Все нам здесь непривычно, даже ночи. Густые, непроглядные, они сваливаются неожиданно, без заметного перехода от сумерек, словно внезапно накидывают на тебя плотный мешок. И видишь сквозь него одни лишь звезды, тоже непривычно яркие и холодные до дрожи.

Я лежу в окопе, смотрю на звезды и думаю о необычайном разнообразии мира. Небо изредка просверливают очереди трассирующих пуль, разрезают лучи прожекторов, вспыхивают шаровыми молниями и гаснут, не долетев до земли, ракеты. И это красиво. Везде и во всем есть своя прелесть. Даже в смерти. Умереть ведь тоже можно красиво, приняв смерть без страха, молча, как должное. Правда, умирать не хочется никому. И мне тоже.

Позавчера я получил сразу два письма — от родителей и от Вали. Ну, папа и мама, понятно: будь осторожнее, береги себя и все в таком духе. И как бы между прочим: Приходила к нам Вера Николаевна, плачет — от Павлика уже второй месяц нет весточки. Мы успокоили ее, как могли». Что это — тонкий намек: не заставляй, дескать, и нас переживать, пиши почаще, или… Павлик — аккуратист, он на год раньше меня ушел в армию и писал часто, даже мне в запасной полк одно письмо написал, правда почему-то без обратного адреса. Я так на него и не ответил… Неужели Павлика убили, и родители исподволь подготавливают меня к горестному известию? Мы с ним были неплохими товарищами. Когда радио принесло страшную весть о войне, он был как раз у меня, мы мастерили подвесную дорогу из моего окна к нему в комнату. Павлик жил в соседнем доме, и окна наши были напротив. Скольких друзей и товарищей мы недосчитаемся после войны?!

От Вали письмо повеселее. Ей присвоили разряд, и она довольнехонька. Расписывает свою работу, словно не за станком по десять часов стоит, а на сцене выступает. Поправилась, пишет, поздоровела. Ага, так я и поверил! А вообще-то все может быть. Когда работаешь с удовольствием, работа только на пользу здоровью идет.

Затемнение еще не сняли, но в городе уже налаживается мирная жизнь. Дежурства по гражданской обороне сократили, восстанавливают разрушенные бомбежкой дома. И с питанием стало лучше: по продовольственным карточкам даже сливочное масло дают, иногда и мясо. И очереди в магазинах стали меньше. И вот еще, самая главная новость: Гриша Терешин добился-таки своего, чуть ли не до командующего военным округом дошел. «Он же маленький, — иронизирует Валя, — ему любая щель нипочем, пролезет». Кажется, в школу разведчиков определили. Взял у Вали номер моей полевой почты, обещал написать. Ну, молодец, Гриша! Значит, только Журавлев из мальчишек нашего класса остался в тылу… Да, Журавчик, не повезло тебе с глазами, тут уж винить некого.

В конце Валя все-таки не удержалась, приписала, как и Родители: «Береги себя, Леша!» Будто это от меня зависит! Или они хотят, чтобы я головы не высовывал из окопа? Не знают, что труса пуля в первую очередь разыщет, где бы он ни спрятался. И еще Валя пишет, что будет ждать, очень будет ждать…

Где-то на левом фланге через определенные промежутки времени стрекочет пулемет. Наш или немецкий, что-то не разберу. Скорее всего, немецкий. Фрицы очень боятся темных ночей.

Неподалеку от меня похрапывает в своей «кишке» Пушкин. Его храп легко отличить от чьего другого. Сначала Пушкин с тонким присвистом втягивает в себя воздух замирает на долю секунды, а затем издает резкое и хриплое карканье, будто ворон с простуженным горлом. Как он сам в это время не просыпается, уму непостижимо.

Мне спать не хочется, уж очень хороша и редкостно покойна эта ночь, с Валей бы сидеть на берегу тихой речушки под серебрящейся ивой. Но спать все же надо. Я натягиваю шинель, поворачиваюсь на бок. В нос ударяет запах сухой глины, тянет чихать.

И только начал смаривать сон, как на меня прыгнуло и затаилось что-то легкое, едва ощутимое сквозь толстое сукно шинели.

«Тарантул!» — проносится в голове.

Я никогда не видел тарантулов, знаю только, что живут они на юге, похожи на больших пауков, умеют прыгать и укус их смертелен. Об этом нам рассказывал, кажется, учитель зоологии. А может, я вычитал где-то или не учитель, а кто-то другой о них рассказал. Во всяком случае, мозг сверлит одно: «Смертелен… Смертелен. Смертелен…»

Липкий, вяжущий страх останавливает сердце, перехватывает дыхание, высушивает рот.

Несколько ночей назад меня разбудил резанувший по глазам ослепительный свет. Прямо над моим окопом висела, медленно и зловеще опускаясь, осветительная ракета. Где-то в черноте неба кружил самолет. И тут же я услышал резко нарастающий свист фугасной бомбы. «Вот и все, отвоевался», — сказал я себе и закрыл глаза. Страха не было. Было какое-то странное, совершенно невразумительное чувство отрешенности от всего окружающего мира. Пустое и звенящее. Бомба глухо шмякнулась в землю. Со стенок окопа посыпалась земля.

Сейчас ахнет… Сейчас… Или я оглох? Или меня уже нет?.. Ну же, ну… Какого черта?!

Бомба не взорвалась. Кто-то из нашего расчета родился в рубашке. Возможно, и я.

Нервы расслабились. Я мгновенно заснул. Все это длилось не больше минуты и было как сон. Наутро саперы откопали бомбу — она зарылась метрах в пятнадцати от моего окопа — отвезли подальше и подорвали. Я слышал этот взрыв. Ничего, солидная была штучка.

Погибнуть на войне от разрыва бомбы, снаряда или пули — явление закономерное. Но от укуса какого-то паука Так и подмывает выпрыгнуть из окопа и бежать, бежать без оглядки. Ведь это не простой паук, это тарантул. Стоит только пошевелиться, обнажить свое тело — и он вопьется в тебя ядовитым своим жалом. А может, не жалом — зубами? Есть у тарантула зубы или нет? Прыг!..

Невесомая тяжесть перемещается ближе к плечу. Еще прыжок — и он вопьется в шею, в руку, в лицо… Лихорадочно, как в бою, работает мозг. Мокнут ладони, холодный пот проступает на лбу. Может, резко повернуться и пришлепнуть тарантула? А если промахнешься? Черт бы побрал эти южные края! Решаю запахнуться в шинель так, чтобы не то что тарантул — блоха не проскочила.

Дышать под шинелью нечем. Поднятая моей возней глинистая пыль забивает нос. Проковыриваю около рта малюсенькую дырочку. В нее начинает сочиться прохладный воздух. Пью его экономно, расчетливыми глотками.

Прыг!

Он сидит на спине. Нет уж, дудочки! Через толстое сукно шинели ни жало твое, ни зубки меня не достанут. Только бы не заворочаться, не раскрыться во сне…

В ту ночь мне привиделась Валя. Мы шли с ней по набережной Двины. У причалов и на рейде стояли пароходы под иностранными флагами. На них грузили лес. В городском саду играл духовой оркестр. Валя говорила, что пароходы уйдут и начнется война. Я разубеждал ее: никакой войны не будет, мы же грузим лес, а не пушки. И лес этот нужен, чтобы строить дома. Дома нужны всем людям, где бы они ни жили. А война не нужна никому. «Она будет, — стояла на своем Валя, — и ты уйдешь на фронт». — «Мы уйдем вместе». — «Нет, я останусь. И буду тебя ждать… Слышишь, буду ждать…» Я не заметил, как она оказалась на Другом конце набережной. Ветер гладил ее распущенные волосы и звал с собой. И она ушла с ветром. Она растворилась в нем, оставив мне лишь слова: «Я тебя буду ждать… Очень буду ждать…».

Просыпаюсь в радостном возбуждении. Валин голос все еще слышится мне отчетливо и ясно.

Рассветает. Лесопосадка, в которой расположилась рота, ожила. Оживает с рассветом и передовая. То тут, то там плюхаются снаряды, пущенные немцами без прицела, для острастки. Наши помалкивают, выжидают, засекают немецкие огневые точки. Приказ о наступлении ожидается на завтра.

Я вылезаю из окопа. Земля покрыта крупной росой. Из низины плывет рыхлый туман. В нем мельтешатся смутные фигурки солдат — пехотинцев. Они идут на передовую. Только почему не ночью? Может, на разведку боем? Немногие тогда вернутся обратно. А нашей роте пока везет: за три недели только одного заряжающего из третьего расчета ранило. И то не в бою, по собственной, так сказать, инициативе: бросился курицу ловить, что шмыгала меж окопов. Облезлая такая курица. Как она попала сюда, один бог знает. И села-то вроде поблизости не было. Разве что перешла ночью линию фронта, не выдержав оккупации. Решила: пусть лучше свои съедят, чем настобрындевшие фрицы. Ну, солдатская душа и не выдержала. А где-то, видимо, немецкий снайпер таился — в бедро попал заряжающему. А мог и убить.

Постой, но меня вот тоже сегодняшней ночью кто-то хотел убить. Ни за что ни про что. Или мне снилось? Нет, снилась мне Валя. Что же тогда было?

Тарантул!

Я вздрагиваю, скидываю с плеча шинель — никого. Заглядываю осторожно в карманы, отгибаю воротник: мог ведь убийца и туда спрятаться до поры. Карманы пусты; ни за воротником, ни за хлястиком тарантула нет. Склоняюсь над окопом. В углу, там, где лежала моя голова, что-то ворошится. Вглядываюсь. Ах ты, сукин сын! Лягушонок!

И смех разбирает, и стыдно за себя донельзя. Недаром говорится, что у страха глаза велики. Почему мне не пришло в голову, что на юге могут водиться не только тарантулы, которые, кстати, в общем-то довольно безобидные существа, но и лягушки?..