Для начала XX века можно считать Шарля Пеги  лучшим представителем богословской эстетики, поскольку он осуществил на почве католицизма в точности такой же полемический поворот против «духа системы», какой Кьеркегор осуществил против гегельянства. Таким образом, он воплощает ту же экзистенциальную интенцию, что и последний, но, обладая более глубокими библейскими корнями, нежели упомянутый датчанин, он избегает его ошибки: разделения эстетики и этики (или религии). Для Пеги, так же как для Гамана, и еще более основательно, чем для него, эстетика по своей глубине идентична этике в силу воплощения Бога во Христе: духовное должно воплощаться, невидимое выявляться в видимой форме, и, согласно фундаментальному понятию Августина и Ансельма rectitudo и двойной формуле Пеги justice-justesse, лишь то, что справедливо и оправдано в глазах Бога, может быть справедливым в мире. Кьеркегор отступал перед Гегелем и результатами его влияния, он сооружал крепость против гегельянства. Пеги тотчас же становится в самый центр антихристианской позиции крайне левого гегельянства, чтобы вернуть его в христианский очаг или, точнее, чтобы развить в нем христианство изнутри. Но это никоим образом не осуществляется через синтез, через компромисс; произведенный пережитый образ должен быть без примесей и чистым; чистый, чистота — вот фундаментальные концепты, используемые почти в сакральной манере.

То, что изгнало молодого Пеги из Церкви, вновь приводит его к ней прямым путем. «Мое прошлое не нуждается ни в каком оправдании… Я не нуждаюсь в защите. Меня ни в чем не обвиняют» . « Мы постоянно следовали тем же самым прямым путем, и этот самый прямой путь привел нас к тому, где мы сейчас. Это вовсе не эволюция, как это говорят немного глупо, необдуманно злоупотребляя одним из слов современного языка, которое стало самым трусливым, это — углубление… Мы нашли христианский путь через неустанное развитие нашего сердца по тому же пути, а никак не через эволюцию. Мы его нашли не через возврат. Мы его нашли в конце… Мы могли бы быть впереди… Мы никогда не были против духа Евангелия» . В этом заключении, в соответствии с непогрешимой логикой, скрывается тайна образа Пеги, который, несмотря на все колебания и депрессии, в том, что является личностным, был неуклонно уверен в себе. После периода почти сверхчеловеческого творчества он заявляет: «У меня никогда не было такого сильного впечатления, что я — ничто и что то, что я делаю, — все» . «Немыслимые испытания личного характера — огромная благодать для моего творчества» . Он хотел сказать здесь о своей миссии, настоящее значение которой вырисовывается для него все более и более ясно, укрепляет его и все же угрожает его разрушить. «У меня неординарная жизнь. Моя жизнь — пари… В глубоком смысле это католическое возрождение, которое осуществляется через меня. Необходимо видеть то, что происходит, и держаться достойно… Я грешник, я не святой. Святость узнается сразу… Я грешник, добрый грешник… Свидетель, христианин в церковном приходе, грешник, но грешник, обладающий сокровищами благодати…»  Несмотря на все непонимание, всю враждебность, весь заговор и гробовую тишину, Пеги ощущал несравненный характер «события» и пользовался поддержкой самых прозорливых современников. Так, отзывались, например, при публикации первой «Мистерии» Жид: «Ничто, после Древа Клоделя, не импонировало мне в такой степени. Я пишу, еще не придя в себя, как опьяненный», Ален Фурнье: «Это совершенно восхитительно… Я говорю со знанием дела, что после Достоевского, наверное, не было еще такого человека, который был бы столь очевидно Человеком Божиим», Жак Копо: «Это красиво… восхитительно, исключительно красиво!»  После прочтения второй и третьей «Мистерий» Ромен Роллан пишет в своем дневнике: «Я больше ничего не могу читать после Пеги… Насколько самые великие сегодняшнего дня плоско звучат рядом с ним!.. Я придерживаюсь противоположных взглядов, но… я безгранично восхищаюсь им». И о заключительных страницах «Мистерии о младенцах Вифлеемских»: «Уникальный шедевр литературы всех времен» .

Влияние Пеги распространяется на язычников, иудеев и христиан, и даже если нехристиане плохо его понимают, они не могут его разделить, рассматривать его эстетику отдельно от его этики и религии. Он остается неразделимым, поэтому он держится внутри и вне Церкви, он — Церковь in partibus infidelium, то есть там, где она должна быть. Он с ней отождествляется благодаря глубинным корням, где мир и Церковь, мир и благодать пересекаются и взаимопроникаются до такой степени, что становятся неразличимы. После длинной серии платонических вариаций в истории христианской мысли, возможно, еще никогда Церковь не была так явно возвращена в мир, причем идея мира оставалась при этом свободной от всякого проявления неконтролируемого энтузиазма, мифологии и эротизма, а также от оптимизма прогресса. Библейский реализм и чистота мысли придают безупречную прозорливость, позволяющую видеть мир таким, какой он есть, его величие и убожество. В этом Пеги сознательно идет по стопам Паскаля, который всюду присутствует в его мысли, он меряется с ним силами, приобретает по отношению к нему близость и дистанцию, он даже завершает его, и именно там, где и должен превзойти его.

Поскольку Пеги погружается в глубину, лежащую под всеми вторичными противоположностями, он остается для всех тех, кто не может следовать ему в этом, умом противоречивым или тем, кто объединяет все непримиримое: коммунист и традиционалист, интернационалист и националист, крайне левый и крайне правый, верный Церкви и антиклерикал, мистик и публицист и т. д. Напротив, для того, кто может разглядеть его суть, с виду пересекающиеся линии упорядочиваются, блистая вокруг центра. Начиная от него, он примиряет противоречия. Он может также себе позволить юмор, который все пропитывает, юмор, менее интеллектуальный, чем у Честертона, менее грубый, чем у Клоделя, а скорее напоминающий уловку и крестьянское добронравие; это выделяет его из всей окружающей клерикальной и антиклерикальной интеллигенции, так как он единственный имеет народные корни, позволяющие ему перевоплощаться. Если наряду с Кьеркегором или с Ницше он, возможно, более, чем кто-либо другой, «Уединенный», с другой стороны, он им все же не является, ибо он «укоренен», связан с родом, с народом, с расой. «Работа, которую я делаю, — это не труд одиночки, она подпитывается, часто без их ведома, лучшим из жизни всех тех, кто был рядом. В этом труде слышатся почти неопределимые отголоски жизни» . Эта миссия возможна исключительно в жизненном контексте, ибо она — существование как изображение. Но кого может изобразить индивидуум, лишенный своих корней, даже если он гениален? «Какая горькая ирония в самих словах». Что может изобразить гений, отрезанный от своих народных корней? «Он будет изображать себя, он будет изображать самого себя; бедное и убогое изображение: если он изображает самого себя, себя, человека, он сможет всего лишь изображать бедного и убогого человека, как мы» .

Но то, что в природном порядке — народ, совокупность человечества, которое является чем-то большим, нежели сумма индивидуумов, то в христианском мире является сообществом святых, но в данном случае возникают реальные святые, названные и характерные. Для Пеги центром всего является образ Жанны Д’Арк, это уникальное сплетение Церкви и мира, религиозного и светского деяния, и именно потому, что она — «народ» — Пеги ей это приписывает с самого начала, — и потому, что она действует на основании всеобщей солидарности. За Жанной стоит «как ее учитель и образец» король Людовик, святой и государь, религиозный и светский крестоносец, который служил образцом и для сира Жуэна в его жизни и хронике. С этого момента Пеги нашел точный смысл своей миссии: «Совершенно в этом же смысле Жанна Д’Арк — мой образец, поскольку я решил посвятить все, что у меня есть, изображению этой великой святой, и Жуэн — мой учитель… В духовном смысле мое отношение к Жанне Д’Арк совершенно такое же, как у Жуэна к святому Людовику… Весь вопрос в нашей привязанности и верности этим великим образцам. Жуэн тоже был грешником. Но мы не требуем от него в этом отчета, нас интересует не это. Мы его спрашиваем о том, что он сделал из святого Людовика. Какой его портрет он нам оставил. Какую верность изображению он сохранил. Какую точность. Какой глубины изображения, воспроизведения он достиг» .

Ключевое слово «изображение» объединяет здесь все значения: самовыражение, самопредставление, — но через представление другого, святого, который, со своей стороны, представляет, выражает, являет народ в светском и духовном смысле. На этом перекрестке значений мир Пеги предстает мгновенно в своей целостности: представление означает «продвигаться для». Для других, для всех. Речь идет, таким образом, о солидарности, о любви как услуге, и поскольку это фундаментальное определение, то солидарность здесь по своей природе неограниченная. С светской точки зрения, здесь присутствует этика: самозабвенная отдача себя, а также эстетика, гениальное: горе гению, который не является «голосом, выражением, проявлением всего народа» . Но с религиозной точки зрения, это святость, которая, как таковая, тоже и церковность. Вот поэтому миссии, задачи в двух этих областях имеют вертикальную связь: герой связан с народом, святой — с множеством грешников. Но если грешник одновременно герой или поэт, он может, как Жуэн, как Пеги, возвыситься по вертикали до святого и изобразить его, описывая (в творчестве) и следуя ему (в жизни). Для Пеги, очевидно, эти две вещи неразделимы. Но не он, посланник-поэт, воспроизводит в мирском плане то, что Жанна совершает в духовном плане; главное то, что Жанна совершает даже духовное мирским образом. В этом она христианка, она идет следом за иудеем Иисусом. Иисус — это тот, кто исполнил Ветхий Завет и народ, он не является их разрушителем. По существу, христианское требование укоренения в мире является настоящей интенцией Израиля, затуманенной платонизмом и вновь открытой Пеги; он восстанавливает нить, ведущую к отправной точке нашей книги: к Иринею Лионскому.

Ecclesia verus Israel: но Израиль — это народ, и народ абсолютно солидарный. Церковь — это народ человечества и абсолютно солидарный со всем человечеством. Иисус хочет искупить весь мир, он — сын человеческий и абсолютно солидарен со всяким человеком, даже с последним из своих братьев. Одна лишь мысль о всеобщей солидарности допускает в мирском плане мысль о гении и о герое, в духовном плане — мысль о свидетеле и святом. Идея солидарности создает между двумя аналогию (а не разделение, которое протестант Кьеркегор проводит между гением и апостолом в своей книге об Адлере). В этом выявляется центральная проблема Пеги, которая освещает всю его жизнь и творчество: проблема вечной потери какого-либо отдельного члена человечества; вечные муки, ад. Жанна — это «мой единственный мирской козырь в этой страшной игре» , и он мог бы также сказать: вечные муки — это моя единственная проблема; поэтому, начиная со своего первого произведения, он неразрывно связывает Жанну и ад. Жанна и ее святое упрямство должны и стремятся пробить дверь, которую экклезиальная традиция, начиная с Августина, закрыла — по мнению Жанны и Пеги, с непостижимой покорностью. Жанна и Пеги не понимают, что любовь можно понимать не как солидарность. Поэтому молодой Пеги, быстро решившись, оставляет Церковь, чтобы стать членом социалистической (коммунистической) партии. «Все товарищи, которые у меня были в начальной школе, независимо от того, стали ли они заниматься ручным трудом или интеллектуальным, стали ли они крестьянами или рабочими, стали они или нет социалистами и республиканцами, освободились не меньше, чем я от своего католицизма» . Религия, которая согласилась на то, чтобы рассматривать братьев навеки потерянными, и которая способна обойтись без них, по сути своей эгоистична с точки зрения спасения и поэтому в глубине буржуазна и капиталистична. Совершенно логично, что современная буржуазия решается на такое христианство любви (подаяния для тех, кто социально потерян, для пролетариев) и что народ, рабочие, отходят от него, чтобы выбрать, то есть чтобы сохранить солидарность; и совершенно закономерно, что он противопоставляет простую «скромность» «смирению» . Но ведь солидарность требует больших обязательств, чем буржуазная любовь, она не может — и это очень твердо заявлено в противовес Золя — вести к земному эгоизму, возросшему на плодородной почве . Каково бы ни было его богословие, былое христианство обладало главным; «та же кровь оживляла все это огромное тело; та же мысль, то же сердце билось; превосходное сообщество, я сказал бы, превосходный коммунизм… То же дыхание, то же сознание жили во всем теле… у них была одна и та же вечность. Сегодня мы платим те же налоги, у нас одни и те же депутаты. Прежние товарищеские отношения были более надежны, чем сегодняшние привязанности… Они не говорили каждое утро о солидарности; но они знали что это такое» .

Ибо вместо «горизонтальной суеты индивидуальных пылинок», как это происходит сегодня, тогда царила вертикальная структура представления и укоренения в народе. Таким образом, ясно видно, как Пеги может одновременно критиковать (августинскую и буржуазную) любовь и требовать от левых органически христианской формы общества, т. к. с правыми из Французской акции никакое согласие было невозможно. Для последних была важна форма, но для Пеги форма возникает только из глубин живого духа. Они были эстетами, но Пеги хотел христианской эстетики, которой можно было добиться наиболее простым способом только через всемирную христианскую революцию. Он неуклонно настаивает на одном, только на одном: допустить гармонию мира с окончательным отказом от тех, кто не может быть спасен, подобно Августину и Данте, охотно принять в богословской эстетике citta dolente, — это означает ограничить надежду индивидуальным образом: «lasciate ogni speranza». В конечном итоге это означает допустить ад как факт и эстетически оправдать его, как они это и делают. Но далее это также принятие массового отхода от Церкви. Для Пеги подобная эстетика неприемлема. Допустимая эстетика существует и исчезает для него с «принципом надежды», который он понимает в свой начальный период творчества как «принцип солидарности».

Совокупность жизни и творчества Пеги характеризуется, таким образом, постоянной войной на двух фронтах. Против церковной и клерикальной буржуазии, где и надо работать над расширением социализма как способа эффективного преображения мира (что соответствует Ветхому Завету) и как средства достижения личной всеобщей солидарности (крест Иисуса). Поэтому, наоборот, против социалистической и антиклерикальной буржуазии существуют глубокие спасительные тайны Христа: солидарность самым простым способом может быть достигнута только благодаря первородным библейским глубинам любви. С 1900 по 1914 г. «Двухнедельные Тетради» ведут эту войну на двух фронтах, и не в одиночку, как газеты Кьеркегора или Карла Крауса, а солидарно; Пеги стремится действовать, как дрожжи и магнит, с группой друзей и сотрудников самых противоположных направлений. Христианам внушают, что они не могут искупить себя всего лишь несколькими милосердными делами. «Создают много шума вокруг некоего интеллектуального модернизма, который даже не ересь, а является чем-то вроде интеллектуальной современной бедности… Эта бедность не произвела бы никаких опустошений… если бы не существовало этого огромного модернизма сердца, этого опасного, этого бесконечно опасного модернизма любви… В социальном плане христианство больше не является религией глубин, религией народа, религией целого народа, временного, вечного, религией, укоренившейся в самых больших временных глубинах, … а превратилась в убогую изысканную религию для людей, так сказать, изысканных… И ей удастся проникнуть в мир… только если она решится на экономическую революцию, социальную революцию, индустриальную революцию, чтобы сказать это слово, мирскую революцию для вечного спасения» .

Социалистам говорится обратное: земная революция совершена в пользу свободы личности. Свобода, которую Пеги требует как основополагающее условие , тотчас же встречает препятствие у политиков партии. Все больше и больше он разоблачает в них властных людей, которые предают дух и личность, их антихристианство есть не что иное, как новая контр-Церковь, еще более пустая по своей сущности , их атеизм — новая мифология с метафизическими предпосылками, массивными и неконтролируемыми , их свободомыслие — это новый клерикализм . В этом бою драконов против социалистической псевдорелигии, упавшей ниже уровня изначального христианства вместо того, чтобы подняться над ним, разворачивается первый период творчества Пеги (с 1900 по 1905). «С всей жизнью, какой является христианская жизнь, в особенности католическая, ничто не может сравниться, кроме целой новой жизни, целой революции; это предполагает более глубокое исследование; res nova, как говорили латиняне; vita nova, скажем мы, ибо революция возвращается главным образом, чтобы глубже исследовать неисчерпаемые ресурсы внутренней жизни; и именно поэтому великие революционные деятели — это выдающиеся люди великой внутренней жизни, мыслители, созерцатели; революции совершаются не людьми извне, а изнутри ».

Изначально христианское является самым глубоким источником; за разрывом с Церковью в пользу солидарности должен следовать второй разрыв — с плоским политическим социализмом, но горе человеку, который осуществляет разрыв дважды в своей жизни. Эта «вторая степень смелости»  впервые делает из него абсолютного одиночку, индивидуума, истинного свидетеля правды, изгнанника из любого общества. Ни первые, ни вторые друзья не простят ему этого «второго скачка» . Он испытывает на себе «социальный современный светский ад»; «научные методы» современного остракизма, всеобщий бойкот . Во имя любви к своей борьбе за правду Пеги идет дорогой нищеты, доходящей до крайней степени лишения для него и для его семьи. Преданный своими товарищами , он из последних сил защищает творчество, являющееся для него «самым большим предприятием» , единственным пристанищем правды и свободы , «скромнейшую главную лавочку Тетрадей» , которая составила все же «некое ядро сопротивления» . В самые мрачные моменты ему ничего больше не остается, как только обдумывать свое временное «тяжелое положение» в бесплодном настоящем, которое не эпоха, а только период , и признавать стыд своего поражения. «Мы побежденные… Тайный голос совести нас предупреждает, что в успехе всегда есть что-то нечистое, некая грубость в победе… что только в неудаче может быть настоящая, полная чистота; и значит, справедливо, что тайные великие почести славы, высшие почести исторически всегда были предназначены для проигравших» . Но может случиться и так, что эта тайная слава остается на этом свете совершенно невидимой и что труд наивысшей смелости оказывается безвестным. Клио не заботится о побежденных, и, когда те апеллируют к истории как к наиболее справедливому суждению потомков, они, наивные, не знают, насколько Клио немощна . Она ищет успеха . Но способна «видеть только зашедшие солнца» .

Второй период (1905–1909) характеризуется отходом от непосредственного влияния на ход времени, обретением дистанции, дающей возможность представить сам ход времени, событие настоящего. Молодость Пеги извлекала все самое лучшее из тройного и все же единого корня: античность (природная дохристианская вера), христианство и национальная история, естественный ход которой длится для Пеги от Средневековья до Французской революции включительно. И только в 1880 г. происходит катастрофический переворот, когда одновременно эти три родственных мира исчезают, чтобы уступить место «современному миру», настающему постхристианскому времени. Его характеристики: рассудочный человек, который только и делает, что подсчитывает, кантианский формализм, гегельянский систематизм, тайная подрывная работа немецкой философии, психология и социология вместо философии, утрата общения с Богом, утрата космоса, утрата всех реальных питающих корней, подсчет всех ценностей, повсеместная победа математики и техники, оптимистическая и плоская идеология прогресса, деньги как единственная всемирная власть. Обширный анализ Пеги современного бескультурья, во многом схожий с анализами Ницше, Блуа, Честертона, — это крики Кассандры при угрозе всеобщей утраты. Насколько узка на земле область истинной цивилизации, подлинного человечества!  И этот маленький остров может безвозвратно потонуть , варварство стоит у дверей обновленным и, как никогда, устрашающим . Начиная с Танжерского кризиса в 1905 г. Пеги знает с абсолютной уверенностью, что война неизбежно приближается ; несмотря на всю иллюзию международного пацифизма, он собирается с духом и, вынуждаемый врагом, держит себя в предельном напряжении и усилии, постоянно готовый к войне и к смерти . В первые дни мировой войны он падет во время атаки, сраженный пулей в сердце.

Наряду с самыми маленькими и ненавистными кумирами современной Собонны: Лависом, Лансоном, Дюркгеймом, крупное имя Ренана преобладает в критике эпохи. Воплощение отступничества , возведенный современной анти-Церковью в ранг ее официального символа (открытие памятника ему в Трегие ), окруженный нереальной грустью  и даже являющийся почти что отцом современной нереальности , в духовном смысле он может только породить новых отступников, которые следуют за ним, оставаясь в то же время неверными ему . Для Пеги фундаментальной книгой современности является «Будущее науки» Ренана (написана в 1848 г.), который, мечтая об абсолютном человеческом прогрессе, в атеистической манере, через всеобщую космическую эволюцию и через всеобщее познание мира и истории, заставляет все человечество подниматься, следуя асимптотической кривой, к осознанию Бога. Многое в длинных и удивительных цитатах, приводимых Пеги, предвосхищает идеи Тейяра де Шардена; нет никакого сомнения в том, что Пеги по отношению к последнему испытал бы тот же метафизический ужас .

Хотя критика цивилизации продолжилась вплоть до последних лет, Пеги, после долгой паузы, связанной с изнеможением в 1909 г., решил все-таки использовать оставшиеся силы для созидательной работы. Он прекрасно знал, что современный мир не родился вдруг, в одну ночь, что его медленно и неизбежно породили духовные христианские вероотступничества , но более существенным, чем это обвинение, был для него возврат («ressourcement») к изначальным христианским истокам. Он перерабатывает свою социалистическую драму о Жанне д'Арк, ни в коей мере не ослабляя проблематику солидарности и вечных мук, а, напротив, углубляя ее и, как истинный христианин, принимая на себя ответственность за нее. Он делает из нее интимную мистерию, первая часть которой появляется в 1910 г. Этот проект предполагал около пятнадцати похожих мистерий, вращающихся в той или иной степени вокруг образа Жанны, однако только две из них были осуществлены: мистерия о надежде (1911) и о Вифлеемских младенцах (1912). Но Жанна позволяет обозревать через себя более широкий христианский горизонт: в «Еве» (1913) перед нами предстает вся история спасения: Иисус, благодать, Новый Завет, отныне он обращается к первородной Матери человечества, источнику Ветхого Завета; факт укоренения божественного воспринимается в источнике воплощения. В больших поэмах о Шартрском соборе («Покров Божьей матери») в самой простой форме, через символ Девы Марии прославляется взаимопроникновение духа и плоти.

В период своей внецерковной жизни Пеги женился на сестре своего преждевременно умершего друга молодости Марселя Бодуэна. От нее он имел четверых детей. Брак не был счастливым, был гражданским, и, поскольку супруга противилась до самой смерти мужа церковному браку, а Пеги не хотел ее к нему принуждать, то Пеги остался далек от таинств даже после возврата в Церковь и его дети не были крещены (после его смерти жена, обратившись к религии, вернулась в Церковь и детей крестили). Никакой горечи не возникает у Пеги по этому поводу. Он всегда наравне говорит о молитвах и о таинствах , и перед клерикальной и односторонней переоценкой таинств подчеркивает лишь, что молитва — это «по меньшей мере половина» . Его доктрина таинств характеризуется глубоким ощущением того, что верно с церковной точки зрения. Подчеркивая особый характер каждого таинства, он ставит на первый план евхаристию и исповедь, как таинства обычной жизни, видя в пяти остальных приобщения (к жизни и смерти) и посвящения в разные состояния жизни . Он хочет иметь «таинственное сердце». Неизгладимым характером некоторых таинств  он хочет доказать, что христианство «неизгладимо» .

К 1910 г. сердце Пеги попадает в сети страстной любви к еврейской девушке, которая потрясает его до глубины души. Но необходимость чистоты предохраняет его от всякой двусмысленности, от всякого эстетического прославления эстетики земного эроса; он отказывается и убеждает девушку выйти замуж за другого. «Я работаю не покладая рук, чтобы образумить себя. Я от этого даже слегка заболел. Но я предпочитаю быть скорее больным от работы, чем отойти от своего призвания из-за сердечного расстройства… Настоящее христианское смирение — это не притупленное смирение, а в большинстве случаев мучительное смирение» . В Шартре он молитвенно обращается к Богоматери:

Чтобы найти свое место на осях беды, Чрез глухое желание несчастнее быть, И идти все труднее, страдать все больнее, Дав согласие на зло за его правоту. Пусть былые сноровка и ловкость Не погоне за счастием будут служишь, А дадут нам, Царица, хоть честь соблюсти И одной ей сберечь нашу бедную нежность.

Для понимания богословской эстетики Пеги все это не менее важно, чем разрыв Кьеркегора и Режин Олсен или чем отношение Данте к Беатриче или Клоделя к своей возлюбленной польке, прообразу Донны Пруез. Однако здесь нет ни богословского преображения эроса, ни бегства от него, а мучительная верность нерасторжимому браку без всякого преображения. В подлиннике «на осях беды» («Ахе de détresse») рифмуется с «правоту» («pleine justesse»), а также с «бедную нежность» («pauvre tendresse»). Эта намеренно искомая суровость и полностью некантианское презрение к чистым нежностям даст Пеги благодатную возможность проникнуть так глубоко, как не удалось ни одному христианскому поэту, в тайны нежности божественного сердца, которое — будучи ближе человеческому сердцу, чем он сам, — является самой чистой агапе. Тот, кто во всем унижен, получает превыше всех даров речи, данные богословию, дар и призвание говорить от отеческого сердца Бога словами, выражающими славу кенозиса.

Г.-У. фон Бальтазар