Редактор прочел заметку и в упор посмотрел на меня. Я прекрасно понимал, что говорил этот строгий, никогда и ничему не удивляющийся взгляд. «Эх ты, журналист! — говорил он. — Простой заметки выправить не можешь! До каких пор я буду мучиться с тобой?»

Я стоял навытяжку перед Расулом Расуловичем и страдал. Я очень боялся, что редактор прогонит меня из газеты. Я не мог жить без гранок, без папок с юнкоровскими заметками, без своего огромного, похожего на катафалк стола. Газета для меня была все — моя жизнь, моя мука, моя судьба.

Но молчание вечно продолжаться не может. Редактор понял, что у меня язык присох к горлу, и начал сам.

— Скажи, Саша, — спросил он. — Ты сам писал эту заметку или кто-нибудь помогал?

Слово «заметку» Расул Расулович взял в кавычки. Да если б только одно слово. С тех пор как я появился в редакции, он брал в кавычки все, что касалось моей особы. Даже мою фамилию.

Вместо ответа по существу, я начал рассусоливать про наше собрание, про Олима, который похож на горшок для каймака, про ребят, которые единодушно голосовали за эту заметку. Расул Расулович не дослушал меня до конца. Он отдал мне заметку и спокойно, не повышая голоса, сказал:

— Про Олима расскажешь потом, нет времени. Заметку обработай и сдай. Надо сделать проще и лаконичнее. Она пойдет в номер.

Я взял заметку и пошел к своему катафалку. Нет, не пошел, а полетел на крыльях. За всю свою стажорскую службу я ни разу не сдавал в номер важных заметок, не делал срочных неотложных дел. Я был в редакции «на подхвате», или, как еще говорят, — «прислугой за все».

Заметку, которую мне возвратил редактор, я выправил одним махом. В этом нет ничего удивительного. Нервы мои были взвинчены. Я старался изо всех сил. Я делал настоящую журналистскую работу первый раз в жизни!

Через десять минут моя заметка была уже в типографии, а еще через десять минут линотиписты отлили белые блестящие строчки и, обжигая руки, понесли их на талер. Через два часа газета была готова. Моя заметка стояла на первой полосе. Черный броский заголовок трубил большой сбор — «Все на поиски Лунева! Следопыты, вперед!»

Но вся беда, что после заметки прошло уже пять дней, а мы до сих пор не продвинулись в поисках Лунева ни на шаг. Письма сыпались, как из мешка. Были тут и коротенькие сообщения, и побольше, и толстые, как романы Майн Рида. Но содержание всех этих посланий было одно и то же: нет, нет и нет.

С утра до вечера в коридоре редакции толпились какие-то незнакомые мальчишки и девчонки. Они хватали за полы литрабов, то есть литработников, заглядывали в глаза и задавали одни и те же вопросы — что, как, когда? Мы разводили руками и старались шмыгнуть в первую попавшуюся дверь. Что им ответишь! Лунев и тот, кто жил рядом с ним, могли не прочесть нашей заметки. Это, во-первых. А во-вторых, кто мог поручиться, что Лунев действительно живет в Таджикистане?

Каждый день приносил мне новую пилюлю. Вчера после обеда, например, в редакцию примчалась Муслима.

— Рафик Нечаев, идите скорее. Олима на рынке бьют!

Я заявил Муслиме, что у меня работы по горло. Я никуда не пойду, и вообще я знать не знаю, кто такой Олим и что этому типу от меня надо. Пускай бьют, режут, пускай варят из него бешбармак. Я не двинусь с места, не пошевелю пальцем. Это — окончательно!

— Пойдемте, рафик Нечаев. Я вас прошу! — сказала Муслима.

— Просить нечего. Я уже сказал…

— Ну, пойдемте…

— Не пойду. Я занят.

— Пойдемте…

— Не пойду, не пойду, не пойду. Ты понимаешь?

Муслима отрицательно покачала головой. Она не понимала. Она стояла возле порога и ждала. На круглом хорошеньком личике ее была написана просьба и молчаливое осуждение.

Я не выдержал этих молчаливых упреков Муслимы и согласился идти на рынок, защищать этого прохвоста Олима Турдывалиева. Мы вышли с Муслимой из редакции и тут же нырнули под густой пыльный шатер деревьев. Солнце жарило вовсю. Если бы не эти деревья и не эти арыки, которые торопливо журчали с правой и левой стороны улицы, можно было бы вообще сгореть от зноя или расплавиться, как овечий курдюк в котле.

Муслима шла вприпрыжку впереди меня. Она была в своем нарядном, похожем на тюльпан платье, в синих с загнутыми вверх носами туфлях. Из-под тюбетейки — тоже нарядной и пестрой — выбегали на спину черные тоненькие как ботиночные шнурки косы. Много раз я пытался сосчитать эти шнурки, но все равно сбивался. Даже от легкого, незаметного движенья головой косы сбивались в одну общую горсточку и снова рассыпались по ее плечам.

Покачивая косичками, Муслима рассказывала мне по дороге про Олима, что занесло его на рынок, что он там натворил и почему, собственно, к нему применяют устаревшие и запрещенные меры наказания.

Олим и его бесчисленные приятели, оказывается, расклеивали на рынке объявления про Сергея Лунева. Объявления, а вернее, газетную заметку, переписанную от руки на четвертушке бумаги, они расклеивали на все одушевленные и неодушевленные предметы, будь то машины, арбы, лошади или верблюды.

— Он что, с ума сошел? — спросил я Муслиму.

— Не знаю, — серьезно ответила Муслима. — По-моему, не сошел.

— Головы у твоего Олима нет!

— Я с вами, Александр Иванович, согласна. Но у него критическое положение…

Муслима украдкой посмотрела в мою сторону — какое это произведет впечатление на меня. Но я глазом не моргнул. Поблажки от меня Олим не дождется. Ни за что! Кстати, я не особенно верил, что на рынке, в центре большого города могли истязать живого человека. Даже такого, как Олим.

— Давно его бьют? — спросил я.

— Давно, Александр Иванович. С утра.

Олим блуждал по рынку с шести утра. В одной руке у него было ведерко с рыжим клеем, а в другой — объявления. Сначала все было хорошо. Но потом один пожилой таджик поймал Олима за этим занятием. Он вздул его камчой и заставил чистить свою лошадь. Олим лошадь почистил, но потом попал в руки какого-то киргиза в шапке из лисьего хвоста. Теперь Олима бьют, а возможно, даже прикончили, потому что киргиз очень разозлился на Олима за своего верблюда. От верблюда Олиму тоже досталось. Когда Олим клеил объявление, верблюд обернулся и плюнул Олиму в лицо.

Не успели мы пройти двух кварталов по направлению к рынку, впереди показалась какая-то процессия. По улице, размахивая руками и пританцовывая, будто на празднике, с шумом и гамом шли мальчишки и девчонки. Впереди всех шагал высокий киргиз в черной бархатной шапке, обшитой лисьим хвостом. Рядом с ним, целый и невредимый, шествовал наш Олим Турдывалиев.

Киргиз вел в поводу рослого двугорбого верблюда. На спине, груди, возле хвоста и почти под самым брюхом горбатого великана призывно белели объявления. Это был не верблюд, а тумба для афиш. Судя по всему, Олим вел этого рыжего верблюда в редакцию фотографироваться.

Я подошел к Олиму с самыми твердыми и решительными намерениями. Но Олим не дал мне вымолвить ни одного специально для него приготовленного слова.

— Между прочим, рафик Нечаев, — сказал он, — мы нашли Сергея Лунева.

Ребята снова подняли шум и гам.

— Нашли! Ура! Нашли Сергея Лунева!

Не меньше других волновался и киргиз в шапке из лисьего хвоста. Угловатое и загорелое дочерна лицо его с крохотным пучком волос вместо бороды сияло от счастья и желания сообщить мне радостную весть. Улыбаясь всеми своими ослепительно белыми зубами, он ткнул пальцем в объявления, которые шелушились на верблюде от жары и с треском отваливались на землю, и закричал мне в самое ухо:

— Я знаю такой Лунев! Лунев мой ошна! Лунев наш колхоз тракторист!

Удачи и огорченья… Они идут рядом с нами с той самой поры, когда ты сделал первый шаг от стола до теплых материнских колен. Вот и сейчас на смену первой, блеснувшей вдалеке надежде, пришли огорченья. После встречи с киргизом минул день, минул второй, а мы, как и прежде, ничего не знали о Сергее Луневе.

Много в Таджикистане горных тропок и каменистых дорог. По какой из них ушел Сергей Лунев, куда его занесли солдатские, кованные подковками сапоги? Молчит придорожный камень, на котором Лунев свертывал из солдатской махры папиросу, молчит река, из которой он пил пригоршней воду. Молчит небо, молчит земля, молчит все.

А как же киргиз? Значит, зря он кипятился, зря хвастал, что есть у него друг-приятель Лунев, зря кидал оземь лисью шапку?

Что я могу ответить? Конечно, зря.

После встречи на улице я побежал на почтамт и стал звонить в кишлак, где жил киргиз. Я разговаривал с раисом — то есть председателем колхоза. Оказывается, Лунева никогда в колхозе не было. Киргиз, с которым мы познакомились, перепутал фамилию. Его ошну звали не Луневым, а Лубеневым…

Молча, не глядя друг на друга, мы вышли с Олимом из почтамта и разошлись в разные стороны. Олим отправился к своему чистильщику на вокзал, а я побрел к дому Муслимы. Между прочим, я до сих пор не прочел письма, которое прислал Сергей Лунев двадцать лет назад. Там наверняка были важные подробности. Игнат и его мать могли не заметить их. Ведь они жили где-то в Сибири и, по существу, ничего не знали о Таджикистане.

Во дворе было пусто. Я постучал в низенькую дверь кибитки Муслимы. Никто не ответил. Я постучал еще раз и, не дождавшись ответа, открыл дверь.

Возле стола спиной ко мне сидел Игнат. Он даже не пошевелился. Окно, возле которого сидел Игнат, выходило во двор. Значит, Игнат видел меня, слышал мои шаги, знал, кто у него стоит сейчас за спиной.

— Здравствуй, Игнат, — сказал я. — К тебе можно?

— Проходите… Только Муслимы нет. Она ушла.

Я прошел в комнату и сел возле стола. Игнат не посмотрел на меня. На столе перед ним лежала карта Таджикистана. Он упрямо водил по ней карандашом, натыкался на какие-то невидимые мне препятствия, возвращался назад и снова вел карандаш вдоль тельных, залитых коричневой краской ущелий, вдоль ледников и летящих с камня на камень рек. Игнат заслонился от меня левой ладонью, но я все равно знал на память каждую черточку этого крупного, по-русски простого лица. У Игната были густые, негнущиеся брови и сумрачные зеленоватые глаза. Над низеньким крутым лбом топорщились короткие русые волосы. Игнат ходил без кепки и тюбетейки. Солнце не поленилось и выжгло по краям лба и висков четкую, соломенной желтизны каемку. Покрасневшее от жары лицо Игната было будто в золотой солнечной рамке.

Склонив голову над столом, Игнат вел карандаш по карте, будто трактор сквозь глухую тайгу.

Я подошел к Игнату и, чуть-чуть задев его плечом склонился над картой.

— Ты что ищешь, Игнат?

Игнат озабоченно покусал ноготь на большом пальце и глухо, не глядя на меня, сказал:

— Так… одно дело… — Помолчал, взял со стола карандаш и уже тише и чуть-чуть добрее добавил: — Я Красную реку ищу…

— Ну и что — нету, Игнат?

Игнат повертел шеей, как будто ему было тесно в белой простенькой рубашке.

— Не знаю… Наверно, мой дядька что-нибудь перепутал…

— Ах ты, чудак-чудак, Игнат! Вот же она, эта река. Смотри!

Я отодвинул локоть Игната и показал ему извилистую ниточку, бегущую вдоль отрогов Каратыгина.

— Читай, — сказал я. — Сурхоб. Сурх по-таджикски красная, а об — вода. Понятно?

Люди радуются по-разному. Игнат смотрел на меня и улыбался строгой сдержанной улыбкой. Эта улыбка была похожа на холодную северную реку, неяркое солнце над верхушками леса и плеск весла по вечерней воде. Я родился и вырос на юге и поэтому выражал свои чувства по-иному. Я стучал кулаком по столу и кричал неизвестно кому: «Ага! А что! Ну, что!»

Эта минутная радость не сделала нас с Игнатом друзьями. Но он уже стал мне чуточку ближе и понятней. Я рассказал Игнату вкратце про свою стажорскую службу и катафалк возле двери, а Игнат достал из бумажника письмо, которое написал двадцать лет назад его дядька, Сергей Лунев, и дал почитать мне.

Это был обыкновенный солдатский «треугольник». Адрес на нем выцвел и уже едва различался, а в тех местах, где бумага складывалась, на сгибах светились узкие протертые щели.

Сергей Лунев торопился. Его дружок отправлялся с боевым заданием в Запорожье. Лунев хотел передать своей сестре слова надежды и привета, сказать, чтобы не убивалась она, ждала советских солдат. Они задержались в пути, но все равно придут и отплатят фашистам за все…

Письмо Лунева, которое я держал в руках, было и радостное и немножко грустное, как все письма с войны.

«Дорогая Ольга, — писал он. — Я тебе уже рассказывал про таджика Ашура Давлятова. Это — отчаянный боец и добрая душа. Ашур вынес меня с линии боя, целый день и ночь тащил по лесу. Он и сам едва держался, потому что осколок и его ковырнул. Только он виду не подавал. Он всегда такой. Он у нас политруком был. Ашур приволок меня в госпиталь и сдал санитарам. А сам даже раны не перевязал. С этими врачами, знаешь, только свяжись… Врачи думали, что я прямым ходом отправлюсь на тот свет. Увидели меня, сразу замахали — «несите в операционную, на стол», но я все-таки успел шепнуть дружку несколько слов. «Ты, Ашур, не бойся, — сказал я. — Помирать я не собираюсь, не такой у меня характер. Мы еще встретимся с тобой. Вот посмотришь!»

Ашур много рассказывал мне о Таджикистане. Он живет возле Красной реки, в большом красивом кишлаке. Мечтает вырастить новый сорт хлопка. Красивый и нежный, как шелк, как дождь в солнечный полдень. Ашур даже названье ему придумал — «серебряный дождь». Правда, здорово? Я буду помогать Ашуру. Я уже сказал ему.

Ну, вот и все. Сегодня я иду в бой. До свиданья, дорогая сестра. Жди новых писем.

Твой Сергей Лунев».

Я прочитал письмо Лунева два раза. От первой до последней строчки. Все мне представилось вдруг легким и доступным. Мы пойдем по берегу Сурхоба и найдем там Лунева и его побратима Ашура Давлятова. Конечно, кишлаков там много. Но это не страшно. Мы будем ходить по узеньким улочкам, где зной и тишина, будем терпеливо стучать в каждую дверь, расспрашивать, узнавать. Будем идти по следам солдата к его далекому дому. Там на нагретой солнцем веранде висит вязка золотого лука и красного, сморщенного от собственной горечи перца. На высоком крылечке сидит человек в старой, залатанной на локтях гимнастерке. Он задумчиво курит папиросу и ждет нас.