Восемьдесят восемь дорог

Печерский Николай Павлович

Журнальный вариант повести Николая Печерского «Восемьдесят восемь дорог». Опубликован в журнале «Костер» №№ 4–7 в 1967 году.

 

Козел отпущения

Утром я был у зубного врача и поэтому в редакцию пришел поздно. В нашей комнате уже вовсю скрипели перья, шуршали гранки: спотыкаясь на каждом слове, стучала новая пишущая машинка редактора.

Я сказал всем «здравствуйте» и сел за свой старый, заляпанный чернилами стол. Это неуклюжее сооружение из досок и растрескавшейся фанеры стояло возле самых дверей. Редактор пионерской газеты Расул Расулович испытывал здесь новичков-стажоров. За этим столом с жару с пылу писали корреспонденции будущие газетные зубры, выдавливали из себя по словечку, как пасту из засохшего тюбика, убогие посредственности, протирали штаны завистливые балбесы.

Я сидел возле дверей третий месяц. Расул Расулович до сих пор не зачислял меня в штат. Это меня очень огорчало. Так, наверно, бывает не только у меня. Когда человеку не везет, он думает, что в этом виноваты другие. Людей, которые отдуваются за чужие грехи, называют козлами отпущения. У меня тоже был такой козел. По-настоящему его звали Олимом Турдывалиевым. Он учился в шестом классе и был нашим юнкором.

Турдывалиев не отличался постоянной привязанностью к одному жанру. Он сочинял стихи и рассказы, придумывал кроссворды и шарады, рисовал дружеские шаржи и загадочные картинки «где охотник»? Олим — по-таджикски ученый. У таджиков много красивых нежных имен. К нам в редакцию, например, ходит девочка, которую зовут Лола — то есть тюльпан, а у нее есть подруга Ситора — звезда.

Олим хотел оправдать свое имя. Он работал, как экскаватор. Каждую неделю он приносил мне целый ворох творений. В ящиках не хватало места. При одном виде тетрадок и рисунков Олима у меня кружилась голова и начинался звон в ушах. Я мучился и терпел. Но однажды меня прорвало. Я разозлился на Олима, швырнул ворох его бумажек на пол и сказал, что это не поэзия, не искусство, а самая настоящая труха.

С этого все и пошло. Теперь в редакции меня считают грубияном, говорят, будто я плохо влияю на ребят. Я догадывался, что сегодня мне тоже не верили. Они думали, что я проспал на работу и теперь сам себе выдумал зуб. Когда я вошел, Расул Расулович подозрительно посмотрел на меня из-за своей машинки и сказал:

— А щека у тебя вполне нормальная…

Странное заявление! Если на то пошло, я могу предъявить свой зуб. Эта корявая штуковина лежит у меня в кармане. Пускай смотрят. Пожалуйста!

Но я не стал показывать зуб. Я сел за свой стол и начал читать заметки. Работалось мне плохо. В голове была сплошная торричеллиева пустота. Я знал, что сегодня что-то произойдет, и покорно ждал этого.

Неприятность, которую я ждал, явилась самым неожиданным образом. Я стал раскладывать на столе юнкоровские заметки и вдруг увидел возле чернильницы записку. На тетрадочном листке, свернутом вроде аптечного порошка, были написаны мое имя, отчество и фамилия — то есть Александр Иванович Нечаев.

На одной стороне тетрадочного листка, который я развернул, темнели клетки кроссворда. Он был перечеркнут красным крестом, а внизу мелким круглым почерком было написано: «Это не считается!!!»

На обороте была записка:

«Дорогой Александр Иванович!

Я приходил два раза, но в редакции никого не было. Не уходите, пожалуйста, никуда, Вы мне очень нужны.

Ваш Олим Турдывалиев».

«Не уходите» было подчеркнуто три раза, а все письмо завершала большая, похожая на амебу, клякса. Я оглянулся по сторонам и сунул записку в карман. Я не переваривал эту странную личность. Меня раздражали и лицо Олима, и походка, и его дурацкая привычка говорить к месту и не к месту — «между прочим».

У Олима была стриженая налысо голова, коротенькая толстая шея и жесткие оттопыренные уши. Ко всему этому надо еще добавить абсолютно круглые глаза и полные губы. На том месте, где у человека обычно растет нос, у Олима была пришлепнута маленькая плоская лепешка.

Олим напоминал мне черный глиняный горшок для каймака с двумя ручками. В жизни такие личности почти не встречаются. Это был типичный дружеский шарж, недоразумение, анекдот.

Работать я уже не мог. Я сидел возле стола и думал про Олима. И вот тихо скрипнула дверь и кто-то остановился на пороге. Я сидел за столом, не подымая глаз от бумаги, но все равно догадался, кто это такой. Я почувствовал Олима тем самым шестым чувством, которому в медицине нет еще точного названия.

Я украдкой повернул голову влево. Черный глиняный горшок с ручками стоял в дверях и делал мне какие-то таинственные знаки рукой.

— Рафик Нечаев, — услышал я, — идите сюда на минутку!

Я склонился над своей папкой и сделал вид, будто ничего не вижу и не слышу. Это было не самое умное, что можно придумать. Такого же мнения был и наш редактор Расул Расулович. Он вынул из машинки перепечатанный лист и сказал:

— Саша, к вам, кажется, кто-то пришел.

Как будто я сам не видел!

Я встал с места и, провожаемый взглядами всех сотрудников, пошел к выходу.

В коридоре я увидел девочку в пестрой бухарской тюбетейке и широком платье без пояска. Она стояла возле окна и держала впереди себя рыжий потертый портфель. Я сразу сообразил, что она пришла вместе с Олимом. Девочка смотрела на меня и улыбалась, как старому знакомому.

Время для того, чтобы сводить счеты с Олимом, было явно неподходящее. Я подошел к Олиму, протянул ему руку и сказал:

— Здравствуй, Олим. Очень приятно. Давно не виделись.

Олим такого корректного приема не ожидал. Он стал навытяжку, как солдат строевой службы, и смущенно смотрел мне в глаза.

Только сейчас я заметил, что Олим пришел без своих тетрадок. Настроение у меня сразу поднялось. Я великодушно посмотрел на своего мучителя и спросил:

— Что там у тебя случилось?

Запинаясь и перескакивая от волнения с одного на другое. Олим начал рассказывать. Из сбивчивой торопливой речи Олима я понял, что меня ждут какие-то ребята. На меня у них вся надежда и надо торопиться, пока не поздно и можно еще что-нибудь предпринять. Убедила меня не логика, которой в рассказе Олима даже не пахло, а его темперамент. Я согласился идти вместе с Олимом. У меня все равно сейчас был перерыв.

Ровно через пять минут, убрав со стола папки, я уже шагал по улицам нашего Дюшамбе. С правой стороны меня эскортировал толстощекий Олим, а слева размахивала рыжим портфелем девочка в бухарской тюбетейке. Звали ее Муслима.

По дороге я выяснил подробности. Оказывается, в Дюшамбе приехали из Сибири два никому не знакомых тут человека — мальчишка Игнат и его мать Ольга Павловна. Эти люди разыскивали фронтовика Сергея Лунева. Ольге Павловне он доводился братом, а Игнату дядей. Раньше Ольга Павловна жила в Запорожье, возле Днепра. В начале войны, когда фашисты приближались к Запорожью, Ольга Павловна эвакуировалась в Сибирь. Игнат никогда не видел своего дядю. Во время войны Сергей Лунев пропал без вести. А Игнат появился на свет уже после войны.

Почему вдруг Ольга Павловна и Игнат разыскивают сейчас Лунева в Таджикистане, Олим и Муслима точно сказать не могли. По дороге я узнал, что торопиться нечего. Сибиряки ушли в военкомат и возвратятся не скоро. Но поворачивать назад теперь уже не имело смысла. Раз дело начато, лучше подождать Игната и его мать и выяснить все самому.

Наша троица — то есть я, Олим и Муслима — передвигалась по городу со скоростью хромого ишака. Я не торопился, но меня выводили из терпения дружки-приятели Олима. Мы встречали их буквально на каждом шагу. Все норовили задержать Олима хотя бы на минутку, поболтать с ним или просто пожать руку этой выдающейся личности.

Дольше всего нам с Муслимой пришлось ждать Олима возле Центрального парка культуры и отдыха. У Олима нашлось тут два неотложных дела. Он взвесился на медицинских весах, а затем, напрягаясь всем телом, выжал белый, сверкающий на солнце силомер. Как я успел заметить. Олим не заплатил за эти удовольствия ни гроша.

— У тебя тут кредит? — спросил я Олима, когда он подошел.

Олим улыбнулся.

— Так это ж Усман. Между прочим, это мой приятель!

Олима Турдывалиева знал весь город. И чайханщики, и кондуктора троллейбусов, и чистильщики сапог и даже милиционеры. Олим любил всю эту пеструю публику. К Олиму тоже относились неплохо. Иногда ему разрешали бесплатно прокатиться в троллейбусе, иногда пускали без денег в кино. Правда, пускали только на плохие картины. В гулком пустом зале сидели лишь влюбленные и пенсионеры. Но для Олима это не имело значения.

У Олима было больше недостатков, чем достоинств. Но — я не могу скрывать этого — у него было доброе и вместительное сердце. В дни, когда у Олима заводились вдруг деньги, он приходил в кино со свитой. Вслед за Олимом в двери театра устремлялась орава малышей с карманами, отвисшими до колен от гаек, гвоздей и других тяжестей. Олим важно шел впереди процессии с билетами в руке. На вопрос билетера, куда и с кем сыплет этот горох, Олим кратко сообщал:

— Пропустите. Это со мной.

Мы приближались к цели. Главные улицы города с красивыми зданиями, магазинами и чайханами остались позади. На плоских глиняных крышах сушился первый урюк. Вокруг гудели рыжие осы. Они впивались в зыбкую радужную мякоть и, охмелев от сладкого сока, улетали прочь.

Неподалеку послышался глухой рокочущий гул. Но это была не Дюшамбинка, как показалось мне вначале.

Олим остановился и стал слушать, по-стариковски приложив руку к уху. Но вот он очнулся, с достоинством посмотрел на нас и сказал:

— Между прочим, это вон в том дворе. Пошли скорее. Это они вас ждут.

Через несколько минут мы открыли низенькую дощатую калитку и очутились в большом дворе, обнесенном со всех сторон глиняным забором — дувалом.

Я посмотрел вокруг и даже растерялся. Двор был буквально забит мальчишками и девчонками. В глазах рябило от пестрых бухарских тюбетеек, белых памирских шапочек, цветных платков и пионерских галстуков. Казалось, на этот великий курултай собрался весь город Дюшамбе.

Воздух дрожал от слитного, незатихающего гула голосов. На высокой глиняной суфе, где по вечерам таджики ужинают и пьют чай, стоял трехлетний оголец в короткой, до пупа, сорочке. Сложив ладони трубой и выпятив пузо, мальчишка гудел как паровоз. Видимо, делал он это из чувства солидарности к старшим.

Олим немедленно прекратил весь этот базар. Он поднял руку, как семафор, и, покрывая все голоса своим деловым, административным басом, прокричал:

— Тохта! Я привел сюда Александра Ивановича. Он сделает все. Я его знаю!

Мгновенье — и все притихло вокруг. Все эти тюбетейки, памирские шапочки и пестрые платки обернулись как по команде. Что они хотели? Чего ждали они от меня?

 

Это было в Запорожье…

Олим не зря притащил меня на край города. Тут, в крохотной кибитке Муслимы, остановились сибирский мальчишка Игнат и его мать Ольга Павловна. Как и почему они сюда попали, это целая история.

Олим познакомился с Игнатом и Ольгой Павловной на привокзальной площади. У Олима там знакомый чистильщик сапог Ишмат Тошматов. У этого известного в Дюшамбе мастера Олим практиковался чистить сапоги и раскрашивать в разные цвета ботинки и сандалеты.

Трудно сказать, что потянуло Олима к щеткам и ваксе. Возможно, его смутили пятаки, которые перепадали от клиентов, а возможно, им руководили более возвышенные и гуманные цели. Но скорее всего, Олима удерживала возле низенького замызганного ящичка его веселая и общительная натура.

Деревянный ящик познакомил Олима с интересными людьми. Олим чистил ичиги памирских скотоводов, драил тупоносые ботинки приезжих моряков, приводил в порядок облупившиеся сапоги кулябских геологов. На приеме у Олима были министры, академики и даже отчаянный джигит Мукум Султанов, который поймал бандита Ибрагима-бека.

Олим чистил сапоги какому-то клиенту и вдруг увидел на площади низенькую худощавую женщину с крестьянским узелком волос на затылке и мальчишку лет тринадцати, в черном лохматом костюме. В руке женщины была тощая авоська с промасленным свертком и пустой кефирной бутылкой. Мальчишка держал самодельный чемодан с острыми углами и большим замком на петле.

Мальчишку в лохматом костюме и женщину с авоськой никто не встречал. Они стояли посреди площади, смущенно и растерянно поглядывая по сторонам. Городу не было никакого дела до этих людей. Он жил сам по себе, они — сами по себе.

Олиму Турдывалиеву стало стыдно за свой город. Олим бросил щетки, вытер керосиновой тряпкой перепачканные ваксой руки и помчался к приезжим. Подбежал, приложил, как должно, правую ладонь к сердцу и поклонился.

— Салом алейкум!

«Салом алейкум» знают везде, даже на полюсе холода, в Оймяконе. Женщина улыбнулась Олиму усталой улыбкой и ответила:

— Здравствуй, мальчик.

Хорошее настроение Олима чуть-чуть не испортил мальчишка в черном лохматом костюме. Он схватил свой чемодан двумя руками и спрятал за спину. Видимо, он не верил ни Олиму, ни его милой улыбке.

Олим не стал лезть в пузырь.

— Между прочим, — сказал Олим, — я вижу, вам негде жить. Вы не бойтесь… Поехали со мной. Хоб?

Женщина стала поспешно благодарить Олима. Поправила узелок волос на затылке и собралась было идти, но мальчишка не тронулся с места. Глаза его потемнели, возле рта прорезалась острая короткая морщинка.

— Давай, однако, проходи, — сказал он Олиму. — Нечего тут.

Другой на месте Олима бросил бы все и ушел, но Олим не такой. У него имелись свои принципы. Он сделал вид, будто даже не заметил мальчишку.

— Между прочим, вон наш троллейбус, — сказал Олим женщине. — Это как раз к нашему дому. Поехали.

Подкатил троллейбус. Олим почти насильно затолкал туда гостей. При всем том Олим был удивительно вежлив. Лишь в троллейбусе, когда под гулким ребристым полом уже зашуршали шины, Олим наступил мальчишке на ногу, чтобы он не забывался и в следующий раз знал, с кем имеет дело.

Так Олим познакомился с сибирским мальчишкой Игнатом и его матерью Ольгой Павловной. Так привез их в большой шумный двор на окраине Дюшамбе.

Квартира, где жил Олим, его мать и отец, была совсем маленькой, и Олим пристроил гостей к Муслиме. Правда, у Муслимы квартира тоже оказалась тесной, но все-таки больше, чем у Олима. Когда в ней расположились Игнат и его мать, там даже осталось еще свободное место.

Шума и гама после моего прихода во дворе не убавилось.

Представители улиц и школ размахивали руками и хором требовали принять какие-то срочные меры. Мое имя склонялось во всех падежах, а мои способности и мой авторитет раздували на глазах, как раздувают бурдюк для переправы через реку.

Оказывается, меня позвали для того, чтобы протолкнуть в газету какую-то заметку. Ее уже написали и теперь хотели обсудить на этом пестром и шумном маджлисе. На глиняной суфе с тетрадкой, свернутой дудочкой, стояла Муслима и ждала распоряжений.

— Тохта! — крикнул Олим. — Тох-та!

Муслима вздрогнула, сделала полшага вперед и начала читать.

Муслима читала вполголоса, но все было слышно. Шелестели на тутовнике листья. У ворот, затихая на миг и вновь набирая скорость, жужжала деревянная вертушка.

Люди по-разному видят чужой рассказ. Картины, которые рисует им воображение, далеки и в то же время чем-то близки друг другу. Ребята утихли. По лицам их бродили задумчивые строгие тени.

Глуховатый голос Муслимы увел меня на пустынную темную улицу Запорожья. По холодным скользким камням мостовой, не задерживаясь, текла снежная поземка. В стороне стоял черный столб с оборванными проводами. На деревянной тумбе ветер задирал приказ с черной свастикой наверху.

По улице, прячась и замирая в подворотнях, шел от одного дома к другому человек в коротком полушубке и белых мягких валенках. Он украдкой поглядывал на темные фонари с номерами домов и выкрошенными стеклами и неслышно скользил в темноте дальше. Видимо, он был в этих местах впервые.

Но вот он остановился возле дощатых ворот с перекосившейся калиткой на одной петле, оглянулся и юркнул в темную пасть двора. Слева темнело разрушенное кирпичное здание. В глубине двора, за деревом виднелся еще один, уже небольшой домишко.

Ночной гость быстро пересек двор и остановился возле маленькой двери. Она была обита черной клеенкой. Из острых рваных дыр торчали белые клочья ваты. Человек в полушубке постучал в перекладину двери. В доме послышались тихие сбивчивые шаги. Кто-то нерешительно остановился в сенцах и, переждав биение сердца, спросил:

— Хто такый? Тут никого нема…

— Откройте, это свои, — тихо, почти шепотом сказал человек в полушубке.

Скрипнула дверь. В сенцах, заслоняя ладонью свечу, стояла высокая седая женщина в черном платье. На ногах у нее были глубокие галоши с острыми ободранными носами. Женщина отступила на шаг. Человек в полушубке быстро захлопнул дверь и хриплым простуженным голосом сказал:

— Не бойтесь. Ольга Павловна. Я от Сергея Лунева. От вашего, значит, братца. Я вам письмо принес.

— У мене нема ниякого брата, — глухо, будто из-за стены, сказала женщина. — Фашисты всих пострилялы…

Плечи и голова седой женщины затряслись. Она плакала в холодных сенцах, вытирая ладонями глаза и перекладывая свечу из одной руки в другую.

Человек в полушубке обнял женщину и повел в горницу.

— Ну, не надо. Ну, расскажите, как случилось… Ну, пожалуйста…

Женщина села возле остывшей печки и начала рассказ. Было тихо и грустно. На крыше потрескивало смерзшееся железо.

Раньше женщина жила в другом доме, на правом берегу Днепра. Теперь там осталась только груда кирпичей и цветной известки, которой жильцы красили стены. Из этой кучи уныло торчали погнутые спинки кроватей, какие-то кочережки и ржавые детские велосипеды. На них уже никто и никуда не уедет.

Она отправилась по городу искать пристанище. И вот нашла… Тут никого не было. Честное слово. И про Ольгу Павловну она ничего не слышала. От кого тут услышишь. На всей улице живет только она и один глухой старик.

Человек в полушубке посидел еще немного и стал собираться. Женщина упросила его остаться еще немножко и выпить с ней кружку чая. Она вышла во двор и вскоре вернулась с тоненькими лиловыми веточками вишни в руке. На керосинке кипел чайник с вишневыми веточками вместо заварки. Пахло весенними ветрами и садом.

Партизан пил чай и временами плотно сжимал веки, прогоняя усталость. Женщина кинула было на топчан подушку и предложила поспать часок, но гость решительно отказался. Вытер губы ладонью, запахнул полушубок и сказал:

— Нет, мать, спасибо. Я пошел. А ты тут не плачь. Скоро мы фашистов прогоним, снова будем жить хорошо. Письмо Лунева прибереги. Если Ольга Павловна появится, ты ей обязательно отдай.

Седая женщина проводила гостя до дверей, посветила ему желтой оплывшей свечкой и спросила:

— Ты скажи мени хоч, хто ты такый е?

Человек в полушубке улыбнулся.

— Зовут Иваном, а служу вместе с Сережей в партизанах. Вот, мамаша, и все.

Партизан ушел. Женщина сидела до самого рассвета возле стола, смотрела на треугольник солдатского письма и ласково гладила его сухими тонкими пальцами, как когда-то гладила круглую стриженную под нуль голову сына.

А потом окончилась война. Седая женщина сидела возле дома на скамеечке и вязала варежки чужим детям. Припекало солнце. Пахло теплым, недавно политым асфальтом и морковкой, которую ребятишки мыли возле водопроводной колонки.

Во дворе появилась почтальонша Надюша с черной пузатой сумкой на левом плече. Женщина посмотрела на нее и опустила веки. Она уже ни от кого не ждала писем, а газет не читала, потому что плохо различала буквы уставшими за долгую жизнь глазами.

Но на этот раз Надюша подошла к ней. Вынула из сумки толстый пакет и спросила:

— Вы не знаете, во дворе у вас живет Лунева или не живет? Я уже третий раз прихожу. Прямо все ноги пообивала!

Седая женщина встала и протянула руку к пакету.

— Давайте мне письмо. У меня уже одно такое есть. Если Ольга Павловна приедет, я ей отдам.

Надюша не отдала письма, потому что оно было заказное. И вернулось оно, это письмо, на почту, а оттуда умчалось обратно на поезде, полетело на самолете в далекие неведомые края.

Через двадцать лет Ольга Павловна приехала из Сибири в Запорожье. Она хотела посмотреть на свой город, пройтись по улицам, посидеть на берегу Днепра. В городе все было новое — и дома, и магазины. Но Ольга Павловна сразу нашла дорогу к дому. Это была дорога детства. Самая памятная из всех дорог на свете.

А вот и двор. Клен с длинной веткой, на которой с утра до вечера скрипели качели. За деревом — низенький дом, палисадник. Точно так, как двадцать лет назад. По тонким жердочкам вьются чернильной синевы крученые паничи и пахнет на весь двор пунцовой гвоздикой. Женщина подошла к двери и несмело постучала. Всю жизнь входила она сюда без спросу. Девчонкой влетала с улицы, потряхивая тонкими косичками, а затем, когда настала пора, осторожно, будто по тонкому льду, шла по двору на высоких каблуках с парнем в черном костюме. Она прятала лицо от соседок. Все знали ее тут босоногой девчонкой. А босоногим девчонкам стыдно выходить замуж.

На пороге Ольгу Павловну встретила седая женщина. Звали ее Анна Григорьевна.

— Вам кого? — спросила Анна Григорьевна, разглядывая незнакомку.

— Я тут жила до войны. Простите…

Седая женщина всплеснула руками.

— Ой, боже ж мий, чого ж вы сразу не зказалы? Идемте в хату!

Она повела Ольгу Павловну и ее сына Игната в дом. Усадила на диван, а сама побежала в кухню. Скоро там, разгоняя тишину, зашумела газовая плита.

Ольга Павловна оглядывалась вокруг. Все тут было как и раньше. И стол возле окна, и печка с духовкой, в которой пеклись раньше такие вкусные сочные пироги, и деревянный стул с сердцем, вырезанным на высокой спинке.

Анна Григорьевна открыла ключиком, который висел на шнурке возле пояса, шкаф, достала из ящичка солдатский треугольник из серой бумаги. На такой бумаге в войну печатали фронтовые газеты и листовки. Дала Ольге Павловне, а сама подперла щеку указательным пальцем.

— Читай, сердешна. Сколько лет тебя дожидает…

Целый час читала Ольга Павловна это небольшое письмецо, возвращалась к каждому слову. Анна Григорьевна стояла рядом. Ничего не говорила и не спрашивала. Не мешала этому тихому и грустному свиданью с прошлым. И только когда гостья отвела глаза от письма, Анна Григорьевна принесла с кухни чайник, зазвенела посудой. Ольга Павловна прочитала вслух письмо хозяйке и сыну Игнату. Лунев писал, что побратим звал его после войны в Таджикистан. Приглашал туда и сестру Ольгу Павловну. Седая женщина слушала письмо, вытирала концом передника уголки глаз и тихо повторяла:

— Да, видать, друзья воны з тым самым таджиком…

Анна Григорьевна налила гостям чая, положила в синие старинные блюдечки густого, липнувшего к ложке варенья.

— Кушай, Ольга Павливна. 3 той вишеньки, що пид викном. З войны тут росте. Сама садила, чи ни?

Ольга Павловна положила на язык черную сморщенную ягодку и вдруг закрыла глаза. В уголках, возле переносицы, выдавленные веком, заблестели две крохотные прозрачные капли.

— Що ты, Ольга Павливна?

Губы у приезжей дрожали, и вместе с ними дрожала застрявшая между зубами и языком черная ягодка.

— Сережу жалко…

Анна Григорьевна взяла с тарелки пирог и подала Игнату.

— Ты пойди на улицу, пройдись. Пойди, пойди…

Игнат стоял у порога. Ждал. Мать тихо кивнула головой. Тогда он вышел.

— Старший у меня в доме, — улыбаясь сквозь слезы, сказала Ольга Павловна, — большак мой…

Горе и радость не сидят одни дома. Скоро все во дворе узнали, что приехала старая жилица. В комнату одна за другой пришли соседки. Женщины поплакали все вместе, а потом стали советовать, что делать и как дальше быть. Ольга Павловна не успевала слушать и отвечать. Одни предлагали ехать на розыски брата в Москву, другие советовали не тратить зря времени и отправить куда-то срочную телеграмму. Третьи утверждали, что надо податься в Таджикистан.

Потом все разошлись. Седая женщина постелила на диване перину, взбила огромную белую подушку и уложила Ольгу Павловну спать. Погас свет. Где-то, будто далеко, затикали серебряным маятником часы. Но они висели на противоположной стенке. На том месте, что и двадцать лет назад.

И вдруг в комнате послышалось тихое, сдержанное рыданье. Седая женщина прислушалась, потом встала с кровати, нащупала босой ногой туфли и подошла к дивану, Ольга Павловна плакала, прикрывая рот ладонью. Подушка вокруг ее головы была мокрая и теплая.

— Та ты що, Ольга Павливна?

Ольга Павловна заплакала сильнее.

— Не могу я. Сережа из головы не идет. Один он у меня брат…

Седая женщина принесла Ольге Павловне воды. Потом села рядом, погладила по щеке шершавой ладонью и сказала:

— Езжай ты, Ольга Павливна, в цей самый, як його — Таджикистан… Может, найдешь Сергея. А письмо пысать це що — одна бумажность…

Посидела молча в темноте, подумала и спросила:

— Гроши у тебе е чи нема?

Они вместе встали, зажгли свет, и, раскладывая на кучки, начали считать и распределять деньги Ольги Павловны — на билеты, на еду, на всякие прочие дела, которых точно предвидеть заранее и учесть никто не может. Денег оказалось не особенно много, но и не особенно мало.

— Доедем, — сказала Ольга Павловна, — В крайнем случае из дому пришлют. Не нищие, однако.

В это же утро Ольга Павловна тронулась в путь. Она шла по сонным, забрызганным росой улицам Запорожья на вокзал. С правой стороны от нее шагал в черном лохматом костюме ее сын Игнат.

Муслима прервала на минутку чтение, посмотрела вокруг. Представители улиц и школ стояли, как штыки. Вокруг ни шороха, ни звука. Только деревянная вертушка, подхваченная ветром, жужжала изо всех сил, как будто собиралась улететь. На миг глаза Муслимы встретились с моими. Я смущенно снял очки. Без очков я был слеп, как крот.

В заметке, которую читала Муслима, мне лично не все было ясно. Лунев писал свое письмо более двадцати лет назад. Тогда еще была война и умирали люди. Почему же Игнат и Ольга Павловна считают, что Лунев жив? И второе его письмо тоже было неизвестно откуда.

Муслима, видимо, догадалась о моих сомнениях. Она перевернула страничку и, проглатывая от волненья слова, продолжала читать:

«Дорогие ребята всего Таджикистана!

Сергей Лунев жив. Письмо было из Таджикистана. Это почтальонша Надюша сама сказала. Если мы все дружно возьмемся за дело, мы Лунева найдем. У нас тысячи ног и тысячи глаз».

Муслима сделала небольшую паузу и четко, как диктор, закончила:

— Все на поиски Сергея Лунева!

Ребята захлопали. Сначала те, которые стояли поближе, а потом все остальные. Казалось, по двору лупил без передышки веселый дружный ливень.

Муслима закончила читать и передала заметку и все дальнейшие полномочия Олиму Турдывалиеву. Олим был чуточку бюрократ.

— Кто за то, чтобы утвердить заметку, прошу поднять руку, — сказал Олим.

«За» проголосовал весь двор.

 

Письмо Лунева

Редактор прочел заметку и в упор посмотрел на меня. Я прекрасно понимал, что говорил этот строгий, никогда и ничему не удивляющийся взгляд. «Эх ты, журналист! — говорил он. — Простой заметки выправить не можешь! До каких пор я буду мучиться с тобой?»

Я стоял навытяжку перед Расулом Расуловичем и страдал. Я очень боялся, что редактор прогонит меня из газеты. Я не мог жить без гранок, без папок с юнкоровскими заметками, без своего огромного, похожего на катафалк стола. Газета для меня была все — моя жизнь, моя мука, моя судьба.

Но молчание вечно продолжаться не может. Редактор понял, что у меня язык присох к горлу, и начал сам.

— Скажи, Саша, — спросил он. — Ты сам писал эту заметку или кто-нибудь помогал?

Слово «заметку» Расул Расулович взял в кавычки. Да если б только одно слово. С тех пор как я появился в редакции, он брал в кавычки все, что касалось моей особы. Даже мою фамилию.

Вместо ответа по существу, я начал рассусоливать про наше собрание, про Олима, который похож на горшок для каймака, про ребят, которые единодушно голосовали за эту заметку. Расул Расулович не дослушал меня до конца. Он отдал мне заметку и спокойно, не повышая голоса, сказал:

— Про Олима расскажешь потом, нет времени. Заметку обработай и сдай. Надо сделать проще и лаконичнее. Она пойдет в номер.

Я взял заметку и пошел к своему катафалку. Нет, не пошел, а полетел на крыльях. За всю свою стажорскую службу я ни разу не сдавал в номер важных заметок, не делал срочных неотложных дел. Я был в редакции «на подхвате», или, как еще говорят, — «прислугой за все».

Заметку, которую мне возвратил редактор, я выправил одним махом. В этом нет ничего удивительного. Нервы мои были взвинчены. Я старался изо всех сил. Я делал настоящую журналистскую работу первый раз в жизни!

Через десять минут моя заметка была уже в типографии, а еще через десять минут линотиписты отлили белые блестящие строчки и, обжигая руки, понесли их на талер. Через два часа газета была готова. Моя заметка стояла на первой полосе. Черный броский заголовок трубил большой сбор — «Все на поиски Лунева! Следопыты, вперед!»

Но вся беда, что после заметки прошло уже пять дней, а мы до сих пор не продвинулись в поисках Лунева ни на шаг. Письма сыпались, как из мешка. Были тут и коротенькие сообщения, и побольше, и толстые, как романы Майн Рида. Но содержание всех этих посланий было одно и то же: нет, нет и нет.

С утра до вечера в коридоре редакции толпились какие-то незнакомые мальчишки и девчонки. Они хватали за полы литрабов, то есть литработников, заглядывали в глаза и задавали одни и те же вопросы — что, как, когда? Мы разводили руками и старались шмыгнуть в первую попавшуюся дверь. Что им ответишь! Лунев и тот, кто жил рядом с ним, могли не прочесть нашей заметки. Это, во-первых. А во-вторых, кто мог поручиться, что Лунев действительно живет в Таджикистане?

Каждый день приносил мне новую пилюлю. Вчера после обеда, например, в редакцию примчалась Муслима.

— Рафик Нечаев, идите скорее. Олима на рынке бьют!

Я заявил Муслиме, что у меня работы по горло. Я никуда не пойду, и вообще я знать не знаю, кто такой Олим и что этому типу от меня надо. Пускай бьют, режут, пускай варят из него бешбармак. Я не двинусь с места, не пошевелю пальцем. Это — окончательно!

— Пойдемте, рафик Нечаев. Я вас прошу! — сказала Муслима.

— Просить нечего. Я уже сказал…

— Ну, пойдемте…

— Не пойду. Я занят.

— Пойдемте…

— Не пойду, не пойду, не пойду. Ты понимаешь?

Муслима отрицательно покачала головой. Она не понимала. Она стояла возле порога и ждала. На круглом хорошеньком личике ее была написана просьба и молчаливое осуждение.

Я не выдержал этих молчаливых упреков Муслимы и согласился идти на рынок, защищать этого прохвоста Олима Турдывалиева. Мы вышли с Муслимой из редакции и тут же нырнули под густой пыльный шатер деревьев. Солнце жарило вовсю. Если бы не эти деревья и не эти арыки, которые торопливо журчали с правой и левой стороны улицы, можно было бы вообще сгореть от зноя или расплавиться, как овечий курдюк в котле.

Муслима шла вприпрыжку впереди меня. Она была в своем нарядном, похожем на тюльпан платье, в синих с загнутыми вверх носами туфлях. Из-под тюбетейки — тоже нарядной и пестрой — выбегали на спину черные тоненькие как ботиночные шнурки косы. Много раз я пытался сосчитать эти шнурки, но все равно сбивался. Даже от легкого, незаметного движенья головой косы сбивались в одну общую горсточку и снова рассыпались по ее плечам.

Покачивая косичками, Муслима рассказывала мне по дороге про Олима, что занесло его на рынок, что он там натворил и почему, собственно, к нему применяют устаревшие и запрещенные меры наказания.

Олим и его бесчисленные приятели, оказывается, расклеивали на рынке объявления про Сергея Лунева. Объявления, а вернее, газетную заметку, переписанную от руки на четвертушке бумаги, они расклеивали на все одушевленные и неодушевленные предметы, будь то машины, арбы, лошади или верблюды.

— Он что, с ума сошел? — спросил я Муслиму.

— Не знаю, — серьезно ответила Муслима. — По-моему, не сошел.

— Головы у твоего Олима нет!

— Я с вами, Александр Иванович, согласна. Но у него критическое положение…

Муслима украдкой посмотрела в мою сторону — какое это произведет впечатление на меня. Но я глазом не моргнул. Поблажки от меня Олим не дождется. Ни за что! Кстати, я не особенно верил, что на рынке, в центре большого города могли истязать живого человека. Даже такого, как Олим.

— Давно его бьют? — спросил я.

— Давно, Александр Иванович. С утра.

Олим блуждал по рынку с шести утра. В одной руке у него было ведерко с рыжим клеем, а в другой — объявления. Сначала все было хорошо. Но потом один пожилой таджик поймал Олима за этим занятием. Он вздул его камчой и заставил чистить свою лошадь. Олим лошадь почистил, но потом попал в руки какого-то киргиза в шапке из лисьего хвоста. Теперь Олима бьют, а возможно, даже прикончили, потому что киргиз очень разозлился на Олима за своего верблюда. От верблюда Олиму тоже досталось. Когда Олим клеил объявление, верблюд обернулся и плюнул Олиму в лицо.

Не успели мы пройти двух кварталов по направлению к рынку, впереди показалась какая-то процессия. По улице, размахивая руками и пританцовывая, будто на празднике, с шумом и гамом шли мальчишки и девчонки. Впереди всех шагал высокий киргиз в черной бархатной шапке, обшитой лисьим хвостом. Рядом с ним, целый и невредимый, шествовал наш Олим Турдывалиев.

Киргиз вел в поводу рослого двугорбого верблюда. На спине, груди, возле хвоста и почти под самым брюхом горбатого великана призывно белели объявления. Это был не верблюд, а тумба для афиш. Судя по всему, Олим вел этого рыжего верблюда в редакцию фотографироваться.

Я подошел к Олиму с самыми твердыми и решительными намерениями. Но Олим не дал мне вымолвить ни одного специально для него приготовленного слова.

— Между прочим, рафик Нечаев, — сказал он, — мы нашли Сергея Лунева.

Ребята снова подняли шум и гам.

— Нашли! Ура! Нашли Сергея Лунева!

Не меньше других волновался и киргиз в шапке из лисьего хвоста. Угловатое и загорелое дочерна лицо его с крохотным пучком волос вместо бороды сияло от счастья и желания сообщить мне радостную весть. Улыбаясь всеми своими ослепительно белыми зубами, он ткнул пальцем в объявления, которые шелушились на верблюде от жары и с треском отваливались на землю, и закричал мне в самое ухо:

— Я знаю такой Лунев! Лунев мой ошна! Лунев наш колхоз тракторист!

Удачи и огорченья… Они идут рядом с нами с той самой поры, когда ты сделал первый шаг от стола до теплых материнских колен. Вот и сейчас на смену первой, блеснувшей вдалеке надежде, пришли огорченья. После встречи с киргизом минул день, минул второй, а мы, как и прежде, ничего не знали о Сергее Луневе.

Много в Таджикистане горных тропок и каменистых дорог. По какой из них ушел Сергей Лунев, куда его занесли солдатские, кованные подковками сапоги? Молчит придорожный камень, на котором Лунев свертывал из солдатской махры папиросу, молчит река, из которой он пил пригоршней воду. Молчит небо, молчит земля, молчит все.

А как же киргиз? Значит, зря он кипятился, зря хвастал, что есть у него друг-приятель Лунев, зря кидал оземь лисью шапку?

Что я могу ответить? Конечно, зря.

После встречи на улице я побежал на почтамт и стал звонить в кишлак, где жил киргиз. Я разговаривал с раисом — то есть председателем колхоза. Оказывается, Лунева никогда в колхозе не было. Киргиз, с которым мы познакомились, перепутал фамилию. Его ошну звали не Луневым, а Лубеневым…

Молча, не глядя друг на друга, мы вышли с Олимом из почтамта и разошлись в разные стороны. Олим отправился к своему чистильщику на вокзал, а я побрел к дому Муслимы. Между прочим, я до сих пор не прочел письма, которое прислал Сергей Лунев двадцать лет назад. Там наверняка были важные подробности. Игнат и его мать могли не заметить их. Ведь они жили где-то в Сибири и, по существу, ничего не знали о Таджикистане.

Во дворе было пусто. Я постучал в низенькую дверь кибитки Муслимы. Никто не ответил. Я постучал еще раз и, не дождавшись ответа, открыл дверь.

Возле стола спиной ко мне сидел Игнат. Он даже не пошевелился. Окно, возле которого сидел Игнат, выходило во двор. Значит, Игнат видел меня, слышал мои шаги, знал, кто у него стоит сейчас за спиной.

— Здравствуй, Игнат, — сказал я. — К тебе можно?

— Проходите… Только Муслимы нет. Она ушла.

Я прошел в комнату и сел возле стола. Игнат не посмотрел на меня. На столе перед ним лежала карта Таджикистана. Он упрямо водил по ней карандашом, натыкался на какие-то невидимые мне препятствия, возвращался назад и снова вел карандаш вдоль тельных, залитых коричневой краской ущелий, вдоль ледников и летящих с камня на камень рек. Игнат заслонился от меня левой ладонью, но я все равно знал на память каждую черточку этого крупного, по-русски простого лица. У Игната были густые, негнущиеся брови и сумрачные зеленоватые глаза. Над низеньким крутым лбом топорщились короткие русые волосы. Игнат ходил без кепки и тюбетейки. Солнце не поленилось и выжгло по краям лба и висков четкую, соломенной желтизны каемку. Покрасневшее от жары лицо Игната было будто в золотой солнечной рамке.

Склонив голову над столом, Игнат вел карандаш по карте, будто трактор сквозь глухую тайгу.

Я подошел к Игнату и, чуть-чуть задев его плечом склонился над картой.

— Ты что ищешь, Игнат?

Игнат озабоченно покусал ноготь на большом пальце и глухо, не глядя на меня, сказал:

— Так… одно дело… — Помолчал, взял со стола карандаш и уже тише и чуть-чуть добрее добавил: — Я Красную реку ищу…

— Ну и что — нету, Игнат?

Игнат повертел шеей, как будто ему было тесно в белой простенькой рубашке.

— Не знаю… Наверно, мой дядька что-нибудь перепутал…

— Ах ты, чудак-чудак, Игнат! Вот же она, эта река. Смотри!

Я отодвинул локоть Игната и показал ему извилистую ниточку, бегущую вдоль отрогов Каратыгина.

— Читай, — сказал я. — Сурхоб. Сурх по-таджикски красная, а об — вода. Понятно?

Люди радуются по-разному. Игнат смотрел на меня и улыбался строгой сдержанной улыбкой. Эта улыбка была похожа на холодную северную реку, неяркое солнце над верхушками леса и плеск весла по вечерней воде. Я родился и вырос на юге и поэтому выражал свои чувства по-иному. Я стучал кулаком по столу и кричал неизвестно кому: «Ага! А что! Ну, что!»

Эта минутная радость не сделала нас с Игнатом друзьями. Но он уже стал мне чуточку ближе и понятней. Я рассказал Игнату вкратце про свою стажорскую службу и катафалк возле двери, а Игнат достал из бумажника письмо, которое написал двадцать лет назад его дядька, Сергей Лунев, и дал почитать мне.

Это был обыкновенный солдатский «треугольник». Адрес на нем выцвел и уже едва различался, а в тех местах, где бумага складывалась, на сгибах светились узкие протертые щели.

Сергей Лунев торопился. Его дружок отправлялся с боевым заданием в Запорожье. Лунев хотел передать своей сестре слова надежды и привета, сказать, чтобы не убивалась она, ждала советских солдат. Они задержались в пути, но все равно придут и отплатят фашистам за все…

Письмо Лунева, которое я держал в руках, было и радостное и немножко грустное, как все письма с войны.

«Дорогая Ольга, — писал он. — Я тебе уже рассказывал про таджика Ашура Давлятова. Это — отчаянный боец и добрая душа. Ашур вынес меня с линии боя, целый день и ночь тащил по лесу. Он и сам едва держался, потому что осколок и его ковырнул. Только он виду не подавал. Он всегда такой. Он у нас политруком был. Ашур приволок меня в госпиталь и сдал санитарам. А сам даже раны не перевязал. С этими врачами, знаешь, только свяжись… Врачи думали, что я прямым ходом отправлюсь на тот свет. Увидели меня, сразу замахали — «несите в операционную, на стол», но я все-таки успел шепнуть дружку несколько слов. «Ты, Ашур, не бойся, — сказал я. — Помирать я не собираюсь, не такой у меня характер. Мы еще встретимся с тобой. Вот посмотришь!»

Ашур много рассказывал мне о Таджикистане. Он живет возле Красной реки, в большом красивом кишлаке. Мечтает вырастить новый сорт хлопка. Красивый и нежный, как шелк, как дождь в солнечный полдень. Ашур даже названье ему придумал — «серебряный дождь». Правда, здорово? Я буду помогать Ашуру. Я уже сказал ему.

Ну, вот и все. Сегодня я иду в бой. До свиданья, дорогая сестра. Жди новых писем.

Твой Сергей Лунев».

Я прочитал письмо Лунева два раза. От первой до последней строчки. Все мне представилось вдруг легким и доступным. Мы пойдем по берегу Сурхоба и найдем там Лунева и его побратима Ашура Давлятова. Конечно, кишлаков там много. Но это не страшно. Мы будем ходить по узеньким улочкам, где зной и тишина, будем терпеливо стучать в каждую дверь, расспрашивать, узнавать. Будем идти по следам солдата к его далекому дому. Там на нагретой солнцем веранде висит вязка золотого лука и красного, сморщенного от собственной горечи перца. На высоком крылечке сидит человек в старой, залатанной на локтях гимнастерке. Он задумчиво курит папиросу и ждет нас.

 

Туманность Андромеды

Я ходил по улицам Дюшамбе и думал. Давно стемнело, но огней почему-то не зажигали. Я любил наш город в такую сумеречную пору. В синем густом небе ярко горели звезды. Столько звезд, как у нас, нет больше нигде на свете. Так говорил дед Каримов-ота, который живет в нашем дворе. И я верю ему.

Когда в городе темно и в глаза не бьют электрические огни, вдалеке отчетливо видны снежные вершины гор. Они замыкают наш город серебряной подковой и прячутся только в сильный дождь и еще тогда, когда ветер-афганец подымет в небо тучи мелкой рыжей пыли.

Когда-то давно, когда и вообще никого не было, всадник-пахлавон обронил в Гиссарской долине эту подкову. Хотел поднять ее и спрятать в хурджин, но потом передумал. Посмотрел, как сверкают вокруг нее веселые арыки, как летят и никак не могут улететь вдогонку ветру красные маки, удивился, что есть на свете такая красота, вздохнул и снова ушел в сказку.

Но что разводить лирику, когда на душе темная холодная тоска и сам не знаешь, что делать и куда идти. Может, в редакцию, к Расулу Расуловичу?

Я уже и сам не помню, как очутился возле серого длинного Дома печати. В редакторском окошке горел свет.

Наш редактор любил свое дело большой и жадной любовью. Ему не хватало дня и он просиживал в редакции ночи. У него не было ни воскресений, ни праздников. Расул Расулович часто болел. Но даже в больнице, воткнув локоть в подушку, он читал сырые газетные оттиски, правил статейки, перечеркивал красным злым крестом халтурные заметки.

Я хотел быть таким, как Расул Расулович. Поэтому я любил и боялся его. Я трепетал и немел перед этим человеком.

Я родился в Дюшамбе, рос вместе с таджикскими ребятишками, знал таджикский язык. Когда Расул Расулович принимал меня, он намекнул, что редакции нужен переводчик — человек, который будет переводить заметки русских ребят. Переводчиком мне быть не хотелось, я желал писать сам. Но пока я помалкивал.

Я поднялся на второй этаж и пошел по длинному и уже темному в этот час коридору. Из полуоткрытых дверей выливались на крашеные половицы полосы света. В кабинетах шелестели гранками дежурные русских и таджикских газет; где-то в самом конце выстукивала статью ночная машинистка.

Я открыл дверь нашей комнаты и вошел. Редактор чуть-чуть приподнял брови и кивнул на стул рядом с собой. На этом месте обычно сидели корреспонденты, материалы которых правил Расул Расулович. Это было не особенно приятное место. Корреспонденты вставали с него красные и горячие, будто со сковородки. Стул этот так и называли — «сковородкой».

Я сел на «сковородку» и притих. На столе перед Расулом Расуловичем лежала целая гора юнкоровских писем. Вечером редактор читал их сам, а утром раздавал нам на обработку. Но сейчас перед Расулом Расуловичем лежала совсем не юнкоровская заметка. Это была какая-то официальная бумага. Со штампом, печатью, с размашистой крупной подписью. Я не удержался и заглянул через локоть Расула Расуловича в эту бумагу.

Расул Расулович перехватил мой взгляд. Он с готовностью подвинул бумагу и сказал:

— Читай. Тут про тебя и про Олима. Это что, в самом деле так?

Сердце мое замерло. Я сразу догадался, что это «телега» — то есть какая-нибудь кляуза. Я не ошибся. «Телегу» прислал на меня и на Олима Турдывалиева директор рынка Зуб. Директор не пожелал ударить перед редакцией лицом в грязь. Круглую печать Зуб придавил с такой силой, что ее можно было прочесть даже на обратной стороне бумаги. Но больше всего эмоций Зуб вложил в подпись. К фамилии из трех букв он присобачил на целую страницу каких-то крючков, завитушек и росчерков. При одном взгляде на такую подпись хотелось немедленно снять тюбетейку и стать по стойке «смирно».

Зуб перепутал все на свете, приплел к истории с Олимом и меня. Оказывается, мы с Олимом клеили на лошадей и верблюдов бумажки с хулиганскими словами, отчекрыжили ножницами хвост какому-то породистому коню и отпилили с неизвестной целью рога барану. Кроме всего прочего, в этот день у одного дехканина кто-то стащил корзину с урюком и камчу. И это, конечно, Зуб тоже приписал мне и Олиму.

Я уже давно прочел «телегу», но все еще боялся поднять глаза. Конечно, Расул Расулович поверит этой очень официальной бумаге. Тут печать, тут штамп и подпись. А что могу предъявить в свое оправдание я, — Олима? Я сидел и не дышал. Хотел оттянуть ту последнюю минуту, которой я боялся и ждал три месяца подряд. Если я спугну тишину, Расул Расулович сразу заметит меня. Он подкрутит в стрелочку свои усы, покашляет для подготовки и скажет: «Ну, что ж, Саша, срок твой окончился. Я старался, но журналиста из тебя сделать не смог. А похождения твои на рынке тоже не того… Одним словом, хулиганов я держать не могу. Сам понимаешь…»

Я сидел на «сковородке», будто перед отъездом в незнакомую грустную дорогу. Последние минуты перед прощанием всегда дороги и тяжелы. Сейчас редакция стала для меня особенно близкой и родной. Прощай, мой милый «катафалк» возле двери, прощайте, замусоленные папки с письмами, которые я забыл убрать в ящик. Прощайте и вы, Расул Расулович. Не хочу оправдываться. Скажу только — и редакторы иногда ошибаются…

Шло время, а Расул Расулович не гнал меня, не кричал, не топал ногами. Сначала он прочитал какую-то заметку, потом положил на мою руку свою легкую теплую ладонь и начал что-то тихо и убежденно объяснять. Я не слышал ни одного слова. Я оглох от радости. Я только чувствовал тепло редакторской руки, знал, что я снова в редакции и все это снова мое. Лицо у меня было, видимо, глупейшее. Расул Расулович поднялся и голосом, который сразу же дошел до меня, сказал:

— Когда редактор дает задание, надо слушать. Кстати, чего ты улыбаешься? Тут нет ничего смешного.

Расул Расулович повторил все сначала. Мы отправляемся на поиски Лунева и его побратима Давлятова. Десять человек. Расул Расулович выпросил денег в горкоме комсомола. Остальные, мы заработаем сами. Мы будем писать в газету корреспонденции, печатать странички из дневников, будем изучать в пути свой родной край.

— Надо достать пару палаток, — сказал Расул Расулович. — Ты поищи завтра, Саша. Может, у геологов… И списочек участников похода набросай. Хоб?

— Сделаем, Расул Расулович.

— Прекрасно… вопросы есть?

Меня мучил один вопрос. Я отважился и, будто мимоходом, спросил:

— Расул Расулович, кого назначим старшим?

В комнате горела только настольная лампа с черным, похожим на лошадиное копыто абажуром. Мне были видны лишь освещенный белым светом лист бумаги, правая рука редактора и кончик его острого и темного от жестких коротких волос подбородка.

— Я думаю, надо подобрать толкового и расторопного человека, — сказал Расул Расулович. — Горком поможет. Не волнуйся…

В душе у меня беззвучно оборвалась какая-то нитка. Она связывала меня с тем делом, которое я решил распутать и довести до победного конца вместе с Олимом, Муслимой и сибирским мальчишкой Игнатом. Теперь это дело у меня хотели отнять и поручить какому-то «толковому и расторопному человеку».

Я стоял возле редактора и ждал, хотя ждать мне было уже, по существу, нечего. Расул Расулович прочел юнкоровскую заметку, подчеркнул что-то красным карандашом и спросил:

— Ну, что у тебя еще?

— Больше ничего, Расул Расулович.

Он взял новую заметку, перелистал странички, посмотрел на подпись и положил возле себя.

— Ты, Саша, сходи к Игнату. Расскажи ему о походе. Хоб?

— Хоб, Расул Расулович.

— Надо, чтобы он скорее перезнакомился с ребятами и подружился.

— Хоб, Расул Расулович, хоб…

Утром в редакцию я не пошел. У меня было задание — достать две палатки. Я надел для солидности свою новую клетчатую куртку, нацепил галстук и вышел из дома. И тут возле самого крыльца я увидел Олима Турдывалиева. Глаза у него были заспанные, штаны и рубаха смяты. Похоже, этот гражданин всю ночь сидел на скамейке у подъезда и ждал меня.

Я поздоровался с Олимом и даже справился о его здоровье. Олим пожал руку, ответил, что на здоровье не жалуется, и зашагал рядом со мной. Он даже не спросил, желаю я или не желаю, чтобы всякие посторонние тащились за мной хвостом.

Идти рядом с человеком, который считает тебя своим другом, и молчать неприлично. Тем более Олима молчаньем не воспитаешь. Не такой это человек. Я рассказал Олиму про вчерашний разговор с редактором и еще про то, что я иду сейчас к геологам доставать палатки для похода. В путь отправится десять ребят. Разумеется, самых деловых и расторопных.

Олим услышал про поход и сразу же просиял. Это был человек практической складки. Загибая один палец за другим, он начал подсчитывать, сколько мы возьмем в поход крупы, сахару и так далее. Не упустил Олим и чисто административные дела. Меня он назначил на пост начальника похода и главного распорядителя кредитов, себя — заместителем, Муслиму — поваром и медицинской сестрой, а Игната — завхозом, поскольку он человек расчетливый и бережливый.

Должность заместителя как-то сразу придала Олиму особый вес и осанку.

— Между прочим, палатки мы достанем в два счета, — сказал он, — У меня во Дворце пионеров знакомый. — Пойдемте, рафик Нечаев. Со мной не пропадете.

Олим подробно проинструктировал меня, куда именно идти, с кем говорить и как выпрашивать эти палатки.

— Во Дворце есть секция «Изучай свой край», — сказал Олим. — Там этих палаток тьма.

— Им же самим нужны…

— Не, им не нужны, — сказал Олим, — Они энциклопедию зубрят.

— Сочиняешь?

— Между прочим, Александр Иванович, я не сочиняю. В прошлом году они везде ходили, даже в Гарме были. А теперь там вместо руководителя чурбан. Честное слово!

Я сделал Олиму замечание. Нельзя разбрасываться такими словами. К тому же взрослые — есть взрослые. Дети не всегда в состоянии понять и оценить их поступки.

Олим смотрел в землю. По лицу его неровными пятнами разлился густой румянец. Пальцы на руках чуть-чуть вздрагивали. Мне стало жаль его.

— Ты, Олим, не обижайся, — сказал я. — Кто-то распустил слухи про вашего руководителя, а ты повторяешь. Так нельзя…

— Я не от других знаю, — глухо сказал Олим, — я знаю от себя. Я у него в секции был. Он меня кружком обвел.

— Каким кружком?

— Обыкновенным. Я говорю: «Хватит энциклопедию зубрить, пошли в поход», а он говорит: «Это не твое дело. Я тебя кружком обведу».

— Интересно… А дальше что?

— Ничего. Взял журнал и обвел мою фамилию кружочком. После этого я секцию бросил. А больше ничего не было. Это все.

Мы шли с Олимом молча, занятые каждый своими мыслями. Из головы у меня не выходил дурацкий карандашный кружочек. Я понимал, что переживать, в сущности, нечего. На кружочек надо плюнуть и забыть. И все же на душе было муторно. Что ни говорите, а это очень неприятно — жить и знать, что твоя фамилия обведена кружочком.

С палатками у нас никакой волокиты не было. Директор Дворца пионеров принял нас, как министров. Усадил на стулья, угостил газировкой из сифона, а потом сел к столу и написал записку на склад.

— Может, вам еще что-нибудь надо? — спросил он, — Вы не стесняйтесь. Мы сейчас в поход не пойдем. У нас тут… В общем, у нас нет пока подходящего руководителя.

Мы простились с директором и пошли на склад. Олим был недоволен мною.

— А чего вы топориков не взяли? — спросил он. — Директор же давал.

— Топорики не нужны.

— Между прочим, Александр Иванович, вы ошибаетесь.

— Ладно. Прекратим.

— Как хотите…

Дальше мы шли молча. Я не стал объяснять Олиму, что начальником похода будет кто-то совсем другой и я не имею права брать на складе походные котелки, топорики, бинокли, компасы и так далее. Кто я, в самом деле, — техническое лицо, джин в бутылке, туманность Андромеды, грузчик, которому поручили доставить палатки? Не сказал я Олиму и про него самого. Возможно, и его ждут неприятные сюрпризы. Зачем зря расстраивать?

На складе мы долго шуровали в ворохе жестких, пропахших солнцем и травами палаток. Мы с Олимом взмокли от усердия, но зато выбрали самые легкие, самые прочные и самые непромокаемые палатки. Олим взвалил на плечо одну, я другую. Крякнули, посмотрели друг на друга и тронулись в путь.

Мы отнесли палатки в редакцию. После этого я пошел к Игнату выполнять поручение Расула Расуловича.

Двор Муслимы был обнесен вокруг дувалом. По тоненьким жердочкам карабкался вверх дикий виноград. Игнат сидел под деревом на круглом трехногом табурете: Левой рукой он придерживал на сапожной лапе туфель Муслимы, а правой вколачивал в подметку гвозди. У ног Игната валялось еще несколько пар старых туфель и рыжие муки с отставшей подошвой. Рядом на фанерном ящике стояли банки с клеем и гвозди, лежал моток дратвы и кусок желтой липкой канифоли. Над ящиком кружила синяя, как дым, стрекоза.

Я поздоровался и стал смотреть, как работает Игнат. Я всегда завидовал людям, которым труд в радость. Хотел сам работать легко и красиво, без нажимов и толчков в спину. Я стоял возле Игната и смотрел, как стучит-играет по каблуку и подошве молоток. Хорошо!

Молоток сам просился мне в руки. Но у меня уже был кое-какой опыт. Я знал, что легкость и простота наживаются трудом большим и въедливым. Я смотрел на Игната и помалкивал.

Игнат отложил в сторону готовый туфель, взял другой.

— Я к тебе по делу, Игнат, — сказал я. — Мы скоро идем в поход, искать Лунева.

— Я знаю, — сухо сказал Игнат. — Мне рассказывали.

— Ты недоволен?

Игнат не поднял ресниц. Он надел на железную лапу туфель и стал примеривать к нему кусок рыжей морщинистой кожи. Прибил для начала двумя гвоздями, обвел шилом линию вокруг и сказал:

— Как хотите, Александр Иванович, а я с вами не пойду. Вам игрушки играть, а мне надо дядьку найти. Мать совсем извелась. За чужой щекой зуб не болит!

Я растерялся. Откуда у Игната такое пренебрежительное отношение к друзьям и делу, которое для всех нас уже стало близким и своим?

— Тебя кто-нибудь обидел, Игнат?

Игнат отрицательно качнул головой.

— В чем же дело?

— Я уже сказал.

— Значит, не едешь?

Игнат молчал.

— Ну, хорошо. Тогда я расскажу ребятам…

Игнат чуть-чуть склонил голову, посмотрел на меня из-за круглого полуопущенного века.

— Что расскажете?

— То, что для тебя дружба ничего не стоит.

Лицо Игната потемнело.

— Я вам этого не говорил, — резко и отрывисто сказал Игнат.

— Я сам вижу.

— Не так видите. Я за дружбу куда хошь — и в воду и в огонь. Сначала узнайте, а потом…

— Слова, Игнат, это еще не все…

— А что для вас «все»?

— Ладно, не будем спорить. Если ты отказываешься от нас, поход отменяется. Понятно?

— Ну, понятно.

— Я тебя спрашиваю: пойдешь или не пойдешь?

Игнат вбил несколько гвоздей в подошву. Повертел в руках молоток, посмотрел на острый двужалый кончик, которым дергают гвозди, и сказал:

— Я не знаю. Я подумаю.

Все слова уже были сказаны, и все было ясно. Я встал и пошел к выходу. Игнат даже не поднял головы. Молоток его стучал на весь двор.

Я шел по улице, ругал себя за то, что не нашел с Игнатом общего языка, за то, что говорил пустые равнодушные слова, которые не затрагивают сознания и скачут мимо памяти. Я до того ненавидел себя в эту минуту, что хотел ударить кулаком по лицу. Но я не ударил. Человек всегда щадит себя или бьет вполсилы.

 

Уголёк в глазу

В конце редакционного коридора есть большая комната. Там стоит пианино, стол, накрытый красной скатертью, а возле стенок — стулья. В комнате всегда пусто и тихо, как в осеннем саду.

Сегодня в этой комнате Расул Расулович назначил собрание родительского актива. Я уже знаю повестку дня. Она написана на пригласительных билетах, которые вчера рассылала наша машинистка Саодат.

«Дорогой товарищ!

Приглашаем Вас на собрание родительского актива, посвященное обсуждению юнкоровского похода.

Просьба не опаздывать».

До собрания еще целый час, но актив уже шумит и высказывается. Я три раза подходил к дверям и три раза слышал свое имя. Было совершенно ясно — там меня не хвалят. Хвалят у нас чаще всего, когда избирают или провожают на пенсию. Избирать меня некуда, а на пенсию, кажется, рановато.

Я сидел за своим «катафалком» и страдал: чего это они взбунтовались, чем им не понравилась моя физиономия?

Скорее всего узнали, что я тоже не прочь пойти в поход, и хотят дать мне на собрании от ворот поворот. Не станут же они просто так трижды поминать мою фамилию!

И редактора я тоже никак не мог понять. С одной стороны, он вроде за меня, а с другой — совсем наоборот… То похвалит меня, обнадежит, то вдруг нахмурится и даже на вопросы не отвечает.

Подливали масла в огонь телефонные звонки. Только положит Расул Расулович трубку, уже снова — дзынь, др!

По телефону, видимо, говорили про меня. Не зря Расул Расулович косил глазом в мою сторону и отвечал как-то очень нерешительно и кратко:

— Да… нет… это слухи… сам боюсь…

Это надо было понимать так:

— Вы что, в самом деле хотите отправить в поход этого свистуна?

— Да…

— Это окончательно?

— Нет…

— Слышали, что он отмочил на рынке?

— Это слухи…

— А он не подведет нас под монастырь?

— Сам боюсь…

Я расстроился и даже не заметил, как вышел редактор и разбрелись один за другим наши сотрудники. Кто в столовую, кто за пачкой сигарет, а кто в палатку хватить на лету кружку пива.

Привела меня в чувство машинистка Саодат. Она пришла с актива, записывала там выступления и предложения.

— Саша, — сказала Саодат, — тебя зовет Расул Расулович. Иди скорее.

Лицо Саодат сияло: она всегда радовалась чужим радостям. За это ее все любили. Я тоже.

— Чего же ты сидишь? — удивилась она. — Тебя назначили старшим похода. Расул Расулович сам сказал.

Я посмотрел на Саодат, будто сквозь туман, и поплелся в комнату, где заседал актив. Я переволновался и теперь ничего толком не соображал. Мне задавали вопросы — кто я такой, с кем вожусь и, вообще, какие у меня убеждения и взгляды. Про водку и папиросы тоже спрашивали.

Вопросов было много. Я терпеливо отвечал: «Не пью, не курю. Нет, нет, нет».

После актива Расул Расулович усадил меня на «сковородку», вынул из стола карту Таджикистана и сказал:

— Давай поговорим о маршруте…

Я удивленно посмотрел на Расула Расуловича. Об этом уже сто раз говорили. Идти надо по реке Сурхоб. Лунев в своем письме писал — он будет жить возле реки с названьем «Красная вода». Сурх по-таджикски — красный, а об — вода. Все понятно.

Расул Расулович покачал головой, будто слышал мои мысли.

— Нет, Саша, туда идти нечего, — сказал он.

— Как нечего?

— Очень просто. Сергей Лунев писал — его ошна Давлятов выращивает хлопок. Так?

— Ну, так…

— А возле Сурхоба хлопок не сеют. Ты что, не знаешь?

Вот это да! Как же я не подумал об этом раньше!

Редактор взял со стола карандаш, прочертил на карте жирную красную черту. Она начиналась возле Дюшамбе и заканчивалась внизу карты, возле голубой извилистой речушки с узбекским названием Кызыл-су, или, по-нашему, — красная вода. Там сеют хлопок. Значит, где-то там надо искать Давлятова и его ошну Сергея Лунева.

Я понял все. Кызыл-су — красная река, а я — шляпа и разгильдяй. Если бы не Расул Расулович, я бы увел отряд в другую сторону…

Расул Расулович не стал читать мне прописных истин и колоть глаза ошибкой. Он включил настольную лампу, вынул из среднего ящика длинную бумажку с штампом и начал заполнять ее. Это было командировочное удостоверение. Путевка в жизнь. Мое счастье.

Расул Расулович поднялся из-за стола. Он всегда вручал командировочные удостоверения стоя. Так вручают аттестаты в школе и ордена на фронте.

— Вот тебе командировочное удостоверение, а вот деньги, — сказал Расул Расулович. — Деньги зашей в карман куртки. Тут немного. Но ничего… Отъезд через два дня. А сейчас иди, собирай свою гвардию…

Расул Расулович вынул из кармана сложенную вчетверо бумажку и молча подал мне. Это был список участников похода, который я составлял вместе с Олимом, Муслимой и другими ребятами.

Я с тоской смотрел на бумажку и боялся ее развернуть. Я догадался, что в этом листке из тетрадки для арифметики сидит беда. Она ждет своей поры.

Расул Расулович понял мое смятение. Он взял меня за руку выше локтя и крепко сдавил своими тонкими смуглыми пальцами.

— Олима вычеркнули на активе, — сказал он. — Говорят, чересчур бедовый и вам с ним будет трудно. Иди, Саша…

На следующий день я два раза заходил к Олиму, но дома его не застал. Мне кажется, Олим прятался от меня. Мне было очень неприятно. Я чувствовал себя виноватым.

Не появлялся Олим больше и в редакции. Не было его и на вокзале, когда мы грузили в пригородный поезд наши палатки, вещевые мешки и прочий походный скарб.

На вокзал пришел провожать меня Каримов-ота, который живет в нашем дворе. Раньше он работал на железной дороге, а теперь он на пенсии. На станции и в депо у Каримова-ота много друзей-приятелей. Его пускали всюду без пропусков и удостоверений, как начальника станции или министра.

Больше всего Каримов-ота любил рассказывать о дорогах. Это понятно. Хлебороб рассказывает о хлебе, чабан о своей отаре, а машинист о дороге и ветрах.

Первый поезд пришел в Дюшамбе в 1929 году. На паровозе был Каримов-ота. Поезд встречал весь город. Кругом были флаги. Каримову-ота кричали «ура». Ему много лет, но он по-прежнему любит ездить.

Каримов-ота знает все дороги и тропы, которые ведут в мир из Дюшамбе. Одна бежит через перевалы и речки к узбекам, другая — к казахам, третья — к украинцам, а четвертая — к русским друзьям…

До отхода поезда оставались минуты. Каримов-ота подвел меня к двери вагона, погладил ладонью по груди и, растягивая слова, сказал:

— Хорошая это дорога, Саша!

— Я знаю, бобо.

— Ты этого не знаешь, Саша! — недовольно сказал Каримов-ота.

— Ты прав, бобо. Не знаю. Мне только показалось.

— Хоб. А сейчас знаешь, сколько дорог из Дюшамбе?

— Не знаю, бобо.

Каримов-ота укоризненно покачал головой.

— Восемьдесят восемь дорог, Саша!

Он посмотрел с гордостью и достоинством, будто сам проложил эти дороги к друзьям, пустил по ним поезда, вереницы машин и лихих локайских скакунов.

— Точно восемьдесят восемь дорог, — повторил он. — Сам считал!

Из репродуктора, который висел у нас над самой головой, гаркнул сначала по-таджикски, потом по-русски чей-то отрывистый резкий голос:

— Граждане пассажиры! Через пять минут с первого пути отправляется пассажирский поезд. Просим вас…

Каримов-ота прижал меня к груди, приподнял вверх, похлопал по спине и сказал:

— Ничего ты, Саша, не понимаешь!

Я вошел в вагон и стал возле открытого окна. Около нашего вагона много знакомых и незнакомых людей. Вон отец Муслимы, вон мать Игната, а вон и моя мама. Она в темном ситцевом платье и черном платке, который прикрывает лоб. Мама боится за меня. Теперь я у нее один. В сорок четвертом с этого же вокзала уехал на войну мой отец, а потом старший брат. Дома, в небольшом черном ящичке, лежат две похоронные. Это все, что осталось нам на память о моем отце и брате.

Сейчас мама не плачет. Она улыбается. Но в глазах у нее боль и тоска. У нас в Таджикистане говорят: «Сына нельзя провожать в путь слезами. Пусть в пути у него будет легко на сердце». Я машу маме рукой: «Ну зачем же ты, мама, так расстраиваешься? Сейчас же не война…» Мама отвечает мне все той же грустной улыбкой. Ее не переубедишь…

Паровоз дал свисток, поднатужился и дернул вереницу зеленых, слинявших на адском солнце вагонов. На миг в толпе мелькнула знакомая физиономия. Олим! Нет, показалось. Это какой-то другой мальчишка. Он стоял на перроне, махал нам тюбетейкой и что-то кричал. Но колеса уже стучали вовсю, и мы ничего не слышали.

Грустные мысли только тронь с места. Я смотрел в окно и ничего не замечал вокруг. Я был совсем несчастным и одиноким. И случилось очень стыдное и глупое — я вдруг почувствовал, что у меня по щеке ползет слеза. И этого уже нельзя было скрыть. Рядом стоял мальчишка и удивленно смотрел на меня. Он все видел. Я пропал!

У меня было два выхода — честно признаться, что я пустил слезу, или схитрить. Признаться я не мог. Мне было стыдно. К тому же я сам не знал, как объяснить эту минутную слабость. Я помедлил еще секунду-другую, а потом схватился рукой за глаз и отпрянул от вагонного окна.

— Ое-ей! Попало в глаз! Ое-ей!

Ребята облепили меня со всех сторон. Поднялся шум, суета.

— Как же это вы, Александр Иванович? Скорее носовой платок! У кого есть платок?

Ко мне протиснулась Муслима. Разорвала пакетик с бинтом, раздвинула большим и указательным пальцем мокрое от слез веко и строго сказала:

— Смотрите вверх! Теперь влево. Так… еще…

Ребята замерли в ожидании. За каждым движением моего зрачка следило двадцать пристальных цепких глаз.

— Вон-вон, справа! — кричали они. — Да не там же! Вон оно! Цепляй! Тащи!

Моего века коснулся острый жесткий уголок бинта. Секунда — и свершилось. Я открыл глаза и увидел на самом острие бинта крохотную черную точечку.

— Ур-ра! — закричали ребята. — Ур-ра!

Поезд миновал городскую черту и теперь тащился среди зеленых полей. В окна затекал яркий накаленный добела зной. Я смотрел на ребят, ребята смотрели на меня. Как хорошо, когда светит солнце и вокруг столько друзей и в глазу больше нет черного колючего уголька!

Под вагоном весело стучали колеса. Возле открытых окон стояли ребята. Пять с правой стороны и пять с левой. В окно видны вершины гор и кончик телевизионной вышки. Рядом с поездом по серой пыльной дороге бежит грузовик. Шоферу хочется перегнать нас, но у него ничего не получается. Машинист паровоза тоже заметил конкурента и нажимает на все железки. Шофер машет нам издали кулаком и смеется.

Еще минут тридцать-сорок — и мы в Орджоникидзеабаде. Там найдем грузовую машину или попутный караван верблюдов и поедем дальше. Я уже ездил на верблюдах. Они послушны, добры и любят песни. Впрочем, может, они только притворяются. Кто их знает!

Просить таджика спеть песню не надо. Где таджик, там и песня, а где песня, там и таджик. Он сам их сочиняет и раздаривает горам. Я родился в Таджикистане и тоже считал себя немного таджиком. Я стал тихонько напевать. Хороша была песня или нет, я не знаю. Ее слышали только я и ветер за окном.

Радости и печали живут в мире наших мыслей да и в самой жизни где-то очень недалеко друг от друга. Сегодня я еще раз убедился в этом. Не успел я до конца пропеть своей песни, меня кто-то тихо, но настойчиво дернул за куртку. Я обернулся и увидел Муслиму. Лицо у нее было озабоченное и растерянное.

— Ты что, Муслима?

Муслима прислонила ладонь к губам и зашептала:

— Александр Иванович, Игнат пропал!

У меня потемнело в глазах.

— Как пропал? Вон же он…

Я повел глазами по вагону. Игната на прежнем месте не было.

— Я же вам говорю — нет, — сказала Муслима. — Я уже везде искала.

Я сказал Муслиме, чтобы ребята никуда не ходили и ждали меня, а сам отправился разыскивать Игната. В нашем вагоне его и в самом деле не было. Уборные были уже закрыты, а на запыленных подножках гулял только ветер. Молодой усатый проводник, который собирал в тамбуре окурки в совок, оказался нервным и вспыльчивым. Он даже не выслушал меня как следует и сразу начал кипятиться и кричать.

— Какой мальчишка? Зачем мальчишка? Зачем туда-сюда ходить? Садись на место!

Я вежливо обошел сердитого проводника и отправился по составу. Не мог же он, этот Игнат, выпрыгнуть на ходу!

Игната я нашел в самом последнем вагоне. Положив щеку на ладонь, он задумчиво смотрел в окно. Возле ног Игната белел полотняный, по-хозяйски уложенный мешок и лежала суковатая палка из молодого ореха. Наверно, от собак.

Я сделал вид, будто не заметил мешка Игната и вообще не догадывался, что он навострил лыжи.

— Ах, ты здесь! — сказал я. — Пойдем скорее. Сейчас Орджоникидзеабад.

Игнат молчал.

— Чего же ты сидишь?

В ответ опять ни слова.

— Не понимаю я тебя, Игнат. Сказал — поеду. А сейчас снова в кусты смотришь.

— Я, Александр Иванович, в кусты не смотрю. Я вам все рассказывал.

— Но ты же согласился ехать?

— Это мать за меня согласилась. Вы сами знаете…

Издали загудел наш паровоз. Гулкое эхо побежало по железным крышам, спрыгнуло с вагона и умчалось в горы. Поезд замедлял ход. Раздумывать было некогда.

— Ну что ж, Игнат, — сказал я. — Дело твое. Не хочешь быть с нами, езжай сам. Мы тебя не держим. Только давай все честно и открыто. Пошли к ребятам.

Поднял ли Игната с места гудок, который сообщал о конце пути и звал всех к порядку, или мои слова — не знаю. Игнат встал, молча бросил на плечо свой мешок и пошел к двери.

Мы шли из одного лязгающего железом тамбура в другой. Машинист не рассчитал времени. Паровоз снова пыхтел изо всех сил. Вагоны озабоченно цокали на стыках и покачивались. Хватаясь на ходу за что попало, мы с Игнатом добрались, наконец, до своего вагона. Ребята уже собрали в кучу вещи, нацепили рюкзаки. Они поглядывали на нас и молчали. Мы тоже молчали.

Я сказал Муслиме, чтобы ребята никуда не ходили и ждали меня, а сам отправился разыскивать Игната. В нашем вагоне его и в самом деле не было. Уборные были уже закрыты, а на запыленных подножках гулял только ветер… Молодой усатый проводник, который собирал в тамбуре окурки в совок, оказался нервным и вспыльчивым. Он даже не выслушал меня как следует и сразу начал кипятиться и кричать:

— Какой мальчишка? Зачем мальчишка? Зачем туда-сюда ходишь? Зачем куришь? Садись на место!

Я вежливо обошел сердитого проводника и отправился по составу. Не мог же он, этот Игнат, выпрыгнуть на ходу!

Игната я нашел в самом последнем вагоне. Положив щеку на ладонь, он задумчиво смотрел за окно. Возле ног Игната белел полотняный, по-хозяйски уложенный мешок и лежала суковатая палка из молодого ореха. Наверно, от собак.

Я сделал вид, будто не заметил мешка Игната и вообще даже не догадывался, что он навострил лыжи.

— Ах, ты здесь! — сказал я. — Пойдем скорее. Сейчас Орджоникидзеабад.

Игнат молчал.

— Чего же ты сидишь?

В ответ опять ни слова.

— Не понимаю я тебя, Игнат. Сказал — поеду. А сейчас снова в кусты смотришь.

— Я, Александр Иванович, в кусты не смотрю. Я вам все рассказывал.

— Но ты же согласился ехать?

— Это мать за меня согласилась. Вы сами знаете…

Издали загудел наш паровоз. Гулкое эхо побежало по железным крышам, спрыгнуло с вагона и умчалось в горы. Поезд замедлял ход. Раздумывать было некогда.

— Ну, что ж, Игнат, — сказал я. — Дело твое. Не хочешь быть с нами, езжай сам. Мы тебя не держим. Только давай все честно и открыто. Пошли к ребятам.

Поднял ли Игната с места гудок, который сообщал о конце пути и звал всех к порядку, или мои слова — не знаю. Игнат встал, молча бросил на плечо свой мешок и пошел к двери.

Мы шли из одного лязгающего железом тамбура в другой. Машинист не рассчитал времени. Паровоз снова пыхтел изо всех сил. Вагоны озабоченно цокали на стыках и покачивались. Хватаясь на ходу за что попало, мы с Игнатом добрались, наконец, до своего вагона. Ребята уже собрали в кучу вещи, нацепили рюкзаки. Они поглядывали на нас и молчали. Мы тоже молчали.

 

По следам легенды

Мы сидим в летней чайхане и ждем машину. Чайхана у таджиков что-то вроде делового центра. Тут нанимают бродячих штукатуров, «обмывают» покупки, обедают, спят, пишут стихи. Все, что делают в чайхане, перечислить трудно. Но больше всего тут ждут. С утра до вечера люди томятся возле своих узлов и караулят попутную машину.

Едва на улице запылит грузовик, за ним устремляется шумная бестолковая толпа пассажиров. Одни бегут рядом с кабиной, что-то кричат шоферу и размахивают руками, другие действуют более решительно. Они с ходу бросают за борт свои мешки, а потом, изловчившись, прыгают туда сами.

Но шофер вытряхивает непрошеных пассажиров, а сам поворачивает куда-то в проулок и скрывается в тучах пыли. Это городская машина. Она поехала за известкой или углем.

Я тоже несколько раз бегал за машинами. Нам ехать в сторону Нурека — туда, где среди скал строится огромная ГЭС. Шоферы нас не берут. Даже те, с которыми нам по пути. Они боятся растерять нас по дороге. Это может случиться. Кузова машин завалены досками, гремящими, как танки, рельсами, мотками проволоки. На некоторых машинах развеваются красные флажки. К этим машинам нас вообще не подпускают. Шоферы везут аммонал — взрывать скалы.

Я устал от бесполезной беготни за машинами. Поручил ребятам следить за дорогой, а сам вынул тетрадку, подвернул ноги калачиком и стал писать. Сегодня вечером надо отправить в редакцию первую заметку. Я писал в своей походной тетрадке и поглядывал по сторонам. Сейчас полдень, и людей в чайхане еще мало. Лениво булькал огромный самовар с медалями на медном боку. Рядом на толстой доске чайханщик резал длинные ниточки морковки для плова.

Скоро затрещит в котле баранина, зафыркает горячими пузырями рис, потечет по улицам и переулкам душистый запах плова. И тогда уже не устоит никто — ни женатый, ни холостой. Поглядывая на часы, придут минута в минуту конторские служащие, прошумят плиссерованными юбками продавщицы из соседнего магазина, притащатся какие-то взъерошенные дядьки с обвисшими карманами. Прилетит к заветному котлу и стая ос. Плова осы не едят. Они тут для компании и собственного удовольствия.

На ту пору у меня большие надежды. Утром шоферы из колхозов заняты в городе своими делами, а к вечеру, когда закрываются все конторы и магазины, разъезжаются по домам. Мимо чайханы никто не проскочит. Только сядут шоферы на палас, только возьмут из чашки горстку плова, а мы уже тут как тут:

— Возьмите, товарищ шофер. Ну что вам стоит!..

А пока волноваться нечего. Сиди, Карим, и жди. Так я и делал. Сидел на паласе и поглядывал на все, что творилось вокруг. Бежали куда-то по своим делам серые ишачки, вышагивали, не глядя под ноги, потертые, как старый диван, верблюды. Таджик в теплом халате нес на голове поднос с огромным ворохом теплых лепешек. Это к нам, в чайхану.

Я написал заметку и позвал ребят послушать первое сообщение с дороги. Заметка была маленькая. Она рассказывала, как начался поход, кто в нем участвует и какой мы наметили маршрут.

— Ну что, ребята, годится? — спросил я.

Все сказали «годится». Только один мальчишка, который первый заметил у меня уголек в глазу, остался недоволен.

— Надо про все писать, — сказал он. — Что случилось, про то и писать…

Все поняли намек. Понял это и Игнат. Лицо его побелело, а зеленоватые глаза стали сумрачными и неспокойными, как озера, по которым ударил холодный осенний дождь.

Первой за Игната вступилась Муслима. Она укоризненно посмотрела на мальчишку и сказала:

— Ты чего к Игнату цепляешься? Он и так переживает, а ты… Он мне сам все говорил. Правда, Игнат? Вот видишь! Он говорил: «Я сам скорее проеду. Одного и на машину возьмут, и на арбу посадят. И на лошадь вторым классом — то есть «сзади». Не Игнат заблуждался. А теперь он уже не заблуждается. Правда, Игнат? Скажи ему!

Выступили еще двое мальчишек. Потом я.

Я сказал, что картина ясная. Игнат хотел поскорее найти своего дядю. С этим надо считаться. Можно его на первый раз простить.

— Но ты это все учти, — сказал я. — Ты наш друг, но художеств мы не допустим. Порядок для всех один. Ты согласен со мной, Игнат, или нет?

Легко признают собственные ошибки лишь пустозвоны. А люди, которых занесло по ошибке не в ту сторону, переживают неудачу больно и трудно. Игнат наклонил голову. Мы поняли, что это крепче слова. Мы ему поверили и простили.

— Ну, хватит про это, — сказал я. — Теперь про дневники. Писать надо каждый день. Устал или нет, все равно — бери ручку и пиши. Теперь мы все юнкоры и все журналисты. Понятно, ребята?

Ответили мне хором. Все были согласны. Ребята полезли в рюкзаки за тетрадками. Заскрипели перья, загадочно зашелестели листки тетрадок. Не успокоился только низенький, рыжий, как подсолнух, мальчишка с длинной серьезной фамилией Алибекниязходжа-заде. Он был у нас в отряде самый маленький, самый задиристый и, кажется, самый трусливый. Алибекниязходжа-заде подсаживался то к одному, то к другому мальчишке и, опасливо поглядывая на Игната, говорил:

— Он думает, что он лучше всех, да? Он лопух, да? Как пойду, как дам ему по башке! Ты понял, да?

Я уже немного знал Алибекниязходжа-заде и поэтому радикальных мер не принимал. Башке Игната пока ничего серьезного не угрожало.

Ребята не успели изложить свои впечатления в дневниках. Только они расписались, появился почтальон с толстой дерматиновой сумкой на груди. Он остановился возле чайханы и помахал над головой телеграммой.

— А ну, кончай базар! Кто тут начальник похода Нечаев? Выходи!

Я бросил тетрадку и помчался к почтальону.

— Я Нечаев. Что случилось? Где телеграмма?

Почтальон недоверчиво посмотрел на меня и кратко, по-милицейски сказал:

— Документы!

Он долго изучал мое удостоверение. Склонив голову, как скворец, поглядывал краем глаза сначала на фотокарточку, потом на меня. Видимо, в его представлении начальник похода должен был выглядеть несколько иначе… Но все-таки почтальон убедился, что я — это я. Он отдал мне телеграмму, козырнул и смущенно сказал:

— До свиданья, товарищ Нечаев.

Дрожащими пальцами я развернул телеграмму и прочел:

«СРОЧНО СООБЩИТЕ СОСТОЯНИЕ ЗДОРОВЬЯ АЛИБЕКНИЯЗХОДЖА-ЗАДЕ ТЧК ВОЛНУЮСЬ ОТВЕТ ПЯТЬ СЛОВ ОПЛАЧЕН МАМА».

Тьфу, чтоб ты сгорел!

Я подозвал рыжего Подсолнуха, вручил ему телеграмму и строго сказал:

— Иди на почту и дай ответ.

— Мне самому писать, да? Что писать?

Я скользнул взглядом по лицам ребят, обступивших меня со всех сторон, и сказал:

— Напиши так: «Дорогая мама! Я чувствую себя отлично. У меня нет ни гриппа, ни коклюша, ни ангины. Не посылай мне больше телеграмм. Мои товарищи могут подумать, что я неженка и маменькин сынок. Ты знаешь, что это не так. Твой сын Алибекниязходжа-заде человек смелый, решительный и отчаянный. До свиданья. Жди меня и не волнуйся».

Алибекниязходжа-заде выслушал меня и очень серьезно спросил:

— Денег на такой ответ хватит, да?

— Если не хватит, сделаешь короче. Иди!

Подсолнух отправился на почту сочинять телеграмму, а я снова взялся за свою тетрадку. Но вдохновенье уже ушло. Я сидел на суфе и думал о том, что это только начало забот и руководить отрядом из девяти мальчишек и одной девчонки не так просто, как думал я вначале.

Мои размышления прервала Муслима. Она вместе с ребятами привела на веревочке какого-то вислоухого и тощего, как стиральная доска, пса.

— Александр Иванович, — сказала Муслима. — К нам пришла собака… Что с ней делать?

Ну вот, здрасьте. Только собак нам и не хватало!..

— Как это — пришла? — спросил я, раздумывая, что ответить Муслиме и как распорядиться этой злосчастной собакой. — Она что — сама пришла?

— Конечно, сама. Спросите, кого хотите…

— Гм… А почему она на веревочке?

Муслима выронила из рук конец собачьей веревки и сообщила:

— Видите, она все равно не уходит. Она же нас любит.

Собака действительно никуда не уходила. Она стояла возле Муслимы и преданно смотрела мне в глаза. Но не могла же она полюбить и меня? Она видела меня первый раз в жизни!

Муслима погладила собаку по голове и сказала:

— Александр Иванович, это очень хорошая собака. Мы за нее ручаемся. Давайте возьмем ее. Хоб? Мы вас все просим… Игнат тоже просит. Ты где, Игнат? Правда, ты тоже просишь?

Игнат стоял сзади всех. Он угрюмо кивнул головой. Это значило, что он тоже присоединяется к большинству и собаку сомнительной масти и породы надо брать с собой в поход.

Воля коллектива — закон. Я сказал, что собака принимается в отряд, на общих основаниях. Должность — сторож, питание — трехразовое, режим — походный. Устанавливается пятидневный испытательный срок. Если за это время собака никого не покусает, не сожрет общественных продуктов и будет вести себя культурно с точки зрения санитарии и гигиены, она останется в отряде. Если нет, я лично вышвырну ее вон.

Ребята обрадовались и тут же принялись купать новобранца в арыке и драить его щеткой. Пес послушно переносил эти житейские неприятности. Только вертел длинным хвостом и оглушительно хлопал мокрыми, как тряпка, ушами. Игнат, стоя в стороне, с любопытством смотрел на процедуру и двигал бровями.

Плов, возле которого колдовал чайханщик, еще не успел как следует распушиться и подрумяниться, а уже со всех улиц, одна за другой, к чайхане катили грузовики, «Волги» и горбатые, будто колорадские жуки, «Запорожцы». Шоферы входили в чайхану, оглушительно хлопали ладонями и еще с порога кричали:

— О, чайче, як плов бие! Чайханщик, давай один плов!

Люди, которые поедят настоящего таджикского плова, становятся добрее и отзывчивее. Прошло несколько минут, как чайханщик ударил скалкой по блестящему медному тазу, а у нас уже все было в порядке. Путаясь в собственных ногах и наступая на лямки вещевых мешков и концы палаток, мы грузили свои вещи в два новеньких, будто специально для нас приготовленных, грузовика. На темно-зеленых, не тронутых солнцем и пылью бортах, было размашисто написано мелом: «Перегон». Машины эти ехали в колхоз. В Нуреке они только заправятся и покатят дальше. Но я думаю, мы все-таки уговорим шоферов и посмотрим строительство Нурекской ГЭС.

В головную машину село девять ребят. Кабину второго грузовика захватил Алибекниязходжа-заде. Я и собака, которой дали кличку Гранка, расположились в кузове. Кроме нас, тут больше никого не было. Гранка сидела на собственном хвосте, внимательно смотрела на меня и показывала в задаток острые белые зубы. Но я уже смирился со своей участью. В конце концов газетчику не первый раз рисковать.

Наши шоферы обедали по-фронтовому: раз, два и — готово. Завели моторы, крикнули нам — «поехали!» — и рванули вперед. Колеса без устали мотали километры. Перед глазами возникали и тут же исчезали все новые и новые картины. Вот, лениво помахивая саженными крыльями, снялся с обочины и улетел прочь горбоносый гриф. Вот ползет прямо на дорогу полуметровая ящерица — варан, а вон, раздвигая носом траву, мчится на третьей скорости в заросли джиды колючий дикобраз. Все это было немножко похоже на правду и немножко на сказку, которая выскользнула когда-то очень давно, вместе с клубком ниток, из бабушкиного недовязанного чулка…

Но блаженствовал я недолго. Вместе с нами в кузове ехала пустая железная бочка. Веревка, которой она была привязана, перетерлась, и пошла бочка гулять по днищу машины. Бум, трах-тарарах! Я едва успевал отталкивать бочку в сторону. Гранка металась по кузову, яростно лая на бочку и вызывающе поглядывая на меня: «Чего же ты не лаешь? Давай!»

Я несколько раз стучал по железной крыше кузова, но шофер не слышал. Уже потом я узнал, что его заговорил наш Алибекниязходжа-заде. Рыжий Подсолнух рассказал шоферу, кто мы такие, куда едем, и уговорил его задержаться немного в Нуреке, показать нам стройку.

На повороте дороги я увидел человека с флажком на длинной белой палке. Он махал нам красным лоскутком и отчаянно кричал:

— Стой! Сто-ой!

Скрипнули тормоза. Машина качнулась вперед и остановилась. Бочка ударила в борт и тоже затихла. Мы с Гранкой выпрыгнули из кузова и поползли под машину. Будто сухой горох-нахут, посыпались туда и мои ребята.

Согнувшись вдвое, мы сидели на горячем, заляпанном пятнами асфальте и ждали. Прошло несколько минут, земля качнулась и в небо с грохотом и визгом взлетел в самую вышину рыжий лохматый столб. Минута, вторая — и снова земля загудела от взрывов. Вдалеке плясали по дороге круглые упругие голыши. Стукнутся звонким бочком, подскочат вверх, пророкочут по асфальту и закатятся кто куда…

Я сидел рядом с Алибекниязходжа-заде. Подсолнух вздрагивал от каждого взрыва и прижимал к себе оторопевшую Гранку. Лицо у Алибекниязходжа-заде побелело, и веснушки от этого выступили даже там, где их никогда не было.

— Ты не бойся, — сказал я Подсолнуху. — Камни нас не достанут. Это мы спрятались просто так, на всякий случай…

Алибекниязходжа-заде еще крепче прижал к себе Гранку и зашлепал синими непослушными губами.

— Я не б-боюсь… я Гранку спасаю…

Взрывы закончились, и мы покатили дальше. Поворот, еще поворот — и перед нами стройка Нурекской ГЭС. Тут сразу не поймешь, что к чему. Урчат экскаваторы, размахивают крюками подъемные краны, тарахтят, разбрызгивая каменную крошку, пневматические молотки. Тяжелый неуклюжий бульдозер тащит впереди себя гору валунов. Они остались после взрывов.

Строители пробивали в скале огромный тоннель. Пройдет немного времени, и в эту гулкую каменную трубу, увлекая на ходу камни и щебень, ринется Вахш. Река потечет под землей. Старое русло оголится. Между двумя берегами ляжет плотина. Такой плотины, я уверен, у нас еще никто не видел. Она будет выше Братской ГЭС и выше всех плотин в мире. Вахш должен вертеть лопасти турбин и орошать поля.

Наша машина остановилась возле высокой отвесной гряды. От нее на землю падала длинная темная тень. Мы оставили рюкзаки, а сами отправились на стройку. Я тут уже был и кое-что знал. Перво-наперво мы пошли к Вахшу. Он мчался в глубоком и узком ущелье. Мы пригляделись и увидели где-то далеко-далеко белые юркие барашки. Оттуда доносился глухой сдержанный шум. Он то затихал, то возникал вновь, будто в ущелье один за другим шли быстрые поезда. Напуганные и восхищенные, мы стояли у края пропасти и молчали.

Над пропастью, переброшенный с одного берега на другой, висел узенький бревенчатый мостик. Тихие старые мостики живут рядом с легендой. Легенда и в самом деле была. Я слышал ее несколько месяцев назад, когда первый раз приезжал в Нурек. Я рассказал ребятам легенду точно так, как она записана у меня в тетрадке.

Однажды басмачи решили угнать отару дехканских овец. Но чабан перехитрил бандитов. Он встал на заре и перегнал овец по мостику на другой берег Вахша. Поглядел из-под ладони — все ли овцы целы, поднял огромный камень и бросил его с верхотуры прямо на мостик — шар-р-рах — и мостика как не бывало.

И тут чабан увидел на другом берегу белого ягненка. Он отстал где-то в пути и не успел перебраться вместе со всеми. «А, шайтан тебя побери! — подумал чабан. — Что теперь с тобой делать — не бросать же?» Он взял в руки свой длинный посох, разбежался, оттолкнулся им, будто шестом, и прыгнул через пропасть. На том берегу чабан взял ягненка, положил его за пазуху и прыгнул назад.

Была такая история или нет, я не знаю. Но я ей верю. Чабан с белым ягненком живут в моей памяти, как запорожский Тарас Бульба, как дерзкий, неунывающий Тиль Уленшпигель.

Мы стояли на скалистом берегу Вахша, думали каждый о своем и, в сущности, об одном и том же — о красоте мира, о подвигах, которых пока никто из нас не свершил, о жизни, которая для нас только началась и, наверно, никогда не окончится.

Игнат стоял рядом со мной, смотрел в узкую светящуюся, как молния в черном небе, пропасть, и почти не дышал. Я положил Игнату руку на плечо, тихо спросил:

— Правда здорово, Игнат?

Игнат упрямо и смущенно дернул плечом. Лицо его краснело все больше и больше. Светлые ресницы выделялись еще отчетливее, будто на детском рисунке. Он высвободил плечо и отошел в сторону. Я понял, что душевного разговора сейчас не выйдет.

— По машинам, ребята!

Мы простились с Нурекской ГЭС и поехали дальше. Вскоре на склоне горы мы увидели небольшой кишлак и возле него кладбище. На высоких шестах развевались жесткие конские хвосты и узенькие цветные лоскуты. Наши шоферы были из этого кишлака. Тут нам придется побыть до завтра. Солнце уже приглядывало ночлег среди скал. Из-за горы светила только красная волнистая горбушка.

Приближалась первая ночь. Мне было немного не по себе. Ребята у меня какие-то очень разные. Особенно тревожила меня Муслима. Перед отъездом мать Муслимы долго поучала меня. Она требовала, чтобы я повторил при ней всю инструкцию. Я повторил и все перепутал. Мать снова заставила повторить и записать в свою тетрадку. Там было много всяких пунктов. Но главное, Муслиме надо было каждую неделю мыть голову горячей водой, не расстраивать ее и не рассказывать на ночь страшные истории. Муслима была впечатлительной. Она плохо засыпала и кричала во сне.

В Душанбе Олим и Муслима жили в одном дворе. Он хорошо знал ее и кое-что рассказал мне, когда мы готовились к отъезду.

— Между прочим, Александр Иванович, — говорил он, — Муслима жалеет всех на свете. У нее такое сердце. Это я вам точно говорю.

Пока наша Муслима подобрала лишь Гранку. Но, видно, у нас будут с ее помощью и птицы, и ежи, и дикобразы. В общем, веселая жизнь нам обеспечена.

Ребята поужинали в чайхане и легли спать на теплых шерстяных паласах. Гранка обошла сонное царство, дружелюбно ткнула носом в щеку Алибекниязходжа-заде и легла рядом. У нее был хлопотливый день. Наверно, Гранка вспоминала людей, которые ее нашли, свою поездку и железную бочку в кузове. Черные точки над ее глазами тихо и задумчиво вздрагивали.

Я посидел еще чуть-чуть возле ребят. Все спали нормально. Муслима не кричала. Я отправился к чайханщику. Он всегда на виду у людей, много знает и может что-нибудь посоветовать. Чайханщик выслушал меня, подошел к спящему Игнату. Долго смотрел на него, поглаживая острую, загнутую к груди бородку.

— Как, ты говоришь, фамилия его дядьки — Лунев? — Помолчал, пошевелил пучками бровей и отрицательно покачал головой. — Нет, джура, про Лунева не слышал…

Если один таджик не может ничего решить, на помощь приходит второй. Если и он бессилен, тогда является весь кишлак. Чайханщик поручил мне самовар, надел на стоптанные ичиги галоши, которые у нас носят зимой и летом, и скрылся в темной притихшей в ночи улочке.

Чайханщика долго не было. Когда у меня уже начали слипаться глаза, вдалеке послышались чьи-то голоса. Это оказался чайханщик и еще какой-то таджик с деревянной култышкой вместо ноги. На таджике была старая, заштопанная на локтях гимнастерка. Выше кармана с латунной пуговицей на клапане была пришита желтая тесемка