как бы эту красивую фразу сказать по-английски? Но нет, не складывалось.

Отведя душу справедливой критикой, угощались домашненьким, заваривали чай «Николай Второй» со смородиновым листом. Иногда и рюмочку пропускали, обсуждали сериалы. Не всегда, конечно, сходились в том, поженятся ли Хорхе и Росита в следующей серии и согласилась ли бы сама Диана Петровна пойти в ночной клуб с полковником Ринальдо, мужем этой зубастой лахудры Терезии. Однако генеральная линия по большинству пунктов совпадала. И это им обеим было приятно — что они такие достойные, глубоко чувствующие мораль и приличие женщины. Молодое поколение совсем другое нынче, и не сравнить даже. Просто страшно — как они без всяких понятий жить будут? Возьмите хоть эту хамку Райку с ее хахалем. Ужас!

Диана Петровна, кроме вышеуказанных многочисленных достоинств, была просто гением по части кулинарии — котлетки из телятины таяли во рту, не поверите, как мед, как майский зефир, то есть ветерок, а не конфеты. А блинчики из собственной семейной блинной — это просто что-то неземное! — и с яблоками, и с мясным фаршем, и с грибами, и с творогом, и особые, фирменные, с рыбой и наперченным жареным луком… Нет, честное слово, легче описать восход солнца над рекой Ганг или извержение вулкана Шевелуч, чем эти блинчики.

Мария же Львовна, будучи по всем статьям демократкой, держала кухню как раз наоборот — аристократическую. Такая уж у нее была с детства противоречивая и сложная натура. Стряпала вареную макрель под польским соусом. Положа-то руку на сердце, этот польский соус — просто растопленное сливочное масло с рублеными яйцами. Одно слово, что польский. Да и макрель не осетрина. Зато вилки к рыбе давала не нормальные, как у людей, а специальные полуложки-полувилки. Бульон — это, видите ли, у нее «консоме» называется, а сбоку магазинный слоеный пирожок пожилой сиротой скукожился на блюдечке. Салат тоже — разве это салат? Побрызгает сырые листья уксусом — вот вам и салат. Как для козы.

Диана Петровна вообще относилась к Марии Львовне несколько иронически: мол, тоже мне, интеллигенция! Сто лет назад какой-то электрический — ах, скажите мне пожалуйста, — институт кончила. Ну, электричество в этой стране, нивроку, и без ее помощи включается-выключается.

Сама три года одно и то же задрипанное драповое пальто таскает, а маникюр — кто ж его замечает? Чему, спрашивается, в институте-то научили? Да ничему не научили! Деньги есть? — ответ: нет! Муж есть? — ответ: нет! Борщ сварить может? — нет и нет! И вообще, Диана Петровна подозревала, что вместо сливочного масла в польский соус подруга по своей провинциальной привычке маргарин кладет. Нечего и говорить, всякий понимает: что Уфа, а что Одесса! Две большие разницы. Смешно даже сравнивать.

Мария Львовна, со своей стороны, тоже великодушно прощала Диане Петровне многое. С удовольствием проявляла терпимость. Лишь изредка, улыбаясь уголком сухонького рта, замечала: «Что это вы, Диана Петровна, опять с утра „купались“? Ведь пляж, насколько я знаю, закрыт в ноябре. А в ванной, моя милая, не купаются, а моются. Мо-ют-ся! Запомните! И я, конечно, понимаю, что вы со своего одесского детства и юности привыкли употреблять „ложить“ вместо „класть“, а в слове „поняла“ делаете ударение на первом слоге. Хотя мне это даже где-то нравится». Но из внутреннего ехидства не уточняла, где это ей нравится и с какой стати она от этого такое удовольствие получает.

Случались, конечно, и принципиальные разногласия. Скажем, Диана Петровна всегда в фаршированную рыбу клала жареный лук и безумно обожала артиста Александра Ширвиндта. Мария же Львовна, наоборот, хоть рыбу ни разу в жизни не фаршировала, но принципиально стояла на том, что лук надо сырой и только сырой. И боготворила артиста Олега Янковского.

И тут вдруг грянули выборы, как снег на голову. По телевизору показали этих, ну… фамилии трудно запомнить, которые в президенты хотят. Чего они там по-английски, как из пустого ведра, бубнили, конечно никому не понять. Но кто демократ, а кто республиканец, было под ними буквами написано — это прочесть все же со второго раза можно, если в очках.

— Наш-то, наш какой красавец, — умилялась Диана Петровна, — прическа волосок к волоску, рост, фигура, я просто не могу! Жена тоже ничего себе, терпимо, хоть мог и поинтересней подобрать. Вы, Мария Львовна, не представляете, какой бюст у меня был в молодости! Буквально все на улицах останавливались! А что у этой? Абсолютный ноль, не в обиду вам будь сказано! Мужчине посмотреть не на что! Зато этим, вот у которых нефть, путаю я их, чертяк поганых, ее муж таки хорошую кузькину мать покажет! Обязательно! В парикмахерской мне Муся — вы знаете Мусю, которая меня красит? — так она сказала, что он еще и налоги обязательно снизит. Что значит человек буквально с ног до головы порядочный!

Заметим, как говорится, на полях, что налоги Семен Давыдович с зятем Борькой нельзя сказать чтобы совсем уж не платили. Зачем лезть на рожон? Платили по чуть-чуть, но не чересчур увлекались. Однако еще расход снизить — отчего нет? От лишней копейки в карман — кто же откажется?

— Я поражаюсь вашему неразвитому вкусу, Диана Петровна, — закатила глаза Мария Львовна, — наш демократ несравненно лучше. Даже странно этого не заметить. Брюнет всегда интеллигентней смотрится. И ростом наш на целых полголовы выше. Жесты какие плавные, баритон, прямо заслуженный народный артист! Чем-то — и не спорьте — похож на Олега Янковского, боже, как я его обожаю, как обожаю! И умница — по лицу видно. Согласитесь все же, раз здесь строй демократический, то демократ и править должен. Налоги-то уж, господь с ними, наплевать, лишь бы войны не было! А то ваш, в красном галстучке — ишь, размахался! Пионер, всегда готов перед лицом своих товарищей! Сам-то стрелять не поедет, при жене отсидится.

— Вам, Мария Львовна, видимо, наплевать и на Израиль! А у меня там племянница с дочечкой своей страдает среди этих усатых, в бабьих платках. Муж, мерзавец такой, бросил, сама без работы осталась… Вот республиканцы — те совсем не как вы — они ж всем сердцем переживают за Израиль, прямо как я за мою Адочку! И на налоги вам, конечно, тоже полное плевать! Еще бы! Вы их сроду как инвалидка по ногам не платите! А денежки-то зелененькие из нашего, учтите, кармана вам капают! Ловко, между прочим, устроилась! — вскипела Диана Петровна и вся аж повелась лицом. — Не то что вот мы, бизнесмены…

— Бизнесмены?! Знаем, знаем, как вы налоги платите! Два пишем, три в уме! Ревизии на ваши блины давненько не было! А про Адочку свою уж помолчите лучше — вы же за три года ей и доллара ломаного не послали! — Мария Львовна от обиды даже потеряла присущую ей корректность, будто и электротехнического факультета не кончала. Ибо по силе выброса эмоций политические страсти делят почетное второе место с ревностью. На первом месте все же любовь. От нее еще чего похуже брякнуть можно.

— Иа-иа-иа! — ослы ваши демократы! Иа-иа! Вот вам! Иа-иа! Ноги моей в вашем паршивом доме не будет! — завизжала вне себя Диана Петровна и, забыв мохеровый шарфик, выскочила на цементную, пахнущую хлоркой и щами, марьильвовнину лестницу.

— А от вашего слона — тонна целая дерьма! — почти задохнулась от возмущения, но однако же с рифмой совладала Мария Львовна. — Да, именно, именно тонна! Две тонны! — и, высунувшись за дверь, швырнула на площадку шарфик бывшей подруги, который лег между ними неким категорическим минусом, наподобие свежей пограничной полосы между Россией и Украиной.

Таким непримиримым противостоянием сторон, такой жесткой конфронтацией завершилась дискуссия. Большая политика — это вам не блинчики с творогом! Там дорога скользкая и ночь не лунная. Разбойный свист и дьявольский хохот из тьмы. Пахнет нефтью, и некто, страшен ликом, в красной свитке бродит по базару, нехорошо заглядывая в очи встречным.

Вот смотрите — из-за этого, из-за, можно сказать, даже вовсе непонятно чего, такая красивая дружба распалась. Не с кем теперь Диане Петровне осудить с каждым днем наглеющего зятя Борьку, никто не попотчует Марию Львовну воздушными телячьими котлетками под рюмочку веселящего душу коньяка имени Наполеона. Пустота, холод, черт знает что несут из телевизора, молодежь поголовно вдела кольца в нос, нахальная Райка приобрела себе жакет из лисы, а разнузданные внуки не желают жрать борщ и говорить по-русски…

Проникнемся жалостью и печалью… Тем более что на выборы президента ни та ни другая не пошла. Во-первых, неизвестно, по какому это адресу идти надо и как туда добираться. А во-вторых, есть серьезное опасение не разобрать, что там в ихнем бюллетене по-английски накорябано, да взять и проголосовать ненароком за вредного политического супостата. Глядишь, он из-за этого и победит, вражина! Уж лучше не подвергать своего-то такому риску.