С одиннадцати до самого полудня, пока не начали приходить приглашенные, Плинио с доном Лотарио сидели в гостиной, просматривая газеты, курили и перечитывали письмо философа Браулио, которое как раз этим утром пришло в гостиницу и в котором говорилось приблизительно следующее:

«Дорогие кум и сосед, Мануэль и Лотарио! Дни идут, от вас никаких известий, и потому я решил написать. Я внимательно слежу за газетами, не появится ли какого описания ваших приключений или открытий, но все зря. Я думаю – одно из двух; либо дела свои вы храните в строгой тайне, либо же не считаете еще все до конца ясным, чтобы звонить во все колокола. Как бы то ни было, я уверен, что вы с честью выйдете из любого положения. Во всяком случае, напишите мне хоть несколько слов, потому что не по себе бывает, когда о друзьях ни слуху ни духу.

У нас тут ничего особенного. Как всегда, жизнь кипит в казино «Сан-Фернандо». Что ни день – машин все прибавляется, а разговоров только и слышно что о футболе. Насчет машин, я так думаю, людям, видно, кажется: если ты при машине – значит, живешь лучше и веселее. Этим нашим выскочкам сдается, что, когда он за баранкой и жмет на всю железку, он лучше Других и совсем как господа в прежнее время. Да и по правде сказать, деваться им некуда, вот и ездят с места на место, как будто можно уехать от тоски. А что за штука происходит с футболом – это я не очень понимаю. В жизни я четыре или пять раз был на футболе, на стадионе в Пейнадо, и всякий раз мне казалось: все та же комедия, да и актеры похожи. Понять не могу, как это испанцы, такие любители шумных и ярких развлечений, без Ума от такого невзрачного зрелища. Не много же извилин в голове у тех, кто Неделями пережевывает эту футбольную чушь! Тратить такую короткую Жизнь на такое бездарное и неостроумное занятие можно, только если уж совсем не осталось воображения в этих гладко выбритых головах под беретами. Мне сдается, что так оно и есть, раз люди сами не понимают, что у них Перед глазами, и даже толком не знают, что им нравится. А видят, слышат и говорят то, что им велят видеть, слышать и говорить. Левые обвиняют правительство, что оно нарочно раздувает эту футбольную шумиху с целью отвлечь людей от настоящих и важных вопросов. Не знаю, верно это или нет, но только, думается, раз футболом так удается заморочить голову, то и все другое можно разыграть, как футбольный матч, и, глядишь, на выборах преспокойно пройдет Пракседес Матео Сагаста – я нарочно для примера взял политического деятеля, прах которого уже много лет покоится в земле. Этот светило, Эухенио Ноэль, в своем знаменитом выступлении в «Кружке либералов» в шестнадцатом году сказал, что в мозгу у испанцев одна только мысль – хлеб и зрелища, то есть быки. И, само собой, быки – на первом месте. «Римляне, – сказал он, – добивались того же при помощи хлеба и цирка». Пустых людей великое множество, и сознанием людей управлять нетрудно, а тем более теперь, когда есть радио и телевизоры. Дай большинству футбол, а из тех, кому мало футбола, одним – пряник, другим – кнут, и все будет в полном порядке, и царство, каким бы оно ни было, простоит тысячу лет при условии, конечно, что вдоволь будет розог, вина и чемпионатов мира… Что говорить, с тех пор, как мир таков, мало кто думает о деле и работе со смыслом, а большинство только и печется что о деньгах да о собственном здоровье, на остальное им наплевать.

Здесь у нас новости больше все печальные. Ты же знаешь, как говорит наш доктор дон Гонсало, и сколько раз я убеждался, что он прав: «Сентябрь придет – дрожь проберет». И вправду сказать: дрожь пробирает – ну и осень! Не успели вы отчалить, как Пепе Расура отдал богу душу. Ложился спать – у него голова немного болела, а на другой день к вечеру мы его уже свезли на кладбище. Вчера пришел конец многолетним страданиям бедняги Клементе Посуэло, а дон Анастасио Кордоба при последнем издыхании. Два дня назад отправился я его проведать. Он еще был на ногах, но вот голова что твоя лейка. Как увидал нас – меня и того, кто со мной пришел, – выпрямился в кресле и говорит: «Сеньоры, благодарю, что пришли на мои похороны. Теперь недолго ждать. Как только прибудет гроб и катафалк, я вас оставлю». И, проговорив это, сел в кресло, весь напрягся, закрыл глаза, словно бы в забытьи. Ты не поверишь… И вот уже два дня как бредит, никого не узнает, а сегодня утром мне сказали, что агония подходит к концу. Ну вот, опять заговорил о смерти – ты знаешь, это мой конек. Надеемся, что вы скоро вернетесь и что ваша поездка будет удачной.

Про покойников всё. А в делах постельных ничего нового. Сплетни – те же, а правда ли – в таких делах как узнаешь? У педиков тоже без особых перемен. Похоже, их не прибавилось, а может, просто до моих ушей не дошло. А вот у церковников новости есть. Приехал тут один, из современных, и с амвона чего только не наговорил: и о социальной справедливости, и против богачей, и даже вроде шпильки пускал. против правительства. Уж не знаю, что там стряслось. Но, наверно, стряслось – первый раз в истории церковники так запели. Это по мне: наконец-то решили опереться на бедняков, которые тыщу лет кормились объедками со стола тех, кто все имел и всем правил. Дон Хосе, директор банка, сказал про проповедь новичка: «Этот священник не понимает, что когда Иисус сказал «блаженны нищие», он имел в виду нищих духом, потому что нищим – безденежным – вообще надеяться не на что». Вот как служба уделывает человека!

Насчет рождений и крещений ничего не пишу – это, как говорится, мне без разницы. Нет мне интересу и до того, кто у нас на сносях. Все их заботы у них впереди.

Росио нам все уши про вас прожужжала. Говорит, что вы там растрясете все до последнего гроша. С Фараоном, я думаю, вы не скучаете. Я бы с удовольствием махнул к вам, да подумать тошно, что придется спать в чужой постели и ходить в чужой клозет. Каждому свое, и нет ничего слаще, чем катиться в карете привычки. Припаси побольше рассказов – и особенно для Росио, которая ждет вас не дождется. Будьте здоровы, блюстители порядка, обнимаю – Браулио».

Плинио велел Гертрудис прибрать как следует в столовой, где соберутся все, и приготовить на всех кофе.

Дон Лотарио купил в писчебумажном магазине большие конверты, и на каждом они написали имя одного из приглашенных. В половине двенадцатого они оглядели столовую, избранную местом совещания.

– Ну, все по тебе, Мануэль? – спросила Гертрудис.

– Осталось принести чашки и ложечки.

– Сию минуту. А кофейник я оставлю на кухне.

– Само собой… Да захвати чистую салфетку.

Когда стол был накрыт для кофе и Плинио получил салфетку, он попросил дона Лотарио последить за дверью, чтобы служанка, которая сгорала от любопытства, не понимая, зачем понадобилась салфетка, не подглядывала. Тщательным образом Плинио стал протирать каждую чашечку, ложку и блюдце.

– Черт подери, Мануэль, до чего же приятно видеть, как ты заботишься об отпечатках. Ты, никогда не признававший науки в своем деле.

– Веяние времени, дон Лотарио.

Без четверти двенадцать начали прибывать приглашенные. Плинио решил придать церемонии как можно больше торжественности и значительности, и каждого выходил встречать к дверям. Скупой на слова и серьезный, он неторопливо курил. Священник, дон Хасинто, то и дело вскидывал голову, чтобы взглянуть из-под своих ленивых век, что происходит вокруг. Хосе Мария, филателист, ни во что не вникал, сидел, сложив руки на животе, и мыслями, казалось, был далеко. Пришел Новильо, чиновник, в пиджаке, какие носили в голодные годы, пахнущий опилками – они у него были даже в бровях: должно быть, явился прямо из министерства и не успел переодеться. Привратница тихонько причитала: «Пресвятая дева, ну и жарища, проветрить бы, вредна для здоровья такая парилка…» Гертрудис с обычным хитрым выражением на лице ловко выполняла свои обязанности и каждый раз, как раздавался звонок, бежала к двери открывать. Последней пришла швея, потому что шила она в этот день далеко отсюда и ей пришлось бог знает сколько раз пересаживаться с автобуса на автобус, чтобы добраться До улицы Аугусто Фигероа, объяснила она бесцветным тоном, как всегда глядя куда-то мимо собеседника.

– Ну вот, все в сборе, – объявил дон Лотарио с видом, ничуть не менее значительным, чем у Плинио.

– Тогда можно пройти в столовую, – сказал полицейский.

Жалюзи в столовой были подняты, и чудесный ясный свет играл на серебре, полированной мебели и кофейном сервизе. Каждый по-своему, но все так или иначе были несколько напряжены: никто ведь не знал точно, зачем Плинио явился сюда из деревни.

Плинио пригласил всех за овальный стол и сдвинул немного в сторону большую серебряную вазу, чтобы лучше видеть лица. Он сел во главе стола из каобы и положил руки на его сверкающую поверхность. Все взгляды были обращены на него, и невольно каждый принял такую же позу, так что на столе рядом с чашками и сахарницами сразу же появилось отражение множества рук.

– Пожалуй, надо принести пепельницы, – вскочила привратница, нервничая и не находя себе места, как раз в тот момент, когда все ждали, с чего начнет Плинио. – Мужчины, они такие: чуть что – курить.

– Я принесу, – отозвалась Гертрудис, жестом приказывая ей не вставать.

Этот непредвиденный эпизод разрядил напряженность, все почувствовали себя немного свободнее, но вот Гертрудис расставила пепельницы, и все опять выложили руки на сверкающую поверхность стола, а все взгляды обратились к Плинио. Он же, как всегда, когда ему случалось говорить сразу с несколькими людьми, задумался на мгновение, сжал губы, провел правой рукой по поверхности стола, словно разглаживая ее, и наконец начал:

– Все вы, имеющие отношение к сестрам Пелаес, уже отвечали на мои вопросы и высказывались относительно возможной причины их исчезновения. Я уверен, что каждый из вас сказал все, что знает, однако мне ничего не удалось выяснить, вот так-то. И потому я собрал вас, чтобы всем вместе попытаться еще раз восстановить факты и прийти к какому-нибудь заключению.

Он замолчал и очень медленно, одного за другим, оглядел всех.

– Пречистая дева! – вздохнула привратница.

Швея поелозила узким задом на стуле и повела вокруг своими ни на что конкретно не глядящими глазами.

– Согласно показаниям свидетелей, все происходило следующим образом, – продолжал Плинио. – В тот день, когда хозяйки этого дома кончили обедать, вы, Долорес Арничес, как всегда, шили в портновской. С утра это был обычный для сеньорит Пелаес день, и теперь они отдыхали в кабинете. Больше никого в доме не было. Около половины четвертого зазвонил телефон. Одна из сестер взяла трубку. Кто именно, мы не знаем. Правильно, Долорес?

– Правильно, сеньор. Я вам говорила, мне показалось, будто сеньорита Алисия, но точно не знаю.

– Долорес сразу же заметила, хотя и находилась далеко от телефона, что сеньорита Алисия, словом, та, что подошла к телефону, разговаривала с кем-то, кого никак не ожидала услышать, и что ей сообщили что-то неожиданное. Я правильно рассказываю, Долорес?

– Правильно, сеньор.

– Она очень удивилась, вскрикнула, быстро что-то спросила и, скорее всего, передала – а может, та вырвала – трубку своей сестре Марии, которая тоже вскрикивала, тоже торопилась и что-то спрашивала, но, что именно, Долорес, которая находилась далеко от телефона, так и не разобрала…

– И любопытство не побудило вас выйти в коридор? – бесцветным голосом спросил вдруг Хосе Мария, кузен.

– Нет, сеньор, – ответила швея в страшном смущении, – очень хотелось, но дверь в гостиную, где стоит телефон, была отворена, и меня могли увидеть.

– Ладно, продолжим.

– Но что-то вы все-таки слышали, – настаивал филателист.

– Нет, сеньор, я уже говорила сеньору полицейскому, нет. Я только заметила, что они очень нервничали и все что-то спрашивали, много спрашивали, вроде бы хотели знать, где находится кто-то или что-то.

– Этого вы мне не говорили, – прервал ее Плинио.

– Да, сеньор, я припомнила это после того, как мы с вами беседовали в последний раз. Что-то вроде: «Где ты?», или «Куда ты едешь?», или «Что собираешься делать?» В таком духе, вы меня понимаете?

– Ладно… – сказал Плинио. – Продолжим. Значит, поговорив по телефону, они тут же, без промедления, достают пистолет, который хранился под матрацем у сеньориты Алисии. Одна из них прячет его, скорее всего, в сумочку, на ходу сеньорита Алисия заглядывает в комнату к Долорес, говорит, что они уходят и что должна делать Долорес, когда кончит работу. И уходят они по срочному делу… Правильно, Долорес?

– Правильно, сеньор.

– И вы ни о чем не спросили сеньориту Алисию? – опять вмешался Хосе Мария бесцветным тоном.

– Как же, сеньор, конечно, спросила. Спросила, куда они так торопятся, – я говорила сеньору Гонсалесу, – и они ответили, что по делу. Это я хорошо помню, они сказали «по делу», по срочному делу, вернее. Оставили мне поесть и деньги за работу и попрощались до понедельника – и мне сдается, что другая не заглянула в комнату, потому что плакала. А потом уж слышу – они вышли.

– Значит, сеньорита Мария оставалась в коридоре и плакала?

– Нуда…

– И этого вы мне тоже не говорили, – опять подскочил Плинио.

– Как это не говорила, что она не вошла?

– Что не вошла – говорили, а вот что плакала – нет.

– Ну, так извините, прошу вас, позабыла, уж очень я волновалась, очень волновалась на допросе. В жизни меня не допрашивали ни в полиции, ни в суде.

– Ладно, продолжим: они сбегают по лестнице, по словам привратницы, останавливаются у дверей и хватают первое проходящее мимо такси – видно, очень торопятся. Так?

– Так, сеньор, ну в точности как вы рассказываете. Я, знаете, немного была не в себе, потому как точно в это время, как говаривал мой папаша, меня всегда в сон клонит… Так вот, слышу я: по лестнице бегут, торопятся, я сразу вскочила. Выглянула, только они мне ни словечка не сказали, ну я и не стала выходить из привратницкой. «Куда это сеньориты так бегут, торопятся?» – подумала я. А дальше – больше: вижу, схватили такси. «Вот, думаю, дела! Что ж такое стряслось, что они сразу – в машину, и след простыл!..» А как только они ушли, я, значит, опять забылась и задремала.

– Хорошо, – заключил Плинио монолог привратницы, – все это нам более или менее было известно. Кто из вас еще что заметил?

Все переглянулись, но говорить, судя по всему, ни у кого желания не было.

– Вы, падре, хотите что-нибудь сказать? – обратился Плинио к дону Хасинто.

– Нет. Только я ничего не понимаю. У меня такое ощущение, будто речь идет о совершенно других людях. Спешка, пистолеты, беготня – никак это не вяжется с сестрами Пелаес!

И он умолк, упершись руками и взглядом в стол. Плинио, выждав немного и чувствуя, что других выступлений не предвидится, вытянул руки перед собой и, наклонив голову, спросил:

– Тогда я задам такой вопрос: как вы думаете, ради чего или ради кого могли сестры Пелаес выскочить так поспешно из дому, да еще с пистолетом в сумке? Если никто из вас на этот вопрос не сумеет ответить, то на этом наше расследование – как уже не раз бывало в такого рода делах – следует считать закрытым…

И ни слова больше не говоря, заметно нервничая, он вынул кисет и стал набивать папиросу.

Дон Лотарио с трагическим выражением смотрел на него. То, что Мануэль, как видно, собирался бросить дело, ему совершенно не нравилось. Мануэль всегда был человеком настойчивым и все доводил до победного конца. Он до всего доходил своим умом, и сбить его с толку было невозможно.

– Может, ради какого благого дела… они чисто святые, – будто издалека послышался голос священника.

– Не знаю, какие такие благие дела творят с пистолетом в руке, – возразил быстро ветеринар.

Дон Хасинто на него не взглянул и ничего не ответил, ограничился неопределенным жестом.

– Я вот думаю, прошу прощения, – сказала швея тоном, немного похожим на тон Плинио, и не поднимая глаз, – уйти-то они могли, и уйти на какое-то благое дело, пусть даже и с пистолетом в кармане, кто его знает, как бывает в жизни. А вот хуже, что они не вернулись. Какое благое дело помешало двум святым вернуться домой?

«Сколько желчи в этой швее, которая неизвестно куда глядит!» – подумал Плинио.

– Благое дело может означать, например, когда хотят спасти от опасности любимое существо, – заметил священник.

– Вот это уже лучше, – совершенно искренне согласился Плинио. – А кто, по-вашему, из друзей или близких сеньорит Пелаес в этот день мог находиться в опасности?

– Никто, – вскочил чиновник Новильо, совершенно уверенный в собственной правоте. – Никто, насколько мне известно. У них всего и родственников-то один Хосе Мария, здесь присутствующий, они – женщины спокойные, вели жизнь размеренную и примерную. Если бы жива была их матушка… или отец, или же Норбертино, братец, но он так и не увидел света, тогда еще можно было понять подобное волнение, можно было бы объяснить их странные поступки и то, что они изменили своим привычкам. Эти люди были для сестер смыслом и сутью всей жизни, но их нет в живых, так кто же мог быть еще? Кто?

Он замолчал, весь сжавшись и поблескивая очками, отчего стал очень похож на птицу.

– Вы не назвали, Новильо, одного человека, очень много значившего для них, – проговорил Хосе Мария на сей раз голосом настолько бесцветным, словно эта фраза случайно выскользнула из его серых губ.

– Кого? – спросил чиновник.

– …человека, который решительным образом повлиял на всю жизнь Марии, – ответил тот, уставившись на Новильо, и на этот раз его бесцветней взгляд стал почти выразительным.

Чиновник задумался на минуту и согласился:

– Да, пожалуй. Вы имеете в виду ее знаменитого жениха?

Хосе Мария кивнул и отчеканил:

– Вот именно. Я имею в виду Маноло Пучадеса.

Наступило молчание, все только переглядывались, и каждый подумал свое.

– Этот сеньор пропал тридцать лет назад, – без особого убеждения сказал священник.

– Пропал еще не значит умер, – опять заговорил кузен устало, как говорят о вещах, всем известных. И продолжал с нарочито простодушной улыбкой: – Все, кто умер, пропали, но не все, кто пропал, – умерли… Недавно как раз истек срок тридцатилетнего тюремного заключения и стали появляться некоторые «умершие» в тридцать девятом году.

– Если даже и так, – возразил чиновник, – зачем идти с пистолетом и почему бы не вернуться домой?

– Я всего лишь ответил на вопрос, заданный начальником, – не слишком любезно отозвался Хосе Мария. – Маноло Пучадес – человек, который мог бы всколыхнуть обычную жизнь сестер, особенно Марии. А поскольку я не знаю точно, умер ли он, я полагаю, мой долг – сказать об этом.

И снова все замолчали и задумались. А Плинио первый раз с симпатией взглянул на серого филателиста. Тот сидел, упершись бородкою в грудь, и перекатывал в пальцах не то бумажный шарик, не то таблетку от насморка. Поди узнай, что именно.

Еще раз бросив на филателиста полный признательности взгляд, Плинио сосредоточился и, мобилизовав все свои способности – чутье, наблюдательность, смекалку, – заговорил:

– Кто-нибудь из вас когда-нибудь слышал о сеньоре из Томельосо, которая еще с довоенных лет живет в Верхнем Карабанчеле, о сеньоре по имени Мария де лос Ремедиос дель Барон?

Никто не ответил.

– Донья Мария де лос Ремедиос дель Барон, – повторил он тоном школьного учителя, – которая живет в Верхнем Карабанчеле, в старинной вилле под названием «Надежда»… Вы, сеньор священник?

– Нет. Понятия не имею.

– А вы, дон Хосе Мария?

Тот помотал головой и скептически осведомился:

– А какое отношение имеет эта сеньора к нашему делу?

У дона Лотарио от удивления отвалилась челюсть: оказывается, Плинио придает такое большое значение их с Фараоном поездке к этой сеньоре; еще раз подивился дон Лотарио замечательному воображению и неизменному профессиональному чутью своего друга.

– Не знаю. Но ее адрес был записан – и второпях – на обложке телефонной книги. Дон Лотарио, принесите, пожалуйста, книгу, о которой я говорю.

И все опять замолчали до возвращения дона Лотарио.

Швея, первая осмотрев запись, заметила:

– Надо же как странно; всё они по порядку делают и пишут всегда буковка к буковке, как привыкли в монастырской школе, а тут – вкривь и вкось.

– Хотя почерк необычный, мне кажется, все же написано это одной из них, – подтвердил священник, очень пристально разглядывавший запись. – Не могу, правда, точно сказать, которой, потому что они все делают очень похоже.

– В жизни не писали они там, где не положено, – сонно подтвердила привратница.

– Верно говоришь, – подхватила Гертрудис, – порядок они любили до противного, прошу прощения. Знаю я, конечно, семейство Баронов – случалось видеть их в городке, но чтобы сеньориты о них когда-нибудь говорили – такого не слышала.

– Этот адрес могли записать, разговаривая по телефону, пожалуй, в этом ничего странного нет, – задумчиво заметил Плинио.

Последовали еще какие-то догадки по поводу записи в телефонной книге и того, какая может быть связь между сеньорой дель Барон и делом, которое они обсуждали. Когда Плинио почувствовал, что обсуждение становится вялым и вот-вот затухнет совсем, он вдруг весело спросил:

– Гертрудис, зачем ты поставила чашки – разве не для кофе?

Та не сразу поняла: ведь Плинио сам просил ее ничего не делать, пока он не скажет. Но потом смекнула, что начальник сказал все это неспроста, и, отозвавшись: «Конечно, сеньор, ваша правда, ну и голова у меня дырявая», выпорхнула на кухню.

Она вкатила в комнату столик на колесиках, уставленный кувшинчиками с кофе и сахарницами, и стала разливать кофе и молоко – сначала женщинам и сеньору священнику, так ее учили, – каждому, кто сколько попросит.

Потом, когда весь сахар был размешан, весь кофе выпит, остатки допиты, губы вытерты, все взгляды опять обратились к Плинио и на всех лицах опять можно было прочитать: «Ну а теперь что?»

Мануэль Гонсалес, начальник Муниципальной гвардии Томельосо, чувствуя, что напряжение спало и появляются первые признаки скуки, нарочито торжественно и с непроницаемым видом точными движениями стал набивать папиросу.

Все ждали, а Гертрудис глядела на него, мигая. Привратница стряхивала с платка несуществующие крошки. Швея неверным взором обводила собравшихся. Священник, как ни старался, ничего не мог с собой поделать и зевал. Новильо, судя по всему, испытывал нетерпение: сидя на краешке стула, он барабанил пальцами по зеркальной поверхности стола. Хосе Мария скучал: зажав между коленями вытянутые руки и сцепив пальцы, он уныло покачивался, не сводя пепельно-серых глаз с кофейной чашки.

Плинио закурил папиросу, затянулся глубоко, почти до боли (он представил себе, как дым выстрелом врывается в бронхи, прорывается еще ниже – в легкие, еще и еще ниже и растекается внутри), и, выпуская табачный дым через нос и рот, проговорил бесстрастным тоном судьи:

– Прошу прощения за то, что задержу вас еще немного, но мы пока не коснулись самой серьезной причины нашего сегодняшнего собрания.

Все – каждый на свой лад и манер – встрепенулись и приготовились к очной ставке.

Плинио ослабил узел галстука и, окинув взглядом всех – одного за другим, сказал:

– Вчера, между тремя и восемью часами вечера, один из вас тайком приходил сюда и унес что-то из тайника.

И, сказав это, он замолчал, не глядя ни на кого в отдельности, но наблюдая за всеми сразу.

Заявление начальника произвело ожидаемое действие. Каждый из собравшихся почувствовал, как от этого обвинения у него по спине пробежали мурашки. Все застыли и напряглись и мало-помалу, почти неосознанно, начали бросать друг на друга настороженные – словно бы невзначай – взгляды. И только Плинио и дон Лотарио, который сидел сжав руками голову и упершись локтями в стол, открыто и беззастенчиво оглядывали собравшихся.

N – Почему вы думаете, что это был один из присутствующих? – задал вполне естественный вопрос священник.

– Насколько мне известно, только присутствующие – по крайней мере некоторые из присутствующих – знали, что в это время меня тут не будет, знали, где находится ключ от тайника и что в нем лежит.

– А как они вошли в квартиру?

– Не знаю. Мне совершенно ясно, что было три ключа. По одному у каждой из сестер, и эти ключи, по-видимому, сестры унесли с собой в сумочках, и еще один, который они всегда оставляли у привратницы «на всякий случай» – тот, что теперь у меня. А дверь, дон Хасинто, не была взломана.

– Позвольте мне, сеньор начальник, задать еще один вопрос?

– Разумеется.

– Откуда вы знаете, что кто-то здесь побывал и трогал что-то в тайнике?

– Потому что я работаю в полиции, падре… И моя обязанность – видеть то, чего не видят другие. А подробностей, простите, я рассказать не могу.

– Ваше право. А знаете вы, что украли из тайника?

– Нет. Говоря откровенно – нет. И не знаю даже – украли ли. Но вы не станете отрицать, что при данных обстоятельствах чрезвычайно важно знать, что понадобилось кому-то в тайнике.

– Разумеется.

– Кто-нибудь из вас представляет, у кого мог быть четвертый ключ от квартиры? – спросил Плинио неожиданно.

– А он и не нужен, – сказал Новильо с самодовольным видом человека, знающего ремесло. – Вам известно, что подделать ключ легче легкого.

– Только этого не хватало!

– Значит, поэтому вы спросили, не видела ли я вчера, чтобы кто-нибудь сюда поднимался? – сказала привратница.

– Да.

– И меня спрашивали, – вскочила Гертрудис, хотя теперь к ней никто не обращался. – Я прихожу, когда меня вызывают по телефону или когда назначают прийти.

Никто на нее не обратил внимания – каждый был занят своим. Плинио словно бы решился на что-то.

– Ладно, сеньоры, не будем терять времени. Тот, кто был тут вчера, оставил отпечатки пальцев на разных предметах, и их изучат в Управлении. Мы тут пили кофе не только потому, что Гертрудис так любезна, но еще и затем, чтобы каждый оставил отпечатки пальцев – каждый на своей чашке, блюдце, ложечке. Если мы сами не разберемся – а я бы этого очень хотел, – то через несколько часов в Управлении безопасности этот вопрос решат самым точным образом.

При этих словах никто не удержался и каждый с подозрением взглянул на свою чашку, так, словно эти отпечатки видны были простому глазу.

– Дон Лотарио, будьте добры, положите чашку, блюдце и ложку каждого в отдельный конверт – вот они приготовлены.

Дон Лотарио проворно поднялся, достал из буфетного ящика большие конверты и, сверяясь с именем на конверте, стал очень осторожно, пользуясь салфеткой, складывать приборы в соответствующие конверты.

– Подождем, пока дон Лотарио закончит. И если к тому времени ничего нового не выяснится, будем считать наше собрание закрытым.

Ветеринар тем временем заклеивал конверты и аккуратно складывал их на буфет.

Пока он этим занимался, все хранили молчание. Некоторые курили. Другие не отрывали взгляда от дона Лотарио. Привратница вздыхала. Гертрудис жестикулировала, вроде как разговаривая сама с собой, а швея застыла точно статуя.

Скоро все чашки, кроме тех, из которых пили дон Лотарио и Плинио, были сложены в конверты. Все по-прежнему молчали. Дон Лотарио сел на место – рядом с Плинио. Тот теребил мочку уха. Священник, побарабанив пальцами по столу, далекий от всего, что происходило рядом и, должно быть, казалось ему детскими играми, сказал:

– Ладно, сеньор Мануэль, если других указаний не будет, я пойду. Я, как всегда, в вашем распоряжении. О результатах исследования вы мне потом расскажете. Ужасно интересно!

– С большим удовольствием и прошу прощения, что вынужден был так поступить: я выполняю свой долг.

– Разумеется, я вас понимаю.

И он вышел, очень серьезный, высоко неся голову.

– Итак, можете идти, если хотите, – сказал Плинио, поднимаясь.

Все задвигали стульями и один за другим, кроме Гертрудис, почти не разговаривая, с мрачным видом вышли из столовой, а потом и из квартиры.

Плинио с доном Лотарио вошли в кабинет и уселись друг против друга, у столика рядом с кушеткой, в кресла, где, если верить рассказам, коротали свои сиесты рыжие сестры. Оба молчали, несколько озадаченные.

– Принести пивка? – спросила Гертрудис, заглядывая в дверь.

– А разве осталось? – удивился Плинио.

– Осталось, потому что дон Лотарио велел купить еще.

– Дева Мария! Ну так неси.

– И ветчину, конечно? Хоть мне и не поручал никто, ни бог, ни черт, я купила окорок. Должны ведь сеньориты как-то заплатить вам за всю эту мороку по их милости.

– Ты хорошо поступила, Гертрудис.

Она принесла поднос и, пока мужчины разливали пиво, стояла в стороне и хитро на них поглядывала.

– О чем ты там думаешь? – спросил начальник, посмотрев на нее.

– Я вот стою, Мануэль, ломаю голову, понять не могу, что ты нам говорил сегодня о чашках и этих напечатках или отпечатках, как их там, не знаю.

– А то, что кто-то сюда приходил и шарил в тайнике, ты поняла?

– Это конечно. Это ясно как божий день.

– Ты, конечно, знаешь, где этот тайник.

– А как же! Миллион раз я поднимала эту картину, когда прибиралась в комнате.

– Ну и, как ты думаешь, кто приходил сюда тайком?

– Честное-благородное, не знаю. Из тех, кто сегодня был, никто не мог. Тут уж грабители или тайна какая. Все одно к одному – и в тайник лазали, и сеньориты пропали… А те, кто сегодня приходил, не грабители, да и тайны в них нет никакой.

– А ты знаешь, где сеньориты держали ключ от тайника?

– Не знаю, сеньор. Наверное, в ящике, в комоде, где и остальные… Ну да это я так только думаю.

– Послушай-ка, – прервал ее Плинио, почесывая висок, и по его лицу скользнуло сомнение. – Ты вчера убирала комнату дона Норберто?

– Нет… Нет, сеньор. В кабинет я вхожу только по субботам. А почему вы спрашиваете?

– Нипочему.

– Может, вы думаете, что я…

– Ладно, ступай…

– Так вы объясните мне про эти самые напечатки?

– Объясню. Это те отпечатки, которые оставляют наши пальцы, когда мы к чему-нибудь прикасаемся.

– Запачканные пальцы, хотите вы сказать.

– И даже чистые. У каждого человека на кончиках пальцев – свой особый рисунок.

– Господи, благослови! А как же разглядеть, он ведь такой маленький?

– Для этого в полиции есть специальные приспособления.

– Ну до чего хитры! И губы тоже такие отпечатки оставляют?

– Нет. А почему ты спрашиваешь?

– Это мое дело.

– Успокойся. Если тебя кто и поцеловал, не нашли еще способа узнавать такое.

– Спаси меня бог, сеньор Плинио! Я интересуюсь из-за своего Бонифасио. Вдруг мне придет в голову узнать, не милуется ли он на стороне с какой кошечкой.

Они все еще смеялись, когда зазвонил телефон. Плинио пошел к телефону и, коротко ответив что-то, вернулся в комнату. Не садясь, он залпом допил стакан и набил папиросу.

– Кто это?

– Сейчас скажу. Гертрудис, – крикнул он в коридор, – мы уходим.

– Ладно. А я тут приберу стаканы. Завтра приходить?

– Если ты будешь нужна, я позвоню. Пошли, дон Лотарио.

– Пошли, маэстро.

В парадном дон Лотарио нетерпеливо спросил:

– Что случилось, Мануэль?

– Хосе Мария Пелаес, кузен, ждет нас в «Мадридском казино».

– Что за черт! Что это значит?

– Не знаю. Думаю, что-нибудь связанное с утренним собранием.

Когда они шли вниз по улице Баркильо, направляясь к улице Алькала, на пути им попалась портновская мастерская Симанкаса, в прежние времена поставщика томельосских франтов, и дон Лотарио сказал:

– Мануэль, а ты вроде собирался заказать костюм?

– В самом деле.

– Ну так вот мастерская сына Симанкаса.

– Завтра непременно, а то мои женщины рассердятся. Послушайте, а что – старик еще жив?

– Отец? Я уверен, что жив. И уверен, что скроит для старых Дружков.

– Ему, верно, лет девяносто, не меньше.

– Ну и что? Живет себе, радуется, пока руки ножницы держат… Хорошая профессия, никогда конца ей не будет, не то что моя.

Они пошли вниз по улице Алькала. Был золотистый, погожий мадридский день.

– А знаете, чего мне хочется? Сесть на террасе какого-нибудь кафе и поглядеть на людей, – сказал Плинио, когда они проходили мимо кафе «Доллар».

– И мне. Особенно в такой день, как сегодня. Вот покончим с этим делом, выйдем с утра пораньше да пройдемся по всем кафе – посидим на террасе, поглядим на женщин, словом, разгуляемся.

– Для меня это дело десятое. Мне главное – голове дать отдых и посмотреть на людей просто так, ничего при этом не разглядывая.

В дверях казино они спросили у однорукого швейцара, здесь ли дон Хосе Мария Пелаес. Тот велел посыльному проводить их в зал, выдержанный в стиле двадцатых годов. В глубине зала, совершенно один, на широченной, обитой кожей софе сидел двоюродный братец. С таким видом, будто свалился откуда-то сверху. Унылое лицо, белые руки сложены на коленях. Односложно предложил вошедшим сесть и спросил, чего они хотят выпить.

– Спасибо. Мы уже пили кофе, – отозвался Плинио с усмешкой, пока дон Лотарио усаживался в кресло, стоявшее к нему ближе других.

И все равно все трое оказались довольно далеко друг от друга – до того огромный был зал. Довольно далеко друг от друга и от времени, в котором жили. Словно забрели невзначай в мечту о belle èpoque. И даже сами стали похожи на экспонаты пустого, без посетителей, музея восковых фигур.

«Вот казино так казино, черт бы его задрал! – подумал Плинио. – Не то что в нашем городке».

Дон Лотарио, выставив вперед подбородок, нетерпеливо перебирал ногами. Плинио по-барски развалился в кресле и, не снимая шляпы и не выказывая нетерпения, пожалуй, даже с мечтательным видом, ждал. Двоюродный же братец Хосе Мария следил за вошедшими, возможно даже с интересом, однако с места не двинулся.

– Это я был в квартире сестер, – сказал он вдруг, еле шевеля гипсовыми губами, сказал как будто издалека, словно думал вслух.

И уставился на свои руки – не то от стыда, не то от робости. Дон Лотарио с сомнением взглянул на Плинио, и непонятно было, в чем он сомневается – в услышанном или же в том, кто это сказал.

Начальник снял шляпу, положил на колени, пригладил рукой волосы и очень вежливо сказал:

– Пожалуйста, продолжайте.

– Они, – заговорил Пелаес, повернув голову к балкону, как будто исповедь его предназначалась вовсе не полицейским, а входившему в окно свету, – они очень предусмотрительны и дали мне этот ключ много лет назад.

Очень медленно он достал из кармана пиджака длинный ключ – точно такой же, какой был у Плинио.

– Возьмите, если хотите.

Плинио поколебался, но все-таки взял ключ.

– Я знаю все, что есть у них в доме. Они всегда мне доверяли, я всегда был им предан… Минуту, прошу прощения, одну минуту…

С неожиданной энергией он вскочил и быстро пошел к выходу.

Плинио и дон Лотарио, немного встревоженные, следили за ним взглядом. Когда тот был уже в дверях, Плинио бросился за ним. Двоюродный братец прибавил шагу. Плинио свернул за ним в коридор и оказался перед дверью. Мужской туалет. Плинио вздохнул с некоторым облегчением. Но все-таки вошел. Пройдя мимо умывальников, Хосе Мария скрылся в кабине и заперся. Плинио решил остаться и послушать. Не станет же он… Нет, слава богу, послышались звуки, вполне соответствующие месту. Плинио подождал еще немного и, услышав шум спускаемой воды, поспешил обратно – в кресло.

Очень скоро вошел и Хосе Мария – как обычно, медленным, неуверенным шагом. Сел на ту же софу и продолжал прежним бесцветным голосом, словно он и не уходил и никакой вспышки энергии не было в помине.

– Они никогда мне ничего не давали. И вечно говорили: вот нас не будет – все тебе достанется, а до тех пор – нет… А мне, истинная правда, ничего и не надо было. Ничего, кроме одной вещи.

– Какой?

– Я понимаю: это смешно, – добавил он, опустив белесые веки, – но уж каждый таков, каким его создал бог… У них тоже странностей хватает. И милых странностей, и не очень милых.

Он опять замолчал и снова обернулся к балкону, как будто ждал, что кто-то оттуда за него продолжит.

– Что вы имеете в виду? – настаивал Плинио.

– Они все хранят, все берегут. Я им всегда говорю: «Вы барахольщицы». А они смеются. Все хранят. Даже письма деда и бабки, когда те были еще только помолвлены… И у них есть четыре письма с марками восемьсот шестьдесят пятого года. Эта марка У нас, филателистов, называется: «Двенадцать реалов, красно-синяя, с перевернутой рамкой». И вот я всю жизнь их прошу. Не письма, конечно, а марки. Зачем они вам, вы же не собираете марок? И я готов заплатить за них. Они нужны мне для коллекции… А они не давали. И все смеялись: «Настанет время, все твое будет».

– Так вот оно что! – выдохнул Плинио.

– Теперь они у меня в альбоме. Я не мог устоять против искушения. Я понимаю, что низко – воспользоваться отсутствием бедных сестриц и завладеть наконец марками, но это было сильнее меня… Я верну их завтра или послезавтра.

– Можете оставить их себе, – сказал Плинио, поднимаясь и не скрывая разочарования. – Это вы звонили вчера в гостиницу, спрашивали меня?

– Я.

– И вы, конечно, знали, где хранится ключ от тайника?

– У меня свой ключ от тайника. – И он показал ключ.

Все трое молча спустились по мраморной лестнице.

– Чтоб тебя! – прорвало Плинио, когда Хосе Мария отъехал на такси. – Ну и заварил он кашу со своими дерьмовыми марками!

– Не говори…

– До чего же мне хотелось вклеить ему по физиономии, когда выяснилось, из-за чего вся петрушка! Черт бы его задрал… И опять мы с пустыми руками. Как прежде. Опять все с нуля. Знаете что, если дом доньи Ремедиос дель Барон тоже ничего не даст, а я этого очень опасаюсь, то завтра же, дорогой мой, садимся в автобус – и прямым ходом в Томельосо.

– Завтра тебе нужно заказать костюм.

– А-а!

– Ну вот, Мануэль, вечно ты спешишь. Если у тебя не получается так быстро, как тебе хочется, ты сразу – в ярость.

– При чем туг ярость? Просто нам ничего не остается. Разве не видите, что за семейка. Может, этим святошам в голову ударило отправиться в Индию лечить прокаженных, а мы тут будем пилить по городу из конца в конец до второго пришествия… Да еще этот братец заморочил нам мозги своими вонючими марками!.. Готов сквозь землю провалиться, как вспомню эти чашечки с ложечками и блюдечками в отдельных конвертах… Говорю я вам…

– Ну, Мануэль, будет. Хотя по правде сказать, когда ты злишься – становишься прямо остроумным.

– С какой рожей стану я теперь объяснять комиссару, что вся эта возня с отпечатками, как говорит Гертрудис, затеяна была, чтобы отыскать четыре марки… Вообще с этими отпечатками мне всегда не везет. Стоит мне ими заняться – все насмарку!

Дон Лотарио надрывался от хохота, несколько прохожих даже остановились и с удовольствием наблюдали за ним.

– Как вспомню эти конверты с надписями, а внутри – чашечка…

– Чашечка, блюдечко и ложечка. Не как-нибудь. Вот смеху-то!

– Ладно, хватит, замолчите.

Когда один немножко успокоился, а другой отхохотался, они взяли такси и отправились в кафе «Мезон дель Мосто», где договаривались встретиться с Фараоном.

Он уже поджидал их, стоя у бара и разговаривая с хозяйкой, пил белое томельосское вино и заедал жаренными с чесноком потрохами. Губы у него были в масле, он смачно уписывал их за обе щеки.

– Ну и ну, блюстители уже тут! – воскликнул он, завидев их. – Налей им сперва пивка, чтоб освежились, а потом неси потроха.

Поздоровавшись и перечитав плакаты над стойкой, Плинио осведомился, готов ли жареный заяц, которого им обещал Антонио Фараон.

– Готов, сеньор, – ответила хозяйка, – как раз сегодня утром с автобусом привезли свеженьких, и через несколько минут – так просил сеньор Антонио – все будет на столе.

В этот момент из распахнутых дверей донеслась песня.

– Вот те на! Откуда вы взялись, прохвосты? – закричал им Фараон.

А певцы – Луис Торрес, Хасинто Эспиноса и Маноло Веласко – кто во что горазд продолжали «с душою», как и требовалось по ходу дела. Точнее, пели Луис и Хасинто, а Веласко лишь робко им подхихикивал.

– Ну ладно, входите, а гимн свой за дверью оставьте, – предложил Фараон.

Но лирики – они были навеселе – не унимались и, стоя в распахнутых настежь дверях, тесно, плечом к плечу, еще некоторое время продолжали тянуть свое.

– Ну что, хотите по новой завести? Видим, видим – дело знаете. Входите, пропустите по рюмочке.

– Да здесь наш полицейский столп из Томельосо, – завопил Луис Торрес, направляясь к Плинио с протянутой для пожатия рукой.

– И столп дон Лотарио тоже… и Фараон, – добавил Хасинто, пожимая им руки.

Когда радость первой встречи немного утихла, попросили еще вина, а к нему – чтобы легче шло – жареных потрохов, всякой закуски и цыпленка, которого здесь умели готовить.

– Ну до чего же я рад! – сказал Луис Торрес, хлопая Фараона по спине.

– Вино здорово способствует радости. А это к тому же выдержанное, – разъяснил толстяк на свой лад.

– А тебе, Фараон, видно, здорово уже поспособствовало, – сказал Хасинто.

– Я, как бы ни складывались дела, эту радость себе доставляю всякий праздник и в канун праздника тоже, а еще по четвергам и во все остальные дни недели. Будь спокоен, уж мне-то не придет в голову помереть от тоски. Жизнь короче глотка вина, и если нет У тебя под боком развеселой девицы, то лучшая забава – засесть где-нибудь в баре в тесном кругу друзей и сидеть, пока глаза на лоб не полезут. А все остальное выеденного яйца не стоит.

– Ну до чего же я рад, честное слово! – повторил Луис. – Ну-ка, Алела, еще по одной нам, да поживей. А вы, Мануэль, рады?

– Я не любитель крайностей. Я печалиться особенно не печалюсь и смеяться до упаду не смеюсь. Я не из тех, у кого на лице написано, что они думают, и во всем люблю меру.

– Это вино хоть и шипучее, но выдержанное, – уточнил Фараон. – Однако же и дон Лотарио, когда войдет в раж, может выдать…

– Всего довольно в винограднике господнем, – сказал дон Лотарио, глядя на Плинио.

Веласко расхохотался и посмотрел на дона Лотарио, а тот неопределенно махнул рукой – вроде бы ему не хотелось в присутствии Плинио обсуждать свои внеслужебные склонности к внеслужебным излишествам.

– Вы уже несколько дней в Мадриде и, значит, ничего не слышали о войне беретов, – начал Луис наставительно.

– Понятия не имеем. Писем нет, – отозвался Фараон.

– Ну и дела – конец света! – продолжал Луис с торжествующим видом и вытащил из кармана какую-то бумажку.

– Погоди читать, я прежде посвящу их в суть дела, – попросил Хасинто, склонный к педантизму. – Суть вот в чем: новая администрация казино «Сан-Фернандо», куда вхожу и я, на общем собрании постановила, чтобы члены нашего казино при входе снимали береты. Вы знаете, это давнишняя мечта наиболее выдающихся членов нашего клуба. Об этом давно твердят, но добиться ничего не удавалось. Так вот, на днях и неизвестно даже почему заварилась такая каша. Те, что стоят за береты, собрались всей бандой и выпустили манифест… думаю, его составлял философ Браулио – он все законы назубок знает. Ситуация очень обострилась, и вот, сеньоры, знайте: того и гляди, начнется из-за этого гражданская война.

– Другими словами, вы ополчились на несчастных, которые не хотят снимать беретов, – проговорил очень серьезно Фараон. – Они, можно сказать, со дня рождения этот берет не снимали. и когда случается на похоронах берет на минутку снять, так они сразу простуживаются с непривычки, а вы хотите, чтобы они в казино целыми днями сидели без беретов, как голые?

Веласко хохотал, не разжимая рта, до слез.

– …Вы требуете невозможного, – продолжал Фараон тоном проповедника. – Мой тесть, к примеру, спал всю жизнь в берете и причащался в берете, и помер в берете, надвинутом по самые уши… А теща моя – она и по сей день жива, – так она обрядила его в саван, а берет монашеским капюшоном прикрыла, чтобы не смеялись над беднягой. Но все-таки берета с него не сняла, потому как знала: это для него последнее удовольствие… Так вот, в деревне все спят в беретах – все до единого. Я своими глазами видел, да еще сколько раз, – лежит себе в постели такой, закутанный по самые уши, только черный берет выглядывает. Как ни странно, но так оно и есть. Летом в самую жару спят в чем мать родила, но шапку с головы ни за что не снимут. Смех, да и только. В Томельосо почти всех жителей мужского пола отцы зачали с беретом на голове. Ради женщины в постели они с беретом не расстанутся, а ты хочешь, чтобы они на старости лет снимали его, входя в казино? Очень сомнительно.

– Есть и еще одна важная причина, – сказал Плинио, когда все немного успокоились, – лица у них обветрились на солнце, а лбы так и остались белыми, да еще волосы повылезли. Вот они и стесняются снять шапку. Считают – некрасиво.

– Нет, это чепуха. Главное – привычка и боязнь простудиться, – перебил его Фараон. – Братец мой Торибио Лечуга в парикмахерской, даже когда его бреют, берета не снимает. А если дело до стрижки дойдет, снимет на минуту – и сразу кашлять начинает. «Так что, – говорит, – сам понимаешь, из парикмахерской я прямым ходом в аптеку, к донье Луисе». Во какие дела!

– И на свалке томельосской всегда полно старых беретов, – вдруг заметил весьма многозначительно дон Лотарио.

– Ну ладно, – вскочил вдруг виноторговец, – при чем тут это? Веласко опять захохотал, хватаясь руками за живот.

– Я сказал только, что, мол, много беретов потребляют у нас в городке, – как бы извиняясь, отозвался ветеринар.

– Ну так читать манифест или нет? – спросил. Луис Торрес, размахивая свернутой бумагой, как шпагой.

– Давай читай, – согласился Плинио. – Браулио зря не напишет.

Тот, склонившись над бумагой, начал: – «Сеньоры члены «Томельосского казино»! Наша достославная томельосская общественность, поддавшись наущению кино, телевидения и приезжих, хочет, чтобы мы обнажали головы…»

– Что за черт, что там задумали приезжие? – взорвался Фараон, который от вина становился раздражительным.

Последовал новый взрыв хохота, а насмеявшись, все снова принялись за вино, потом опять навалились на блюдо жаренных с чесноком потрохов.

– Ну ладно, я продолжаю… «Сельские чинуши, те, что молятся на футбол, шалопаи, что ездят учиться в Мадрид, Саламанку и Кадис, хотят, чтобы мы не покрывали больше голову. Эти, что вслед за американцами накупили мотоциклов, машин и тракторов, священники-республиканцы и пропойцы – любители хереса хотят, чтобы мы сняли наши береты, чтобы они гнили на свалке под химическими удобрениями…»

– Или я схожу с ума, или там написано: под химическими удобрениями, – не унимался Фараон и протянул руку, чтобы схватить бумагу.

– Я так и знал, что в этом месте ты не удержишься, – заметил Луис.

– Ради бога, это уж совсем мура, – упорствовал Фараон.

– Не похоже это на Браулио, – заметил Плинио, – он такого не скажет, да и мертвых не станет понапрасну поминать.

– А тут поминают, – подтвердил Луис, – да еще как поминают! Вот дальше смешно: «Мы, законные томельосцы, прямые потомки Апарисио и Киральте и лучшие в роду Бурильосов, Лара, Торресов, Родригесов и Сеспедесов, которые жили в этом городке, все мы испокон веку были виноградарями и не ходили голышом. Мы, в беретах, хозяева всей округи – до селений Робледо и Криптона, до Сокуэльямоса и Педро-Муньоса, до Мансанареса и Соланы… С беретом на голове уже много веков встречаем мы каждый день зарю и коротаем ночи, превращая наш городок в винную державу, которой ныне завидуют Аргамасилья и Эренсия…

Берет – символ труда и чести самих достойных уроженцев нашего города, тех, кто превратил пустыри в виноградники, берет – знамя тех, для кого честь – превыше всего, тех, кто, наконец, создал наш герб, на котором изображен заяц в зарослях тимьяна…

С тех пор как городок наш – такой, каким вы его видите, со времен сестры Касианы и дона Рамона Ухены, со времени учителя Торреса и алькальда Чакеты, еще до рождения доньи Крисанты, когда кладбище было там, где теперь – площадь, а ярмарки устраивали на Ярмарочной улице… Да, в конце концов, саму революцию, давшую нам общество потребления, устроили наши предки с этим блином на макушке…»

– Ишь ты… ну чисто стихи!

– А ты помалкивай, нарочно так, чтобы запомнилось. Далее: «И старое кладбище и новое – все сплошь в беретах, венчающих черепа. Граждане томельосцы, мужайтесь и стойте до последнего – история принадлежит нам… А вы, чинуши и барчуки, с папиросками светлого табака и в штанах по последней моде, без ширинки, – вы отправляйтесь в «Кружок либералов» или в «Энтрелагос», сосите там свое виски с коктейлями, заедайте дорогими лангустами, из-за которых столько народу прозябает в нищете, а уж мы, истинные дети земли, мы останемся здесь, в «Сан-Фернандо», мы – старая гвардия, от сохи… В темных рубашках и в беретах мы будем пить чистую воду, разговаривать о виноградниках и курить крепкий табак, и то, что положено иметь мужчине, у нас будет таким, как положено…

И они еще называют нас простаками и отсталыми. Гром их разрази! Ведь благодаря нам у них есть кусок хлеба и виноградники, благодаря нам носят они эти дурацкие пиджачки в обтяжку, и, пока мы живы, черт возьми, в «Сан-Фернандо» всегда будет полно настоящих мужчин с покрытой головой… Простаки томельосцы, объединяйтесь, победа будет за нами!»

Они уже покончили с манифестом и почти все обсудили, когда принесли дымящихся цыплят.

– На всех хватит, кто пожелает.

Сдвинули столы и поставили сковороду посредине.

– Ну, ребята, навались! Куры по-деревенски. Давай, Веласко, и не говори потом, что мы тебе не хороши, – ораторствовал Фараон, – ведь вы зашли так – наобум, а вас ждет еда – пальчики оближешь.

– Но платить будем мы, – вскочил Луис.

– Нет, не ты нас сюда приглашал, и ты ни гроша тут не заплатишь, дорогой, но впереди у нас весь вечер и ночь, и никто тебе не помешает повести нас еще куда-нибудь…

– Ты с ума сошел, Антонио, – вмешался Плинио.

– Ни с ума, ни с чего другого. Просто я чувствую себя молодым и полным сил.

– Значит, это вино на тебя действует, – поддел его Хасинто.

– И на тебя точно так же, погляди, как у тебя глаза горят. Вино мне развязывает язык. Без вина и жизнь не в жизнь. Оно снимает тяжесть с сердца и дарит смех, подстегивает нервы, оживляет беседу; друзья от вина кажутся добрее, а женщины – все до единой желанными. Вино веселит и греет сердце. Очищает печень, делает язык острее, а слова весомее, разжигает шутки, будит блеск в глазах, подстегивает мысль, и вся жизнь становится сгустком удовольствий. Пить надо с умом, и тогда чувствуешь себя молодым, и в пыли видишь цветы, руки плачут по женщине, а ноги пускаются в пляс. Вино – это кровь, которая веселит плоть земли. То животворное сусло, из которого творится человек. Все великое в этой жизни ударяет в голову вином. Раскидистые деревья, пышнотелые женщины, кудрявые сады, дерзкие животные, птицы, не знающие законов, пестрые куропатки, мясо освежеванного ягненка, кипящее масло, ребенок, который копошится в пеленках, утро, врывающееся в окно, солнце на закате, отражающееся в стеклах, – все прекрасное и великое в этой жизни сильно, как вино.

– Сразу видно – виноторговец, – робко вставил Хасинто, а Фараон, не забывая о еде и наполняя стакан за стаканом, все не унимался, продолжая слагать гимн Дионису:

– …А когда настает твой черед и в изголовье тебе ставят свечи, это значит, ты потерял поддержку вина. Значит, в немощи ты позабыл о бутылке. Ты видишь жизнь в мрачном свете? От этого недуга есть средство – бочка. Ибо вода к нам приходит с небес, а вино – из нутра земли. Нет фильма лучше того, какой ты видишь на дне стакана. И нет в мире звуков слаще звона струи из боты. Прочисть же мозги пивом, а потом потихоньку принимайся за бутылку. Вот так – за вином и разговорами – и становятся мужчиной. В вине и песнях рассеиваются печали, растворяется тяжесть сердца. Стакан вина на бедре женщины – можно ли пожелать большего?

– Ишь дает, да он поэт почище Браулио! – не удержался Луис.

– …И что может быть лучше, чем сидеть под вечер за кувшином вина…