Если тебе, независимому мыслителю из Западного блока, есть что сказать вразумительное, не держи это в себе. Немедленно ори во весь голос. Лет через двадцать — плюс-минус годик — твои внуки будут валяться в песочницах по всему миру, приложив ухо к земле, — ловить сигналы из далекого прошлого. Да и сам ты, стоя сейчас на коленях и глотая пыль Великих равнин, что ты слышишь? Хрюкают свиньи, картофель растет, индейцы скачут, зима надвигается?

Почти каждую ночь Фейт спит, накрыв голову подушкой, вся в поту от изнурительных снов, где рокочет приливом океан, воет, ловя себя за хвост, ветер.

Все потому, что ее дед бороздил соленое море, долгие мили катился на коньках по обледеневшим берегам Балтики с мороженой селедкой в кармане. А она — вся слух — родилась на Кони-Айленде.

Кто ее предки? Разумеется, мама с папой. С кем росла? С братом и сестрой, в которых вцепится их собственное горе и тащит из жизни. Вместе — мерзкий четвероногий двуязычный гермафродит. Однако они, подтверждая свое совершенство, зла на нее не держат, всегда рады повидать и ее, и ее сыновей, взять мальчишек, что растут без отца, на пикник со своими мальчиками, сводить на прогулку, к океану, ой, да, мы были у мамы в «Детях Иудеи», она передает привет… И никогда не съехидничают, как часто бывает у братьев-сестер, мол, Фейт, от тебя не убудет — что стоит сесть в подземку и съездить…

Хоуп с Фейт и даже Чарльз (он появляется где-то раз в год проверить, как там Фейт — ведь она не умеет за себя постоять) умоляли родителей не вкладывать деньги в «Детей Иудеи» и не переезжать туда.

— Мама, — сказала Хоуп, сняв очки, — не хотела, чтобы даже стеклышко разделяло ее и мать, — мама, ну как ты уживешься с этими йентами? Там не все и по-английски говорят.

— Я до сыта по-английски наговорилась, — ответила миссис Дарвин. — Если бы мне так уж нравился ваш английский, я бы в Англию переехала.

— Может, тебе в Израиль поехать? — предложил Чарльз. — Это люди хоть поняли бы.

— Вас бросить? — спросила она, и на глазах ее выступили слезы: она представила их в полном одиночестве, гибнущих под градом жизненных неурядиц, без ее заботливого присмотра.

Когда Фейт думает про маму с папой — в любом возрасте, молодыми, или обезличенно состарившимися — она видит, как они прогуливаются по берегу, смотрят светлым взглядом на белую пену волн. А потом Фейт чувствует, что ее так захватил поток всего, что даже прикидывает, не пересечь ли ей Ла-Манши да Геллеспонты или даже получить магистра по педагогике, чтобы заиметь наконец профессию, а не заниматься черт-те чем в этой надменной стране.

Факты бывают и полезные. Дарвины переехали на Кони-Айленд потому, что там воздух лучше. В Йорквилле, где бабушку дедушка положил среди немецких нацистов и ирландских лоботрясов, а вскоре и сам в одиночку в синей пижаме встретил смерть, дышать было нечем.

Бабушка притворялась немкой — точно так же, как Фейт притворялась американкой. Мать Фейт плевала на все это с высокой колокольни и как только оказалась на Кони-Айленде, среди своих, выучила идиш и помогала отцу Фейт, который в иностранных языках был не силен, а как только все глаголы и нужные существительные собрались у нее в голове, поклялась впредь горевать и жаловаться только на идише, и клятву эту блюдет по сей день.

С тех пор как Фейт поняла, что из-за Рикардо она будет какое-то время несчастна, родителей она посетила только однажды. Фейт и взаправду американка, воспитана она была как все: верила, что нужно стремиться к счастью.

Только, как она ни изворачивайся, она кругом несчастна. И ей стыдно за это перед родителями.

— Тебе нужна помощь, — говорит Хоуп.

— Психиатрию придумали специально для таких, как ты, Фейтфул, — говорит Чарльз.

— Жизнь коротка, златовласка моя. Я дам тебе немножко денег, — говорит отец.

— Когда же ты наконец станешь нормальным человеком? — говорит мать.

Они размышляют о важных вещах. О разделе Иерусалима, о второй мировой, об использовании атомной энергии в мирных целях (так ли уж это необходимо?); изредка до их тихой заводи докатываются легкие волны антисемитизма.

Они с отвращением смотрят на Фейт, которая среди всеобщего процветания оказалась вдруг в таком положении. Им стыдно за то, что она несчастна и не может положить этому конец.

Ну и пусть! Пусть им будет стыдно! Пусть им всем будет стыдно!

Рикардо, первый муж Фейт, был человек непростой. Он был горд и счастлив тем, что его ценят мужчины. «Мужчины меня уважают!» — говорил он. И, как это принято у тех мужчин, которых другие мужчины уважают, он был ходок. Видели, как он гонялся за какой-нибудь дамочкой на Западной Восьмой улице и сигал ради какой-нибудь киски через изгородь где-нибудь в Бедфорд-Мьюз.

Он придумывал им прозвища — обычно связанные с каким-нибудь их недостатком. Фейт он называл Лысухой, хотя она вовсе не лысая и никогда не облысеет. У нее тонкие светлые волосы, она считает, что это полностью соответствует ее почти воздушному облику: когда она собирает волосы в пучок, выбившиеся локоны обрамляют лицо и дымка оттеняет ее смущенный румянец. Сейчас он живет с полной женщиной, у которой белые пухлые руки, ее он зовет Толстухой.

В Нью-Йорке первый муж Фейт старается жить неподалеку от «Зеленого петуха», весьма популярного бара, где его знают и, когда он входит, галантно пропуская вперед свою очередную спутницу, бурно приветствуют. Он представляет даму — знакомьтесь, это Толстуха (или Лысуха). Была когда-то и Жучиха — он вытащил ее из навозной кучи, где та катала шары с барменом Расселом. Рикардо, чтобы она не превратилась в жеваную жвачку (так он выражался), поднял ее уровень, заставив взобраться на холм макулатурного чтива, и смотрел, как она, бедняга, управляется.

Жучиха до сих пор живет в самом сексуально озабоченном уголке сознания Фейт: страшная судьба, была самой что ни на есть обычной оторвой, но после того, как Рикардо помог ей пережить два аборта и одну студеную зиму, стала алкоголичкой и настоящей — за деньги — шлюхой. Обычным вознаграждением — вечером вдвоем и поздним завтраком в выходной — она быстро перестала довольствоваться.

Жучиха была до Фейт. Рикардо согласился пару лет побыть мужем Фейт, потому что она от счастья так перестаралась, что забеременела. Почти тут же случился выкидыш, но было поздно. Выкидыш случился, когда они уже шесть недель как зарегистрировались в мэрии, и он — мог ведь быть джентльменом — отдался ее любви; среднего роста, с мощными плечами, черными как смоль волосами, сиреневыми глазами, до кончиков пальцев мужик — Фейт любому, кто готов выслушать, скажет: она любила Рикардо. Она и себя стала любить — то в себе, что хоть пару лет побуждало его на бередящие сердце ласки.

Если кто говорит: «Фейт, да о чем ты? Ну какая любовь?» — Фейт всегда возражает. Не могла она не любить Рикардо. Она родила ему двоих сыновей. Приучила их уважать его: ведь он, когда был трезв, любил их по-своему. Он часто орал, причем искренне, в «Зеленом петухе» — куда он приплетался чуть ли не на бровях, — что она родила мальчишек, только чтобы заставить его пахать с девяти до пяти.

В те бесхитростные времена, говорила Фейт, у нее и в мыслях подобного не было. В свою защиту она высказывалась публично — на детской площадке и в очереди в кассу супермаркета, — объясняла, что все эти временные работы — отличный способ выяснить, согласны ли оба супруга на такую скудную жизнь. Потому что, спрашивала она дам, которым поведала всю свою жизнь, когда же мужчине общаться с детьми, если он все время на работе? Именно так, вот в чем корень всех бед нынешних детей, соглашались дамы, которые хотели ее по-дружески поддержать, ведь они совсем не видят своих отцов.

— Мама, — сказала Фейт, когда в последний раз приезжала навестить ее в «Детях Иудеи», — мы с Рикардо больше не будем жить вместе.

— Фейти! — сказала мать. — У тебя кошмарный характер. Нет-нет, ты уж послушай. Такое со многими случается. Через пару дней вернется. Все-таки у вас дети… ты просто скажи, что больше так не будешь. Это же такая мелочь. Полная ерунда. Когда он пару месяцев назад был здесь, мне показалось, что он стал гораздо лучше. Выбрось ты это из головы. Убери дом, приготовь мяса. Вели детям не шуметь или отправь их к соседям смотреть телевизор. Глазом моргнуть не успеешь, а он уже дома. Не думай ты об этом. Прическу сделай. Папа с радостью подкинет тебе денег. Ты же знаешь, мы не нищие. Только скажи, что тебе нужна помощь. И не переживай. Он завтра же придет. Вернешься домой, а он колонки у проигрывателя настраивает.

— Мам, ему же медведь на ухо наступил.

— Ой, Фейти, надо тебе половчее управляться с жизнью.

Они посидели рядом — не подымая от стыда глаз. Кто-то подергал за дверную ручку.

— Г-споди, это же Гегель-Штейн, — шепнула миссис Дарвин. — Тсс! Фейт, Гегель-Штейн не говори. Она во все свой нос сует. Так что ни словечка.

Миссис Гегель-Штейн, президент ассоциации «Бабушкины шерстяные носки» прикатила на отлично смазанной инвалидной коляске. С собой она прихватила множество разноцветной пряжи. Она была дама старая. Миссис Дарвин на самом деле старой не была. Миссис Гегель-Штейн основала свою ассоциацию, потому что нынче дети всю зиму ходят в хлопчатобумажных носках. У бабушек конечности замерзают в мгновение ока, поэтому они куда внимательнее к таким вещам, чем нынешнее поколение матерей, вечно встающих на защиту того-сего.

— Шалом, дорогая моя, — поприветствовала миссис Дарвин миссис Гегель-Штейн. — Ну, как дела? — Она решительно взялась направлять разговор.

— Ах, — ответила миссис Гегель-Штейн, — миссис Эсси Шифер отказалась участвовать — запястья болят.

— Неужели? Так пусть приходит просто с нами посидеть. В компании веселее.

— Да будет вам! Что пользы ей просто так сидеть? Фу-у, — сказала миссис Гегель-Штейн. — Прошу прощения, неужели это Фейт? Подумать только! Хоуп-то я знаю, а это и в самом деле Фейт. Смотри-ка, нашла-таки время навестить маму… Повезло ей, что у тебя в кои-то веки выпал свободный часок.

— Гитл, умоляю, не надо. — Мать Фейт была в ужасе. — Очень вас прошу. Фейт приходит, когда может. Она мать. У нее два сыночка. Она работает. Гитл, вы что, забыли, каково это — управляться с детьми? На первом месте кто? Детки, вот кто.

— Ну да, да, на первом. Мне ли не знать? Арчи всегда был на первом месте. Я получила на Рождество открытку из Флориды — от мистера и миссис Первых. Вы меня послушайте, дурочки. Я приехала провести лето у них за городом, там лес, река. Только никакой вентиляции, весь дом провонял термитами и собакой. Я его прошу: мистер Первый, я старая женщина, пожалейте меня, мне нужен воздух, не закрывайте вашу дверь. Прошу, прошу — в ответ ни слова. И каждый вечер в одиннадцать — ба-бах, дверь закрывают наглухо. Делов-то на десять минут, а они на всю ночь запираются. Мне будет лучше — так я им сказала — в доме престарелых. Здесь никто сквозняков не боится.

Миссис Дарвин покраснела.

— Миссис Гегель-Штейн, дайте людям пожить, как они хотят, — сказала Фейт.

Миссис Гегель-Штейн, а она неизменно знала Фейт лучше, чем Фейт знала миссис Гегель-Штейн, сказала:

— Ну ладно, ладно. Раз уж ты здесь, Фейт, давай, помогай, не ленись. Вот так. Надень моток на руки, а твоя мама смотает шерсть в клубок.

Фейт была не против помочь. Она надела пряжу на руки, а миссис Дарвин стала ее сматывать. Миссис Гегель-Штейн громким голосом давала указания, катаясь вокруг них в своем кресле и указывая на серьезные недочеты.

— Селия, Селия, — кричала она, — клубок должен быть круглый, а у тебя он квадратный. Фейт, держи руки ровнее. Так, наклони чуть-чуть. У тебя что, ДЦП?

— Еще пряжи, еще, — сказала миссис Дарвин, отправляя готовый клубок в пакет. Они трудились как пчелки и болтали о жизнях и жизни. Они работали. Они узнавали друг от друга о насущном и выглядели воодушевленными — как кибуцники.

Дверь в комнату мистера и миссис Дарвин оставалась открытой. Мимо проходили бородатые старики со сцепленными за спиной руками — остатки воинства Г-споднего. Утренние газеты они засовывали под матрац, а ввиду печальных текущих событий спешили в синагогу Иудеи на шестом этаже, откуда им было проще общаться с Б-гом. Дамы цеплялись за свои палки, суставы у них не гнулись. Они стучали в открытую дверь и говорили:

— Ой, вы заняты…

Или:

— Миссис Гегель-Штейн, когда ж вы отдыхаете?

К матери Фейт, вице-президенту Ассоциации, почти не обращались.

Хоуп ее укоряла:

— Мама, тебе всего шестьдесят пять. А выглядишь ты вообще на пятьдесят пять.

— Молодость, она в душе, Хоупи. Я чувствую себя старше нашей бабушки. Так уж я устроена. Вот папе почти семьдесят, он заслужил отдых. Наше преимущество в том, что мы сравнительно молоды, успеем приспособиться. А когда станем старыми и немощными, уже будем здесь как дома.

— Мама, к тебе все будут относиться с подозрением, ты будешь чужой, наживешь себе врагов.

Хоуп в детстве часто отправляли в лагеря, она отлично знала, что такое жизнь в коллективе.

Мать сидела напротив Фейт и сматывала бирюзовую пряжу в бирюзовые клубки. Фейт, держа пряжу на вытянутых руках, покачивалась взад-вперед. Ее дочерние чувства оскорбляло то, что в этом регламентированном мирке нужно подстраиваться под миссис Гегель-Штейн, восхищаться ей, угождать.

— Ну, мам, какие новости? — спросила Фейт. Она решила немного отвлечься, пока тень Рикардо не нависла над ней.

— Да ничего особенного, — сказала миссис Дарвин.

— Ничего особенного? — переспросила миссис Гегель-Штейн. — Я не ослышалась? Ты же сегодня получила письмо от Словинских. Селия, у тебя аж сердце зашлось, и ты хочешь скрыть это от невинной детки Фейт? Малышка Фейт! Тсс! Не надо рассказывать этого детям? Ха!

— Гитл, я вас настоятельно прошу. У меня на это свои причины. Настоятельно прошу, не суйтесь в это. Гитл, я очень прошу, не педалируйте. Мне на эту тему сказать считай нечего.

— Идиоты! — хрипло прошипела миссис Гегель-Штейн.

— Мама, ты правда получила письмо от Словинских? Знаешь, меня всегда тянуло к Тесси. Помнишь, как мы с Тесси играли в детстве? Она мне очень нравилась. Я никогда к ней плохо не относилась. — Фейт почему-то обратилась к миссис Гегель-Штейн: — Она была такая красивая девочка.

— Ну да, красивая. Юная и красивая. Давно это было. Естественно. Селия, что ж ты перестала мотать? Вечером у нас собрание. Расскажи Фейти про ее подружку Словински. Слишком уж Фейт избалована своей жизнью.

— Гитл, я же сказала, заткнитесь! — сказала миссис Дарвин. — Заткнитесь!

(И тут все заинтересованные лица вспомнили дорогой сердцу эпизод. Однажды днем в субботу полицейский, топавший за мистером Дарвином с дубинкой, арестовал его. Мистер Дарвин распространял листовки школы Шолом-Алейхема и заспорил со своим троюродным братом — они разошлись во мнениях относительно прошлого и будущего. На листовках было написано на идише: «Родители! Дитя спрашивает вас: „Папа, мама, что такое сегодня быть евреем?“» Миссис Дарвин наблюдала за ними со скамейки, где сидела с полной сумкой листовок. Полицейский наорал на мистера и миссис Дарвин и на троюродного брата за то, что ходят где не положено. И тогда мать Фейт с таким прононсом, какого теперь и не услышишь, — можно подумать она только-только сошла с «Мэйфлауэра», — сказала ему: «Заткнись, казак!» «Видите ли, — объяснял мистер Дарвин, — у евреев слово „заткнись“ считается очень грубым, грязным ругательством, какое и произносить грешно, потому что в начале, если я правильно помню, было слово. Так что это звучит оскорбительно. Понятно?»)

— Селия, если ты тут же все не расскажешь, я сейчас уеду и приеду очень нескоро. Жизнь есть жизнь. Нынче всех слишком балуют.

— Мама, мне про Тесс все интересно. Расскажи, ну пожалуйста, — попросила Фейт. — Если ты не расскажешь, я позвоню Хоуп, она мне расскажет.

— Вот упрямые! — сказала миссис Дарвин. — Ну ладно. Тесс Словински. Про первую трагедию ты, Фейт, знаешь? Первой трагедией было то, что она родила чудовище. Настоящее чудовище. Ребенка никто не видел. Его отдали в приют. Ну ладно. Потом второй ребенок. У него оказалась аллергия почти на все. От апельсинового сока он покрывался сыпью. От молока начинал задыхаться. За городом у него слезились глаза. Ну ладно. Потом у ее мужа — очень милый мальчик, Арнольд Левер — нашли рак. Отрезали ему палец. Стало хуже. Отрезали руку. Не помогло. Милому мальчику, Фейт, пришел конец. Вот такое письмо я получила сегодня утром, как раз перед твоим приходом.

Миссис Дарвин замолчала. Потом посмотрела на миссис Гегель-Штейн и Фейт.

— Он был единственный сын, — сказала она.

— Говоришь, единственный сын? — выдохнула миссис Гегель-Штейн. По морщинистым щекам покатились слезы. Но слезы покатились прямо к ушам и застыли на мочках капельками росы — так она причудливо улыбалась все свои семьдесят семь лет.

Фейт смотрела, как она плачет, совершенно равнодушно. И тут ей пришла в голову дикая мысль. Она подумала, что, если бы Рикардо потерял, например, ногу, он бы никуда не ушел. Это ее немного приободрило, но ненадолго.

— Ой, мама, мама… Тесс и не догадывалась, что ей уготовано. Мы с ней играли в дочки-матери, а она и не догадывалась.

— А кто догадывается? — завизжала миссис Гегель-Штейн. — Арчи сейчас залег у себя во Флориде. Греется на солнышке. Он разве догадывается?

Миссис Гегель-Штейн тронула сердце Фейт. Разбередила ей душу. Она выдавливала свое горе так, словно это яд, хоть и наименее опасный из всех.

И тем не менее первой приняла эту новость как данность именно миссис Гегель-Штейн.

Слезы ее высохли, и она спросила:

— А что Брауны? Старик Браун, их дядя, полный идиот, состоял в «Иргуне», так он здесь.

— Джун Браун? — спросила Фейт. — Вы о моей подруге Джун Браун? С Брайтон-Бич-авеню? Вы про этих Браунов?

— Разумеется, только там все не так плохо, — сказала миссис Дарвин, потихоньку воодушевляясь. — Муж Джун — авиаинженер. Очень серьезный парень. Папа его до сих пор терпеть не может. Он в своей компании был на самой верхушке. Они купили дом в Хантингтон-Харбор, с катером, гаражом, гаражом для катера. Выглядела она потрясающе. Трое сыновей. Все умницы. Муж играл в гольф с вице-президентом, гоем. Будущее — лучше и пожелать нельзя. Она буквально все успевала. И вот однажды утром просыпаются… Кругом мрак. Кто-то что-то сказал — про то, про се. (Я говорила, что он был на самом верху, где все деньги?) Через сорок восемь часов он в черном списке. Прощай, Хантингтон-Харбор. Теперь все они живут с Браунами в четырех комнатах. Стариков жалко.

— Какой ужас, мама! — воскликнула Фейт. — У всей страны что-нибудь да плохо.

— И все же, Фейт, времена меняются. Это необычная страна. Можешь пять раз объехать весь земной шар, второй такой не найдешь. То она на подъеме, то на спаде. Так странно.

— Ну, мам, что еще? — спросила Фейт. История Джун Браун ее нисколько не огорчила. Что Джун Браун знает про боль? Погружаешься в морскую пучину, так будь готова пойти ко дну. Фейт была уверена, что Джун Браун и ее муж, как там его, запустили руку в карман американской авиапромышленности, нахватали всяких подачек, ну им и перекрыли кислород — ей-то что.

— Так что еще, мама? Как насчет Аниты Франклин? С ней что? Б-же мой, она в школе была такая бойкая. По ней все старшеклассники с ума сходили. Грудастая такая. Помнишь ее, у нее еще месячные пришли, когда ей и десяти лет не было? Ты хорошо знала ее мать. Вы с ней вечно что-то вместе затевали, с миссис Франклин. Мама!

— Ты точно хочешь про это знать? Тебе плохо не станет? — Она уже вошла во вкус, но эту историю ей особо не хотелось рассказывать. Впрочем, Фейт она предупредила. — Ну ладно. Так вот, Анита Франклин. Анита Франклин тоже ни о чем не догадывалась. Помнишь, она вышла замуж, задолго до того, как поженились вы с Рикардо, за красавчика из Гарварда? Гитл, вы и представить не можете, какие на нее возлагали надежды мать с отцом! Артур Маццано, из сефардов. Жили они в Бостоне, общались с умнейшими людьми. Преподаватели, врачи — самые сливки. Ученые-историки, американские интеллектуалы. Ой, Фейти, дорогая… Они меня несколько раз приглашали. На Рождество, на Пасху. Я видела их деток. Все такие светленькие — ты, Фейт, была такой же. У него было чуть ли не две докторские степени — в разных областях. Если у кого были вопросы — из любой области — обращались к Артуру. Ребенок у них пошел в восемь месяцев. Я своими глазами видела. Он писал статьи в еврейские журналы, о которых вы, Гитл, даже не слыхивали. И вот однажды Анита узнает из самых надежных источников, что он путается с первокурсницами. С несовершеннолетними. Все вмиг попало в газеты, дошло до суда, говорили кто что — кто да, кто нет, мол, он только флиртовал — ну, как мужчины флиртуют с молоденькими девушками. Но оказалось, что одна из этих дурочек забеременела.

— Ох уж эти испанцы! — задумчиво сказала миссис Гегель-Штейн. — Не любят они своих жен как следует. Женятся, только если выгодно.

Фейт опустила голову — ей было жалко Аниту Франклин, из которой в неполных десять лет хлынула кровь, что вселило надежду в озабоченные головы девочек из пятого и шестого классов. Анита Франклин, мысленно произнесла она, думаешь, ты справишься с этим в одиночку? Как ты спишь по ночам, Анита Франклин, самая сексуальная девочка средней школы Нью-Утрехта? Каково тебе теперь, когда тебя уже не ласкает сефард Артур Маццано, блестящий ученый и преподаватель? Теперь на тебя навалилось время, а не светловолосый красавец Артур, и его трепетные бойскаутские пальцы больше тебя не ласкают.

В этот самый миг мрачная тень Рикардо зависла над ней, ткнула ее пальцем в левый глаз, и всему миру открылось, сколь хрупка ее броня. У нее на щеках можно было хоть рис выращивать — слезы, которые она сдерживала столько часов, брызнули из глаз и полились потоками. Фейт, склонив голову, рыдала о себе и об Аните Франклин.

— Уже уходишь, Фейт? — спросил отец. Он сунул свою такую родную птичью голову в залитую солнечным светом комнату, посмотрел на дочь бледными выпученными глазами. Красавцем его никак не назовешь. Он урод. Фейт не раз благодарила бога эмбрионов и богиню генов, а также всех повелителей нуклеиновой кислоты, что из троих детей ни один на него не похож, даже Чарльз, для которого это было бы без разницы, потому что при таком росте лицо уже не так важно. В них во всех есть что-то тевтонское — как в бабушке, которая считает себя немкой: они светловолосые, с правильными чертами, и у Чарльза внушительный подбородок. Из-за этого подбородка все ждут от Чарльза решительных шагов, и он их предпринимает — умело ставит диагноз, находит единственно верное лечение, за которым следует скорейшее выздоровление. Даже его опытнейшие коллеги часто отправляют своих жен с проблемами ниже живота к Чарльзу. Он прославится еще при жизни. Мистер Дарвин надеется, что он прославится скоро, потому что в этой семье долго не живут.

Так вот, отец Фейт, пучеглазый, с крючковатым бледным носом, заглянув в комнату и попав под атаку послеполуденного солнца, увидел только, что Фейт пошла к шкафу, где висел ее жакет, а ни слез, ни прикушенных губ не разглядел.

— Фейти, если тебе действительно пора, я тебя провожу. Радость моя, я так давно тебя не видел, — сказал он. Ждать ее он отступил в коридор — чтобы не подпасть под магнетическую власть миссис Гегель-Штейн.

Фейт поцеловала мать, и та шепнула ей в мокрое ухо:

— Возьми себя в руки, не будь размазней. Тебе двоих детей поднимать.

Она поцеловала и миссис Гегель-Штейн, потому что ее так воспитали — не обижать никого, особенно тех, кого терпеть не можешь и кто старше.

Фейт с отцом молча прошли светло-зелеными коридорами в холл, где бурлила жизнь: цветущие, хорошо одетые родственники продолжали прибывать — посидеть минут по двадцать со своими уже никчемными стариками. Рядом со справочной шли жаркие споры о судьбах евреев в России. Фейт не обращала ни на что внимания — она, часто дыша, шагала к двери. Старалась идти впереди отца — требовалось время, чтобы согнать с лица тоску.

— Не торопись так, радость моя, — попросил он. — Не беги. Я, конечно, не такой, как эти старые развалины, но я и не мальчик.

Он галантно взял ее под руку.

— Ну, что хорошего? — спросил он. — Впрочем, если новостей нет, это уже неплохо, так ведь?

— Привет, Чак! — крикнул он, когда они выходили из ворот, на которых сварщик изобразил витую надпись «Дети Иудеи». — Чак-чак, — сказал отец, крепче сжав ее локоть, — разве это имя для взрослого мужчины?

Она обернулась к нему, широко улыбнулась. Он заслуживал широченной, но на такую она была неспособна.

— Фейт, знаешь, я сочинил стихи и очень хочу их тебе прочитать. Я написал их на идише, но тебе переведу.

Детство проходит Юность проходит Проходит и зрелость. Проходит старость. С чего вы взяли, дочки мои, Что старость — это нечто иное?

— Что скажешь, Фейт? У тебя такая прорва знакомых художников и писателей.

— Что я скажу? Папа… — Она остановилась. — Ты великолепен. Это как псалом Давида, но в японском стиле.

— Считаешь, неплохо получилось?

— Папа, я в восторге. Это великолепно.

— Знаешь… я ведь могу, если тебе правда понравилось, плюнуть на всю эту политику. Я сейчас никак не могу определиться. У меня сейчас переходный период. Фейти, ты только не смейся. Когда-нибудь и с тобой такое случится. Учись на опыте. На моем. Я вот собирался как-то помочь всяким охранникам, лифтерам, они же не хотят оставаться на дне. Да вот боюсь, выберутся оттуда они уже не при моей жизни… Думаю, все это из-за войны. Фейт, что скажешь? Из-за войны евреи стали американцами, а негры заняли место евреев. Ха-ха-ха. Как тебе такое название статьи: «Негры. Наконец наизнанку»?

— Кажется, у кого-то было нечто похожее.

— Точно? Да это просто витает в воздухе. Ты не представляешь, сколько у меня идей! А поделиться толком не с кем. Я очень привык к твоей матери, Фейти, только она стала такая странная. Мы раньше были так близки. Не пойми неправильно, у нас и сейчас отношения хорошие, только вот что странно: она в последнее время предпочитает общество женщин. Обожает общаться с этой психованной, с манией величия, параноидальной миссис Гегель-Штейн. Я ее терпеть не могу. Да ни один мужчина такую терпеть не станет. Однако замуж она каким-то образом вышла. Твоя мать говорит: Сид, ты с ней повежливее, и я с ней повежливее. Я всегда питал слабость к женщинам, но миссис Гегель-Штейн стучит к нам в дверь в девять утра, и до обеда я один как перст. Она просто какая-то колдунья. И нарочно смазывает колеса своего кресла, чтобы подглядывать да подслушивать. Да инвалидные кресла всегда за версту слышно, а ее — нет! Доченька, поверь, что твоя мать в ней нашла — загадка из загадок! Как бы поточнее выразиться? Эту женщину лучшим умам планеты не раскусить. И жизнь она отравить может тоже всей планете.

Они подошли ко входу в подземку.

— Пап, ну, мне пора. Я мальчиков оставила у приятельницы.

Он прикрыл рот рукой. И рассмеялся.

— Ах, совсем я тебя заболтал…

— Да что ты, папа! Я очень любою с тобой разговаривать, просто мальчиков надо забрать.

— Я знаю, Фейт, каково это, когда дети маленькие и ты связан по рукам и ногам. Мы сколько лет никуда сходить не могли. Я только на собрания выбирался, больше никуда. Никогда не любил без твоей мамы в кино ходить, развлекаться в одиночку. А бэбиситтеров в те времена не было. Гениальное изобретение, эти бэбиситтеры. Как они появились — так теперь супруги могут оставаться любовниками хоть всю жизнь.

— Ой! — оборвал себя он. — Доченька моя любимая, прости…

Фейт эти его слова застали врасплох: боли она еще и почувствовать не успела, а слезы из глаз хлынули.

— Теперь я понимаю, как все обстоит. Понимаю, как тебе тяжело. Трудно в этом жестоком мире поднимать детей.

— Пап, мне пора.

— Да, конечно, иди.

Она поцеловала его и пошла вниз по лестнице.

— Фейт! — окликнул ее он. — Ты уж приезжай поскорее, если сможешь.

— Ой, папа… — Она, спустившись на четыре ступеньки, обернулась к нему. — Не могу я приехать, пока не стану хоть немного посчастливее.

— Посчастливее! — Он ухватился за перила, попробовал заглянуть ей в глаза. Это трудно — глаза увертливые, знают, как не смотреть туда, куда не хочется. — Фейт, не будь эгоисткой, бери мальчиков и приезжай.

— Пап, они такие беспокойные.

— Привози мальчиков, дочка. Обожаю их гойские мордашки.

— Хорошо, хорошо, привезу. — Ей хотелось одного — уйти поскорее. — Обязательно привезу, папа.

Мистер Дарвин протянул к ней руку через перила, дотронулся пальцами до ее мокрой щеки. А потом надрывно застонал: — Ааааа, — словно его выворачивало наизнанку, словно крик вырвался из него помимо воли.

И прежде, чем она успела отвести взгляд от его стариковского, огорченного лица, он отпустил ее влажную руку и отвернулся.