Он посмотрел на меня таким взглядом, что я вздрогнул, перекрестился и сказал самому себе: «Славу богу, что я уезжаю, а не то он пожалуй где-нибудь в глухом переулке дал бы мне colpo di stiletto. Чей же это был такой взгляд? Взрослого черноокого мальчика, полубродяги, полунищего, полумошенника и все вместе. Он бродил с шарманкою по Лугано и окрестностям; я иногда давал было ему un centesimo; но после, узнавши, что он мошенник, ничего не дал и даже очень сурово отказал ему. Он взглянул на меня — ах ты боже мой! — в этих черных глазах крупными буквами написано было: vendetta. С тех пор я боялся встретиться с ним где-нибудь за городом. А теперь он сидел скорчившись у огня в гостинице, где я присел на минуту перехватить кое-что перед отъездом из Лугано — он, не сводя глаз, пристально смотрел на меня; — ему как будто было жалко, что его жертва ускользает из рук его. Между тем в дилижанс запрягали лошадей — прощай, милый Лугано! Опять на север! опять надобно покинуть теплый юг! да еще накануне рождества! А этот год (1836) как нарочно зима была необыкновенно теплая. Как теперь помню, мы сидим перед кофейнею на берегу озера. «Ведь это, ей-богу, настоящая неаполитанская зима!» говорит Signor Пьяцца. — «Да», подхватывает Гралленцони: «это действительно так! Ну, а посмотрите-ка на эти нежные оттенки голубых гор, отражающихся в этом зеркальном озере: это напоминает Сорренто, Исхию или Капри».

Вдруг подъезжает дилижанс и останавливается на площади. С него спрыгивает Бьянки и весь запыхавшись подбегает к нам: «Vengo gravido di novita», «Я привез вам целую обузу новостей!» — Как! Что такое? — «Слушайте! слушайте! Принц Луи Наполеон попытался взбунтовать Страсбургский гарнизон, да не удалось — и его арестовали. — «Ах, как жалко! бедный молодой человек!» — воскликнули все. — «Прекрасный малый!» говорит Пьяцца: «он, знаете, этакой разбитной. Мы в старые годы с ним шалили. Однажды, хлебнувши немножко шампанского, мы пошли на приключения, и я помог ему вскарабкаться в окно одной красотки в Apay». — О, Муза Истории! возьми свой резец и на твоих бессмертных скрижалях начертай этот новый подвиг Людовика-Наполеона III!

Но я уж слишком заврался. Дилижанс готов. Пора ехать. Это было кажется 22 или 23 декабря. Начинало смеркаться. Пока мы ехали прекрасною долиною Тичино, тут все еще был теплый, благорастворенный итальянский воздух; но возле Айроли подул с вершины Сен-Готарда какой-то зловещий зимний ветер. Нас пересадили из дилижанса в открытые сани, просто русские пошевни. На мне ничего не было, кроме легкого петербургского плаща — только для предосторожности я надел две рубашки. Что я претерпел в эту ночь, взбираясь шагом по снегу на вершину Сен-Готарда — этого ни пером написать, ни в сказке сказать нельзя. Я продрог весь до костей. Около полуночи мы остановились на вершине у так называемого Hospice. Я вошел в эту грязную и теплую избу и — признаюсь к стыду моему и русского имени — сел на печку и заплакал.

Физическое страдание соединялось с неизвестностью моей судьбы. Я еще в ноябре писал к тебе о деньгах, ответа не было. — Я не знал, что со мною станется.

Сивка-бурка, Вещая каурка, Стань передо мной, Как лист перед травой! По щучьему веленью, А по моему прошенью.

Сей же час и с этой же печкою перенеси меня на берег Луганского озера, на теплое раздолье! — Уф! как холодно на дворе!

Я чай, скоро переменят лошадей: надобно будет опять лезть в сани. — Ах ты господи боже мой! Как бы хотелось мне остаться здесь хоть до утра! Да нет! нельзя! У меня денег еле-еле достанет до Цюриха, а там что будет, не знаю.

Нечего делать! Надобно покориться судьбам. Сани готовы — и мы начали спускаться с вершины горы. Любезная мать-природа с ее вечными законами доставляет нам услаждения в наших страданиях. Тут с каждым шагом температура смягчалась, становилось как-то привольнее, теплее, как будто сделалась оттепель, и наконец около рассвета мы остановились у подошвы горы в Госпендале…

Ах! где те острова, Где растет трын-трава, Братцы!

Решительно, я открыл один из этих островов 24 декабря 1836 года у подошвы Сен-Готарда под 46° 76 м. северной широты в гостинице Госпендале.

Тут сделалась совершенная перемена декораций. Вхожу в общую залу: яркий огонь пылает в камине и отражается на красных занавесках, — на столе, накрытом белоснежною скатертью, стоит горячий кофе, пироги, вино, — все что душе угодно, и милая дочь хозяина встречает меня лучезарными взорами и майскою улыбкою. Все забыто — и холод, и горе! все ни по чем! все трын-трава! Я напился и наелся до сыта, славно обогрелся и так разыгрался, что-даже начал строить куры этой хорошенькой девушке — как бишь это выразить по-русски? у нас говорят: волочиться; но это мне кажется очень пошло и провинциально, a faire la cour как-то благороднее и показывает большее уважение к прекрасному полу. Да, впрочем, тут и помину быть не могло о такой подлой вещи, как волокитство: ведь это не гостиница, а заколдованный замок из тысячи и одной ночи; а эта красавица вовсе не дочь трактирщика: она мавританская принцесса, находящаяся в плену у злобного волшебника, а мне суждено быть ея рыцарем и освободить ее. Так предписано вечными судьбами. Да оно уж очевидно из того, что принцесса вовсе не казалась строптивою. Вероятно она приняла меня за какого-нибудь знаменитого изгнанника, ètranger de distinction, едущего с тайными депешами из Лугано в Цюрих. Да и в самом деле, какая нелегкая понесла бы обыкновенного человека через Сен Готард накануне рождества? Вот так-то мы, русские, надуваем честной божий народ! Целых два часа мне позволено было остаться в Госпендале. Быстро летели минуты у этого камина за стаканом вина, в этой милой беседе. Огонь камина и огонь черных глаз, — не знаю, что было жарче. Но увы! время летит… Огонь камина и огонь этих светлых глаз — все пройдет и потухнет. «Прощайте! прощайте! Моя судьба темна: не знаю, куда она меня ведет, но где бы я ни был, под каким бы то ни было небосклоном, везде, всегда ваше воспоминание, ваш милый образ будет моим единственным утешением».

Votre image est ma dernière pensée. Et «je vous aime» est mon dernier soupir! [139]

Каково? — Запечатлели ли мы эту минутную дружбу прощальным лобзанием — не помню — кажется; но это уж слишком скоромное воспоминание — не годится в великий пост.

Есть милые неотразимые образы: ни время, ни расстояние не могут их остановить; они вечно преследуют вас, как светлые видения лучших невозвратных дней.

Горе мне! какие звуки! Пламень душу всю проник: Милый слышится мне голос! Милый видится мне лик!

Бесприютным нищим я прошел по дороге жизни. Издали виднелись царские дворцы и белые палаты богачей и звуки их веселия достигали слуха моего; но мне не позволено было остановиться и насладиться их гармониею. Иногда теплые ветерки навевали мне благоухания роз и ясминов из садов Армиды: ах! какое сладостное ощущение! как должно быть привольно в этих тенистых рощицах, на берегу этих зеркальных прудов, среди этих милых резвых видений! Но увы! это не для меня! пойдем далее! Постойте! Вот у самой дороги на закраине прелестный цветочек. Дай остановлюсь хоть на минуточку, полюбуюсь его радужными красками, упьюсь его раскошным благовонием… Нет! нет! невозможно! Вперед! вперед! кричит неумолимая судьба. Напрасно я протестую и говорю с Шиллером:

Auch ich war in Arkadien geboren! [140]

«Пошел ты с своей Аркадией!» сурово кричит судьба, словно какой-нибудь прусский вахмистр: «Vorwarts! Вперед! вперед!» И я послушно иду вперед, вперед, вперед — и земля вертится подо мною —

Et la terre tourne Toujours, Toujours. [141]

Недавно один мудрец из Латинского квартала в Париже, взглянувши на меня, сказал: «Voilá le juif errant!» Это доказывает, что у французов мозг еще не совсем размягчился и что они еще способны иногда угадывать правду.

Настал день — серый зимний день. Вместо саней подвезли маленький дилижанс, где я был единственным пассажиром. Лихой парень каких-нибудь 22 лет соединял в себе должности кучера и кондуктора и тотчас завязал со, мною разговор. Он хвастался мне, что эта барышня в Госпендале — его кузина, и что он не раз с нею танцовал на бале… Счастливый соперник! думал я.

Странно ехать по Швейцарии зимою. Все ее живые прелести задернуты каким-то однообразным сибирским саваном. Эти гордые великолепные водопады, стремящиеся с громом и треском, рассыпающиеся радужною пылью — теперь очень смиренно и очень прозаически висели ледяными сосульками по серым скалам, точно как будто клочки инея на бороде русского мужичка.

Я только что отобедал в гостинице в Цюрихе и заплатил последних два франка, вдруг подходит ко мне молодой человек с газетою в руках — кажется Nouvelliste vaudois — и указывает на следующую статью:

«Два патриота, Г. Банделье и кто-то другой, арестовали в Бьенне французского шпиона Кузена, т.-е. они повалили его на землю и силою выхватили у него из-за пазухи какие-то секретные бумаги».

«Этот Банделье — я сам», сказал молодой человек. — «Ах, боже, мой, отвечал я: я очень рад с вами познакомиться»

Quel honneur! Quel honheur! Monsieur le Senateur! [145]

Судьба решительно мне благоприятствует, думал я: как же, с самого первого шагу в Цюрихе познакомиться с таким важным политическим деятелем!

Надобно знать, что из-за этого им арестованного Кузена сделалась ужасная суматоха и Тьер обложил Швейцарию герметическою блокадою (blocus hermetique).

«Позвольте вам еще доложить», сказал опять г. Банделье, — «что я тоже участвовал в Савойской экспедиции». — Et je vous en félicite! сказал я. Но она как-то не удалась. — «Да что ж тут делать! Ведь это все измена! trahison!» — Ну а Маццини был там? — Нет! помилуйте! Как же этакую драгоценную жизнь подвергать опасности?»

А! понимаю: т.-е. я теперь понимаю, что в подобных случаях Маццини всегда как-то удачно умел оставаться в стороне, а между тем многие прекрасные юноши из-за него легли костьми, как говорится в Полку Игореве.

Этот Савойский поход кончился самым позорным образом. Несколько сардинских таможенных карабинеров разогнали всю эту шайку или армию под предводительством генерала Ромарино, а сам Ромарино удалился с честию, не забывши однако ж взять с собою казенного ящика для большей предосторожности .

Так началось мое знакомство с г. Банделье, имевшее важное влияние на мои последующие поступки.

Я тотчас же перебрался в так называемый пансион у г. Артера, музыкального учителя (Musiklehrer). Это был старый, престарелый дом. На норманской арке над дверью было вырезано число: 1592. Каков старик?

Почти три месяца я жил в этом доме, от конца декабря до половины марта, — сидел у моря и ждал погоды, т.-е. письма от тебя; да уж и начал отчаиваться: какая ж тут надежда, когда на мое письмо, отправленное в ноябре, не было ответа до марта месяца. Моим единственным приятелем был этот Банделье. Я у него проводил, каждый вечер. Он жил по-республикански, т.-е. с какою-то женщиною. У ней, как говорится, не было ни кожи, ни рожи, даже она была крива на один глаз; mais cela n‘empèche pas le sentiment; да к тому же давно уже известно, что любовь слепа, а особенно любовь республиканская. Эта девка была нечто в роде тех знаменитых гризеток, воспеваемых Жорж Зандом. Банделье жил у нее на содержании, т.-е. она кормила его своими трудами, шитьем, мытьем да катаньем. Ты можешь себе вообразить, какие это были беседы: тут не надобно было ожидать ни ума, ни грации: тут просто был обыкновенный республиканский жаргон, распущенность и неряшество.

Под конец нашего знакомства Банделье признался мне, что он был священником в кантоне Валэ (Valais). Ему, казалось, было стыдно в этом сознаться: он приводил тысячу разных извинений. «Войдите в положение нашего брата», говорил он: «священник идет в исповедню (confessional), к нему приходит на исповедь молодая женщина, и напрямик объявляет ему, что она до смерти в него влюблена; ну как же молодому человеку устоять против этаких искушений?» — Помилуйте, да зачем же вам в этом извиняться? Ведь это общий удел человечества — это древняя история: Адам ссылается на Еву, а Ева сбрасывает вину на змия; а матушка-природа исподтишка хохочет над ними. Ведь какие мы выкидываем штуки! Сочиняем целые Илиады — Троя сгорает дотла, Клитемнестра убивает Агамемнона — ужасные трагедии разыгрываются в царственных домах — целые государства ставятся вверх дном, а все из-за чего? — да просто для того, чтоб исполнить закон распложения пород (propagation des espèces). Природа действует по иезуитскому правилу: la fin justfie les moyens. Ей все нипочем, лишь бы достигнуть своей цели. Мы после и плачем и мечемся как угорелые кошки и деремся до крови, а ей что за дело? Она думает только об исполнении своих планов. Ей-богу, природа хитра, даже хитрее самого Бисмарка!

Не так равнодушно смотрел на вещи другой мой знакомый, молодой бонапартист с черными усиками: он, кажется, был ревностный католик и с ужасным негодованием говорил о Банделье: «Я удивляюсь, как земля не разверзнется и не поглотит этого святотатственного иерея (prêtre sacrilége)! Я не понимаю, как его могли принять в масонскую ложу: cela doit être une mauvaise plaisanterie».

Я вовсе не разделял этого фанатизма.

Три месяца я жил в пансионе г. Артера. У меня были прекрасные две комнатки и отличный стол, и во все это время хозяин ни разу даже не намекнул о деньгах: значит он имел ко мне большое доверие. Но я уж совсем было отчаялся получить что-либо из России. Вдруг в одно прекрасное утро хозяин входит в мою комнату и подает мне пакет: вижу — знакомая печать и почерк товарища; развертываю, а тут и письмо с векселем на 500 с чем-то франков. Ах! какое блаженство! это была упоительная минута! это было воскресение из мертвых! Я тотчас потребовал счет у хозяина и расплатился с ним до последней копейки; и решился не теряя времени немедленно ехать в Париж. Париж был моею путеводною звездою, конечною целью всех моих надежд и желаний, Меккою и Мединою правоверных. Еще в Лугано я мечтал об этой поездке. Вы непременно хотите ехать в новые Афины (moderns Athènes), говорил мне улыбаясь Гралленцони, а президент республики Лувини обещал дать письмо к принцессе Бельджиойозо (Belgioioso) покровительнице всех итальянских выходцев.

Я тотчас же написал к французскому посланнику в Берн, чтобы просить у него паспорт. Между тем я размышлял с самим собою: «Зайду к Банделье, но не скажу ему ни слова о получении денег: ведь мне невозможно ему помочь, для самого едва достанет, а рубашка ближе кафтана». — Это было очень благоразумно и по всем правилам здравого смысла. Подхожу к квартире Банделье и вижу — тут какая-то суматоха, бегают из угла в угол. Сам Банделье выходит мне навстречу с растрепанным видом: «Не тревожьтесь, — говорил он, — со мною случилась неприятность: c’est une saisie, это захват моих вещей за долги». Это известие поразило меня как громом и поставило вверх дном все мои благие намерения. В несколько секунд моя совесть сделала мне силлогизм или целую диссертацию. «Ну как же это? Он был твоим приятелем; ты по целым вечерам сидел у него в продолжение трех месяцев; он был твоим единственным товарищем в твоем одиночестве! А теперь, когда он в нужде, а у тебя деньги, ты ему не поможешь, ведь это будет подло!» Сказано — сделано.

— «Не беспокойтесь, любезный Банделье: я получил деньги из дому, и я за вас заплачу».

— Ах боже мой! какое счастие! — воскликнул он, всплеснувши руками: ведь вы падаете с неба, как будто какой-нибудь американский дядя в водевиле!

Я позвал хозяина и, забывши его республиканское достоинство, разругал его как русский барин.

— «На что ж это похоже? Как вы смеете так поступать с моим приятелем? Вас бы за это следовало порядочно отодрать. Вот вам деньги: я за все плачу да убирайтесь себе к чорту!»

Ха ха ха! а у самого ни копейки за душою! да и самые последние деньги из России получил! Нет! уж это решительно из рук вон!

Мне пришлось заплатить больше, чем я предполагал, т.-е. около 150 франков.

Банделье предложил дать мне записку. — «Помилуйте! да на что же это?» — «Нет! нет! этак лучше; вы знаете, мы все под богом ходим; все может случиться с человеком, on peut, tourner l’oeil. А у меня есть тетка в Валэ: я к ней напишу; она мне пришлет денег и я вам заплачу». — Очень хорошо, я взял расписку и, как Митрофанушка, поверил в существование этой мифической тетки.

Если бы у меня оставалась еще хоть капля здравого смысла, мне бы следовало тотчас же по живу по здорову выбраться из Цюриха. Я бы оставил город с честью, без копейки долгу и с огромною репутациею. Слух о моем поступке разнесся по городу: меня провозгласили богачем, русским князем, и немцы (выходцы) сильно подозревали, что я — русский шпион. Вот сколько репутаций! любую выбирай! Хозяин действительно ухаживал за мною как за принцем — кредит мой был неограниченный! — Но тут опять лукавый попутал меня: «С какой же стати мне терять каких-нибудь 150 франков. Они мне очень пригодятся. Ведь Банделье обещал заплатить, когда получит от тетки. Так уж лучше подождать!» И я остался ждать — и жду до сих пор.

Блажен кто верует! тепло тому на свете! Но вера вере рознь — как же веровать в такую мифологию? Даже пятилетний ребенок мог бы понять значение этой тетки.

Между тем мои сношения с Банделье совершенно изменились: он видел во мне уже не бедного брата-республиканца, а богатого человека, дающего деньги взаймы и ожидающего их уплаты. Он перебрался на другую квартиру в каком-то глухом и очень подозрительном закоулке: тут не только что продавали вино, но даже там были какие-то уж слишком раскрашенные девушки… Но — honny soit, qui mal у pense! Caritas cooperit multitudinem peccatorum, т.-е. в вольном переводе это значит: республика своею эгидою прикрывает тьму прегрешений. Впрочем, я был там всего один раз, и то для того, чтоб осведомиться о здоровье тетки.

Через несколько дней Банделье совершенно исчез из Цюриха и пропал неизвестно где, оставив по себе свою любезную Милитрису Кирбитьевну. Она гуляла одна с крошечною моською на цепочке. Иногда мне хотелось бы остановить ее да спросить, как поживает г. Банделье и нет ли каких известий от тетки. Но она, завидевши меня издалека, тотчас ускользала в какой-нибудь переулок, и скрывалась в двери какого-нибудь дома, так что мне приходилось видеть только хвост ее моськи. Итак я остался в Цюрихе, оселся и погряз в бездонное болото. Деньги истратил и начал делать новые долги. Надобно было серьезно подумать о том, как жить. Для того, чтоб давать уроки, надлежало испросить позволения у правительства (это в вольной республике!!), а правительство поручило профессору Орелли проэкзаменовать меня… Он дал мне переводить страницу из Платона и снабдил меня хорошим свидетельством.

Когда я рассказал это моим итальянским приятелям, они расхохотались: «Помилуйте! да к чему же все эти церемонии? Вам бы просто пригласить профессора Орелли в кофейню Баура да попотчивать его бутылкою вина; он бы вам дал свидетельство без малейшего экзамена». Вот опять разочарование! Я думал, что в свободной республике взяток не берут ни деньгами, ни натурою, а выходит иначе. Да нет! уж кажется взятки — в самой природе человека. Некоторые люди ограниченного ума удивляются, что есть такое сочувствие между Россиею и Соединенными Штатами: ведь кажется образ правления совершенно различный. — Помилуйте! есть коренное сходство между этими двумя странами: в обеих берут взятки, — рука руку моет. Но только что Россия ужасно отстала. Где же нашим бедным взяточникам, оклеветанным Гоголем, тягаться с американскими взяточниками? Там почтенные сенаторы торгуют своими голосами в Народном Собрании, гуртом продают их за огромные суммы. Где же нам?