Статья Серве де Каза, как и ожидалось, спровоцировала скандал. Так сказал Шарль Фольке, и Фио, хочешь не хочешь, пришлось ему поверить. Фио, без всяких сомнений, уже превратилась в настоящую звезду. Знаменитая певица и актриса М. приобрела одну из ее работ. Видела ли она эту работу? Конечно, нет. Тут Шарль Фольке назвал сумму, которую М. за нее заплатила, но она не произвела на Фио никакого впечатления, показавшись ей абсолютно заоблачной. Она растерянно улыбнулась. «Это и есть признак истинной славы, — сказал ей Божарски, — ибо настоящая звезда не тот, на кого все кому не лень пялятся на улице, а тот, кого признают другие звезды».

Фио решила приостановить свои занятия в этом году. Поскольку сочетание унылой и серьезной университетской жизни с бурной избыточностью мира искусства вызывало все больше сложностей. Она подозревала, что потом ей будет нелегко вернуться к рутине повседневности. Но обещала себе, что с сентября возобновит учебу, собрав достаточно денег, чтобы не нуждаться еще долгое время. И судя по всему, сделать это будет несложно, учитывая, сколько заплатила М.

Алумбрадос Гранвель взял в руки кисть в самом раннем возрасте; еще не умея читать и писать, он уже рисовал слова и целые фразы. Юному дарованию не исполнилось и шести лет, когда состоялась его первая выставка; в десять он уже стал знаменитостью; в тринадцать попробовал героин, одновременно заработав свой первый миллион; в пятнадцать оказался самым молодым членом Общества анонимных алкоголиков. До двадцати пяти лет он был в зените славы и занимал высшие позиции в мире искусства; его полотна, скульптуры, инсталляции стоили баснословных денег. Ему посвящались целые главы в книгах по истории современного искусства, его блестящая теоретическая болтовня стала новым евангелием искусства. Лет пятнадцать он пробыл признанным гением и всеобщим любимцем.

А потом, в один прекрасный день, когда ничто не предвещало беды, вдруг, разом, все критики, коллекционеры и музейщики сочли его до того отсталым, что и все прошлые его шедевры оказались записаны в разряд пережитков прошлого. Когда ему стукнуло тридцать, о нем уже больше никто не вспоминал и он пропал из виду лет на десять. Никто не знал, чем он занимался все это время. В день своего сорокалетнего юбилея он объявился как ни в чем не бывало, и прежние знакомые с трудом его узнали: облик некогда молодого человека поблек, вытесненный новым Гранвелем, загорелым и располневшим. Несостоятельность его работ по-прежнему ни у кого не вызывала сомнений, но в его судьбе — ребенка столь стремительно вознесенного к вершинам славы, — чуялись некая роковая тайна и соблазнительный привкус трагедии. Гранвель благоразумно оставил собственное творчество и вложил свое состояние в первоклассную коллекцию искусства. С упорством, достойным восхищения, он вернул себе место под солнцем в мире, отвергнувшем его, но уж теперь это место надежно защищало его от всех невзгод идущей здесь войны — он стал авторитетным критиком, которого опасались, и одновременно известнейшим галерейщиком. На игровом поле он занимал позицию, противоположную авангардизму Грегуара Карденаля и его приспешников, наподобие Герине Эскрибана.

Он унаследовал частный дом на улице Пернеги — последнее, что осталось от былого богатства его знатного рода, который на протяжении многих веков яростно прокладывал себе путь к нищете. Алумбрадосу Гранвелю выпала доля стать завершающим этапом в осуществлении этого прорыва. В доставшемся ему доме его ждали постоянные проблемы с отоплением, откормленные тараканы и заплесневелые стены; лишь сквозняки решительно привносили в эту дыру вечно свежую новизну.

Такси доставило Фио с улицы Бакст на улицу Пернети. Она нажала на звонок около единственной двери указанного ей дома. Ни одного имени рядом с клавишами домофона она не обнаружила. Ей открыла дверь служанка в черном платье и кружевном передничке. Белые стены едва проглядывали среди картин и скульптур из разряда тех, что любимыми вроде не назовешь, а вот примечательными — безусловно. К тому же они были развешаны и подсвечены, как произведения искусства, и гостю казалось логичным рассматривать их таковыми, пусть даже он и не находил никаких других подтверждений ценности этих шедевров. Внутренний двор представлял собой атриум, крытый стеклянным мозаичным сводом и украшенный первыми весенними цветами. Щедро расставленные по комнатам стулья и кресла помогали наслаждаться искусством — на некоторых даже можно было сидеть, остальные служили «образцами стиля» знаменитых дизайнеров: глазу приятные, а вот спина болит, мешая прочувствовать всю гениальность творения.

Словно скользя по невидимым рельсам с заранее заданным маршрутом, служанка провела Фио по комнатам неопределенного предназначения. По ним сразу видать дом богатого человека: помимо кухни, столовой, гостиной, ванной, спальни и прочих полезных комнат в нем всегда полно помещений, нужных лишь для доказательства того, что каменные стены прекрасно переносят излишества. Отворив высокую дверь, служанка вошла в большую освещенную залу, которую Фио мысленно окрестила «третьей столовой», хотя с тем же успехом это мог быть и курительный кабинет, и чайная комната, или же, наконец, просто место для печальных раздумий. Такое изобилие свободных помещений заставляет сознательного домовладельца, страдающего комплексом вины, находить предназначение — вернее, оправдание — каждому из них; порой хозяин вынужден открывать в себе ранее неведомые таланты и увлечения, которые оправдали бы имеющиеся в его распоряжении площади. Так, Алумбрадосу Гранвелю пришлось приобщиться к бильярду, чтобы чем-то занять большой зал под крышей, закурить сигары и увлечься выращиванием редких орхидей.

Вместе со служанкой Фио проследовала в следующую комнату, столь же просторную, но полностью загроможденную какими-то предметами искусства и целыми пирамидами коробок; свет падал с веранды — красное солнце оттеняло низкие столики, поставленные друг на друга стулья и растения, верхушки которых упирались в потолок. На окружающих предметах солнечные лучи выхватывали бриллиантовые лагуны пыли. Служанка направилась к новой высокой двери в глубине комнаты. Если считать произведением искусства предмет, оригинально изготовленный и потребовавший массы усердия, то эта дверь, безусловно, была работой настоящего мастера. Массивное дверное полотно темно-красного дерева являло собой трагическую картину: волны поглощают обломки галеона с сокровищами и обезумевшими пассажирами на борту. Служанка вынула из кармашка белую хлопчатобумажную перчатку, надела ее на руку и тихонько постучала.

— Мсье, мадемуазель пришла.

Дверь вздрогнула, словно с той стороны кто-то навалился на нее всем телом. Из замочной скважины донеслось напряженное сопение.

— Вы свободны, Жанетт. Мадемуазель Регаль… Не скажу, чтобы я был рад с вами познакомиться. Скорее заинтересован. Вы уже видели статью этого выскочки де Каза? Какой кретин!.. Самое ужасное, что он друг. Печально, но скоро вы узнаете, что люди становятся друзьями, потому что у них общие враги.

Гранвель скомкал газету и порвал ее на куски. Потом трижды кряду чихнул и высморкался. В замочной скважине появился его глаз — огромный, расширившийся зрачок, казалось, стремился просветить Фио насквозь, вращаясь, он раздел ее взглядом и тщательно изучил.

— Весьма сожалею, что не могу пожать вам руку. Вот уже два дня, как я торчу в этом пыльном чулане. Все из-за этого проклятого ржавого замка. Жанетт вызывала слесарей, которые, явившись, не придумали ничего лучше, как предложить мне взломать дверь, распилить ее, уничтожить… Я никогда им этого не позволю. Лучше уж я сдохну здесь, в заточении, но я ни за что не допущу, чтобы моей драгоценной двери Рименшнейдера причинили какой-либо вред. Вы можете себе представить ее возраст? Пять веков! Как я могу сравнивать себя с таким шедевром, имея на своем счету какие-то жалкие полвека? В общем, поскольку слесари с поставленной задачей не справились, Жанетт предложила обратиться за помощью к ее брату — он у нее по профессии взломщик. Все-таки забавно, что только человек искусства способен вытащить меня из этой дурацкой ситуации. Взломщики ведь по сути настоящие артисты! Возможно, последние в своем роде.

Жанетт вернулась с подносом в руках, принеся обед своему господину. Вся пища имела более или менее жидкую консистенцию, чтобы узник мог заглатывать ее, втягивая через соломинку, просунутую в замочную скважину. Что он тут же и проделал до неприличия звучно и вместе с тем с педантичной аккуратностью, так что ни одна капля томатного супа и пюре из ягнятины не осквернила драгоценную дверь. Как только хозяин закончил свой обед, Жанетт с подносом удалилась.

— Я думаю, вы не виноваты в том, что с вами произошло, поэтому было бы несправедливо относиться к вам с неприязнью. Вы все еще здесь?

Фио отвернулась от замочной скважины, в которой снова появился огромный красный глаз Гранвеля. Она принялась разглядывать красивые безделушки, расставленные по столам. Она уже начала привыкать к тому, что с ней разговаривают, не заботясь о том, слушает она или нет.

— Да, я здесь. Любуюсь обстановкой.

— Обстановкой? Обстановка! То, что вы видите, мадемуазель, это произведения искусства, а не обстановка. Конечно, я сознаю, это выглядит нелепо — все эти бесценные шедевры, разбросанные по всему дому. Но мне так хочется заразиться их гениальностью, заболеть тем безумием, что их породило. Их несметное количество свидетельствует лишь о том, что сам я опустошен и мертв, тогда как они преисполнены жизни. Не я обитаю в этом доме, а они — картины и скульптуры; здесь их царство. Рядом с ними я лишь безделушка, банальное и никчемное барахло. Я могу пораниться, заболеть, умереть — все это не страшно, ведь я продукт серийного производства, жалкий человечишка без всяких достоинств, который силился убедить мир в своей исключительности. Но не я, а они — эти творения — уникальны и обладают индивидуальностью; в них больше жизни, чем дано мне, и поэтому им ничто не должно угрожать.

— Нет ли у вас чего-нибудь попить? — как можно более деликатно поинтересовалась Фио, испытывая неловкость от того, что ей приходится перебивать человека, разглагольствующего за дверью.

В ответ Гранвель что-то проворчал и потряс колокольчиком — Жанетт не заставила себя ждать. Не оставляя Фио выбора, он потребовал принести стакан воды. Гранвель придерживался воззрений, близких учению свидетелей Иеговы, с той лишь разницей, что его философия не имела ничего против переливания крови, зато не позволяла ему отдавать деньги. По своей натуре он был редкостным скупердяем, и баснословное состояние позволяло ему с размахом проявлять собственное жмотство. Если посетители, безразличные к его влиятельности, начинали высмеивать его жадность, то он выставлял себя жертвой финансового расизма. Он страшно кичился тем, что вел образ жизни, никак не соответствовавший его банковскому счету, — он не сорил деньгами направо и налево, а потому не покупал минеральную воду, дорогой алкоголь или фруктовые йогурты. Эта скаредность, по его мнению, объяснялась не чем иным, как здравой скромностью кошелька. Фио отпила глоток воды и решила больше не рисковать — мутная жижа отдавала хлоркой. За дверью вновь раздались звучные раскаты голоса. От децибелов дверь содрогалась.

— Мы не являемся частью этого мира. Мы рождаемся, с грехом пополам живем, а потом умираем. Мы лишь недолговечные зрители, чьи глаза отражают картины Гойи; нам предначертано играть роль ушей, в которых звучат кантаты Баха. А истинным творениям остается только присутствовать на этом спектакле в их честь.

Фио слушала Гранвеля, стоя со стаканом воды в руке перед резной дверью. На нее произвело впечатление не то, что он говорил, а сама мизансцена, спровоцированная заевшим замком. Голос гремел где-то далеко-далеко, пробиваясь сквозь неприступные стены, словно доносился из средневековой темницы. Перекошенные от ужаса лица терпящих кораблекрушение, рты, разверстые воплями предсмертного отчаяния, — вся эта жуткая деревянная пластика придавала происходящему оттенок некоего проклятия. В свете этих адских мучений слова Гранвеля обретали фантастическую и тревожную рельефность. Но поскольку о Фио он уже явно и думать забыл, то девушка отправилась на веранду прогуляться среди орхидей. Она и там прекрасно его слышала, но на расстоянии его грубый голос терял свою оглушительную мощь. Многозначительные бурчания Гранвеля растворялись в комнате подобно чересчур концентрированному аромату освежителя воздуха.

— Конечно, этот старый разбойник Амброз воспользовался случаем, чтобы его имя подольше витало в будущем. Потому-то вы и здесь. Я не видел ваших работ. И кстати говоря, не уверен, что хотел бы их увидеть. Ведь все наперебой только и кричат, что о вашей выставке в Милане, газеты соревнуются в славословии на ваш счет, восторженно расписывая вашу жизнь золушки, и вас саму, и ваше творчество. Вы уже коронованы. И если бы мне теперь попались на глаза ваши картины, я не смог бы их оценить — мое сознание замутнено всей этой хвалебной болтовней людей, которых я или уважаю, или презираю. Так что мое мнение не будет играть роли. Время сделает свой выбор. А критик, он всегда критикует, потому что он воспитан художниками. Мы живем в эпоху, когда художник творит, имея в виду критика, который будет оценивать его творчество. Все это вздор. И Амброз это знал. А Серве, как всегда, попался в его ловушку. Но не я! Я не стану вас ненавидеть, хотя Аберкомбри был моим врагом. Нет, это было бы слишком просто.

Гранвель замолчал. Фио услышала, как он натужно переводит дух и из его надорванного усилием горла вырываются сиплые и тягостные звуки. Она представила его — потным, привалившимся спиной к двери, в рубашке, заляпанной пищей и слюной. Он громко прокашлялся и сплюнул мокроту в бумажный носовой платок.

— Знаете, я видела Амброза Аберкомбри всего один раз в жизни… — рассеянно проговорила Фио.

— Мерзавец. Он держал вас наготове. Знаете, кто вы? Он вас припас на случай своей смерти. Теперь благодаря вам он живет. Художником по собственной воле не становятся, так же как, например, убийцей. Но приготовьтесь, вас еще заставят за это заплатить. Поверьте мне, я знаю, о чем говорю. Однажды я заметил, что никакого таланта у меня нет, но было слишком поздно — к тому времени я уже был знаменит. Они думают, что отреклись от меня. А я не знаю, как мне их благодарить за то, что они дали мне повод исчезнуть. Если вы действительно такая, какой вас представляют, то они еще отомстят вам, причем самым гнусным образом, поскольку отомстят за гениальность, продолжая вас любить. Они отомстят вам за то, что вы лучше их. Опасайтесь их любви — она лишь марионетка ненависти.

— Мне кажется, вы все видите в слишком мрачном свете… Вам не стоит беспокоиться.

— А я и не беспокоюсь, просто я отлично знаю, что будет дальше. Мне жаль вас. Мне жаль вас, поскольку вас ждет успех и совершенно незнакомые люди станут вас обожать и носить на руках. Перед вами распахнуться все двери. И именно тогда, когда весь мир падет к вашим ногам, вы познаете свое одиночество. Вас начнут добиваться мужчины, но не ради вас самой, а ради того божества, которое они себе вообразили; и ради любования самими собой в зеркале глаз этого божества. Они полюбят вас за ваше творчество, а вернее, за те его элементы, которые окажутся им наиболее близки и понятны, которые подтвердят верность и оригинальность их собственных взглядов и лишний раз позволят полюбоваться самими собой. А самое страшное, что постепенно вы попадете в зависимость от этих ничтожных знаков внимания. Но осознаете это только тогда, когда вас станут все реже и реже приглашать на телевидение и презентации. Тогда-то сказка и кончится — и вы вдруг почувствуете острую нехватку этого всеобщего внимания, которому не придавали никакого значения, но будет поздно. Возвращаясь домой, вы будете молить о том, чтобы мигал красный огонек автоответчика, вы будете по сто раз на дню проверять почтовый ящик в ожидании приглашений на такие вечеринки, на которые вы раньше ни за что бы не пошли. В один прекрасный день вас заменят на что-нибудь посвежее, новый молодой талант займет ваше место, и тогда вы почувствуете, как в вас зреет зависть и другие гнусные чувства, каких вы и заподозрить в себе не могли. Вы на себе ощутите, что такое конкуренция в этом мире. Все вокруг — сплошной соблазн и конкуренция.

Лаская лепестки орхидеи, Фио вздрогнула. Она вспомнила, что рассказывал ей о Гранвеле Шарль Фольке вскоре после того, как сообщил, что тот желает ее видеть. Шарль Фольке тогда представил его художником, некогда даже знаменитым, который ныне превратился в почитаемого и опасного критика. Он поддерживает молодые таланты, но является заклятым врагом Грегуара Карденаля, который выступил в ее защиту, ответив на статью Серве де Каза. Фио прекрасно понимала, что Гранвель обращается не к ней: он разглагольствует для собственного удовольствия. Она лишь удобный предлог: молодое дарование, которое он — избалованный лестью и вконец разочаровавшийся — мог предостеречь. За дверью вновь загудел его голос.

— Аберкомбри был просто светским человеком. Не верьте, если вам станут доказывать обратное, это ложь.

— Я не очень вас понимаю. Шарль Фольке рассказывал о вас, как о большом любителе искусства…

— Именно поэтому я так строг. И так лжив. Я хочу выжить. А единственный для меня способ сохранить свое положение — заниматься «новенькими». И хотя я так бьюсь за работы всех этих «гениев», я считаю их полными бездарностями. Мне бы очень хотелось говорить о ком-то значительном, но таковых нет. Кому вы силитесь доказать, что этот мир породил что-либо новое?

Однако каждую неделю Гранвель исправно приносил обзор последних новинок главному редактору журнала «Absolu». Просветления, подобные нынешнему, случались с ним нередко, но он остерегался кому-либо о них говорить; к тому же они быстро забывались в повседневной рутине бесконечных посвящений в рыцари, а потом и в сан, молодых дарований. И пусть он ни во что не ставил большинство из продвигаемых им художников, от этого он не менее страстно их защищал и восхвалял, виртуозно отыскивая в их творчестве нужные зацепки, убедительно подтверждающие его значимость. Он был бесконечно предан искусству и проникался немедленной симпатией ко всем, кто заявлял о своей к нему причастности и разделял его прозелитизм. У них была одна религия. И хотя их кардиналы воевали между собой, а некоторые верующие использовали эту религию как способ влияния в целях личного роста, но, несмотря ни на что, даже самые ничтожные из них верили в своего бога. В глубине души Гранвель надеялся, что всеми этими бездарностями, своим успехом обязанными только ему, он поддерживает миф искусства, готовя благодатную почву для появления однажды, в будущем, настоящего гения.

Благодаря своей известности в молодые годы у него было столько любовных приключений, что он потерял им счет. Он и сейчас не упускал случая, если таковой ему представлялся, но пыл и задор искателя оргазмов порастерял. Раньше он легко возбуждался, находя в упругости сильного, молодого тела ту искру, что воспламеняла его желание. А теперь эти ощущения — восхитительной поверхностности и видов прекрасных и глубоких — возбуждали лишь его мозг, приводя к «интеллектуальным эрекциям». К примеру, Герине Эскрибан, как художник, возбуждал его не меньше, чем какая-нибудь юная шведка-нимфоманка. Своими витиеватыми комментариями, подкрепленными цитатами из признанных мэтров, а главное, серьезным тоном и голубыми глазами, Эскрибан соблазнял и раззадоривал критиков и коллекционеров. Чтобы очаровывать публику, ему не приходилось рассчитывать на достоинства своих работ, и он целиком полагался на собственное обаяние, убеждая всех в ценности своего искусства. Но Эскрибан пользовался покровительством Карденаля, слишком заметной фигуры художественного авангарда. Гранвель регулярно смешивал его с грязью. На самом деле Карденаль и Гранвель представляли собой разные стороны одной и той же медали — мира современного искусства. Один представлял официальный авангард, тогда как другой — официальную борьбу с этим самым авангардом и даже защиту некоего классицизма. Их постоянная вражда усугублялась общей страстью к Рафаэлю Йоахиму Боронали, чьи работы и интеллектуальное наследие они ожесточенно оспаривали друг у друга.

Презрение, которое Гранвель питал к современному искусству, наиболее ярко проявлялось во всесторонней поддержке, которую он этому искусству оказывал. Он не желал тратить жизнь на противление эпохе, вдосталь насмотревшись на критиков, записанных в нацисты и фашисты лишь за то, что им не понравилась та или иная модная новинка. По правде говоря, живопись в его вкусе заканчивалась на Пикассо, но он ни за что бы в этом не признался. Он был по натуре реакционером — такое определение его не смущало. И то, что мазню безумных отпрысков буржуазных семейств сравнивают с работами великого Тинторетто, просто убивало его. Но он помалкивал, поскольку честность — это достоинство, которое весьма опасно демонстрировать при жизни: надо сначала умереть, а уж потом можно, не сильно беспокоясь, высказать свои истинные мысли.

Хоть он и молчал, но втайне частенько разделял возмущение Серве де Каза в отношении авангарда, «этого фарса, канон которого построен из ересей», как он любил повторять. Серве был человеком экстремального склада, который говорил, что думает, даже если его слова восстанавливали против него весь свет. Он провозглашал себя другом всех несчастных и обездоленных, которые вели бесконечную войну как с теми, кого он называл филистерами, так и с теми, кто в искусстве «создал себе репутацию в фарисейском регионе». Проблема заключалась в том, что его эстетические вкусы были слишком тесно связаны с его политическими взглядами: он без устали участвовал в кампаниях, разоблачающих упадок общественной морали, упорно выступал противником любых новшеств от Интернета до PACS, реформы французского языка, педагогики и социологических объяснений феномена преступности. Таким образом, во всеуслышание поддерживать эстетические воззрения Серве де Каза для прессы и общественного мнения означало встать на сторону его непримиримого консерватизма. Гранвель же политикой не занимался, но — добавлял он, чтобы окончательно рассеять сомнения, — «и левых тоже не поддерживал». И уж конечно, он ненавидел рок и все эти современные дебильные ритмы, но в конце концов он же имел право и на какие-то личные пристрастия?

Он написал статью, в которой безжалостно высмеял жалкие претензии современной эпохи на гениальность. Он просто напомнил, что первые наскальные рисунки, изображавшие зубров, медведей и отпечатки рук, появились за тридцать пять тысяч лет до Рождества Христова. Прошло каких-то восемь тысяч лет, и homo sapiens научился рисовать на стенах пещер силуэты себе подобных. Еще двадцать три тысячи лет спустя, к четвертому тысячелетию до Р.Х., развитие искусства дошло до первых нестилизованных лиц. Зато в XX веке революции провозглашаются на каждом шагу, в каждом новом сезоне обязательно происходят решающие концептуальные прорывы — все это вызывало его негодование. Любая эпоха, как истинная мать, гордится своими детьми, считая их безусловно лучшими. Но для Гранвеля не существовало ничего новее шедевров прошлых лет.

И хотя сейчас, перед Фио, он упивался самобичеванием и заявлял о своем неверии в это фальшивое общество притворщиков, в котором играл одну из ключевых ролей, оправдывая собственное лицемерие лживостью окружающих, однако в принципе в разгаре полемик и на презентациях выставок он с превеликим удовольствием красовался в своих дорогих и важных костюмах.

— Видите ли, я все равно что повар, который не верит в кулинарное искусство. Мне не нравится, как еду готовят, подают и обсуждают. Но это единственное, что я умею делать, и причем виртуозно. И когда я оказываюсь на кухне своего знаменитого ресторана, меня охватывает пыл страсти и нужные ингредиенты сами оказывается в руках. И я готовлю разные блюда, потому что в зале сидят клиенты и хотят есть. Это голод, он-то все и меняет.

Тут наконец явился братец Жанетты с полным комплектом инструментов взломщика. Он вошел совершенно бесшумно, весь в черном, его лицо было скрыто под маской. Фио понравилась его стройная фигура, которую еще больше подчеркивала облегающая одежда. На прощание она пожелала удачи человеку за дверью и потихоньку смылась. На улице Пернети моросил дождик, она присела на какой-то подоконник. Она чувствовала себя грязной и подумала было, что это из-за дождя, но ощущение шло изнутри. Особняк Гранвеля со всеми его коллекциями лишь дополнял картину изобилия и роскоши, знакомство с которой она начала два месяца назад, и хотя умозрительно ее забавляли эти демонстрации величия, физически, не умея отделять себя от мира, она была подавлена. Она не давала этим людям никаких моральных оценок, разве что ее собственный организм оказался на такое способен. Она чувствовала, что, меняя окружение, меняется сама.

Каждый раз, идя на встречу с очередным авторитетом мира искусств, Фио надеялась найти объяснение своему новому положению. Пусть ей наконец скажут, что же с ней происходит! Но ее появление ни у кого не вызывало вопросов, как будто это место всегда предназначалось ей и теперь она просто заняла его по праву. Их нисколько не удивляло то, что ей самой казалось совершенно невероятным, и это лишь усиливало ощущение того, что они говорят на разных языках. Почему все эти важные люди жаждут ее видеть?

Они все про нее знали и были настолько уверены в своих мнениях, что ей казалось, будто она потеряла светлую незамутненность собственной личности. Она с удивлением узнавала из статей журналистов, причем встречавшихся с ней, о своих зеленых глазах и потертых вельветовых штанах. Ни слова правды. Засомневавшись было, она несколько минут таращила глаза, изучая в зеркале их радужную оболочку в тщетном поиске зеленых оттенков. Но нет, глаза выглядели отчетливо карими, темно-карий цвет невозможно перепутать с зеленым. Просто у нее были рыжие волосы, а из этого само собою следовало, что и глаза у нее зеленые. Ведь это так хорошо сочетается. Возможно даже, что журналисты и вправду видели ее зеленые глаза, находясь под впечатлением собственных предубеждений. И тогда она поняла: что бы она ни делала, что бы ни говорила, все это будет относиться уже не к ней, а к уже сложившемуся представлению о ней, к некоему образу, придуманному ими. Прилизанная их взглядами, она отступала под натиском их воображения, пропадала в красках и очертаниях, приписываемых ей людьми, которых она не знала. Она перестала читать статьи о себе и просила Божарского ей их больше не присылать. Во всех этих статьях, якобы посвященных ей, она гораздо больше узнала о критиках, нежели о самой себе.

Вернувшись домой на улицу Бакст, она насыпала Пеламу корма, вставила сигарету в аппарат искусственного дыхания и заснула на диване, погрузившись в музыкальные узоры «Inevitabilmente».