Это уже почти передовая. Не то второй, не то третий эшелон. Нет-нет да и шлепнется неподалеку шальной снаряд, просвистит жалобно потерявшая силу пуля, упадет осколок зенитного снаряда. Попахивает порохом. Буквально, по-настоящему.

Не знаю, как там штабисты комплектовали расчеты, но только и Леший, и Пушкин угодили под мое командование. Наводчик у меня опытный — Петр Григорьевич Тиунов, лет сорока-сорока пяти. Нам он кажется дедушкой. Генка первым назвал его просто Григорьичем. Так с того и повелось. Заряжающий — казах Борамбаев Токен Нургожаевич. Вместе с Григорьичем он в бригаде второй год. На широкой выпуклой груди его поблескивает медаль «За отвагу». Все, даже командир роты, зовут Борамбаева по имени.

Генку я назначаю снарядным, Пушкина — подносчиком.

Сейчас все они готовят миномет, старенький уже, образца 1937 года, с облезшей краской и донельзя истрепанными вьюками. Свинчивают казенник, чистят канал ствола. Эту операцию проводят Григорьич с Токеном. Генка протирает смоченной в масле тряпкой подъемный и поворотный механизмы двуноги-лафета. Пушкин на подхвате: принеси то, подай это.

Как-то мы все сработаемся, или точнее — своюемся? Старики не подведут, на них положиться можно. А, скажем, на Генку?

Вчера нам выдали винтовки и по пачке патронов. Выдали без каких-либо предупреждений и инструкций. Генка мигом прицепил к ветке росшей на склоне холма березы консервную банку и ну палить… За ним и другие. В запасном-то всего дважды стреляли. Выстрелы захлопали повсюду. Вместо мишеней в ход пошли даже пилотки.

Генка лупил в «молоко». Я смеялся над незадачливым стрелком.

— Смеешься, да? Спорим, не попадешь с первого, — сказал Генка.

Спорить я не стал, просто лег рядом с Генкой, прицелился…

— Пр-рекратить стрельбу! Командиры расчетов ко мне!

Фронтовой наш командир роты был полной противоположностью тому ротному, что остался в запасном полку. Высок, широк, лицо почти квадратное, чкаловский — мы тогда бредили Чкаловым! — подбородок и огромная шевелюра, которую и под каской не спрячешь. Голос грубый, хриплый.

— Сопляки! Мальчишки! Вы что, с ума посходили? Друг друга перестрелять хотите?

Мы виноваты, конечно. Но когда же, наконец, перестанут звать нас мальчишками и сопляками?

— Зарубите себе на носу: вам дали оружие, чтобы им поражать врага. Чему вас только учили? Еще раз повторится — накажу. А сейчас… Вычистить оружие, проверить амуницию, пришить-зашить… И чтоб в вещмешках ничего лишнего не было. Вечером выступаем. Все. Разойдись!

Как он сказал — выступаем или наступаем? Впрочем, это уже почти одно и то же. Ладно, ротный, покажем тебе, какие мы мальчишки…

Задумавшись, я не замечаю, как ко мне подходит Григорьич.

— Товарищ младший сержант! — рапортует он, стоя навытяжку. — Ваше задание выполнено — миномет к бою готов. Личное оружие в порядке.

Издевается он, что ли? Или проверку устраивает, характер познать хочет? Зачем же так официально? В отцы же мне годен и воюет уже вон сколько. Я чувствую себя очень неловко и говорю совсем не по форме:

— Хорошо. Спасибо.

Ясно, я для Григорьича не авторитет, мальчишка безусый, раз только и брился, и то больше так, для солидности, а не потому, что щетина лезла. Плохо, ой как плохо быть безусым мальчишкой. Я невольно трогаю подбородок — хоть бы одна волосинка.

А может я выдумываю все это? Может, Григорьич, как старый солдат, привык вот так обращаться к старшим по званию в любом случае, независимо от возраста командира? Нет, вряд ли. Да и ухмылочку на его лице я заметил. Э, да что там! Время покажет. Оно все на свое место поставит.

Миномет к бою готов. Григорьич и Токен тоже. Не впервой. А мы — я, Генка, Пушкин? Только бы не подвести, не обмишуриться ненароком. Особенно беспокоит меня Вася. Таскать мины под вражеским огнем не просто. Зароется с перепугу головой в землю, а ты хоть камни в ствол загоняй. Да и камней-то здесь нет — сплошной чернозем и суглинок.

После обеда нас, комсомольцев, собирает комсорг роты, сержант Ивакин. У него простодушное лицо деревенского парня, и весь он какой-то свой, располагающий к себе. Комсомольцев в роте много — пожалуй, больше половины личного состава, но все почти новенькие, необстрелянные. Неужели и комсорг смотрит на нас, как на мальчишек?

— Вот это гвардия! — восклицает Ивакин, и на душе сразу становится легче. — Только чур — взносы платить вовремя, предпоследний день каждого месяца. Рядовые — двадцать копеек, младший комсостав — сорок шесть… Та-ак… Организационный вопрос исчерпан. — Улыбка у Ивакина привлекательная: простая, широкая. — А теперь о завтрашнем дне…

Комсорг собирается с мыслями, трет ладонью лоб.

— Мы на Донецкой земле. Что такое для страны Донбасс — объяснять, думаю, не нужно. Уголь, металл и прочее. В боях на подходах к Донбассу, особенно при прорыве обороны противника на реке Миус, мы потеряли очень много закаленных, отличных бойцов… — Ивакин замолкает, как бы почтив этим молчанием память погибших товарищей. Нам тоже делается как-то не по себе.

— Сейчас, — продолжает Ивакин, — вы становитесь на их место. Завтра многим из вас предстоит идти в бой впервые. Бой будет тяжелым. Фашисты цепляются здесь за каждый клочок земли и тем более не захотят отдать так просто железнодорожную станцию Амвросиевку, имеющую для них и для нас важное стратегическое значение…

— Во чешет! — шепчет мне Генка. — Как по-писаному. Я будто не слышу, хотя следовало бы дать Лешему по загривку. Обычные и простые слова в этой предбоевой обстановке берут за душу. У меня по спине бегают мурашки. Нет, не от боязни, не от страха, наоборот, — от приподнятости настроения, от необоримого желания не ждать завтрашнего дня, а идти в бой сейчас, прямо с этой комсомольской летучки.

— Я надеюсь, что такие орлы, как вы, завтра не подведут.

— Не подведем!

Перед ужином нам впервые выдают по сто граммов фронтовых.

— Вот это да! Вот это житуха! — восторгается Леший. — Закусончик бы еще подходящий… Вася, махнемся?

— На что? — сразу откликается Пушкин.

— На завтрашний борщ.

Пушкин протягивает кружку Генке, но тут же отдергивает руку.

— Не-е, не буду.

— Почему?

— Так.

— Бесповоротно?

— Ага.

— Ну и черт с тобой. Трави свой желудок алкоголем. Я же как для тебя лучше хотел. Давай выпьем…

Пушкин выпивает и враз хмелеет.

— Меняться захотел! Ха-ха! Нашел дурака! — заплетающимся языком говорит он Генке. — Думаешь, не понимаю, почему ты меняться захотел? По-онимаю. Ты меня обдурить решил. Не будет завтра борща. Или тебя не будет. Или меня. Вот.

— Идиот, — резко отвечает ему Генка и, доев кашу, идет спать.

Я тоже ухожу спать в свой окоп. Григорьич с Токеном сидят на поваленном дереве, курят, разговаривают вполголоса. Различаю часто упоминаемое «Миус», «на Миусе» «под Миусом»… Да, им есть о чем поговорить, что вспомнить. А моя фронтовая биография начнется только завтра через несколько часов. А может, не успев начаться, тут же и кончится. Как сказал Вася Пушкин: «или тебя не будет, или меня». Правильно обозвал его Генка. Об этом и думать нельзя, не то что говорить вслух. Конечно, все может случиться. Не на учениях в запасном полку. Вон Юрка Кононов и выстрелить по врагу не успел. Что чувствует человек, когда умирает? Может, просто: р-раз и нету. Ничего нет: ни земли, ни неба, ни людей, ни войны… Ничего!..