Если солнце и дальше будет так себя вести, скоро у него не останется лучей на лето, подумала Фио. Зато наконец-то погода давала ей возможность надеть солнечные очки, подаренные Зорой. Отличная погода для пикника. Отличная погода для чего угодно. Солнце сверкало так ослепительно, что все вокруг тонуло в свете. Послезавтра она должна была приступить к занятиям, но Шарль Фольке устраивал в этот день пресс-конференцию в ее честь. Она попробовала воспротивиться, в конце концов ей и сказать-то нечего — что казалось ей достаточно веской причиной для молчания, — к тому же журналисты даже не видели еще ее работ, так зачем все это? Шарль Фольке счел, что убедил ее, сообщив, что многие из журналистов — друзья, которые очень расстроятся, если не познакомятся с ней. Ей надо только немного рассказать о себе и ответить на вопросы. Фио сдалась, просто устав спорить, и потом ее смущало то, что эту встречу считали очень важной: она не хотела нести ответственность за ее отмену. Из-за нее еще никогда ничего не отменяли. Она получила власть, которой не желала, но раз уж от нее не удалось отвертеться, она просто не станет ею пользоваться.
Шарль Фольке начал привыкать к чаю без сахара, который пил всякий раз, как заходил к Фио. Когда восхищаешься человеком, стараешься любить то же, что и он, чтобы еще больше с ним сблизиться. А посему Шарль Фольке не видел ничего неприличного в том, чтобы прикасаться к миру Фио губами и языком. Распланировав встречу с прессой, он достал свежий номер «Temps», перевязанный красной ленточкой, и презентовал его Фио. Шарль Фольке прошелся по комнате с чашкой чая в руке. Он ликовал. В квартире по-прежнему царил беспорядок. Он предложил Фио оплатить домработницу. Вместо ответа она лишь недоверчиво улыбнулась. Смутившись, он не осмелился признаться, что сам пользуется услугами домработницы, а всю одежду сдает в химчистку, поскольку не умеет обращаться ни со стиральной машиной, ни, того меньше, с утюгом.
— Что это?
— Можете загадать желание: это первая статья о вас.
Фио развязала ленточку и развернула газету. Начало статьи — под заголовком «Преступление против искусства» — было вынесено на первую полосу. Автор, Серве де Каза, преподавал философию в одной из высших школ и частенько выступал по телевизору. Начиналась статья так: «Когда же наконец Гаагский трибунал возьмется за красных кхмеров современного искусства? Даже мертвый Аберкомбри продолжает уничтожать искусство, представляя публике свою новую находку — молодую безвестную художницу по имени Фио Регаль. Ее картины служат ярким примером отрицания всего художественного наследия, начиная с…»
— Вы что, правда, считаете это хорошей новостью?
Фио отложила газету, не дочитав оскорбительную и пристрастную статью. Усевшись по-турецки, она принялась накручивать на палец прядь волос. Шарля Фольке распирало от восторга, он буквально не мог устоять на месте.
— Ну конечно же! Ведь вокруг нас поднимется полемика! О вас узнают все, даже те, кто еще и слыхом о вас не слыхивал. Де Каза — реакционер, против него выступят все его обычные враги. Против него, а значит, за нас. Ну а его метафора, в которой он сравнивает приверженцев современного искусства с красными кхмерами, поднимет настоящую бурю в средствах массовой информации. Разные ассоциации и гуманисты всех мастей забросают газету письмами протеста. Поверьте, он скоро окажется в жалком одиночестве, поскольку даже те, кто не любил Амброза, не смогут его поддержать. Его лучший враг, Грегуар Карденаль, ответит разгромной статьей в вашу защиту. Он обещал мне целую полосу.
Фио с опаской взглянула на статью. К такому развитию событий она была не готова. Какой-то незнакомец, и знать-то ее не знавший, осыпал ее оскорблениями, да так, словно бы она совершила нечто ужасное. Ему, конечно, могли не нравиться ее работы, но откуда такая злоба? В принципе она умела за себя постоять, но тут интуиция ей подсказывала, что ненависть к Серве де Казе, уже закравшаяся было в ее душу, это плохое, отравленное чувство. Этот человек настраивал ее против себя, толкая к тем, кто ее защищал, как, например, этот Грегуар Карденаль. Но оба лагеря были ей в равной степени неизвестны. Она чувствовала себя ставкой в войне, которая ее не касалась. Заветным трофеем. Она сложила газету и сунула ее под какую-то книжку на журнальном столике; несколько раз отхлебнула из чашки. Солнце выглядело мрачным. Хорошее настроение казалось подорванным.
— А знаете, что самое лучшее в этой статье? Серве пишет, что видел ваши картины на выставке в Милане.
— Но никакой выставки в Милане не было.
— Естественно. Пока что не было. Но в любом случае де Каза ненавидел Аберкомбри уже бог знает сколько лет и всегда разносил в пух и прах все, что нравилось Амброзу; с чего бы он вдруг стал менять свою позицию? Так что видел он ваши работы или нет, на его оценке это все равно никак не скажется. В некотором роде де Каза выступает как авангард противников.
Картина внутренних войн мира искусства, которую Шарль Фольке только что обрисовал Фио, ему и самому казалась довольно гнусной, как бы он ни старался представить эту статью комической нелепицей, которая к тому же будет играть им на руку. Он допил свой чай и сообщил, что прощается до послезавтра.
Как только он ушел, Фио позвонила подруге. Та расстреливала свою кофеварку — и от ее пальбы содрогался весь дом. Как-то раз, на одной из Токсичных Вечеринок, Фио спросила Зору, почему она стреляет по своей бытовой технике, на что та ответила с безупречной логикой: потому что если стрелять по людям (одному богу известно, появлялось ли у нее такое желание), то посадят. Всего несколько минут общения с любимой подругой, и неприятная история с Серве де Каза была забыта. Зора с наслаждением осыпала проклятиями всех этих персонажей, которые ругались из-за нее. Слышать голос Зоры, неизменно уверенной в себе, сильной, решительной и непоколебимой — было в этом что-то утешающее и ободряющее.
Ближайший к их дому парк Белльвиль отличался весьма скромными размерами, и к тому же на его территории располагался музей авиации, что сильно раздражало Зору. А посему со своей корзинкой подруги отправились на пикник в парк Бют-Шомон.
С конца декабря солнце окончательно настроилось на зиму, хотя холоднее от этого не стало. Кроме обычной когорты наивных бегунов, уверенных в том, что запах пота отталкивает смерть, в парке никого не было. Догорел закат, и огни фонарей казались созвездием галактики Бют-Шомон.
Девушки расположились в излюбленном месте Фио — на маленьком уступе над водопадом. Зима — это райское время для тех, кто ненавидит вляпываться ногой, рукой или же собственной задницей в собачье дерьмо: мерзлявые парижские собаководы не решаются в такое время на долгую прогулку, необходимую любимому животному, чтобы освободиться от экскрементов. Но газон, каким бы он ухоженным ни был и сколько бы его ни поливали пестицидами, даже насквозь промерзший все равно представлял угрозу, будучи частью живой природы. А природа у Зоры вызывала ужас и отвращение. Непредумышленность ее существования служила слабым оправданием и не спасала от гнева молодой женщины. Если бы природа удовольствовалась оставаться пейзажем, чем-то, на что приятно посмотреть, на чем удобно и мягко сидеть или же чем легко дышать… Но за своими обманчивыми красотами она скрывала тех, кого Зора называла «жуткими тварями». Жуткие твари в принципе означали любых живых существ, но на практике относились лишь к насекомым и им подобным всяким там паукам, слизнякам и пуделям. Существование жутких тварей лишало природу права на какие-либо смягчающие обстоятельства. Такого Зора простить не могла. Фио это забавляло, потому что она знала, что если ее подруга и вскакивает среди ночи, чтобы убить крохотного ночного мотылька, застывшего на потолке ее спальни, то за этой непримиримостью скрывается трогательный детский страх.
Без особой надежды на успех Фио как-то раз предложила Зоре отправиться на лесную прогулку, стремясь приобщить ее к магии ароматов благоухающего после грозы леса. Зора экипировалась так, словно готовилась к экспедиции в опасные тропические джунгли, хлопчатобумажная маска с угольным фильтром для обеззараживания свежего воздуха закрывала ей половину лица. Ларкский лес не стоил таких предосторожностей. Оленям, слава богу, хватило ума не показываться на глаза; в отличие от крота, пойманного за обнюхиванием дула Зориного револьвера. Фио удалось убедить подругу в том, что близорукое насекомоядное существо не представляет опасности, и отобрать у нее оружие, пообещав вернуть его в случае появления свирепого зверя или какого-либо спортсмена. Они пошли дальше, и Фио даже показалось, что Зоре пришлась по вкусу эта смена обстановки. Они были похожи на парочку девочек из «Ловли бабочек» Томаса Гейнсборо. Зора запаслась аэрозолем, нещадно уничтожая на своем пути любую козявку, которая осмеливалась вторгаться в ее личное пространство. Аэрозоль к тому же разрушал озоновый слой — пустячок, а приятно. Бесчисленная мошкара, один слепень и одна бабочка-голубянка с золотыми атласными крылышками погибли в тот день под струями инсектицида. Но когда Зора нацелилась на стрекозу, lestes sponsa (лютка обыкновенная), которая кружилась вокруг них, Фио накрыла рукой головку аэрозоля.
— Это же стрекоза, — сказала она восхищенно.
— Ты что, с ума сошла? Если ты думаешь, что я буду сидеть и ждать, когда этот монстр на меня набросится…
— Пожалуйста, не убивай ее.
Несмотря на свой воинственный вид, Зора никогда не противоречила подруге; она отмахнулась от стрекозы, та взмыла вверх, к верхушкам деревьев, и пропала среди листвы. Разразившись пламенной речью, обличающей привилегированное положение стрекоз, Зора выговорила свое негодование, вызванное поступком Фио, после чего спросила со всей деликатностью, на которую только была способна — то есть прямо в лоб, чем же Фио может объяснить столь нежные чувства «к этому чешуекрылому».
* * *
Это случилось за несколько недель до ареста ее родителей. Все вместе они поехали тогда навестить бабушку Мамэ, которая в ту пору жила в старой лачуге на опушке леса, в самом центре Бретани. День выдался изумительный: они ходили купаться на речку, жарили шашлык, — а самое главное, они просто были вместе. Казалось, что каникулы — это такая страна, где полиция никогда не сможет схватить ее папу и маму. Между Францией и Королевством каникул не существовало соглашения о выдаче преступников. Родители пошли в лес за хворостом для утоления ненасытных аппетитов огня, а Мамэ усадила внучку подле себя. Она попыхивала сигаркой, дым от которой заволакивал все вокруг, и казалось, пройдут годы, прежде чем он рассеется.
«Я хочу рассказать тебе одну историю. Историю из моего детства. Ты уже большая девочка и сможешь понять. Тебе не холодно? Ну хорошо, тогда слушай. Мне было тогда столько же лет, сколько сейчас тебе. Жили мы за городом, в райском местечке, утопающем в зелени лугов и лесов, среди редко встречающихся ферм, на берегу тихой речки и в окружении бесчисленных ручейков, являвшихся излюбленным местом наших игр. Однажды, ближе к вечеру, я неслась на велосипеде домой, рассекая высокую траву. Рядом бежала моя собака — маленькая, белая, очень игривая и резвая. Мы с ней устроили настоящую гонку, в которой главным было держаться друг друга. Смысл заключался не в том, чтобы выиграть и первым оказаться дома, а в том, чтобы мчаться вместе, бок о бок. И на самом деле сложно было сказать, кто кого догонял. Я изо всех сил крутила педали, прокладывая себе дорогу в густой траве, летящей под колеса велосипеда. Мой пес лаял, время от времени пропадая в высоком разнотравье, и снова выныривал из зеленого моря. Позади нас примятая трава образовывала две дорожки, которые петляли и пересекались, но нигде не расходились. Эта картинка, Фиона, и есть мой секрет: я на велосипеде и мой верный белый пес прочерчиваем в высокой траве две параллельные дорожки. Эта мимолетная картинка, нарисованная в поле колесами моего ржавого красного велосипеда и прыжками моего маленького друга, оказалась для меня самым важным моментом моей жизни, ее главной ценностью. И с тех пор в своих поступках я всегда руководствовалась этим воспоминанием, и более того — я уподобляла ему все, что бы я ни делала. Я подстраивала под него все свои мысли и чувства. Эту мою единственную тайну я бы хотела оставить тебе в наследство: надо найти свой образ, некую форму, в соответствии с которой строить свою жизнь. Это может быть какая-нибудь песенка или расплывчатый рисунок, да что угодно, мелодия детской карусели, воспоминание или аромат, главное — найти свой ориентир».
Закончив свой рассказ, бабушка Мамэ оставила Фио и присоединилась к ее родителям, которые курили во дворе, разжигая костер. Чудесный день прошел, свернувшись в воспоминание, старательно занесенное в память. Сидя в траве, Фио представила свою бабушку маленькой девочкой на велосипеде с бегущей рядом белой собачкой. Ее сердце преисполнилось восхищением.
Как-то раз, два года спустя — Фио было в ту пору восемь лет — лес гудел от надвигавшейся грозы. Птицы старались расчистить себе крыльями кусочек неба, где бы им ничто не угрожало. А вторая половина дня и вовсе сулила нечто доселе невиданное, погрузив окружающий мир в душное, багряно-медное марево. Алое небо затянули янтарные тучи, жаркий воздух сверкал, будто путаясь в волосах Фио. Она сидела на пустыре в так называемом садике, напротив фургончика Мамэ, на диване, которым ей служило заднее сиденье от какого-то «Jaguar Sovereign», принесенное неизвестно кем и неизвестно когда. От красной кожи, изъеденной ветром и дождями, исходил уверенный запах тления.
Снова прогремел гром. Фио внезапно ощутила, что принадлежит к той же стихии, что небо и деревья: в глубине души она точно знала, что гроза могла разразиться в ней самой. Она была наэлектризована до предела, управляя энергией молний, и, конечно же, абсолютно уверена в своем участии в буре, на равных с почерневшими тучами. Она прольет на мир сильный теплый дождь. Вне себя от веселого исступления она вскочила, раскинув руки в стороны, готовая дать волю своим детским страстям.
И тут появилась стрекоза. Она не мчалась прочь подобно всем остальным, в панике разбегающимся тварям. Она уселась на руку Фио. (Позже Фио вычитала в одном справочнике по насекомым, что встреченная ею в тот день стрекоза была libellula depressa и принадлежала к отряду крылатых насекомых odonata, самому древнему и самому примитивному: он существовал еще во времена динозавров.) Первая капля упала на дрожащую от холода руку девочки. Стрекоза не шелохнулась. Следующая капля, покрупнее, обрушилась на голову стрекозы, чьи тонкие лапки подогнулись. Ее крылья изгибались под падающими каплями. В этот момент из фургончика выглянула бабушка Мамэ и позвала Фио домой. Воздух еще больше помрачнел и сгустился, сверкнули молнии и через несколько мгновений раздались раскаты грома. Только тогда девочка заметила, что ее зеленый свитер и рыжие волосы уже блестят от воды. Несмотря на ливень, стрекоза не двигалась с места, тело ее переливалось сквозь караты дождя всеми оттенками сине-зеленого цвета. И Фио кинулась к фургончику, чтобы спасти насекомое. Сердце ее сжималось при мысли, что стрекоза может погибнуть. Но когда она наконец добежала до двери, ее рука ощутила легкий нажим: стрекоза, оттолкнувшись всеми лапками, взмыла в небо. Застыв в грязи, с прилипшими к лицу волосами, Фио следила за ее полетом сквозь стену дождя. Стрекоза поднималась все выше и выше, и вдруг полыхнула молния, исходившая не от девочки, а ниспосланная небом. Когда Фио открыла глаза, стрекозы уже не было.
Потом, дома, грея спину у газовой горелки, обхватив руками чашку горячего шоколада, приготовленного бабушкой, она решила, что это и есть тот образ, в соответствии с которым она будет строить свою жизнь. Никогда еще Фио не видела ничего прекраснее. Эта стрекоза увенчала ее маленькую жизнь, словно ожившее сокровище, ставшее залогом непререкаемой власти ее чувств.
* * *
На улице прохладно, скоро время ужинать, а потому в Бют-Шомон почти безлюдно. Зора достала аэрозоль и опустошила его, обработав те несколько квадратных метров, где намеревалась расположиться. Пусть насекомые и пребывали в зимней спячке, но она не желала рисковать, опасаясь, что запах пищи их разбудит. Подруги подождали, пока вонь рассеется, и уселись ужинать. Они разобрали корзину, наполненную разными гамбургерами, картошкой-фри и газировкой, купленными в шотландском фаст-фуде на улице Пирене.
— Я должна дать пресс-конференцию. Ну, в общем, это не совсем пресс-конференция. Шарль Фольке говорит, что речь идет скорее о встрече с журналистами, в неформальной обстановке. Меня все это напрягает. Зора, черт возьми, мне абсолютно нечего сказать…
— И прекрасно, дорогая. — Зора попеременно откусывала сэндвич и затягивалась сигаретой. — Правило номер один: не позволяй журналистам задавать тебе вопросы.
— Это будет нелегко: они ведь туда затем и придут.
— Нет. Они придут, чтобы записать твои ответы. Журналист не задает вопросов, он стимулирует свою жертву, вызывая у нее определенный рефлекс. Он-то и называется «ответ». Любой вопрос журналиста это — в зависимости от формата его газеты, его собственного имиджа и степени твоей известности — или сладкая конфетка, или же электрический разряд. Он жаждет, чтобы ты продемонстрировала ему себя, как какой-нибудь чертов ученый свою лабораторию. А главное, чтобы ты отметила дельность и уместность его вопросов и то, как он прекрасно разобрался в твоем искусстве.
— И что же мне делать? Вообще ничего не говорить?
— Нет, ничего не говорить заключается как раз в том, чтобы отвечать на их вопросы. Переворачивай все с ног на голову. Никто ведь не заставляет тебя говорить правду, просто давай правдоподобные ответы.
— Эдакие словесные штампы, да?
— Да они даже не заметят, учитывая их состояние. В конце концов, черт побери, ты им ничего не должна. Если уж они так тобой восхищаются, то поймут, что порой тебе нечего сказать, и за это станут тебя еще больше почитать, эти идиоты. Но не мечтай, что от тебя отстанут — они вцепятся в тебя мертвой хваткой и постараются вытащить всю подноготную. У них мозги устроены, как у легавых или учителей. Признайся во всем. Раскрой тему. Говори правду или лги, дорогая, это совершенно не важно. На вопрос, сложно ли рисовать, отвечай «да»; употребляешь ли ты наркотики, говори «да». Отвечать журналисту — это упражнение по мимике со словами. Ты можешь молчать, невнятно мычать или же оскорблять их — тебе все сойдет с рук, потому что ты художница, и к тому же знаменитая. Вернее, почти знаменитая. Все это послужит созданию твоей легенды. Главное, чтобы им было что муссировать в своих газетках, чтобы они смогли исписать целые полосы, демонстрируя свои интеллектуальные способности.
Как всегда, Зорины советы отличались противоречивостью, а их философский смысл сводился к призыву: «Бросай гранату и беги, моя дорогая». Как бы ни была соблазнительна подобная философия, она годилась лишь для тех, кто уже окончательно порвал всякие отношения с обществом, Фио поняла, что ее подруга в свое время натерпелась от журналистов и они были ей явно не по душе. Правда, Зора сталкивалась исключительно с теми из них, кто специализировался на моде и досуге, то есть отнюдь не с лучшими представителями профессии. Критики-искусствоведы это, должно быть, совсем другой уровень.
Чем сильнее сгущалась ночь, тем ярче горели ореолы фонарей. Фио призналась, что ей страшно. В конечном счете все эти люди желали с ней пообщаться, думая, что она поведает им нечто особенное об искусстве, о живописи, об Аберкомбри. Но ведь это не так. Так же, как она всегда стремилась делать хотя бы несколько вдохов в минуту, она остерегалась непреложных истин. Представь, что это просто игра, убеждала ее Зора, игра, и ничего более. Зора даже предложила потренироваться: она будет изображать Фио, а та — журналистку. Зора накинула на плечи скатерть, закутавшись в нее как в плащ, нацепила Фионины солнечные очки и всунула ей в руки бутылку кетчупа, которой надлежало играть роль микрофона. Фио слегка прокашлялась и приступила к интервью.
— Здравствуйте, мадемуазель Регаль. Должна вам сказать, вы бесподобны.
— Знаю, знаю, — перебила Зора презрительно. — Неужели вы пришли только затем, чтобы рассказывать мне то, что я и без вас давно знаю?
— О, извините. Посмотрим, посмотрим… Вы как женщина и как художник, что вы можете сказать о смерти?
— Не слишком много, — бесцеремонно ответила Зора.
— Чем для вас является искусство?
— Мои представления об искусстве не имеют значения и наверняка ложны. Единственный важный вопрос заключается в том, что сам художник представляет собой с точки зрения искусства.
— Что вы думаете о других современных художниках?
— Ничего. Мне интересны только те художники, которых уже нет в живых. Смерть — выпускной экзамен для художника, защита диплома. Она одна позволяет опознать гения. Хороший художник — это мертвый художник. Лишь великие творцы по-настоящему уходят на тот свет, тогда как для всех остальных, претендентов на бессмертие, смерть просто остановка дыхания и сердца.
— Верите ли вы в Бога?
— Да, но не верю в Небеса.
— У меня никогда так не получится, — сказала Фио.
Всякий бывает мастак в деле, которое его не касается: Зора давала блистательные и парадоксальные ответы, но ведь картины-то были не ее.
На следующий день Фио в сопровождении Шарля Фольке отправилась в банкетный зал знаменитого ресторана на бульваре Монпарнас, куда захаживали Пикассо и некоторые другие важные особы. Заведение являлось местом паломничества обеспеченной богемы. Усаживаясь в старые кресла, они воображали себя преемниками своих прославленных предшественников, но ореол окружал только их задницы. По дороге Фио поделилась своими тревогами с Шарлем Фольке. Он успокоил ее, посоветовав не волноваться и просто оставаться самой собой. Но именно это ей никак не удавалось.
Журналисты встретили ее восторгами, почтением и сиянием таких доброжелательных улыбок и горящих глаз, каких она явно не заслуживала. Шарль Фольке представил ей по очереди всех журналистов. Их имена, летевшие к ее ногам, как букеты цветов, совершенно не задерживались в ее голове. В искренней внимательности и заинтересованности окружавших людей ей слышались отголоски кровожадной войны.
Официанты разносили гостям прохладительные алкогольные напитки, но Фио помнила наставления подруги, предостерегавшей ее от употребления любых веществ, изменяющих состояние сознания, особенно если она и без того не слишком уверена в себе. И уж тем более она не отважилась притронуться к роскошным и изысканным блюдам, на которых красовалась плоть мертвых животных.
Шарль Фольке выступал в роли распорядителя. Он следил за ходом беседы, за вопросами и ответами, помогал девушке, когда она не знала, что сказать. А по большому счету ей вообще нечего было им сказать, но, не желая никого обидеть, она отвечала, изо всех сил стараясь употребить хотя бы одно подлежащее, сказуемое и дополнение.
Вопреки ожиданиям, журналисты пришли от нее в восторг. Они в один голос заявили, что ее неуклюжие выражения и полная неспособность к высокоинтеллектуальным рассуждениям являются чудесным свидетельством ее скромности — качества, столь редкого в творческой среде. Даже самые надменные критики вели себя крайне любезно; почитая себя носителями высшей истины искусства, они были с ней крайне предупредительны. Сопротивляться этим ласковым врагам оказалось совершенно невозможно.
На вопросы личного характера Фио отвечать не пожелала. Но отказавшись говорить о себе, она так разочаровала гостей, будто их лишили чего-то законно им причитающегося. А ей вовсе не хотелось обманывать надежды столь милых и влиятельных людей. И эта физическая неспособность сказать «нет» улыбающимся ей лицам заставила Фио пожертвовать кусочками своей личной жизни. Она вкратце рассказала им свою жизнь, максимально ее упростив и не вдаваясь в патетические детали, и с ужасом обнаружила, что ее невеселая история привела журналистов в необычайное возбуждение. Напрямую ей этого не сказали, но дали понять, что она должна гордиться своим жутким детством и что печальная участь ее родителей, равно как приютское воспитание, добавляли блеска ее славе и легенде. Она не просто оказалась автором оригинальных работ, но еще и автором с оригинальной судьбой. Это всегда хорошо сочеталось, вне зависимости от моды. Сочувствие журналистов выглядело искренним, но Фио никак не могла отделаться от мысли, что в своих статьях они сделают из него «клубничку».
Несмотря на шутки и болтовню словоохотливого Шарля Фольке, в беседе все чаще возникали паузы. Фио понимала, что такая тишина говорит не в ее пользу: под прицелом стольких внимательных глаз она чувствовала себя виноватой в том, что разговор не клеится. Она прятала неловкость за маской наигранной скромности и блуждающим взглядом. Нервно теребя прядь волос, Фио не поднимала лица от стакана перье.
Чтобы как-то насытить журналистское любопытство, она вспомнила одну игру, в которую играла в детстве, и преподнесла ее в качестве наброска собственной эстетической теории: в ее восприятии все цвета соотносились с элементами природы. Так, например, красный цвет — это тюльпан, а серый — носорог… И это сразу придавало серым предметам этакий прелестный и экзотический оттенок носорожистости. Все присутствующие признали ее извращенную детскую фантазию поразительно увлекательной.
Не имея больше сил сопротивляться, под давлением настойчивого внимания зрителей Фио произносила какие-то слова, никак не связанные с ее мыслями. Вот Зора бы виртуозно сыграла эту роль, а у нее ничего не получалось, ну не могла она цинично насмехаться над этими людьми, столь серьезными, искренними и внимательными. В сказочной атмосфере этого пышного ресторанного зала она начинала осознавать, что попала в золотую клетку. В эту историю втянуто слишком много людей — она уже не сможет выйти из игры.
Шарль Фольке, увлекшись беседой, коснулся темы миланской выставки. Редкие журналисты слышали о ней, один-единственный ее посетил, но, страдая в тот день животом, не смог в полной мере насладиться.
Шарль Фольке, как всегда, проводил ее домой. На город опустилась темно-синяя ночь. Фио сидела в его спортивной машине — последняя модель «Lagonda», по ее лицу струились неоновые отблески ночной жизни Парижа, а она мечтала о том, как через несколько минут будет дома, наполнит ванну и вот тогда-то, нежась в горячей воде, обо всем и подумает. Она станет гадать, когда же наконец обнаружится подлог. Хотя, если подумать, все не так уж и плохо. Роскошные рестораны, деньги, подарки. А всего через пару месяцев, прекрасным весенним днем, откроется ее выставка и люди увидят, что ее картины — это всего лишь ее картины: работы рыженькой, плохо одетой девушки, которая стала рисовать из криминальных соображений, чтобы заработать себе на пропитание.
Попрощавшись со своим ангелом-хранителем, Фио поднялась к себе и увидела Зорину записку, кинжалом прикрепленную к двери. Подруга писала, что уехала на несколько дней в Японию, разобраться с теми каплями крови Тимоти Лири, которые хранились в каком-то институте генетики в Осаке.
Ну вот, значит сегодня никакой Токсичной Вечеринки не будет, с сожалением подумалось ей. Она насыпала Пеламу корма, поменяла воду в его поилке и приготовила себе что-то вроде ужина из тех редких продуктов, что еще не протухли в холодильнике.
Едва заметно качнулась штора. Фио почувствовала присутствие Пелама, но, как обычно, не смогла его разглядеть — он полностью сливался с обстановкой. Она поставила свою дымящуюся тарелку условно аппетитного вида на журнальный столик у дивана и принялась разбирать кассеты с пропущенными ею сериями «Супершара», любезно записанные для нее Зорой. В последней серии бесстрашные борцы за справедливость пытались схватить сумасшедшего преступника-миллиардера, укрывшегося на последнем этаже «Casa Battlo» в Барселоне. Он готовил вторжение в Исландию наемников, переодетых в пингвинов, — в общем, интрига захватывающая.
Фио уменьшила яркость галогеновой лампы и прошла в спальню. Из стенного шкафа слева от кровати она вытащила громоздкий предмет на колесиках, накрытый пледом. Она выкатила его в гостиную — колесики поскрипывали мышиным писком. Она сдернула плед, и сразу запахло нафталином. Под ним на колесиках красовался аппарат искусственного дыхания. Старая модель марки «Dräger», которую она подобрала на помойке одной больницы, где проработала целое лето. Она не доставала его уже больше месяца. А теперь включила, и после некоторой паузы, вдохнув-выдохнув и адаптировавшись к атмосферному давлению, аппарат ожил; серый экран матово заблестел, прямая зеленая линия осциллографа слегка дрожала. Метровой длины трубка соединяла аппарат со стеклянной сферой, в которой имелось отверстие, заткнутое пробкой. Из ящичка, спрятанного под аппаратом, Фио достала пачку «Popular lights», которая лежала там уже давно, а потому сигареты пересохли и крошки табака просыпались на пол. Она прикурила сигарету, откинула волосы назад, со вкусом затянулась, вытащила пробку и вставила сигарету в сферу. После чего уселась на диван. Она облизнула губы, ощутив на них легкий привкус сахарного тростника, оставшийся от кубинской сигареты. Дыхательный аппарат посвистывал, кислород подавался по трубочке, заполняя стеклянный шар. При каждом вдохе кончик сигареты разгорался; на выдохе из маленького отверстия позади аппарата выходил дым. Вскоре гостиная наполнилась тем особым ароматом сигареты, раскуренной правильно, не спеша, в аппарате искусственного дыхания.
Сигареты этой марки курили ее родители, а ведь кроме этого она о них мало что помнила. Все воспоминания и фотографии сгорели вместе с фургончиком Мамэ. Ее память сохранила лишь смутные очертания родительских лиц; но как только она включала свой аппарат и сигарета начинала дымить, перед ней оживали обрывочные воспоминания прошлого. Аромат этих сигарет погружал ее снова в мир детства. Она затыкала в комнате все щели, чтобы избежать малейших сквозняков, и дым тяжелой тучей зависал под потолком темной комнаты, заполняя ее смутными тенями. Ее родители снова были с ней рядом в виде призраков, возникших из сигаретного дыма; они постепенно покоряли пространство и серыми кольцами вплетались в рыжие кудри дочери. В эти минуты под никотиновым облаком отступал даже страх остаться один на один с этим миром.
Посмотрев несколько серий «Супершара», Фио заснула на исходе ночи точно посередине дивана.