Неотвратимость

Печенкин Владимир Константинович

Так получилось. Повесть

 

 

 

1.

Залик был маленький, всего шесть или семь рядов стульев, но все равно много осталось свободных мест; время рабочее, да и дело слушалось обыкновенное, не так уж чтобы очень интересное. Никто никого не убил, тыщи не украли. По пьянке история — эка невидаль.

У входа сидели какие-то четыре тетки в плюшевых кацавейках, слушали, вытянув шеи, шептались громко. Если кто входил и садился с краю, объясняли, что к чему:

— …Тот ему говорит, который трезвый-то, зачем, говорит, скандалите и выражаетесь при всех, а этот с пьяных-то шар его отверткой… В больнице еле оклемался.

И бесцеремонно тыкали пальцем в сторону Марии:

— А то жена евонная. Кажись, бабочка аккуратная и из себя ничего, а с таким дураком живет. Я бы на ее месте…

Мария слышала и опускала глаза, как будто в самом деле виновата она, что живет с мужем. Ну как они так рассуждают? Ведь не для того выходила замуж, чтоб расходиться. Или в самом деле виновата?

На передних рядах сидели опрошенные свидетели, очевидцы преступления. Две соседки из их дома. Из автобазы, где работал Григорий, товарищи не пришли— то ли некогда, то ли не захотели. Но все-таки там «отреагировали» — прислали в суд характеристику и общественного защитника.

Судья, немолодая, приятная такая на вид женщина, вела дело толково и ровно, вопросы подсудимому задавала без строгости, вроде бы даже жалела его.

— Вот увидите, она его отпустит на все четыре стороны, — сказали тетки.

Подсудимый Григорий Шабанов ни в чем не запирался. Только когда спрашивали о причине его поступка, у подсудимого срывался голос, поникала стриженая голова, он с трудом выдавливал слова:

— Ну, пьяным я был… А этот, ну, потерпевший, стал что-то мне говорить…

— Так, вы были пьяны. И не помните, как ударили человека отверткой?

— Да, отверткой… Был пьяный…

— Почему отвертка оказалась в кармане ватника? Всегда ее носите с собой?

— Нет, зачем же! Кабину в тот день ремонтировал и забыл в кармане, не выложил…

Остриженный, похудевший, в старой помятой синей куртке (пуговица-то, вторая сверху, на одной ниточке, пришить бы), выглядел Гриша таким невыносимо несчастным, таким потерянным.

Мария стонала молча, про себя, и всей душой хотела, чтобы сбылись предсказания плюшевых теток и приятная судья отпустила бы Гришу. Когда обратились к ней и спросили, как ведет себя Шабанов дома, в семье, Мария ответила жалобно:

— Ничего… В общем нор… нормально…

— Чего там «нормально»! — не выдержала соседка Евдокия Михайловна. — Мука одна тебе от него! Поглядишь — все он пьяный, послушаешь — все он тебя кроет. Через стенку нам слушать муторно. А ты — «нормально»! Говори уж суду. Ребенок весь издерганный… — Судья подняла брови, и Евдокия Михайловна замолчала,

— Скажите, ваш муж часто напивается пьяным? Обижает вас?

— Да…

— И давно такое началось?

— Да…

— Сколько лет вашему сыну?

— Девять…

— Муж оскорбляет вас в присутствии ребенка?

— Да…

— Бьет вас?

— Да. Нет. Он редко дерется, только ругается,

Народный заседатель спросил:

— Вы обращались куда-нибудь с жалобой?

— Куда?

— Например, по месту работы мужа, в профком?

Мария посмотрела на общественного защитника из автобазы. Тот, склонив к плечу лысеющую голову, смотрел в окно. Выпятил подбородок, поправил галстук, и опять — в окно. Не зная, что сказать, Мария тоже уставилась на голый заснеженный тополь за стеклом… Было раз, ходила. В профкоме автобазы как раз сидел этот лысеющий товарищ. Выслушав Марию, очень удивился.

— Шабанов? Странно! У нас нет никаких сигналов по его поводу, на работе пьяным не видели. Он что, деньги вам не отдает, пропивает?

— Деньги? Отдает. Я не знаю, сколько он зарабатывает.

— Как же так, жена — и не знаете. И из ГАИ на него сигналов не поступало. Ну хорошо, хорошо, разберемся.

Через два дня Григорий вернулся из рейса. Хмуро молчал, пока не выпил бутылку красного и не съел ужин. А потом, закуривая, сказал:

— Значит, жаловаться бегаешь? Так-так. Я, значит, вкалываю, вкалываю, а ты ходишь мне на работе авторитет подрываешь? Дома морду воротишь…

— Гриша, да ведь ты когда вернешься пьяный и злой, с чего мне улыбаться?

— Ясно, ясно. Пока я в рейсе, нагуляешься с разными… А потом я тебе нехорош, жаловаться бегаешь! Н-ну ладно!.. — Он поднялся из-за стола, бледный и страшный.

— Папа, папа, не надо! — закричал Витя.

Больше Мария никуда не обращалась.

Не дождавшись ее ответа, заседатель спросил еще:

— У вас на работе знали, что в семье неблагополучно?

Никто ничего не знал. Стыдно было рассказывать, что ее муж чем-то хуже других мужей. Ведь это как бы принижало и ее. Случилось как-то, давно еще — пришел Григорий домой особенно не в настроении, а допив принесенную бутылку, вовсе взбеленился. Из-за чего? Разве упомнишь. Пустяк какой-то. Тут ведь не причину надо, а настроение, причина же всегда найдется. Бросил в Марию тарелкой, но она посторонилась, и тарелка разбилась о стену. Тогда схватил жену за ворот и стал бить кулаком по голове, по рукам, которыми закрывала лицо. Вырвалась, подхватила плачущего, маленького еще тогда Витю и убежала, Не к соседям, как некоторые, а на вокзал уехала последним трамваем. Там и просидела до утра. Витюшка спал, а она ждала нового дня, как поезда. И пришел день, и отвела Витюшку в детсадик, а сама забежала домой переодеться, прибрала в квартире — муж уже ушел — и с небольшим опозданием пришла на работу. Улыбнулась смущенно: надо же! — проспала я…

Нет, никто не знал. Терпела. Рассказывала сотрудникам, если Гриша делал что-нибудь хорошее — картошки из села на зиму привез, костюмчик Вите из дальнего города. Находила оправдание: одна она, что ли, так живет? В первые годы замужества как-то не видела большой беды в мужниных выпивках — кто не пьет? Да и редко это бывало. Ну пошумит немножко, так пьяный же! Зато трезвый смеется, шутит — глядишь, и отлила обида, и забылась. Так и привыкла. И не заметила, как сошла на нет его веселость, уж когда и трезвый, все недоволен, словно не он, а его обидели. Думала: другая ему, может, понравилась? Однажды чистила пиджак — пьяный измазался — и нашла в кармане фото: Григорий стоит среди каких-то кустов, красивый, довольный и обнимает за талию женщину в коротком открытом платье. Она ему руку на плечо положила, а сама улыбается и жмурится, как сытая кошка. Стараясь, чтоб голос не дрогнул, Мария спросила:

— Это кто?

Григорий брился. Оглянулся через плечо и сразу насторожился.

— А, так, попутчица… — И перешел в контратаку: — Ты что еще за моду взяла, по карманам шарить!

Выхватил фото, порвал. Но Мария почувствовала — врет, не простая попутчица та женщина… Так что ж, и разводиться? А ребенок? Сыну отец нужен, Витя очень любит отца. Уж как-нибудь перетерпится. Григорий обычно уезжал на два-три дня, иногда на неделю — Марии передышка. И опять: одна она разве так живет? А уж если не разводиться, а терпеть, так зачем болтать и жаловаться. Сама ведь десять лет назад вышла замуж за бойкого, уверенного в себе шофера. Сама, никто не неволил. Так как рассказывать о муже?

У Марии закапали, закапали слезы. Судья сказала:

— Ну хорошо, сядьте, успокойтесь.

Вопросы суда всколыхнули многие, долгие обиды, и теперь сидела Мария как раздвоенная: и не задалась жизнь с мужем, и жаль Гришу. И жалость эта бабья сильнее обиды.

Плохо слышала выступления общественного защитника, того, лысенького. А он деловито говорил, что на шофера Шабанова никаких сигналов не поступало. Наоборот, он на хорошем счету, неоднократно поощрялся материально и морально. Правда, однажды жена говорила, что будто бы… Но письменного заявления она не подала. С Шабановым проводилась воспитательная беседа, и в дальнейшем никаких жалоб не поступало. Что же касается поступка, совершенного в нетрезвом виде, то это, вероятно, результат того, что Шабанов длительное время находился на уборочной, таким образом, он оторвался от коллектива. И, конечно, коллектив возмущен антиобщественным поступком Шабанова, решительно осуждает его. Однако, принимая во внимание, что работник он хороший и никаких замечаний до сих пор…

Похоже было, что сейчас общественный защитник запросит Шабанова на поруки для перевоспитания в коллективе. Но он почему-то передумал. Просил только учесть…

— Вот увидите, отпустят, — прогнозировали плюшевые тетки. — Отпу-устят, им что!

Мария думала: как же теперь будет? Вот сейчас кончится суд, и они с Григорием пойдут вместе домой. Мимо гастронома. Наверное, захочет после двухнедельной отсидки выпить. Давать денег или не давать? И что потом будет? Может, пойдет все, как в первый год их семьи? Вот и адвокат говорит, что послужит тяжелым уроком. А это кто сейчас выступает? Прокурор. Витюш-ка уж, наверно, пришел из школы и на улицу убежал. Надел ли теплое пальто? Завтра с работы зайти бы в школу надо. Ах, на работе все будут расспрашивать, как неприятно.

Последнее слово обвиняемого… Звучит-то как, вроде уж больше никогда слова не вымолвит. Гриша говорит., Да что тут сказать? Виноват. Сегодня же Грише пуговицу пришью…

Все встали, суд удалился на совещание. Мария тоже вскочила и заторопилась к мужу, он жалко улыбался ей, опершись на деревянный коричневый барьер. Но милиционер не разрешил подходить. Гришу куда-то увели. Соседка Евдокия Михайловна шептала что-то постороннее, вроде про погоду…

— Встать, суд идет.

Протокол судья читала отчетливо, но шли слова поверх сознания Марии…

— «Народный суд Октябрьского района города Нижнеречинска, рассмотрев в судебном заседании…»

…Когда они пойдут мимо гастронома, наверное, Гриша не станет требовать бутылку. После такого тяжелого— ни за что. Господи, хоть бы теперь все наладилось!

— «…Руководствуясь статьями… суд приговорил: признать Шабанова виновным… в совершении преступления, предусмотренного статьей… и определить ему меру наказания… три года лишения свободы с отбыванием в исправительно-трудовой колонии строгого режима…»

Судья спрашивает, ясен ли приговор подсудимому. Марии не ясен. Ведь тут говорили…

— Три года, ишь ты! — без сочувствия, но несколько разочарованно говорили четыре тетки.

Три года? Грише дали три года?!

— Гриша!

 

2

Мария прикрывала рот ладошкой, но блестели смехом глаза, смеялись плечи, каштановая прядка красивых ее волос опустилась на лоб и тоже смеялась. Оторвавшись от цифр и дел, развеселилась вся бухгалтерия— это к ним зашел Кайманов из отдела снабжения.

— Михаил Яковлевич, разве так можно! — хохоча, машет на него пухлыми ручками старший бухгалтер Клара Иосифовна. — Вы же снижаете нам производительность труда!

— Неужели? Тогда ухожу, ухожу. Пришлю вам Ло-башкина из отдела организации труда, он вам поднимет производительность на прежний уровень.

И все опять засмеялись, потому что Лобашкин из ООТ был на редкость нудным и унылым человеком. А Михаил Яковлевич, держа веером подписанные документы и сохраняя на лице шаловливую мину всеобщего любимца, удалился.

— Ох этот Кайманов, такое всегда сморозит! — до-амеивалась Клара Иосифовна.

— А я знаю, что за магнит его к нам притягивает, — хитренько бросила счетовод Наталья Игнатьевна. — На Машеньку нашу все поглядывает.

— Ну и что тут удивительного? Машенька у нас красавица, вон вчера тот же Лобашкин минут пять стоял возле ее стола.

— При чем тут я? — отвела Мария с лица прядку, — Кайманов заходит оформлять документы.

— Да, но оформляю я, а глядит он на тебя, — подтрунивала Наталья.

Мария и сама знала, что Кайманов к ней неравнодушен. Он собой видный мужчина, холостой, характером легок и весел. Но заметив в себе эту тайную приятность, Мария сразу же решила держаться подальше от обходительного снабженца. Минувшей зимой на одном совещании Кайманов случайно сел рядом с ней и не очень шутил, даже грустным казался, а потом, в конце уже совещания, сказал осторожно, что, мол, после этакой скучищи неплохо бы погулять на свежем воздухе, и лучше бы с кем-нибудь вдвоем, а? Мария ответила, что отвыкла она гулять, да еще с кем-нибудь вдвоем. И так посерьезнела, и так отвела руку от его прикоснувшейся руки, что Кайманов примолк. Наверное, Наталья наблюдала за ними, потому что, когда шли вместе домой, спросила:

— Что он тебе все шептал?

— Представь себе, гулять приглашал на свежем воздухе.

— О! Ну и что же ты?

— Да с какой стати!

— Ну, человек он приятный, до сих пор холостяк, а у тебя сейчас мужа нету…

— Как нет? Конечно, два года, как он… там. Пишет, что должны отпустить куда-то на стройку. Он ведь хороший шофер и работящий. Только если выпьет…

— Если! В том и дело, что «если». Догадывались мы, как тебе живется. От такого супруга и погулять не грех…

— Перестань, Наташа. У меня семья, сын, самой уж за тридцать.

— Ну, гляди. В том-то и дело, что нам за тридцать. Медлить-то и некогда, успевать надо, пока вовсе не сморщились.

— Ты, кажется, и так успеваешь.

— Что ж, у меня ни мужа, ни детей, сама себе хозяйка. Ты вот теряешь золотые годы, а что толку? Кто Тебя оценит?

— Сама себя ценю, не размениваюсь.

— Ну цени, — Наталья помолчала и добавила: — А знаешь, все-таки ты молодец, Машенька. Честное слово, молодец!

Обняла и поцеловала в щеку.

Бухгалтерия снова настроилась на деловой лад, и Мария углубилась в работу, забыв о Кайманове и обо всем.

Но после работы Михаил Яковлевич напомнил о себе. Он столкнулся с Марией у выхода из управления, опять-таки как бы случайно. С улыбкой приподнял велюровую шляпу, открыл дверь: «Дорогу женщине!» И по пути к трамвайной остановке сказал:

— Мария Николаевна, мне подвернулись два билета в театр на завтра, «Летучая мышь», областная оперетта на гастролях. Билеты остродефицитные, не отказываться же было, верно? Прошу вас, пойдемте.

— Скажите, почему вам вздумалось приглашать именно меня? — строго и холодно спросила Мария. Он немедленно перестроился с просительного на шутливый тон:

— Я ведь состою в культкомиссии, поэтому рост культурного уровня сотрудников — и сотрудниц! — моя святая общественная обязанность. В данном случае персональная забота, так сказать. Надеюсь, не отказываетесь?

— Отказываюсь. Зачем вам это, Михаил Яковлевич?

— Мне казалось, что вы давно не были в театре.

Тут Мария заметила Наталью, спешащую к трамваю.

— Мне кажется, что Наталья Игнатьевна тоже давно не была в театре, — усмехнулась Мария. — Вот ее пригласили бы.

— Но почему, Маша?! — тихо спросил Михаил Яковлевич.

— Ах вот как, уже — «Маша»! Я недавно видела «Летучую мышь» по телевизору, а Наталья Игнатьевна телевизор не любит. Проявите к ней… Впрочем, я что-то не помню, чтобы вас выбирали в культкомиссию. До свиданья, Михаил Яковлевич.

— Что ж, мне бесконечно жаль моих несбывшихся мечтаний, — он снова перешел на легкий тон. — Остается Только принять к сведению ваши рекомендации.

В трамвае, сдавленная со всех сторон, уткнувшись в чью-то драповую спину, она улыбнулась. Есть у него подход к женщине, у Кайманова. Как он это сказал: «Почему, Маша?!» Значит, есть в ней что-то такое… Надо было идти с ним в театр? Нет, конечно! А то сначала театр, а потом… Но как забавно бы вышло: зайти завтра в отдел снабжения и — «Михаил Яковлевич, я ошиблась, по телевизору передавали «Марину», а потому согласна…» Что это я согласна? В театр, что же еще. Действительно, так давно не была в театре. С Гришей разве пойдешь. Он или в рейсе, или в выпивке, или в домино на дворе играет. В кино, и то не любитель. Сейчас, без Гриши, идти одной тоже ни то ни се. Но и не с Каймановым же! Завтра, что надо сделать завтра? Ну да, у Витюши в школе родительское собрание. Вот единственная и настоящая отрада — Витюша. Учится хорошо, вообще славный растет. Скоро, может быть, отпустят отца досрочно, отпускают ведь, если кто не злостный. Наверное, и в колонии он хорошо трудится. И в организации у них участвует, которая для порядка. Мария четыре раза ездила на свидания. Гриша выходил к ней стриженый, в колонийской одежде и кирзовых сапогах, улыбался виновато, был послушен всему и всем, и ей тоже. В разговоре никогда не касались они преступления, Мария считала, что Грише больно вспоминать тот злополучный ноябрьский день, приведший сюда… Рассказывала, что нового в городе, как живут они с Витей, а он ей про порядки в колонии, и заливала Марию жалость к мужу, глубокая бабья жалость, которая бывает так похожа на любовь.

Хоть бы отпустили его на стройку. Съездила бы повидаться, Витю бы с собой взяла, соскучился мальчик. Бывало, когда выдастся трезвый день, от Гриши не отходит, расспрашивает о разных разностях, трогает и гладит его куртку, щеки, ворошит волосы. Лицом и движениями сын весь в отца, и было это Марии приятно. А порой тревожно.

Года четыре назад, жарким летним предвечерьем, шла она с работы, увидела Витю во дворе и остановилась, наблюдая за игрой ребятишек. Игра была в «мужа и жену». Витя изображал пьяного, а худющая белобрысая Лиза из соседнего подъезда, «жена», вела его под руку и уговаривала. А Витя шатался, сердился, отталкивая «жену». И вдруг — Мария похолодела — детский голосок ее сына, ее Витюшки, выкрикнул:

— Убирайся к себе на кухню, сука!

Так орал на нее пьяный Григорий, так, пока в игре, куражился сын. Закусив губу, чтобы хватило сил не накричать при посторонних, Мария подошла.

— Витя, пойдем домой.

— Чего там еще? — мальчик не сумел сразу выйти из роли.

— Пойдем, ты мне нужен, — как могла спокойно сказала Мария и двинулась к своему подъезду. Войдя в квартиру, опустила на пол сумку с продуктами, привалилась к стене плечом.

— Мам, ты что? Мама!

Она заплакала. Она думала, что нельзя сейчас плакать, а надо строго отчитать Витю, но только заплакала. Витя понял, опустил глаза. Подошел и уткнулся в рукав ее пальто. Так и стояли в тесном коридоре над сумкой.

— Горько мне было услышать… — сказала Мария.

Сын ответил глухо из ее повлажневшего рукава:

— Больше не услышишь, мам.

— Так ли это, Витя?

Он охватил ее ручонками, прижался крепче.

— Пусти, сынок, — вздохнула Мария. — Надо ужин готовить…

Мария вышла из трамвая, забежала в магазин, в булочную, и все думала, как поедут они с Витей. В планах и тревогах совсем забылись и театр, и Кайманов.

 

3

Не успела толком весне порадоваться, зеленым листочкам, а уж и лето — вот оно, июньским солнышком припекает. Витю в лагерь проводила. А сама, в первые же дни отпуска, поехала на свидание. Была в профкоме путевка в дом отдыха, да пришлось отказаться— к Грише надо.

Говорила с мужем, утешала, обнадеживала, что все наладится еще в жизни. Улыбалась, а сама жалела его до слез. Полились слезы, только когда вышла из комнаты свиданий и на проходную, на строгий забор оглянулась. Плакала, что так горько Гришина судьба обернулась и ее тоже. Господи, скорей бы время шло, кончался срок.

Время шло, летело. Пока возилась с ремонтом квартиры, отпуск и кончился. А там уж и осень подкралась, Вите школьная пора, новые заботы…

В ноябрьские праздники, после демонстрации, зашли к ней домой две сотрудницы — Наталья и Капа. Навязывался в компанию Кайманов, да Мария деликатно его «отшила». Пили чай, бутылочку сухого вина купили ради праздника, немножко попели и похохотали над ухаживаниями Кайманова.

— Все-таки много ты теряешь, Маша, — сказала Наталья. Не всерьез, а словно подхвалила. — Ты так уж любишь, что ли, мужа?

— Не знаю… Прежде, наверно, любила. Только жизнь у нас была не очень… Но при чем тут «любишь — не любишь»? Я замужняя, сын растет, и какие могут быть вопросы? Хватит об этом, давайте еще споем. Душевное что-нибудь. Давайте «Рябину».

— Песня старых дев, — хмыкнула Наталья. — Для меня в самый раз подходящая. Ладно, запевай, Капа.

Через час Наталья заспешила уходить. Подмигнула* «На свидание пора мне. А что теряться, в самом деле!» Сотрудницы ушли, а Мария принялась мыть посуду. Вот и весь для нее праздник.

А вот уж когда по-настоящему стало ей празднично, так это когда пришло веселое письмо:

«…Два года срока за спиной, и направили теперь меня на «химию», в смысле — на стройку народного хозяйства. Тебе, конечно, не понять, а так это здорово — идешь, а за тобой конвоя нету, забора нету! Захотел — гуляй по улицам после работы, в магазин можно, в вольную столовку. В общежитии ничего, жить можно. Плохо вот, что от Нижнеречинска далеко, а отпуск тут дают только через одиннадцать месяцев. Ты ко мне пока не езди, потому как нашу бригаду должны послать на работу в лес, не надолго, на месяц, а может, недели на две. Когда вернут, обещали меня на бульдозер перевести. По машине стосковался. По тебе тоже. Когда напишу, бери отпуск без содержания, приезжай».

Взволновалась Мария и стала ждать письма с приглашением. С работы идя, нетерпеливо заглядывала в почтовый ящик, даже край крышки отогнула. Но, кроме газет, так долго ничего не было. Лишь месяца через полтора — «приезжай!»

Спалось ей в ту ночь плохо. Вставала, включала свет, перечитывала строчки и словно слышала хрипловатый голос мужа: «Приезжай, найду квартиру на время, повидаемся…» Утром прибежала в управление раньше всех и — старший бухгалтер еще шубу расстегнуть не успела — к ней:

— Клара Иосифовна, разрешите…

Но Клара Иосифовна, пробежав письмо, сразу за-морщилась:

— Машенька, милая, все понимаю! Ах как понимаю! Но ведь конец года, к отчету надо готовиться. Потерпи уж немножко, до января. Сдадим отчет, и поезжай. Хорошо?

— Хорошо, Клара Иосифовна.

Мария кивнула, постояла еще минуту и пошла к своему столу.

— Маша, подожди! Ах, ну что мне с тобой делать?! Поезжай уж, что ли, на Новый год, выкрою тебе дней пять в счет будущих отгулов. Пусть вам будет праздник.

— Спасибо, Клара Иосифовна, спасибо!

С отчетом у них не ладилось. Мария торопилась, сидела в бухгалтерии допоздна. И наконец за три дня до Нового года сказала Клара Иосифовна:

— Ладно уж, поезжай. Счастливо тебе.

И опять ночь не спала — готовилась, стряпала. А поутру вместе с сыном, благо у него каникулы, двинулись на вокзал.

— Мам, это далеко? — теребил за рукав Витя. — А сколько нам ехать?

— Не знаю, сынок.

— Ну, целый день?

— За день не доехать, наверно. Две пересадки все-таки. Послезавтра должны быть на месте.

— Мам, а папа больше не пьет водку?

— Нет. Конечно же, нет!

Витя тоже нес сумку, а в ней свой подарок — школьный дневник с четверками и пятерками.

Приехали в большой город. Четыре часа на вокзале сидели, поезда ждали. Потом на маленькой станции еще ждали. Ночь провели в вагоне. В их купе, на нижней полке, долго и жалобно плакал ребенок, больной, должно быть. Мать тоненько, заунывно пела ему. ОС-рывала песню: «Когда ты уймешься, горе мое!» — и снова пела.

«А когда же уймется мое горе?» — думала Мария.

Утром, затемно, вышли из теплого вагона на ветреный морозный перрон. Дождались на вокзале рассвета. Витя дремал.

Этот город тоже был довольно большой. И красивый, несмотря на метель. Новые дома, много людей на улицах. Все торопятся куда-то. Или от метели убегают. И все же, когда Мария спрашивала дорогу, каждый остановится, объяснит подробно. Ничего, хорошие здесь люди.

Автобусом добрались до окраины, где дома еще не обжились толком на улице, где торчат из-под сугробов вместо деревьев тоненькие вички, где снуют самосвалы, грузовики с тесом и шлакоблоками. Но еще и машины с различным домашним обзаведением, шкафами и кроватями — новоселов завозят.

У Марии замерзли руки. В карман их не сунешь, сумки тяжелые несет с гостинцами. От бессонной ночи, метели и волнения знобило. Витюшка до глаз погрузился в шарф. Но просил:

— Мама, дай понесу сумку.

Наконец нашли дом, где помешалась спецкомендатура. В вестибюле окутало их теплом, напахнуло свежей краской. Вправо и влево уходил коридор, вверх — лестница. Чисто у них тут и светло, и топят достаточно. Из-за столика с телефоном поднялся старичок-вахтер.

— Вам к кому, гражданочка?

— Мы к Шабанову приехали. Здравствуйте. К Шабанову Григорию. Куда нам обратиться?

— А это вы, гражданочка, пройдите к капитану, начальнику комендатуры. По коридору влево. Замерз, хлопчик, а?

В коридоре повстречались два парня. Мария покосилась на них с опасливым любопытством. Одеты прилично, пальто модные, цветные шарфики. Книги под мышкой. Неужели из тех… здешних? Ага, вот она, табличка: «Начальник спецкомендатуры».

— Разрешите?

Лицо у капитана суровое, взгляд быстрый, цепкий. А так — вежливый, из-за стола встал, усадил Марию и Витю.

— Так. Шабанов, значит?

— Шабанов Григорий Ефимович.

Капитан полистал папку, отложил. Не читал, просто так листал. В груди у Марии тревожно заныло.

— Можно с ним повидаться? — спросила, превозмогая дрожь.

Капитан покусал обветрелую губу. Поднял взгляд на Марию.

— Напрасно вы ехали. Да еще с ребенком. Зима… Да, такие вот обстоятельства. Шабанова пришлось вернуть в колонию. За нарушение режима, злостное нарушение.

— Как же так? Значит, здесь его нет?

— У нас пробыл два месяца в общей сложности, и за это время несколько нарушений… Ну… сами понимаете, строго у нас.

— Что же… что он сделал?

— Дважды — пьянка в общежитии, на третий раз и драка. Нанес телесные повреждения активисту бытового совета.

Мария посмотрела на сумки с гостинцами.

— Он писал, что работает хорошо. Что квартиру найдет для нас, пока мы гостим…

— Работал хорошо, этого у него не отнимешь. Да в том и беда, что некоторые, пока под конвоем, — хороши, а свободу без водки не могут представить. Он и дома пил много? — Мария кивнула. — Одним словом, стройке нужны рабочие, хулиганам место в колонии. Но вы-то за что мучаетесь! В такую даль, с ребенком, эх… Вот что. Останетесь до завтра, отдохните, место найдется в комнате приезжих. Зима-то вон как крутит.

— Какой уж отдых. Мы поедем.

— Ну хоть отогрейтесь. Чаю можно организовать. Мальчик совсем промерз.

Капитан и Мария посмотрели на Витю. За все время он как сел, так и не шевельнулся, слушал.

— Мы с мамой поедем домой, — сказал Витя и сполз со стула.

У дверей Мария обернулась:

— Скажите, а нельзя ли оставить кому-нибудь продукты? К кому не приезжают? И кто не пьет…

— Кто не пьет, тому денег на все хватит. А вам на обратном пути тоже есть надо.

— До свиданья. Пойдем, Витенька.

Лет, может, сорок назад на воровском и обывательском жаргоне такая спецмашина называлась «черный ворон». В черный цвет ее красили, что ли? Или потому, что «черный ворон» — недобрая примета? Со временем колонийский режим помягчал, и в жаргоне для спецмашины другое нашлось имя, фамильярное— «воронок».

В глухом кузове «воронка» было их двенадцать: десять возвращенцев с «химии» да двое перворазников, молодых хулиганов. Эти сперва робели, ежились. Но глупое самолюбие скоро заставило притаить страх перед неведомой еще колонией, юнцы забодрились, зарисовались отчаянными и отпетыми — нам, дескать, ничто не в диковинку. Болтали громко, просили зачем-то у безмолвного конвоя закурить, смеялись вымученным своим шуткам. Была их фанаберия не к месту, некстати, и всем они надоели. Сидевший рядом с Шабановым вор Ошурков бросил, ни к кому не обращаясь:

— Эй, кончай базарить!

Ошурков не любил мелкую нахальную сволочь: лет пять назад такие вот сопляки случайно, ни за что, избили его так, что еле отлежался. История эта возмутила Ошуркова до самых остатков души: шпана же, мелочь. Ошурков ничего особенного из себя не представлял — так, тщедушный ворик. Но в тихом нервном «кончай базарить!» прозвучало аристократическое презрение блатного профессионала к случайной тут дряни. Юнцы примолкли.

Возвращенцы вполголоса рассказывали друг другу, кто где был на «химии», кого из знакомых уже вернули, кого, наверное, скоро вернут, кто прижился на стройках и назад не собирается. Шабанов не слушал. В нем ныла своя тоска, своя боль — как же вышло, что везут опять в колонию?! Ведь не хотел же этого, не хотел! Еще год за забором, с ума сойти! А ведь уж на свободе жил! Без забора и конвоя! Мария приехать должна. Сейчас, может, лежал бы с ней рядом… Не думал бы даже о «воронке» проклятом.

Если бы как-нибудь вернуть тот вечер… Сказать бы: мол, извините, мужики, не могу с вами, некогда… Что он собирался тогда делать? Ничего не собирался делать. Ну, забил бы «козла», партию или две, не больше, потому что курить в красном уголке не разрешают, а без курева что за игра. Телевизор бы смотрел до поверки. Что еще? Кое-кто учится, многие книжки читают, больно умные. Шабанов полагал, что учиться ему ни к чему: на что науки, если и без диплома на свободе заколачивал— дай бог инженеру. Книжки читать не привык. Скучно по вечерам. Но все равно не надо было пить.

То есть как не пить? Совсем? Нельзя совсем не пить, сейчас кто не пьет? Он что же, права не имеет с устатку по сто грамм? За свои заработанные, не краденые? Характер у него у пьяного тяжелый, вот ведь какая штука. Сам не рад, но если такой характер! И ведь не убил, не подколол, ну, ударил, облаял спьяну, с кем не бывает. Кого ударил? Мошенника же. Конечно, он будто перевоспитанный и член бытсовета, вроде имел право призвать к порядку. Но за что — в колонию?! Эх, нету на свете справедливости. Вернуть бы тот вечер, да стал бы разве связываться? Ничего теперь не изменишь, и хватит думать про это все.

Хватит, один он такой, что ли. Сколько возвращают. Строгость. Чуть чего — и готов возвращенец.

— Ошурков, ты где на химии работал?

— Меня с вольного поселения завернули. Две недели покрутился там, хватит.

— Не понравилось на вольном?

— Ничего. Но в зоне лучше. Жалко, Новый год не довелось на воле гульнуть, погорячился. Уж я дал бы газу! Да я и дал, только малость рановато, не дотерпел до Нового года.

— Так чем плохо там? Тоже ведь бесконвойка?

— Ну и что мне ихняя бесконвойка? От сельскохозяйственных трудов, как говорится, кони дохнут и у тракторов моторы глохнут. Ишачить на черта мне сдалось! В зоне восемь часов как-нибудь прокантовался и делай что хошь. Здоровье поберечь надо.

Ошурков еще бормотал про сохранение здоровья, но Шабанов больше не слушал. Сказали бы ему, Шабанову: согласен каждый день навоз таскать — отпустим на вольное. Согласен, черт с ним, только бы не забор и не конвой. Колония гнетет, не работа. Вон на лесоповале полтора месяца крепенько доставалось — а хорошо! И никаких нарушений: там, в лесу, водки не было. Да, не пить бы. А как не пить? Если шепчут: айда одну на троих? Да и вообще… Эх, характер дурной…

«Воронок» остановился. Послышались голоса, потом знакомый звук механизированных, отодвигающихся в сторону ворот.

— Вот мы и дома на Новый год! — сказал Ошурков.

Все с тем же гнетущим чувством непоправимости провел Шабанов ночь в этапке. Утром равнодушно выслушал слова замначальника колонии о неоправданном доверии, ответил всем уже давно приевшееся «так получилось», и водворили его в прежний, двенадцатый отряд.

В отряде возвращенцев встретили равнодушно. Редко кто съехидничает:

— На свободу захотели, да? Не лезли бы уж, из-за вас и другим веры нету.

Завхоз отряда, рассудительный и сдержанный Тужилин, бывший главбух, осужденный за растрату, привел Шабанова.

— Твое место верхнее. — Шабанов вздохнул. — Что, не нравится, что верхнее?

— Какая мне разница.

— Ну и ладно, живи дальше. Пока не уходи никуда, начальник отряда вызовет. Слушай, почему ты вернулся?

Что было отвечать? И ответил:

— На черта оно сдалось, вкалывать! Пускай там паиньки ишачат, которые перевоспитанные. Здоровье поберечь надо.

Осклабился в ухмылке, повторяя слова Ошуркова, и самому стало противно. Тужилин ничего не сказал, пожал плечами. Было около трех часов, отряд собирался на смену, на возвращенцев не обращали внимания. Прибежал расторопный Ошурков.

— Я чаю достал, айда чифирнем с приездом.

Этому все равно, что свобода, что колония. В колонии еще и лучше — думать не надо, за него все обдумано.

— Не хочу, — сказал Шабанов. Тут его позвали к начальнику отряда.

— Осужденный Шабанов явился! Здравствуйте, гражданин начальник! — бодренько доложил Шабанов и стал у двери — руки по швам, все по правилам и в то же время немного развязненько, как подобает возвращенцу типа Ошуркова.

— Здравствуйте, Шабанов. Садитесь.

— Слушаю, гражданин начальник!

Григорий всем своим видом, подчеркнутой послушностью, готовностью старался дать понять лейтенанту: опять я твой, командуй, начальничек, а мы порядок знаем — ваше дело перевоспитывать, наше дело вам подыгрывать, хе-хе.

Лейтенант молодой еще. Не вредный. Понапрасну не орет, всегда на «вы». Сейчас он, как и замначальника колонии, станет разводить… о доверии, которое не оправдал. Так ему положено, за то ему деньги платят. А возвращенцу Шабанову следует изобразить раскаяние.

— Честное слово, не ожидал вас, Шабанов. Уверен был, что не возвратитесь. Ведь вы не преступник.

— Осужден по статье, гражданин начальник.

— Знаю. Но по духу вы не преступник — вы любите работу. Не всегда мы на сто процентов уверены в тех, кого отпускаем на стройки, но в вас я был уверен. Потому что вы любите работу, любую работу. А хорошие труженики на стройках нужны, очень нужны. Шабанов, у вас такое замечательное желание работать на свободе, а вы лезете сюда. Не понимаю…

Лучше бы он бубнил про неоправданное доверие. А он вроде размышляет вслух. От его слов, а главное — тона, поверхностная грязца возвращенского форса стала осыпаться с Шабанова. Прав лейтенант, Шабанов любит работать. Врет и лицемерит сам Шабанов: мол, пускай дураки вкалывают…

— Почему вернулись, Шабанов?

— Так получилось…

— Само получилось? Без вашей воли?

Григорий маялся.

— Семью успели повидать?

— Не… нет.

— Жена не захотела приехать?

— Не отпускали с работы ее, к Новому году ждал.

— Значит, сегодня она приехала на стройку? С ребенком?

Лейтенант посмотрел на затянутое льдом окошко.

— Так.

Молчал.

— На алкоголика вы не похожи…

— Не алкоголик я! Гражданин начальник, в общежитии в соседней комнате один именины справлял. Немного я и выпил… Характер такой, если кто тронул, тогда…

— Он потребовал, чтобы вы прекратили ругань!

— Гражданин начальник! Ну так получилось, ну что теперь!

— Теперь женщина и ребенок в мороз идут из спецкомендатуры на вокзал.

Лучше бы говорил о неоправданном доверии.

— Гражданин начальник, хватит! Зачем мучаете? Не вернуть уж…

— Не вернуть. О будущем подумайте.

Слаб стал Шабанов, слаб. Шел к начальнику с форсом, а сейчас хоть бы не зареветь, черт!..

— Разрешите… идти.

— Вас мне жаль, Шабанов. Идите.

Пришел в отряд, скинул сапоги и метнулся на койку, нарушая тем порядок. Лицом в жесткую подушку.

Опять принес черт Ошуркова:

— Эй, дрыхнешь? Хочешь чифиру?

— Пошел ты, знаешь…

Все, придется завязывать с выпивкой… то есть поаккуратней пить. Только бы срок скорей дотянуть, еще год…

— А ну, айда работать, — это завхоз теребит. — Капусту разгружать с машины!

Внизу заругался возбужденный крепкой заваркой чая Ошурков:

— Мы с этапа! Я тебе кто, каторжник?!

— Больше некому, отряд на смену ушел. И для себя же…

Ошурков визгливо покрыл завхоза, замахнулся — и убежал, а Шабанов слез с койки.

— Шапку надень, а то мороз, — посоветовал завхоз Тужилин.

— Слушай, Тужилин, почему ты терпишь от всякой мрази, которая работы боится?

— А чего, по-твоему, делать?

— Разбей ему рыло, больше не станет.

— Нельзя. Запишут нарушение, а я надеюсь на досрочное…

_ — Ну, лейтенанту доложи.

— То без толку. Поговорит, тем и кончится. А Ошур-кову разговоры — что слону дробинка.

— В «шизо» таких надо!

— В штрафной изолятор — значит, запишут отряду нарушение. Много нарушений — лейтенанту втык. Начальник колонии не любит, когда есть нарушения, за это ругают его, видимо. Нет, не хочу я лейтенанта под выговор толкать, он парень правильный.

— Тогда терпи, завхоз.

— А ты как думал? Терплю. Положение хуже собачьего. Но хочу на досрочное по двум третям…

— Тьфу! Пойдем разгружать, что ли.

Шабанов принимал и передавал плотные подмерзлые вилки капусты. Порой сквозь зубы поругивал соседей: «Давай, давай, стоять холодно!» В работе ему полегчало. Но вскоре вновь засквозила обида на какую-то к нему несправедливость. Только что лейтенант доказал, что виноват он, Шабанов, и никто другой, да и сам он не находил, кого бы обвинить в несправедливости. Но обида скрипела зубами — на кого? на судьбу?

Ветер разметал облака, ночь посветлела — луна вышла. В промоинах облаков на черном небе колюче светились крупные звезды — колонийские звезды, не вольные.

Завтра Новый год.

 

5.

Завтра Новый год. А сегодня предпраздничное настроение. И вообще Леньке Дедову надоело сидеть в номере гостиницы. Он тормошил Ордынцева, пока тот не отложил книгу:

— Пойдем, пойдем, все равно от тебя покоя нет.

Таким образом на вокзал они явились за час до своего поезда. Все, что полагалось сделать за трехдневную командировку, они сделали еще вчера и охотно уехали бы утренним поездом, но в предпраздничные дни с билетами туго. Ордынцев вчера вообще купить не смог. Тогда пробойный Ленька Дедов взял у него деньги— «а то мои финансы всегда кончаются не вовремя», — просиял у кассы обворожительной улыбкой, обол-тал молоденькую кассиршу и добыл два плацкартных до Нижнеречинска.

— Дмитрий Палыч! А еще мастер называетесь! Возьмите к себе билетики, а то я потеряю.

Пока Ордынцев стоял в буфетной очереди за папиросами, Ленька в зале ожидания заговорился с какой-то девушкой. Подошедшему Дмитрию Павловичу шепнул:

— Попутчицу нашел, в одном вагоне поедем. Вы посидите где-нибудь, у поезда встретимся.

Ордынцев забрал у Леньки свой портфель и отошел. Зал ожидания был переполнен. Дмитрий Павлович поднялся на второй этаж, но и здесь не нашлось свободного места. Наконец примостился на деревянном диване между дремлющей бабкой и худеньким черноглазым мальчонкой лет десяти. Но только расстегнул портфель, чтобы достать книгу, как мальчонка стеснительно сказал:

— Дядя, это место занято, тут мама сидит.

— Ну? А где же она, мама-то? Сейчас придет? Ладно, когда придет, я встану. В гости едете?

— Домой.

— А, из гостей, значит. Нет? Тогда, как и я, из командировки, — улыбнулся Дмитрий Павлович серьезной рожице мальчика. Но тот не ответил улыбкой.

— Мы к папе ездили.

— Вон как! Почему же его домой на Новый год не везете?

— Он… его в колонию посадили.

— М-да… Извини, друг, я не знал…

Тут Ордынцев поспешно поднялся, забыл застегнуть портфель — по тесному от наставленных вещей проходу шла женщина в коричневом пальто с меховой опушкой по борту. Ее темные тонкие брови озабоченно сошлись, уголки некрашеных губ опустились, и от этого на лице застыла тень такой невезучести, что у Ордынцева губы дрогнули. Он следил, как аккуратно пробираются среди рюкзаков и чемоданов маленькие черные валеночки, колышется отороченная мехом пола пальто, не очень, наверное, теплого. В одной руке серые варежки, в другой простенькая черная сумочка. Из-под пуховой, чуть сбившейся шали ненарочито выбились красивые каштановые волночки волос.

— Вот идет мама, — объявил мальчик.

— Мама? Это твоя мама?

Женщина подошла и сказала:

— Придется нам, Витенька, сидеть здесь до утра. Билетов нет. Может, утром на другой поезд купим.

— Мама, завтра же в школе елка! Значит, Нового года не будет…

— Будет Новый год. Но что поделаешь, позже отметим.

— Здравствуйте, Мария Николаевна, — вполголоса сказал Ордынцев. Только тогда она его заметила.

— Здравствуйте. Но я что-то не помню…

— Из механического цеха, Ордынцев я. Приходилось иногда накладные у вас оформлять. Оказывается, я ваше место занял. — Ордынцев отступил на шаг, легонько коснувшись ее рукава. — Сейчас я попробую что-нибудь с билетами устроить, вы не уходите никуда.

— Куда же мы уйдем? — улыбнулась Мария. — Наверно, и вы не достанете билетов. Но все равно спасибо вам, товарищ… Ордынцев.

Он побежал к кассам. Хотя, разумеется, сюда незачем: толчея, неразбериха, на большом табло светятся номера поездов, а против номеров, в графе «количество мест» — «нет», «нет».

Пошел, почти бегом, вниз. Но Леньки Дедова с его попутчицей на прежнем месте не оказалось. Дмитрий Павлович минут десять метался по залу, а когда увидел их в уголке за стойкой недействующего лотка, замялся. Ленька так увлеченно, так вдохновенно что-то врал смеющейся попутчице, что Ордынцев не решился отвлекать его. Постоял почти рядом, незамеченный, махнул рукой и ушел.

— Вот, Мария Николаевна.

— Достали! Так быстро! Ой, спасибо вам! Витенька, смотри-ка, через четыре часа будем дома! Товарищ Ордынцев… Простите, как вас зовут?

— Дмитрий Павлович.

— Просто не знаю, как вас благодарить, Дмитрий Павлович! Так нас выручили! Вот, возьмите деньги. Подождите, а почему вы взяли два взрослых? Детских не было? Ну, все равно. Возьмите деньги.

— Да после как-нибудь, иногда мне случается заходить в бухгалтерию…

— Нет, нет, зачем же, возьмите, вот. Но как вам удалось?! Я уж думала, мне всегда и во всем не везет.

— Видите, не всегда. Изредка даже мне везет, а уж вам должно бы…

Ордынцев чувствовал себя счастливым. Удивительно приятно, думал он, принести кому-то радость — хотя бы в виде двух железнодорожных билетов. И не кому-то, а именно ей, этой женщине, которая до сих пор даже имени его не знала… Такой ему праздник на Новый год!

— Доброго вам пути, Мария Николаевна. У меня… дела еще здесь. С наступающим Новым годом вас и, как всегда говорят, с новым счастьем.

Она, озаренная неожиданной удачей, подала ему руку. Ордынцев пожал осторожно теплую ладонь. Уходить ему не хотелось. Но уходить надо было. Пока не разыскал его Ленька…

Дмитрий Павлович стал пробираться к выходу на перрон, все время кого-то задевая на пути, наталкиваясь и извиняясь. Его извинений не замечали в сутолоке, а то и поругивали, но все равно он мечтательно, невидяще улыбался в ответ. На перроне в расплывчатом сиянии светильников искрился мороз. Ордынцев отошел в сторонку от суеты, постоял, покурил. Было так хорошо, будто кто-то добрый и родной, появившись совсем неожиданно, принес новогодний подарок. Дождаться бы поезда, подойти к вагону номер пять, проводить. Но Дмитрий Павлович вспомнил про Леньку и заторопился в вокзал.

 

6

Прошел месяц после возвращения, прошел быстро и безлико, с привычными поверками, политбеседами, работой в цехе и по зоне, дежурствами по отряду. Опять втянулся Шабанов в режим, на этот раз как бы даже охотно. Потеряла свежую остроту обида неведомо на кого.

Дежурства по отряду, особенно ночные, тревожили его душу. Когда спать нельзя, всегда о чем-нибудь думается, а думать было неприятно.

Если не кривить перед собой, так никакой «судьбы» нету. За все сам в ответе. За семью тоже… Получил вот письмо от жены, в аккуратных мелких строчках укор и жалость. И то, и другое злило, даже рассказ Марии, как добирались ни с чем из спецкомендатуры, тоже злил.

Нет, что же это выходит? Колонийский режим ему вроде няньки: ведет за руку по дороге, упасть не дает. Отвернулась нянька, получил Шабанов самостоятельность— и сразу же обгадился. Без конвоя жить не умеет, сам себе не хозяин, как говорит лейтенант. Раб случайностей. Или как он еще сказал? Раб водки.

Потолковать бы еще с лейтенантом, умный он, хоть и молодой. Отряд ведет аккуратно, без особых наруше* ний. Но именно отряд ведет, а не людей. Когда тут успеть — осужденных-то десятки, а лейтенант один, да и то время отнимают разные планерки, комиссии, мероприятия, подготовки к комиссиям, подготовки к мероприятиям. С нарушителями беседует часто, с теми, кому словесные воспитания впустую идут. А с такими, как Шабанов, не нарушителями, уж и некогда. Есть еще члены совета воспитателей — медики, учителя, кон* торские и прочие вольнонаемные. Да у них у всех своя работа есть, по их должности, и неудобно лезть к ним с вопросами.

Раб водки… Но не алкоголик же Шабанов, может и не пить, если захочет не пить. Только захотеть-то и не может… Да нет, не то!.. Все ведь пьют. Механик автобазы вечно, бывало, гастрономом припахивает, а ничего ему. Притом — традиция. С получки шоферы скидываются, с халтурки или по другому какому поводу— как откажешься? «Ишь, — скажут, — куркулем стал, деньги жене в чулок кладет». И ведь не для драки пил, а для… Для чего? Веселье от водки короткое: только бутылку прикончили, и уж на новую скидываться надо. Так и заруливаем в новую беду…

Почему-то Шабанов стал теперь вникать и в свои, и в чужие беды, искать ответа на разные «почему». Хотя от этого и смутно становилось на душе. Его опять вовлекли в СВП — секцию внутреннего порядка. Не возражал. Сам искал порядка. И не всегда находил его.

Однажды февральским оттепельным вечером сидели они с завхозом Тужилиным у барачного крыльца, курили, глядели, как Ошурков, которого лейтенант заставил ремонтировать крыльцо, кидает в белого котенка мелкими обрезками-чурками и не может попасть. Когда чурка падала близко, котенок вздрагивал, но не убегал, а только таращил на Ошуркова глупые голубые глаза.

— Странно все-таки… — сказал Шабанов.

— Чего тебе странно?

— Ну вот нас с тобой, Тужилин, хотят перевоспитать. Может, и выйдет что, все ж у нас совесть есть, хотя и не стопроцентная, и слова мы способны понять.

С другой стороны, вот Ошурков свою совесть давно украл и пропил. Его слова не берут. Его не воспитывать, а дрессировать надо. Но как раз ему — все сходит.

А меня возьми: на свободе я подрался — посадили. Здесь подерусь — ничего не будет. Разве что на неделю в штрафной изолятор. Но, говорят, там сидеть не так и худо.

Тужилин заткнул окурок в снег, сплюнул.

— У них, Шабанов, своя забота, у начальства. Сверху им такое мнение толкают, что в колонии должен быть порядок. А если есть в колонии нарушения, стало быть, плохо колонийское начальство работает, и жучить его надо, чтоб впредь работало хорошо. Видишь как? И приходится обходиться разными домашними средствами, вроде «шизо».

— Так неправильно же! Этак наглость воспитывают, а не…

— Погоди, меня-то за что трясешь? Я, что ли, замазываю…

 

7

Прошел месяц, как вернулась Мария из неудачной поездки. Вошла работа в привычную ровную колею, отчет годовой сдали, Марию наградили грамотой. Вот и все события.

В середине февраля она увидела Ордынцева, он пришел с какими-то бумагами, которые нужно было подписать у главбуха, а главбух, к сожалению, уехал в банк и вернется поздно.

— Прямо не знаю, чем помочь, — сокрушалась Мария, чувствуя себя как бы в долгу перед Ордынце-вым. — Вам ведь, как всегда, скорее надо?

— Как всегда, — улыбнулся Дмитрий Павлович, — Была раньше пословица: пока гром не грянет, мужик не перекрестится. И у нас: кончилась на участке медь, тогда все и запаниковали, послали меня полпредом в управление.

Ему приятно было говорить с Марией, смотреть на нее.

— Давайте так: оставьте мне документы, а я оформлю, а зайдете в конце дня. Хорошо?

«Очень хорошо!» — подумалось Ордынцеву. Сегодня еще раз увидит ее, услышит голос… Да нет, это все ни к чему, увидит не увидит, какая разница. Только все равно без главбуха — тупик.

В тот день Дмитрий Павлович, против обыкновения, в цехе не задерживался ни на минуту, участок не обошел. В четыре часа, только звонок отзвенел конец смены, пошел мыться и переодеваться. В раздевалке перед зеркалом пригладил влажные волосы, поморщился на седину и неновый галстук. Остался собой недоволен.

В управление пришел без четверти пять. Главбух из банка вернулся. Ордынцев заметил его в открытую дверь кабинета. Вспомнил, что надо зайти в профком, и зашел. Толковал с профсоюзными деятелями, какие-то общественные вопросы решал. И не хотел себе признаться, что это он хитрит с собой, нарочно тянет время, — бухгалтерия заканчивала рабочий день в пять.

— Я уж думала, вы не придете, — улыбнулась ему Мария Николаевна. Она уже собрала, уложила папки и журналы, надела кофточку. — Вот, пожалуйста, все подписано. Можете завтра прямо на склад ехать.

Ордынцев просмотрел документы. И еще раз просмотрел. Сотрудницы бухгалтерии расходились, только Клара Иосифовна углубленно корпела за столом. Мария надела пальто.

— Большое спасибо, Мария Николаевна, — официальным голосом сказал Ордынцев. — Я вас задержал?

Вместе вышли из управления. Опускался медленный снежок, безветренный вечер был не по-февральски теплым.

— Ах, как на улице чудесної Сидишь, сидишь целый день в помещении и как выйдешь на свежий воздух, ну так хорошо дышится!

Фонари на трамвайной остановке освещали густую толпу, час «пик» в разгаре.

— Мария Николаевна… — Ордынцев набрался духу и: — Давайте пройдем пешком до автобуса? Действительно, весь день в закрытом помещении…

— Разве мы с вами попутчики?

— Да. Вернее, нет, я живу на Заревой, в другую сторону ехать. Но я вас проводил бы немножко, можно?

Подошел трамвай, ожидающие начали приступ. Картина была убедительная, и Мария сказала:

— Ну, пойдемте до автобуса, тут такая толкучка!

И они свернули на заснеженную, с узенькой тропинкой аллею, что вела вдоль заводской ограды к автобусной остановке. Конечно, и там была толпа, а потому Ордынцев, еще раз сославшись на полезность прогулки, проводил Марию Николаевну почти до дому.

О чем они говорили? О работе, о заводе. О характере старшего бухгалтера Клары Иосифовны, о вечной загадке неполадок на городском транспорте. Этот самый транспорт проносился мимо, шурясь морозными окнами, а они шли себе и разговаривали. Пока по переулку не вышли к ярко освещенной большой улице.

— Вот вы меня и проводили почти до дому, Дмитрий Павлович. Спасибо и до свидания, мне еще в магазин зайти надо.

Она сняла варежку, протянула ему руку. Ордынцев пожал осторожно теплую маленькую руку. И вдруг, сам от себя не ожидая, склонился и поцеловал,

— Ой, что вы! — Мария поскорее натянула варежку. — Зачем вы!

— Извините… — он смутился. — Ну извините… Не хотел ничего плохого, наверно, со мной это от одиночества… так просто с вами пройти… — Ордынцев вовсе запутался.

— Вы разве не женаты?

— Шесть лет как разошелся. Но и когда жили с женой, все равно было одиночество.

— Почему?

— Разные мы очень. Не виню ее ни в чем, просто разные мы.

— А дети?

— Детей, как говорится, бог не дал. И правильно сделал, что не дал, ничего бы они не скрепили, только хуже стало бы.

— И никого у вас нет? Впрочем, зачем я…

— Никого. После нескольких семейных лет просто боюсь. И знаю, не все женщины — вредные жены, но, знаете, кто обжегся на молоке… Да, вам пора. До свиданья и не сердитесь.

Ее фигурка скрылась в дверях гастронома. Ордынцев пошел домой. Пешком. Ему не хотелось сейчас сутолоки трамвайного вагона, хотя в ту сторону ехать свободно. Ему хотелось зимнего вечера с легко падающим снежком, отсветов фонаря на столбе в малолюдном переулке. Шел и рассеянно улыбался.

И улыбалась Мария, торопясь домой из магазина, все еще чувствуя на руке, в которой несла авоську с хлебом, маслом и кулечком конфет, непривычную теплоту, приятную и слегка укоряющую. Никто никогда не целовал ей рук. Ну надо же!..

Она много нового теперь за собой замечала и тогда стыдила себя, одергивала. Например, вдруг без видимых причин, отвлекшись от бумаг, задумается бог весть о чем, замечтается — и спохватится: улыбка на лице. Нахмурится, по сторонам искоса поглядит: никто не видел?

Или выходит из управления, и, когда возле Доски почета идет, ноги сами медлят, остановиться хотят, глаза поднимаются сами: на Доске почета большая фотография Ордынцева, отличного мастера. Очень похож, совсем как в жизни — смотрит прямо, внимательно, заинтересованно. На нее смотрит… «Здравствуйте, Мария Николаевна. Что у вас нового сегодня? Устали? Можно, я вас провожу?» И у Марии — гордость. За чужого человека, отличного мастера Ордынцева. Ей-то с чего бы гордиться? И стоять у Доски почета не следует: вдруг заметят — что подумают. Похож, очень похож на фотографии. Но все-таки в жизни лучше. Его беспокоят все Мариины заботы, ненавязчиво обо всем расспросит и незаметно, легко норовит помочь. И приятно ей, и ничего ведь в этом нет плохого. И все же нехорошо, что у них такие… отношения? Нехорошо, что позволяет себя проводить? Еще и радуется, как девчонка… Нет, надо прекратить. Надо.

Встретились в коридоре управления. Случайно, разумеется. Кругом люди. А у нее сердце сладко захолонуло.

— Здравствуйте, Мария Николаевна. Сегодня можно вас проводить?

Мимо проходил кто-то из управленцев, и Мария спросила громко:

— Вы к нам, в бухгалтерию? — и тихонько: — Только мне сегодня надо задержаться немного…

— Ничего, подожду, спешить мне некуда.

Вечер выдался довольно морозный, да еще февральский буран хлестал колким снегом. Но Ордынцев дождался у начала аллеи, той, на которой одна узкая тропка и редко кто ходит. Заметил Марию издали, и сразу словно потеплело вокруг, и ветер притих.

— Здравствуйте, Мария Николаевна.

— Здравствуйте, Дмитрий Павлович.

И как всегда — в разговоре заминка. Оба не уверены, идти ли к автобусу или пешком почти до ее дома?

— Устали, Мария Николаевна? Или, может, пешком? Погода сегодня ничего.

Что уж там, погода никак не прогулочная… Но…

— Идемте, если никуда не торопитесь. Целый день в бухгалтерии корпишь, надо же свежим воздухом вздохнуть.

— Обязательно. А мне куда торопиться!

Снова заминка. Дмитрий Павлович осторожненько берет ее под руку, идут, провожая взглядом битком набитые трамваи. Он старается заслонить Марию от ветра, да и от редких прохожих, хотя темно. Постепенно неловкость проходит, и они разговаривают. Но сегодня больше говорил он, Мария слушала и все слышала и понимала, но думала о своем. Еще на работе об этом думала.

Пришли к аптеке, за которой начинался последний к ее дому, ярко освещенный квартал, и по невысказанному уговору дальше идти вместе не следовало.

— Вы сегодня чем-то озабочены, Мария Николаевна?

— Знаете, Дмитрий Павлович… — опустила Мария глаза. — Только вы не обижайтесь. Знаете… не надо больше меня провожать. Хорошо?

Он тоже уставился в снег.

— Чего уж тут хорошего… Но если вы так хотите, больше не буду.

— Нет, пожалуйста, не обижайтесь, — заторопилась она объяснить. — Мне хотелось бы, ну… пройтись, поговорить, но… не надо.

— Почему?

— Ну, как бы вам… Я ведь замужняя женщина, у меня сын…

— До свиданья…

Было это в пятницу. И всю следующую неделю Мария жила без нечаянной улыбки. Мучилась, что обидела его напрасно, что потеряла те ожидания, ту аллею, ранние зимние сумерки, прогулки от управления до аптеки, когда мимо бегут трамваи и автобусы, а рядом идет человек, друг… Если бы только друг…

И еще прошла одна неделя. Без встреч. Только думы. «Чем я жила? — думала Мария, возвращаясь домой в трамвае. — Какой радостью? Витенька, сын… Мало разве для матери, что мальчик ее пятерки в школе получает, с товарищами водится хорошо… Вот надо же, в субботу — не заставляла, не просила — сам догадался пол вымыть, раз маме некогда из-за стирки. Самое главное в мальчике есть, самое нужное — доброта и трудолюбивая душа. Разве то не радость? Да, все верно. Но ведь я не только мать, а женщина, мне еще тридцать лет. То есть уже тридцать. Ведь хочется ласки, внимания… Как хорошо, когда руку целуют. Гриша, Гриша, целовал ты стаканы, стопки, а на мою долю похмелье твое доставалось. Что ж, нет уже для меня женской радости? И нет права на нее? В тридцать моих лет? Почему, за что? Или не старалась собственного мужа, Гришу, завоевать? Или не так старалась? Бывало, уедет Гриша в дальний рейс на неделю, нет его — ну и ладно, и хорошо. Идешь домой без страха, что опять ссора ждет. Может быть, Гриша где-то там с другой женщиной… Ну и пусть его, хоть неприятно, да зато дома покой. Так и тянулась жизнь — без праздников. Если не считать успехов в работе. Но работа, даже самая интересная, самая жаркая, одна работа не согреет сердца, для сердца надо хоть искорку личного тепла… пусть даже искорка жжется… А сейчас, на работе, дома, в трамвае, в магазине, чуть выдалась минутка для дум — перед глазами Дмитрий Павлович, Дмитрий. Когда и не думаешь о нем, все равно как бы рядом. Влюбилась, что ли? Вот уж действительно, чего еще не хватало! Господи, какая я дура! Ну руку поцеловал, смотрел ласково — уж и растаяла! Тот же Кайманов поцеловал бы. Нет же, нет, как можно сравнить Митю с Каймановым! Дмитрий Павлович, зачем-то я нужна ему! Он тоже один. Хоть бы по делу зашел, что ли. Такой беспокойный, за участок свой и цех болеет, сам бегает материалы выбивать, а тут хоть бы зашел, Я хочу его видеть, просто до слез хочу его видеть! Так влюбилась, что ли? Ну и влюбилась, ну и что! Сама же испортила все…»

Пустые были недели.

А кончилась пустота очень просто. Во вторник Мария только вышла из управления, увидела Ордынцева, Он подошел и сказал:

— Здравствуйте. Я не смог выдержать. Прогоните еще раз, если так уж необходимо.

Ох, что уж там — «прогоните»! Она была просто сумасшедше рада!

Однажды, вспоминая что-то забавное из юности своей, Дмитрий Павлович смеялся и с удовольствием смотрел, как смеется Мария, вся в лунном свете, со снежинками на шали и волосах. Потом посерьезнел и вздохнул:

— Да, было… А теперь мне скоро стукнет тридцать шесть…

— Когда — скоро?

— Вот скоро уж, девятнадцатого марта. В свое время человек, которому под сорок, казался мне чуть ли не стариком, но вот и сам теперь в таких годах. А все чего-то жду, все надеюсь на что-то…

Мария запомнила: девятнадцатого марта. Долго думала, подарить что-нибудь или не надо? И что? Подруге, конечно же, подарила бы, подруге — просто. А тут и хочется, чтобы ему память осталась, но, с другой стороны, подарок, пусть самый малый, как бы скрепляет их близость. Близость, которой не должно быть. Так дарить или не дарить?

А сама заходила в магазины, присматривалась к разной мужской мелочи. Но нет, выйдет нехорошо, нескромно. Чужому мужчине делать подарки… Митя — чужой? Но Григорий, муж — никогда не был так близок ее мыслям…

В конце февраля Ордынцев работал с утра, а потому, уже без всякой договоренности, Мария задержалась в бухгалтерии, дождалась, пока уйдут сотрудницы, и тогда собралась домой. Она привыкла к приятному щемящему чувству ожидания встречи, не могла уже без этой тревожности, привыкла легко и охотно оправдывать себя тем, что, в сущности, ничего плохого не делает.

Аллея…

— Здравствуйте, Мария Николаевна.

— Здравствуйте, Дмитрий Павлович.

Как всегда — о том, что у нее на работе за время, пока не виделись, что у него в цехе. И в цеховом комитете, где он председатель комиссии. И еще в комиссии по месту жительства, где тоже хлопот в преизбытке. И все ей интересно. А она вспоминает, что сказали о Витюшке учителя. Что Витя протер на катушке валенки и надо отдать подшить, а там держат подолгу. Дмитрий Павлович видел вчера валенки в промтоварном, что за сквером. И сейчас есть? Может быть. Они сворачивают в другой переулок, потом через сквер идут к промтоварному.

В магазине Ордынцев смотрит мужские пальто. Но видит через вешалки Марию. «Есть валенки? Хватит ли у нее денег?» — беспокоится Дмитрий Павлович и идет к ней.

— Мы везучие! — радуется Мария. — Всего две пары оставалось.

— Наверно, везучие, — соглашается Ордынцев.

Постепенно замедляя шаг, подходят к аптеке. Аптека— разлучница. Сияет красными неоновыми буквами…

— Завтра вы тоже с утра, Дмитрий Павлович?

— Всю неделю с утра. И завтра вас дождусь. Хорошо?

— Ну, там видно будет. До свиданья.

Сквозь серую байку варежки слышит она тепло его руки.

— Мария Николаевна, я вот что хотел… Не примите это как… Словом, подвернулись мне в ларьке рукавички. Вот. Ваши такие холодные. Считайте, что подарок на женский день, он скоро уж.

— Зачем вы, Дмитрий Павлович! Спасибо за заботу, но…

— Мне больше не о ком заботиться. А разве можно человеку ни о ком не заботиться? От этого человек черствеет. Носите на здоровье, они меховые.

— Верно, в них тепло. Сколько же они стоят?

— Представьте, недорого. Заглянул в ларек, увидел, думаю, как раз вам по руке. Но не стану задерживать, до свиданья.

Сын возился на кухне, что-то мастерил увлеченно. Валенки солидно одобрил и снова взялся за плоскогубцы. Мария сняла пальто, присела на стул и смотрела на сына.

— Мам, не знаешь, паяльники в магазинах продают? Ты чего улыбаешься, мам?

— Ничего, так.

— Ты сегодня какая-то радостная. Тебе что, еще грамоту дали? Или премию?

— Премию, Витенька, да… А я не заслужила.

— Раз дали, значит, заслужила. Мам, а паяльник дорогой?

— Не знаю, сынок.

— Я чаю вскипятил, давай будем ужинать, мама.

— Ах ты, родной мой хозяин! Сейчас, Витенька, сейчас. Мне ведь такую премию никогда раньше не давали…

— А в прошлом году, помнишь?

— То была совсем другая премия.

— Мам, если паяльник недорогой, купишь? Понимаешь, самоходный трактор делаю.

— Ну раз трактор, то посмотрю завтра в магазине. Давай ужинать.

Четвертого марта Ордынцев встретил Марию по дороге к трамваю, хотя работал ту неделю с четырех. Был он в рабочем, потертом ватнике.

— Вы? — удивилась Мария.

— Отпросился на минуту. Вопрос такой, срочный. Женский день подходит…

— Дмитрий Павлович, праздничный подарок вы уже сделали, и больше никаких сюрпризов!

— Хорошо, хорошо. Но как вы считаете, можно пригласить вас на концерт? В клубе мелькомбината, в другом совсем районе, но потом я вас провожу.

— С ума вы сошли! Как же я вдруг пойду с вами в клуб! Не обижайтесь, Дмитрий Павлович, но, право же, это невозможно.

— Ну да… Хотелось, чтобы у вас был праздник. И у меня. Знаете, когда я о вас думаю, то всегда чувствую тепло и холод сразу. С вами очень хорошо… идти и говорить. Но всегда мороз, метель, темные улицы. Хоть раз был бы теплый веселый зал, музыка, настоящий праздник…

— А если встретятся знакомые, что я им объясню? Что мы друзья? И этому поверят?

— Но мы в самом деле друзья! Впрочем, не поверят. Мне пора идти, хотел только увидеть вас, спросить.

Глядя на его удаляющуюся спину, Мария винила себя: «Для меня он это, он всей душой… А я неблагодарная и не хочу обидеть, а…»

Оглянулась, не видит ли кто, и догнала Ордынцева.

— Подождите. Вы обиделись?

— Нет, конечно. Я же все понимаю.

— Послушайте, знаете что… — она замерла на мгновение, — хотите, я зайду к вам? Только совсем ненадолго, на несколько минут. Хотите?

— Мария Николаевна!

Он так просиял весь, что у Марии перехватило дьг-хание от ответной радости.

— Конечно же, хочу! Мы будем пить чай… Будет праздник! Ведь я совсем один, много лет… Но вы найдете дом?

Всего раз ездили они с Ордынцевым на его улицу: после обычного провожания он должен был идти в какую-то комиссию и надо было взять дома нужные бумаги. Он побежал за теми бумагами, а она ждала в такси. И запомнила дом и подъезд.

— Найду. А квартира, вы говорили, двадцать три?

— Спасибо вам.

— За что же? Я зайду восьмого, часов… в шесть, А в клуб боюсь. Ну идите, вы же на минутку отпросились. Счастливо трудиться.

— Сегодня я уж потружусь!

«Какое у него лицо красивое, когда он радуется, Но я совсем с ума сошла! Напросилась в гости! Никогда от себя такого не ожидала».

Щеки горели, было совестно, отчаянно. Порыв прошел, теперь одолевали сомнения и раскаяние.

На другой день Наталья, сверив какие-то документы, не отошла от стола, а пригнулась, подмигнула:

— Праздничать будем, а? Наш день-то. Давай устроим девишник. Для одиноких, под девизом «Что стоишь, качаясь, горькая рябина». Рубля по три скинемся. Капа еще, Нинка Семенова.

— Не знаю, Наташа… Меня уже пригласили…

— Ого! Кто?

— Знакомые.

— A-а. Может, знакомый? Гляжу, не такая ты стала какая-то. Ведомостям и накладным улыбаешься, как любовному письму. Ну не красней, не красней, я не в упрек тебе, простая ты душа. Жалко, что не посидишь с нами восьмого, да ладно уж. Желаю тебе повеселиться.

До самого праздника Мария то винила себя, то оправдывала. Но так и не обвинила, и не оправдала. Прибирала в комнате, отвечала невпопад на бесконечные Витины вопросы. Он звякал на кухне разными железками, дымил невесть откуда принесенной канифолью — паяльник-то мама купила.

Купила паяльник, раз уж соврала сыну о премии…

А больше что она может? Отца надо мальчику. Отца, который бы паял с ним этот трактор самоходный. Отец вернется, что она ему скажет? Грише? Ничего не скажет, не в чем ей отчитываться. И вообще хватит об этом. Но в гости-то к Дмитрию Павловичу напросилась? Ах, да что из того! Не жить теперь, что ли.

День прошел в терзаниях: идти не идти? Шла и думала: сказать потом, что не нашла, забыла номер дома?

И пришла. Затаив дыхание, поднялась на третий этаж. На лестнице пусто. Где-то поют и играет баян. Цифра над дверью — 23. Желтая, обыкновенная дверь.

Мария тихонько: стук-стук… И стук словно по всей лестнице, ох… Дверь сразу открылась.

— Пришли! — прошептал Дмитрий Павлович.

Был праздник. Такая теплая у него квартира. Одна комната, изолированная. Не подумаешь, что без хозяйки: порядок, чистота не сегодняшняя, а прочная, всегдашняя, сразу заметно. И совсем, оказывается, не страшно и нет ничего стыдного. Сначала Ордынцев робел от ее присутствия здесь, угадывалась скованность в его шагах, лице. Но Мария подошла к книжному шкафу, увидела томики Есенина, раскрыла сразу два — и пошла беседа, и прошла неловкость. Пили потом чай с тортом, выпили марочного вкусного вина по две рюмки, за праздник. Больше Мария пить не стала, и Ордынцев не настаивал. Скорее от чая, чем от вина, разговор стал привычно интересным, будто по улице идут, а не в квартиру к нему пришла, оглядываясь. Или будто каждый вечер сиживали здесь вот так. Насчет есенинского «Письма к женщине» поспорили — кому оно написано. Всегда согласный с ней, Дмитрий Павлович на этот раз горячился, возражал, доказывал. Но и спор был для них интересен.

Когда Мария догадалась взглянуть на часы — ахнула. Полтора часа она здесь! Пришла минут на двадцать, и то раз уж обещала нечаянно. Дмитрий Павлович загрустил, но не удерживал. Помогая надеть пальто, сказал восторженно:

— Какая вы молодец!

— Почему?

— Да вот, зашли.

Провожать она не велела.

Было около восьми часов. Зима на улицах мела вьюгой, хоть и март. Был праздник. Мария давно отвыкла от праздников, которым можно радоваться. И уже успела отвыкнуть от таких, которых надо бояться, потому что кончаются скандалами. Но совсем не знала праздников, которые светились бы долго-долго в памяти теплым огоньком. Такие были давно, в детстве.

Дома на столе Витина записка сообщила: «Мама, я у Вадима». Поднялась на пятый этаж.

— С праздником вас женским. Мой Витя здесь?

— На кухне самолет мастерят. Зайдите, посидите с нами.

— Нет, спасибо, пойду ужин готовить. Конструктор мой вам не мешает? Ну, пусть мастерят.

Спустилась к себе и прилегла на диван. Как хорошо было сегодня! Нет, ничего она не сделала плохого.

 

10

Весна наступила. День удлинился, и это не нравилось Марии. То есть отрадно, что зима закончилась, к теплу идет дело, к цветению. Но скоро уж нельзя будет каждую третью неделю ходить по аллейке, по тропке, к автобусной остановке, мимо автобусной остановки, до аптеки. Не скроют на улице сумерки…

Мария уже не отбивалась, не избавлялась от мысли, что любит Дмитрия Павловича. Зачем с собой-то кривить душой? Как девчонка семнадцатилетняя, ждет она этой третьей недели, когда его смена с утра. Чем это кончится? Ничем. Придет время, и она должна будет задавить в себе все то, чем сейчас счастлива. Все равно любовь у них с Ордынцевым — неестественная. Не семнадцать же им, в самом деле, чтобы просто гулять и разговаривать. Сказать кому — не поверят, что так и обходится. Господи, почему не встретился он раньше? До Григория? Как все было бы иначе. И какая боль ждет ее от разлуки с Дмитрием Павловичем…

Его смена с полуночи. У Марии не нашлось на этот раз сомнений. Золоченые запонки, самые красивые, какие сумела найти, лежали в уголке гардеробного ящика, в самом низу. В понедельник, девятнадцатого марта, собираясь на работу, положила их в сумочку. И надела зелененькую кофточку, которая ей к лицу.

С работы вышла вместе с Натальей Игнатьевной, но у трамвая повезло — встретился Кайманов, веселый снабженец, и Наталья с ним заговорилась. Мария от них улизнула и вскочила на встречный трамвай.

«Он говорил, что никогда не отмечает именин. Если кто все же есть, передам и уйду. Приходят же иногда поздравлять с производства с днем рождения, так вот я с производства, от общественности. От имени и по поручению коллектива желаю ему крепкого здоровья, успехов как в труде, так и в личной жизни. А я в личной жизни совсем завралась…»

Когда Ордынцев открыл на стук, на лице его отражалось только удивление. Мгновенно сменилось оно такой радостью, что Мария сразу оправдала себя за рискованный приход.

— Вы! Вы пришли!

Впустил, закрыл дверь и стоял, вопросительно глядя, словно не веря. Спохватился:

— Снимайте пальто, проходите, сейчас приготовлю кофе. Или нет, кофе на ночь не следует.

— Нет-нет, не надо. Дмитрий Павлович, вы очень хороший человек! Счастья вам желаю и всего… всего самого хорошего!

Слова получились обыкновенными, как на открытках от администрации и общественных организаций, других от волнения не нашла. Вынула из сумочки коробку с запонками:

— На добрую память обо мне.

Он взял. И вдруг обнял Марию и поцеловал в губы, нахолодавшие, давно не целованные. Она не сразу отстранилась…

— Что вы!

— Простите. Понимаю, что не надо было. Вроде воспользовался вашей добротой… От радости это…

И рассердившись на себя, оправдываясь, спеша, заговорил:

— Только вы ведь давно знаете, что люблю вас. Знаете ведь? Помните, как все началось? Из командировки я возвращался, а вы с Витей вместо меня домой уехали. Почему я, сменный мастер, в командировку потянулся? Потому что всегда охотно ходил в управление оформлять снабженческие документы, что в общем-то не мое дело. Хватал эти документы при первой возможности — чтобы взглянуть на вас. В цехе нашли у меня снабженческий талант — и в командировки. После удивлялись, что отказываюсь ехать. А зачем мне ехать. Вы

уже были со мной… Простите, испортил вам подарок.

— Ничего вы не испортили, хороший вы мой. И вы тоже знаете, что я вас люблю. Что уж! Понятно все. И безнадежно все.

— Безнадежно? Несправедливо это. Послушайте… Но что мы стоим в коридоре! Зайдите хоть на несколько минут, подумаем вместе…

— О чем думать? Все ведь ясно. И нет, не зайду. И дайте сейчас сама вас поцелую, родной мой именинник… Вот так, Митя. В день рождения говорю, что люблю, что…

— Маша!

— Все, Митенька, я ухожу.

Он прижал к щеке ее руку, коснулся губами. И кивнул:

— До свиданья, Маша. Следующую неделю я с утра.

— Я помню.

После работы Наталья догнала Марию на ступеньках управления, подхватила под руку, зашептала:

— Позавидуешь тебе, честное слово! Мужики-то, кто ни глянет на тебя, тот заглядится. Заметила, как сейчас Лобашкин таращился? Знаешь, ты здорово расцвела в последнее время. Что с тобой творится, Машенька?

— Ничего со мной не творится, с чего ты взяла?

Однако Мария не смогла скрыть гордой улыбки.

— Не красней, подруженька, или нет, красней, так ты еще лучше. Маша, ты кого-то завела. Верно? Ну? Молчишь, значит, верно. Не умеешь ты врать, даже молча не умеешь. Маш, а он кто?

— Да будет тебе, Наташа, в самом деле!

— Вы как, совсем но большому счету встречаетесь? Не смущайся, Машенька, милая, рада я за тебя знаешь как! В таком соку женщина, чего ж терять золотые годочки. Давно это у тебя?

— Перестань же, Наташа, ничего особенного…

— Правильно, что тут особенного, живые же люди! Мужик хоть хороший? Непьющий, поди? А? Кто он, Маша?

— Ну…

Мария понимала, что ничего рассказывать нельзя, никто не должен касаться, и если проговориться хоть словом — останется на ее тайне след, как на чистой скатерти сальная капля… Но счастье последних дней накопилось, рвалось на волю, трудно таить в себе…

— Ну, человек один…

— Ясно, что не десять, не таковская ты. А кто? Никому не проболтаюсь, не бойся.

Но Мария ничего больше не сказала.

Свет уличного фонаря сквозь тюлевую штору создавал в комнате красивый полумрак. Было за полночь. Кайманов одевался. Наталья набросила халатик, потянулась. Подошла и обняла его.

— Не мешай, Наточка, — поморщился Кайманов.

— Фи, пожалуйста, — она убрала руку. — Когда теперь тебя ждать?

— М-м, в ближайшее время не обещаю. Знаешь, много дел, придется работать вечерами.

— Много дел… Иными словами, у тебя намечается новый роман?

— Ты что же, намерена ревновать?

— Где уж мне.

— Когда справлюсь с делами, я тебе позвоню. Позвоню и приду. Наточка, у тебя нет оснований беспокоиться.

— А я и не беспокоюсь. Придешь, конечно. Я тебе удобна.

— Э-э, в каком смысле?

— Со мной никаких хлопот. Сцен не закатываю, не болтлива, ничего не требую и не ожидаю от тебя, приходишь когда захочешь… Ты меня охотно поменял бы на кого получше, но я ведь удобна.

— Наталочка, и мыслей нет…

— Брось, Миша, не надо врать. На моих глазах ты ухлестывал за Машей Шабановой.

— Не ревнуй, Наточка, — примирительно сказал Кайманов. — Твоя подруга стойкая женщина, я таких уважаю.

— Между прочим, эта стойкая, может быть, вот сейчас тоже с кем-то…

Михаил Яковлевич засмеялся:

— Наталья, нехорошо злословить.

— Она мне сама призналась.

— Вот как?! Инте-ре-есно! Ай да святая Мария! Кто же сей счастливец?

— Не говорит. Я думаю, кто-то с завода. Да тебе не все ли равно? Важно, что не ты. Ты — для таких, как я…

 

11

Ей было нехорошо. Постоянная тревога за свое хрупкое, виноватое, словно украденное счастье, дурные предчувствия, все это стало совсем угнетающим с того дня, как получила Мария недовольное письмо от мужа: «…Мне свиданка давно положена, ты чего не едешь? Посадили, так и не нужен стал, да? Давай приезжай, привези мне «Беломору» побольше, носки теплые…»

Поняла: должна ехать. И еще: ехать не хочется. Конечно, можно сослаться на занятость по работе, начальство не отпускает, да мало ли… Но — должна. Сын письмо прочитал, тоже запросился, засобирался. Эх, Витенька! Один ты крепкая ниточка, что связывает с твоим отцом…

При очередной встрече — светлота весенних вечеров гнала их подальше от завода, за парк, в поселок — рассказала Дмитрию, стыдясь и мучаясь, про письмо и что, в общем, обязательно нужно ехать. Он помолчал, подумал и согласился с ней — да, нужно.

— Митя, мы не должны встречаться, пока не вернусь оттуда.

— Да, понимаю.

Шли в толпе.

— Послушай, Маша, должно же это когда-то кончиться! Таимся, пугаемся взглядов, шагов… будто перед всеми виноваты. А в чем? В том, что любим?! Мне нужна своя жена, своя, а не чужая. А ты? Ну хорошо, ну удастся скрывать и дальше, а потом? Когда он воротится, что будет потом? Мы расстанемся? Но это просто несправедливо! Я долго не встречал женщину, которую хотел бы назвать своей. И вот нашел, и оба мы испытали пусть пока недолгое и неуютное — но ведь счастье, Маша! Отошел бы в сторону, со всем смирился — ради тебя. Но ты его не любишь, жалеешь только, я знаю, вижу. Так зачем скрывать? Пусть скорее решится. Расскажи обо всем, пока… он там. Когда кончится срок, все станет сложно… Оставь ему квартиру, вещи, возьми с собой только сына…

— Но Витя любит отца!

Ордынцев словно наткнулся на преграду.

— Митя, ты думаешь, я не хочу ясности? Когда с тобой, так мне хорошо, а приду домой, увижу Витюшку— и чувствую себя скверной, лживой…

— Неправда! В наших отношениях нет лжи! Потому что это не причуда, не распущенность, а любовь…

— Кому о том скажешь?

— Маша, я не должен бы так говорить, но… Твоего мужа ничему не научила первая половина срока. Что, если не научит и вторая? Вернется, каким ушел? Нужен ли мальчику такой отец, хотя и родной. Что он способен передать сыну? И как будешь ты?

— Я, наверно, не смогу терпеть. Потому что узнала другую жизнь, почувствовала себя человеком… и женщиной. Но если Григорий изменится… Я — мать. А Витя любит отца. Мне пора, Митя, не провожай дальше.

— Ты вернешься двадцать шестого?

— Да.

 

12

Ошурков суетливо семенил рядом. Его круглый, в бурых крапинах, рыхлый нос то и дело обращался к Григорию — нос заранее чуял запах домашних пирогов, которыми делился сосед по койке. Про себя Ошурков говорил: «Люблю повеселиться, особенно пожрать».

— Как думаешь, она догадалась таблеток в заначке протащить?

— Не знаю, — нервно ответил Григорий.

— Но ты ей на прошлой свиданке говорил? Семенихина баба пронесла, никому и в башку не влезло, где сховала. Ну, Семенихина баба сама сидела, приемчики знает. Она и водку может…

Григорий не слушал Ошуркова, не думал о таблетках и пирогах. Давно не видел он жену. Сначала не разрешали свиданку, потому что готовили его на стройку отправить, потом, обозленный возвращением в колонию, сам не просил, заявление не писал. Шабанов нервничал, хотел послать Ошуркова к черту, но уж подошли к приземистому кирпичному корпусу вахты.

— Ну давай, друг, — ощерил Ошурков желтые от чифира зубы. — Желаю тебе, хе-хе…

— Слушай, пошел бы ты…

Григория переодели в пижаму и повели коридором в комнату свиданий.

…Мария поставила на табурет тяжелые сумки и огляделась. Тесная строгая комната. Две железные кровати, холодной голубой окраски тумбочка. Все окружающее было неприятно, нежеланно, давило и пугало, как и надвигающееся свидание. Год с небольшим назад она уже бывала в этой комнате или в другой, в точности похожей. Тогда как-то не замечала отчужденной здешней обстановки — нетерпеливо ждала мужа, всей душой его жалела, вполне убежденная, что хватит уж, довольно уж с него всего этого, намучился Гриша, понял все.

Сейчас думала не о нем — о себе. Ей-то за что мука? Она хочет мирных домашних радостей, чьей-то постоянной и сильной заботы о ней, Марии. Но семейных радостей нет, и нет никому дела, что там она хочет. Должна стоять здесь, в тесной комнате свиданий, где железные кровати равнодушно принимают на ватные матрасики разных людей…

Когда открылась дверь, Мария вздрогнула — кто это? Не сразу узнала мужа. Нет, он не очень изменился, пополнел даже. Стриженый, в пижаме. Дома не имел пижамы.

— Ну, здравствуй, — сказал Григорий.

В тот, в прежний раз она бросилась ему на грудь. А сейчас:

— Здравствуй.

И подала руку.

— Как доехала?

— Ничего.

— Так. Ничего, значит? Н-ну… Что ж ты не садишься? Располагайся. Будь как дома, — невесело пошутил он. — Всего на сутки разрешили свиданку, комнат не хватает, а очередь большая.

— Да, мне сказали.

— Кто у начальства в шестерках, тем по трое суток можно, а я рылом не вышел, — он злобно глянул на дверь и сел на койку. — Ну, рассказывай, как живешь?

— Ничего, хорошо. Витя учится на «четыре» и «пять».

— Молодец. Передай, отец сказал, чтобы одни пятерки были. Ты-то как?

— Что ж, работаю. Отпросилась на неделю в счет отпуска. Гриша…

— Чего?

— Гриша, как же ты на стройке-то не удержался? Мы к тебе приехали, а тебя уже… Как же, Гриша?

— Так получилось… «Беломор» привезла?

— Что? Ах да, конечно, вот.

Он оглядел пачку, понюхал, распечатал и закурил. Мария думала: что-то надо бы рассказать, о чем-нибудь спросить. Слов не находилось.

— Да-a, такие дела… — Григорий смотрел на нее, щурясь сквозь дым. А она рассматривала холодного цвета тумбочку.

Спохватилась:

— Гриша, ты есть, наверное, хочешь? Да, хочешь? Сейчас чаю поставлю. Пирогов привезла, с грибами, ты ведь любишь с грибами.

— Можно и поесть.

Она обрадовалась хоть какому-то делу и захлопотала около тумбочки с электроплиткой.

— Подожди, Мария. Погоди, говорю. Сядь. Слушай, ты чего такая, а?

— Какая? — Чайник в ее руке дрогнул и звякнул крышкой.

— Черт тебя знает, непонятная. А? Ну-ка говори, в чем дело?

— Гриша! Как ты мог потерять стройку? Что ты наделал! Разом все испортил, все, ты даже не понимаешь!.. Ждала, что все изменится, по-иному пойдет наша с тобой судьба… Гриша, жить мне хочется, а не просто проживать на белом свете! Неужели тебе не надо ничего, ни семьи, ни…

— Хватит! — он бросил окурок на чистый пол и придавил кирзовым сапогом. — Завелась! Для того я на свиданку рвался, чтоб тут мораль читали?! Так получилось, ну что теперь — грызть меня?1 Моралисты! Лежачего бить, это вам веселье!

— Но ты сам виноват, — сдерживая отвращание, сказала Мария.

— Виноват, виноват!.. Вам бы только работал, как скотина, и не выпей, не скажи, не…

— Есть же, кто не пьет — и не скотина.

— Но?! Есть? Нашла такого?! То и гляжу, не поцеловала мужа, подойти боишься. Нашла? Наласкалась, не голодная?

— Григорий, как ты смеешь!

— Смею! Сразу заметил, что виноватая!

— Григорий, я сейчас уйду.

Он отвел сверлящий взгляд и схватил из пачки папиросу.

— Ладно, все.

Хотел прибавить: «Вернусь домой, поговорим», но понял, что не время сейчас.

Молчали. Мария готовила на плитке еду. Слышно было, как топал кто-то по коридору. За окном в остриженных кустах акации возились воробьи. Один сел на подоконник, вертелся, чирикал, нахальный и юркий, вроде Ошуркова.

— Слушай, Мария. Ты не догадалась втихаря четвертинку, а? Хорошо бы со встречи-то, — миролюбиво, не сознавая, как это опять не вовремя, спросил Григорий.

— Что ты, сумки ведь просматривают.

«Господи, ничего он не понял! Опять только о бутылке и думает».

Ей стало жарко у плитки, она сняла кофточку, осталась в ситцевом открытом сарафане.

— Тебе с грибами разогреть или мясные? А? Почему не отвечаешь?

Глаза Григория блестели. Он встал и подошел.

— Гриша, чай готов, давай поедим…

— Ладно, потом.

Он обнял Марию.

«Ох, как все противно! Скорей бы, скорей проходили сутки…»

Сутки прошли. Размягченный свиданием, Григорий прощался по-хорошему.

— Не горюй, Маша, немного мне осталось. («Как не горевать», — думала она.) Приду, опять станем жить по-ладному. («Опять!») В автохозяйство не пойду, они же, гады, на поруки взять не схотели. Ничего, Шабанова везде возьмут, с руками оторвут. А выпить иногда — что тут такого? Все пьют. Но связываться ни с кем не стану, хватит с меня. Ладно, ладно, не кисни. Говорю, будет полный порядок. Но ты ж гляди там, Мария! Если что узнаю…

Она перебила его угрозу:

— Гриша, пиши чаще, Витя писем ждет.

— Витьке передай: отец, мол, хорошо себя вести велел, не баловать.

— Передам.

Вышла за проходную и глубоко, облегченно, всей грудью вздохнула. Кончилось… Оглянулась на дощатый забор, на проволоку «запретки».

«Не могу я сейчас ему сказать… Не в одинаковом мы положении. Нельзя бить лежачего и связанного. Освободится, тогда уж…»

Улица окраины пахла сиренью. Одноэтажные домики с палисадниками дремали под солнцем. Бродили белые куры. Чудесно и свободно было в этом мире. А сирень, сирень-то какая! Неужели за прошедшие сутки так расцвела! Или, когда сюда шла, просто не видела?

У перекрестка водоразборная колонка, блестят голубые лужицы. Мария поставила легкие пустые сумки на траву у забора, попила и умылась. Теперь на вокзал и домой, домой. Завтра поздно вечером она будет в Нижнеречинске.

А в Нижнеречинске, у входа в здание вокзала, увидела она Ордынцева. Он пропустил ее мимо и догнал, только когда она вышла в прозрачный сумрак улицы.

— Время позднее, Маша, провожу тебя и пойду на смену, как раз успею. У тебя все хорошо? Дай мне сумки.

— Они легкие…

Сын был в пионерском лагере. Комната молчаливо и добродушно приняла хозяйку, окружила в темноте привычными вещами и запахами. Не включая света, Мария села в кресло.

Вот бывает же у человека столько такта: Митя ни о чем не спрашивал, рассказывал сам о реконструкции в цехе, а она слушала и отдыхала душой. Не поцеловал, расставаясь, — какой умница! Сказал, что из-за реконструкции занят очень и они не смогут увидеться недели две. Как он угадал, что ей нужно опомниться после свидания с Григорием? Устала за эти дни, вся устала. Сейчас принять ванну. Что это под ладонью? Томик Твардовского, перед отъездом не дочитала, его подарок. Мария всегда любила читать, а за последнее время полка с книгами заметно пополнилась. Вообще, жизнь расширилась, обрела новое содержание, и хотелось музыки, стихов… Мария погладила переплет…

Лежала в теплой, благоухающей ванне. И думалось ей: никогда, в сущности, жизнь не была такой полной, близкой к настоящему счастью, как в последние месяцы. Несмотря даже на ноющую душевную занозу, сознание греха перед кем-то. Честнее было бы сказать или написать обо всем мужу? Что мешает? И тогда… Нет, невозможно! Вот она нежится в ванне, а он там, за забором с колючей проволокой… Григорий сказал: «Лежачего бить, это вам веселье». Но Мария помнит в обвинительном заключении строчки: «…Потерпевший упал, и Шабанов несколько раз ударил его каблуком». Он-то мог — лежачего. Мария не может. Вернется, тогда — лицом к лицу. Она не виновата, нет у них с Дмитрием ничего… Пока нет. Господи, но так не может продолжаться бесконечно!..

 

13.

Так не могло продолжаться бесконечно. Нужно было или расстаться, пока не поздно, или уж… Мужчина и женщина, два человека, чьи лучшие годы прошли в терпеливых и унизительных семейных неладах, — два человека стосковались по чуткости. Расстаться оказалось — поздно. Оба понимали, что случится. И случилось. Было у них счастье. Так кончилось лето и прошла зима.

 

14.

— Дмитрий Палыч, к телефону! — орал Ленька Дедов.

Ордынцев взял трубку цехового телефона,

— Алло?

Шумно было в цехе, над головой гудел мостовой кран, почти рядом размашисто бил молотком по зубилу слесарь-наладчик, стараясь стронуть упрямую гайку. Все заняты своим делом, и никто не заметил, как побледнел их всегда уравновешенный начальник участка,

— Когда приехал? — с трудом вымолвил Ордынцев.

— Вчера, вечером. Митя, если бы ты знал, как это трудно!

Она впервые назвала его по телефону «Митя» и «ты».

— Ты ничего ему не говорила?

— Нет. Нельзя, невозможно! Витя так обрадовался, он очень любит отца, сын не простит мне, если… Митя, я не могу, пойми!.. Мы не должны больше… Я тебя люблю, Митя, но ради сына… Митенька, родной, не приходи ко мне, пожалуйста, не приходи, мне и так тяжело…

Он слышал, как она плакала.

— Понимаю, не приду. Не плачь, крепись, может быть, все еще у тебя наладится.

Он не верил, что у нее наладится. Но что ж он мог ей сказать сейчас?

— Клара Иосифовна, я опоздала, виновата… Понимаете, вчера муж приехал.

— Ах, Машенька, дождалась! Ну и отлично, теперь все отлично! Но, может, тебя отпустить на сегодня? Такое событие радостное, хочется побыть с мужем, верно?

— Нет-нет, зачем же, — испугалась Мария. — Приехал, теперь уж никуда не денется. У меня, Клара Иосифовна, дел много, я лучше поработаю.

Мария прошла к столу, отвечая полуулыбкой на поздравления, и торопливо уткнулась в бумаги. Цифры путались в графах, смысл их не доходил до сознания. Мария перелистывала подшивки документов, что-то искала, не находила. Что же, что же нужно было найти? С чего собиралась сегодня начать рабочий день? Забыла… Когда из дому уходила, Григорий еще спал. Все последнее время Мария напряженно ждала его приезда, настораживалась, когда слышала шаги на лестнице, просыпалась по ночам. Григорий не писал точную дату. Когда вчера, часов в восемь вечера, услышала знакомый быстрый и требовательный стук, вздрогнула, замерла и только при повторном, еще более требовательном стуке побежала открывать. Григорий улыбался, был добродушно настроен, так рад возвращению, что не обратил, кажется, внимания на ее настороженность. А с Витей что делалось! Повис на шее у отца, теребил за полы куртки, прыгал, принес дневник. Он на первых порах отвлек внимание Григория, а потом Мария взяла себя в руки и засуетилась с ужином. Спасибо, сынок…

Когда приготовила ужин, послал Марию за бутылкой — коньяк в их магазине продавали и после семи: коньяк вроде бы не считался «крепким напитком», если его цена 8 рублей.

— Зачем, Гриша, не надо, — запротестовала она.

— Сходи. Как же, для встречи, — миролюбиво приказал муж.

Выпил не все. И совсем подобрел. Ложась в постель, заметил нерешительность жены:

— Чего ты не ложишься?

— Посуду вот вымою.

— Вымоешь завтра. Чего ты все ежишься?

— Отвыкла я, Гриша. Три года ведь…

— Ха-ха, одичала баба! Ладно, привыкнешь.

«Неужели привыкну? Ко всему прежнему?..»

Подошел кто-то из цеховых экспедиторов, кто-то нетерпеливый, нахрапистый, и Мария заставила себя сосредоточиться на работе. Как раз был день выписки, посетители шли потоком, торопили, взывали к ее сознательности, то просили, то сердились и не подозревали, какую услугу оказывают Марии Николаевне. Дело отвлекло от ее собственных дум, душевной мучительной путаницы, личная забота притихла, отступила «на потом». «Может быть, все пройдет, как-нибудь образуется? — в минуту затишья подумала Мария. — Ой, не пройдет. Если будет Григорий пить, что-нибудь обязательно случится».

 

15.

Шабанов ходил, бродил по территории автобазы, смотрел, замечал изменения. Следовало бы уже пойти домой, а он все ходил и смотрел, хотя копилась в нем глухая неудовлетворенность. Машины, которые на ходу, были все в разгоне. А те шоферы и слесари, что возились с ремонтом, встречали Шабанова не то чтоб неприветливо, а просто холодновато, равнодушно.

— А, привет. Вернулся, значит? Ну-ну. Давно вернулся-то? О, неделя уже? И что, к нам обратно хочешь? Ну-ну.

Честно говоря, Шабанов ожидал более теплого приема. Он же шофер первоклассный, забыли они, что ли? Ну вот, допустим, Павлов, он всегда такой идейный — не халтурит, не левачит, серьезный. С ним Шабанов делов не имел. А вот Суржин, слесарь, они же не раз бутылку вместе брали, он-то чего морду воротит? Занят, видишь ли! Денег у Шабанова сейчас нету, вот и «занят». Эх, дружки, тоже мне.

Приехал в «Волге» замначальника автобазы Пузеев. Три года назад Пузеев ходил в председателях профкома, теперь стал шишка, на повышение попер. Он присутствовал на суде, и у Григория на Пузеева таилась обида — не мог уж тогда попросить на поруки! Но сейчас решил все же, на всякий случай, попасть начальнику на глаза.

— Э-э, вы ко мне? Э-э, Шабанов, кажется? Отбыли уже? Да, время летит. К нам на работу намерены?

— Не знаю пока, подумаю, посмотрю.

— Ну-ну.

И этот «ну-ну». А ведь в автобазе шоферов не хватает. Ладно, не свет клином, найду работу.

Григорий плюнул и хотел уйти. Но к нему неожиданно подошел Женька Козодоев, молодой еще, всегда помятый, точно на нем сидели, потрепанный водитель. Веселый, в легком подпитии.

— Хо, Гришка! Привет, ханыга! Сколько лет, сколько зим!

Шабанов недолюбливал Женьку — мелкий парень. Вечно от работы отлынивает, падкий гульнуть на дармовщину. К тому же когда-то Женька — больше некому— украл у Григория домкрат и ни за что не признался. Но сейчас Шабанов был рад и такому дружелюбию. А дружелюбие било из Женьки артезианским фонтаном. Он сегодня в отгуле, вчера хороший калым зашибил, деньги есть, и приглашает старого кореша Гришку взять пузырек. От его такой доброты Шабанову полегчало.

Взяли в гастрономе. Сидели на замусоренном пустыре, пили из складного охотничьего стаканчика, занюхивали мелкой противной килькой, и Женька болтал всякую муть. По его словам выходило, что на автобазе все по-старому, заработать можно, ежели умеючи, а сам Женька парень с головой и широкая душа. Григорий больше помалкивал. Он не охмелел, а так как-то, помрачнел. Захотелось чего-то, черт знает чего. Может, сочувствия, что пришлось отбыть три года. Женьке, тому ясно было, чего хочется:

— Гриш, айда зайдем тут к одному, перехватим трояк. Надо еще бутылку.

— Не, домой пойду. И так баба шипит, что пью много.

— Хо, бабы испугался! Они всегда шипят, так и не пить? Гриш, еще бутылку, и порядок…

— Нет, а то обратно скандалить станет. Мне пока притихнуть надо, судимость висит.

— Не станет она скандалить, точно, не станет. Еще сама виновата, да еще мужику не выпить!

— Почему она виновата? — насторожился Григорий.

— Знаем почему. Ты, Гриша, если зашипит, спроси ее, с кем, мол, тут путалась…

Шабанов сжался. Вцепился взглядом в Женьку — по пьянке болтает? Или правда знает что? Женька важно хмурился, напускал на бледную мордочку таинственность и значимость.

— Гриш, ты ее только спроси — и заткнется. С ими знаешь надо как — во! — Сжал грязную пятерню в кулак. — А иначе делов не будет, если волю давать.

— Она без меня гуляла? — пока еще сдерживаясь, проговорил Шабанов.

— А ты думал! — Он услышал, как скрипнули зубы Григория, заявил: — Я, конечно, не знаю, при этом не присутствовал, хе-хе…

— Ты, гад! Изувечу! Говори!

— Меня-то за что, Гриша! Не я с ней… Ой!

Шабанов сгреб его за ворот.

— Гриша, друг, да ты чо…

— Говори, сволочь!

— Ну, слыхал я…

— От кого?

— Кайманов есть такой у их в управлении, он рассказывал. Я ему аккумулятор загнал, разговорились… Я случайно тебя упомянул, дескать, классный шофер Гриша Шабанов, а он спрашивает: у вас, мол, Шабанов робил? Бабенка евонная, говорит, тово… С кем — не знаю, говорит, а тово… Гриша, да брось ты, отпусти! Бывает это с ими, с бабами, тебя же три года не было… Гриш, черт с ней, айда выпьем. Гриша, погоди!

Шабанов пнул пустую бутылку и пошел. Женька трусил мелкой рысцой рядом и утешал:

— Я ж не знаю точно, за что купил, за то и продаю, как говорится. Не бери близко к сердцу, Гриша.

— Пошел ты, гнида!

Он не заметил, когда отстал Женька.

Ах, змея, значит, так?! Значит, когда муж в колонии страдал… «Гриша, не пей…» Тебе трезвые нужны, да? Ну все!

Григорий не думал о том, что теперь сделает. Но знал, что сделает что-то решительное, пусть хоть всю жизнь каяться потом.

Вышел из трамвая возле аптеки. Пошарил в карманах, нашел два рубля с мелочью. У гастронома скинулся с небритым каким-то, за углом мрачно отпил из горлышка половину, сплюнул.

Значит, вот почему она морду воротила — брезгует мужем-то. Эх, все знают, все об этом треплются, а мужу невдомек. Считал ее честной. Как же! Обнималась с тем… С кем? Разберемся. Где? Дома? У-ух!

Шабанов скрипнул зубами и рванул дверь. Заперта, Стал бить кулаком, сапогом.

— Зачем ты грохочешь, я испугалась, думала… Гриша, ты опять пил!

— Испугалась? Знает кошка, чье мясо съела? Ну пил! Жена гуляет, муж пьет. Чего встала!

Мария попятилась в комнату, он прошел за ней, пачкая сапогами половики. На столе лежала стопка чистого, только что выглаженного белья. Сбросил на пол.

— Гриша!

Он выругался. Достал из кармана смятый «Беломор», брал непослушными пальцами папироску, а сам смотрел на Марию. Папироски ломались.

— Григорий, послушай…

— Послушаю. Говори. Отвечай, с кем ты без меня?..

В ее глазах страх, руки прижаты к груди. Бешеное лицо Григория злорадно скривилось.

— Молчишь?! Врешь, скажешь!

От удара все померкло. Посыпались стекла серванта… Боль… Григорий изо всех сил пнул лежащую, хотел еще. Но встретил взгляд, в котором больше не было страха. Чего это она?

— Вот видишь, Гриша, как оно кончилось, — сказала вдруг Мария словно бы с облегчением, глядя в упор без испуга и ненависти. Его сапог опустился, наступил на подол.

— Ну-ка пусти.

Мария высвободила подол, поднялась, опираясь на сервант, выпрямилась.

— Верно, Гриша, я люблю другого человека, — сказала негромко. — Тебе, наверно, это не понять, сердце у тебя бедное… скудное. Мы уйдем, все тебе здесь оставим. Но все равно ты так и останешься нищим, Гриша.

Каштановые волнистые волосы растрепались, разбитая губа закровавилась, а она смотрела на Григория с сожалением. Осколок стекла разрезал ей ладонь, на голубое ситцевое платье капнула кровь. Мария пошла прямо на Григория, и он посторонился, все еще не понимая— отчего она не боится? Прошла мимо, наклонилась, подняла с пола наволочку и положила на стол.

Она сейчас уйдет? Сама призналась, что виновата… Нет, она не сказала, что виновата… Любит другого человека? Человека!

— Стой!

— Не надо, Гриша, довольно.

Она уходит?

— Стой!

Уходит, возле двери уже…

— А-аа!..

Григорий схватил со стола утюг и остервенело бросил в нее…

…Трудно было дышать, Григорий расстегнул капроновую куртку. Мария лежала лицом в половик, из каштановых волн просачивалась кровь. Утюг валялся на боку возле ее виска. «Я ее убил?»

Он постоял, облизывая пересохшие губы. Мария не шевелилась и не стонала.

«Неужели убил?!»

Страх постепенно наползал, заполнял всего холодом…

Витя вихрем влетел в незапертую дверь.

— Мам, я пойду к Вадику…

И увидел мать на полу. Отец, бледный и страшный, обошел лежащую маму возле стенки, почти пробежал мимо Вити и хлопнул дверью.

«Уходить надо, уходить, уходить… Куда? Неважно. Ведь я ее убил. Что за это? Опять барак, опять забор… Или — что? Высшая мера? Расстрел? Меня поведут расстреливать?! Бежать надо! Сейчас на вокзал, уехать… Потом? Не знаю. Самое главное — бежать, пока не хватились. Не хотел же, так получилось… Холодно как…»

Шабанов застегнул куртку, нахлобучил шапку. Быстрым шагом дошел до аптеки, вскочил в трамвай, идущий к вокзалу. Стоял на задней площадке. Мысли толпились бессвязные, являлись и исчезали.

В Караганде живет сестра. К ней? Никогда они не были дружны. У сестры жизнь не задалась, муж попался шабутной, да и у самой характер не сахар. Сестрица — в отца. Вредный был, покойничек. Сам Григорий до отсидки считал, что устроен неплохо. С сестрой почти нс переписывался. Так, открытку в праздник: «Желаю крепкого здоровья…» Что говорить, отношения не очень родственные. Однако решение ехать к сестре, возникнув, сразу же укрепилось. Больше некуда. Только далеко до Караганды, а денег… Денег нет. Все равно уехать надо, хоть под скамейкой. Иначе— пропал. Ведь я ее убил? Закурить бы. Папиросы остались на столе, дома… где лежит Мария, на полу лежит… Не об этом надо сейчас думать. Может, уже ищут? Бежать, уехать! Что-то уже придумал, кажется… Насчет сестры… Да, в Караганду.

У вокзала Шабанов вышел из трамвая. На маленькой площади стояли «Волги», «Москвичи», один «газик», и Шабанову подумалось, что неплохо бы угнать машину и в ней исчезнуть из города. Да нет, так еще быстрее влипнешь.

Стараясь держаться в толпе, побродил по залу. Долго силился понять расписание, на каком поезде в Караганду. Выходило, что ни на каком — нет прямого, не ходит. Он кого-то спрашивал, у кого-то просил закурить и бесцельно стоял у туалетной. Колола мысль: все равно найдут. Гнал эту мысль.

Подошел поезд. Это какой? Ничего не известно. Шабанов больше не мог, страх гнал из города, хоть куда, только скорей. Страх придал хитрости. Шабанов оживленно заговорил с кем-то, несущим тяжелый чемодан, помог влезть в вагон и сам влез. Проводничка болтала с проезжающим молодцом, похохатывала. «Все, как-нибудь доеду…»

В вагоне было свободно. Шабанов ушел в дальний конец, где устроились средних лет супруги, очень занятые двумя малышами. Он сел в углу, лицом к проходу, и стал ждать, когда поезд отойдет. Рядом пищали малыши, родители их устраивали, урезонивали, мать утирала им носы. Мать чем-то напоминала Марию, и Шабанову от этого стало неприятно, неуютно. Уйти в другой вагон? Потом, когда отъедем… Хотелось курить. «А если не убил? — подумал вдруг. — Ну ушиб, сотрясение мозга, что ли… Кто крикнул «мама»? Витька? Она отозвалась? Кажется, что-то сказала? Я даже не осмотрел, когда упала. Уезжаю вот без денег, без курева… Может, зря испугался? В суд она не подаст— сама тоже виновата. Не хотел я ее убивать, на черта мне это надо.»

Новое предположение все улаживало и было так удобно, что Шабанов охотно поверил ему. Помялся в своем углу, поприкидывал — и покинул вагон. На перроне и в зале спокойно. Милицейский сержант, заложив руки за спину, похаживает, поглядывает на девушек, никого не ищет, не беспокоится.

Трамвай привез к аптеке. Хоть бы Мария была жива! Только бы жива, остальное он уладит. Если хочет, пусть уходит, ладно. Лишь бы не колония опять. Или не высшая мера. Вернуть бы ту минуту, когда схватил утюг, сдержаться бы тогда!

Он вышел из-за угла на свою улицу, увидел свой подъезд. Ничто не напоминало о тревоге. Так же текли прохожие по тротуару, последние лучи солнца багрово горели в окнах верхних этажей. Мирная привычность улицы убеждала, что Мария жива, что ничего особенного, для него опасного не произошло. И Шабанов, замирая от надежды и страха, двинулся к дверям подъезда.

Дверь открылась, вышла старуха в длинном черном пальто и черной допотопной шляпке, худая такая старуха со второго, кажется, этажа. Веки у нее набрякшие и красные — почему? Шабанов остановился. А старуха, прежде чем сойти по трем ступенькам на тротуар, поглядела вправо-влево — и увидела Шабанова. По тому, как разинулся в ужасе бледный рот, Шабанов понял, что случилось «оно», эх, случилось, напрасно сюда пришел. Повернулся и чуть не бегом — за угол. Скорей, скорей… Только не бегом, подозрительно будет. К трамваю и на вокзал, больше нечего раздумывать… Вот и остановка у аптеки, приближается трамвай… Остановился трамвай, выходят люди.

Рядом негромко:

— Шабанов?

— А?

На милиционера не похож, в коротком' пальто, в кепке.

— Пройдемте, Шабанов.

— Кто, я?

— Пройдемте.

У Григория поникли плечи, руки сами скрестились за спиной.