Мировоззрение и религия
Поскольку человеческие существа развиваются и растет их дисциплина, любовь и жизненный опыт, постольку растет и их понимание мира и своего места в нем. И наоборот, если прекращается развитие человека в дисциплине, любви и жизненном опыте, то прекращается и рост его понимания. А в результате, среди представителей рода человеческого наблюдается огромное разнообразие по широте и утонченности понимания жизни и ее смысла.
Вот это понимание и есть наша религия. Поскольку какое-то понимание, какое-то видение мира — пусть ограниченное, примитивное или искаженное, — есть у каждого, то у каждого есть и религия. Этот далеко не всеми осознаваемый факт исключительно важен: да, у каждого есть религия.
Я считаю, что мы страдаем из-за склонности определять религию слишком узко. Нам кажется, что религия должна включать в себя веру в Бога, какие-то ритуальные практики или участие в группе верующих. О человеке, который не ходит в церковь или не верит в некое Высшее Существо, мы обычно говорим: «Он нерелигиозен». Я слышал даже от ученых такие высказывания как «По сути, — буддизм не религия», или «Унитарианцы исключили религию из своих верований», или «Мистицизм — это скорее философия, чем религия». Мы пытаемся видеть в религии нечто цельное, скроенное из единого куска материала, а потом, пользуясь этим упрощенным представлением, никак не можем взять в толк, почему двое столь различных людей называют себя христианами. Или евреями. Или как это атеист может обладать куда более развитым чувством христианской морали, чем истовый католик, регулярно посещающий мессу.
Наблюдая за другими психотерапевтами, я уже почти привычно обнаруживаю, что они если и уделяют внимание мировоззрению своих пациентов, то это очень незначительное внимание. Этому есть несколько причин, и одна из них сводится к представлению, что если уж сам пациент не считает себя религиозным по той причине, что не ходит в церковь и не верует в Бога, то, следовательно, он действительно нерелигиозен и нечего тут анализировать. Но существенным фактом является то, что у каждого человека есть — в явном или неявном виде — некая система идей и верований относительно природы мира. Смотрит ли он на Вселенную как на что-то хаотическое, лишенное смысла, где ему не остается ничего другого, как хватать, где только удастся и когда удастся, каждую кроху удовольствия? Видит ли он мир как место, где все пожирают друг друга и выживают только самые безжалостные? Или мир для него — питательная среда, где всегда случается что-то хорошее и нет смысла особенно переживать за будущее? Или это такое место, которое обязано поддерживать его проживание, независимо от того, как он будет себя вести? Или это вселенная незыблемых законов, где малейшее нарушение правил означает неудачу и гибель? Словом, существует бесчисленное количество способов видения и истолкования мира.
Рано или поздно в курсе психотерапии врач приходит к пониманию того, как видит мир его пациент; но если врач следит за этим специально, то понимание наступает скорее раньше, чем позже. А это весьма существенно, потому что мировоззрение пациента всегда является существенной частью его проблемы, и для излечения необходима коррекция этого мировоззрения. Поэтому я всегда говорю подчиненным мне психотерапевтам: «Выясняйте религию вашего пациента, даже если он говорит, что у него ее нет».
Религия, мировоззрение человека, как правило, осознается им лишь частично — если вообще осознается. Нередко пациенты понятия не имеют о том, какие у них взгляды на мир; а иногда считают, что исповедуют определенную религию, а на самом деле у них совершенно иная религия. Стюарт, талантливый и признанный инженер, после пятидесяти лет стал страдать сильнейшими депрессиями. Успехи на службе и счастье в семье не могли помешать тому, что он стал чувствовать себя бесполезным и порочным. «Мир стал бы лучше, если бы я умер», — сказал он, и сказал это искренне. Он дважды предпринимал чрезвычайно серьезные попытки к самоубийству. Никакие реалистические увещевания не могли развеять нереалистичность его представлений о собственной бесполезности. Не удавалось снять и обычные симптомы тяжелой депрессии — бессонницу и беспокойство. Кроме того, у него возникли досадные трудности с глотанием пищи. «Дело не в том, что пища невкусная, хотя она на самом деле невкусная; но у меня как будто железная пластинка застряла в пищеводе, и я ничего не могу проглотить, кроме жидкости». Специальное рентгенологическое обследование не обнаружило никаких физических причин его затруднений.
Относительно религии у Стюарта не было никаких колебаний: «Все очень просто, я атеист. Я научный работник, и я верю только в то, что можно видеть и трогать. Быть может, мне было бы легче, если бы я мог верить в доброго, любящего Бога. Но, скажу вам честно, я терпеть не могу весь этот вздор. В детстве я наелся этого досыта, хватит с меня». Стюарт вырос в маленькой общине на Среднем Западе, в семье строгого фундаменталиста-священника и столь же строгой его жены, и вырвался из дома и церкви при первой же возможности.
Прошло несколько месяцев лечения. Как-то Стюарт рассказал один свой короткий сон: «Я снова оказался в родительском доме в Миннесоте. Как будто я еще живу там, в детстве, но в то же время знаю, что я уже взрослый, в нынешнем возрасте. Это была ночь, и в дом вошел человек. Он пришел, чтобы всем нам перерезать горло. Я никогда не видел этого человека прежде, но странным образом я знал, что это отец одной девушки, с которой я несколько раз встречался в колледже. И это все. Больше ничего не случилось, я просто проснулся от страха, зная, что этот человек хотел всех нас зарезать».
Я попросил Стюарта рассказать мне поподробнее об этом сне. «Да нечего, собственно, рассказывать, — отвечал он. — Я никогда не встречался с этим человеком. Я только пару раз был на свидании с его дочерью; это были даже не свидания, а так, прогулка вдвоем к ее дому после собрания молодежи в церкви. На одной из этих прогулок, когда было уже темно, я украдкой поцеловал ее… — тут Стюарт нервно хмыкнул. — В моем сне я как будто никогда не видел ее отца, но знал, кто он. Фактически, в реальной жизни, я видел его только издали. Он был начальником нашей железнодорожной станции. Я несколько раз видел его, когда летом бывал на станции и наблюдал проходящие поезда».
Что-то щелкнуло в моем сознании. В детстве я тоже любил проводить ленивые послеполуденные часы на станции, разглядывая каждый поезд. Станция была тем местом, где происходило Действие. А начальник станции был Руководителем Действия. Он знал далекие места, откуда приходили большие поезда, чтобы прикоснуться к нашему маленькому городку. Он знал далекие места, куда эти поезда направлялись. Он знал, какой поезд остановится, а какой с ревом пронесется дальше. Он управлял стрелками и сигналами. Он получал и отправлял почту. А когда он не делал этих удивительных вещей, то сидел у себя в кабинете и делал еще более удивительные вещи: положив руку на волшебный маленький ключ, он выстукивал таинственные ритмические слова, рассылая сообщения по всему миру.
— Стюарт, — сказал я, — вы сказали мне, что вы атеист, и я вам верю. Часть вашего сознания верит, что Бога нет. Но я начинаю подозревать, что есть и другая часть, которая верит в Бога — опасного, жестокого Бога, способного перерезать горло.
Мое подозрение оказалось верным. Постепенно в ходе нашей совместной работы, неохотно преодолевая собственное сопротивление, Стюарт начал сознавать в себе странную, уродливую веру — некое предположение, где-то за пределами его атеизма, что мир контролируется и направляется недоброжелательной силой, не только способной перерезать ему горло, но и стремящейся это сделать, стремящейся наказать его за проступки. Мы стали постепенно анализировать эти «проступки» — главным образом мелкие сексуальные инциденты вроде «недозволенного поцелуя» с дочерью начальника станции. В конце концов выяснилось, что (помимо других причин депрессии) Стюарт накладывал на себя покаяние и символически сам себе перерезал горло, надеясь таким способом опередить Бога, который мог сделать это буквально.
Откуда взялось у Стюарта представление о злобном Боге и недоброжелательном мире? Как вообще развиваются религии людей? Чем определяется видение мира каждого конкретного человека? Существует целый комплекс первопричин, и здесь не место для глубокого рассмотрения этих вопросов. Но самым важным фактором в развитии религии большинства людей является, несомненно, их культура. Если мы европейцы, то представляем себе Христа как белого человека, если же африканцы — то, вероятнее всего, как чернокожего. Индус, родившийся и выросший в Бенаресе или Бомбее, скорее всего станет индуистом и усвоит тот взгляд на мир, который считается пессимистическим. Если же человек родился и воспитывался в штате Индиана, то, видимо, он станет христианином и усвоит несколько более оптимистическое мировоззрение. Мы склонны верить в то, во что верят окружающие нас люди, и принимать за правду то, что они говорят нам в период нашего формирования.
Менее очевидно (если исключить психотерапевтов), что самой важной частью нашей культуры является наша семья. В самой основе культуры, в которой мы развиваемся, лежит культура нашей конкретной семьи, а наши родители играют в ней роль «культурных лидеров». Дальше — больше: важнейшим аспектом этой культуры является не столько то, что родители говорят нам о Боге и о природе вещей, сколько то, что они делают — как ведут себя по отношению друг к другу, к нашим братьям и сестрам и, самое главное, к нам самим. Другими словами, все, что мы узнаем о природе мира в период нашего развития, определяется фактической природой нашего опыта в микрокосме родной семьи. И не так уж много в нашем мировоззрении зависит от того, что говорили нам родители, — по сравнению с тем, что они делали.
— Я согласен, что у меня есть это представление о Боге-убийце, — сказал Стюарт, — но откуда оно взялось? Мои родители, несомненно, верили в Бога, они толковали об этом постоянно. Но их Бог был Богом Любви. Иисус любит нас. Бог любит нас. Мы любим Бога и Иисуса. Любим, Любовь, Любить — это я слышал непрерывно.
— У вас было счастливое детство? — спросил я.
— Перестаньте разыгрывать дурачка, — вскинулся Стюарт. — Вы прекрасно знаете, что мое детство было несчастливым.
— Почему оно было несчастливым?
— Вы же и это знаете. Вам хорошо известно, на что это похоже. Из меня выбивали всяческую дурь. Ремнем, палкой, веником, щеткой — всем, что попадало под руку. Все, что бы я ни делал, заслуживало порки. Ежедневная порка заменяет всех докторов и делает из ребенка хорошего христианина!
— Не пробовали ли они когда-либо душить вас или перерезать горло?
— Нет, не пробовали, но, думаю, могли бы и попробовать, если бы я проявил неосторожность.
Последовала продолжительная пауза. На лице Стюарта отражалась крайняя подавленность. Наконец он произнес медленно:
— Я начинаю понимать.
Стюарт был не единственным, кто верил в то, что я назвал «Богом-чудовищем». У меня было много пациентов с подобными понятиями о Боге и с подобными мрачными и ужасающими представлениями о характере нашего существования. Удивительно, что Бог-чудовище не менее популярен и в сознании обычных людей. В первой главе этой книги я отмечал, что в детстве фигуры родителей представляются нам богоподобными и, что бы они ни делали, мы считаем, что так и должно делаться во всей Вселенной.
Нашим первым (и нередко, к сожалению, единственным) представлением о природе Бога является простая экстраполяция природы наших родителей, простое соединение характеров отца и матери или их заменителей. Если наши родители были любящими, милосердными, то очень вероятно, что мы будем верить в любящего, милосердного Бога. И весь мир нам, уже взрослым, будет казаться питающей средой — такой же, как и само наше детство. Если же родители были с нами суровы и часто наказывали, то, скорее всего, мы вырастем с представлением о жестоком, карающем Боге-чудовище. А если они о нас не заботились, то и весь мир мы будем воспринимать как безразличный, не заботящийся о нас.
Тот факт, что наша религия, или взгляд на мир, в огромной степени определяется изначально нашим уникальным опытом детства, подводит нас вплотную к центральной проблеме — отношению между религией и реальностью. Это проблема микрокосма и макрокосма. Стюарт видел мир как опасное место, где, прояви он малейшую неосторожность, ему могут перерезать горло; и это было вполне реалистическое видение мира в пределах его детского микрокосма: он жил под диктатом двух злобных людей. Но не все родители злобны, и не все взрослые злобны. В большом мире, в макрокосме, существует множество иных типов родителей, людей, обществ и культур.
Для того чтобы развить в себе такую религию, такое видение мира, которое можно было бы назвать реалистическим — то есть которое соответствует реальности космоса и нашей роли в нем, — мы должны постоянно пересматривать и расширять сферу нашего понимания, вводя в нее новые знания о большом мире. Мы должны постоянно увеличивать номенклатуру образцов, по которым мы ориентируемся. Это фактически тот самый вопрос составления карты и ее переноса, который мы уже обсуждали подробно в первой главе.
Карта действительности Стюарта была правильной для микрокосма его семьи, но он неправомерно перенес эту карту на большой мир взрослых, и там она оказалась заведомо неполной и ошибочной. В какой-то мере религия большинства взрослых людей является продуктом переноса.
Обычно люди оперируют меньшей номенклатурой образцов, чем им доступно; они никак не могут преодолеть влияние их конкретной культуры, конкретной пары родителей, конкретного опыта детства, и это сказывается на их понимании мира. Не удивительно поэтому, что человеческий мир так полон конфликтов. Ситуация такова, что у человеческих существ, которым необходимо как-то взаимодействовать, сильно различаются взгляды на природу действительности, но каждый считает, что именно его взгляды верны, так как они основаны на микрокосме его личного опыта. Но еще хуже то, что большинство людей не имеют полного представления о собственном видении мира и уж вовсе слабо сознают, из какого уникального опыта это видение развилось.
Брайянт Уэдж, психиатр, специализирующийся в сфере международных отношений, изучая переговоры между Соединенными Штатами и Советским Союзом, выделил ряд фундаментальных предположений американцев относительно природы человеческих существ, обществ и всего мира, которые сильнейшим образом отличались от аналогичных предположений русских. И этими предположениями определялось поведение сторон в переговорах. Но ни одна сторона не сознавала собственных предположений, а тем более наличия у другой стороны совершенно других предположений. Неизбежным результатом было то, что русские на переговорах казались американцам либо сумасшедшими, либо преднамеренно подлыми; естественно, и американцы казались русским сумасшедшими или подлыми. Мы воистину похожи на тех трех слепых из притчи, каждый из которых касается какой-то отдельной части слона и заявляет, что именно он знает, что представляет собой это животное. Вот так и мы пререкаемся о своих микрокосмических представлениях, и все войны становятся «священными войнами».
Религия науки
Духовное развитие, духовный рост — это путешествие из микрокосма в постоянно расширяющийся макрокосм. На ранних стадиях (которым посвящена вся эта книга) это — путешествие знания, а не веры. Для того чтобы вырваться из микрокосма нашего предыдущего опыта и избежать при этом переносов, необходимо то, что мы называем словом учиться. Мы должны постоянно расширять нашу сферу знания и наше поле видения посредством полной переработки и усвоения новой информации.
Процесс расширения сферы знаний является основной темой этой книги. Напомним, что в предыдущей главе мы определили любовь как расширение собственного Я, собственной души, и среди рисков любви отметили риск перехода в неизвестность нового опыта. А в конце первой главы (о дисциплине) также подчеркивалось, что обучение чему-нибудь новому требует отказа от своего прежнего Я и от устаревших знаний. Для того чтобы приобрести новое, широкое видение, у нас должна быть воля, желание пожертвовать узким взглядом на вещи, уничтожить старое видение. На коротком промежутке времени удобнее не делать этого: лучше оставаться там, где мы есть, пользоваться одной и той же микрокосмической картой, избегать страданий из-за гибели милых сердцу представлений. Но путь духовного роста — совсем другой путь. Мы начинаем с того, что перестаем доверять тому, во что давно верим, мы активно ищем опасного и непривычного, умышленно бросая вызов ценности и достоверности всему, чему были раньше научены и чем так дорожили. Путь к святости лежит через сомнение во всем.
Мы начинаем с науки — в самом реальном смысле слова. Мы начинаем с того, что заменяем религию наших родителей религией науки. Мы должны восстать против их религии и отбросить ее, потому что их видение мира неизбежно уже, чем наше потенциальное видение, — если мы полностью используем наш личный опыт, включая в него и собственную зрелость, и опыт нового поколения людей. Не существует хорошей религии, которую можно было бы просто передать из рук в руки. Чтобы жить полной жизнью, чтобы реализовать лучшее, на что мы способны, нам необходимо создать целиком собственную, личную религию, выплавить ее под огнем наших вопросов и сомнений в горниле собственного опыта реальности. Как сказал теолог Алан Джоунз:
Одной из наших проблем является то, что очень немногие среди нас ведут сколь-нибудь отчетливо выраженную личную жизнь. Все у нас выглядит вторичным, поношенным, даже наши эмоции. Во многих случаях для того, чтобы хоть как-то функционировать, мы вынуждены полагаться на информацию из третьих рук. Я принимаю на веру слова врача, ученого, фермера. Мне это не нравится. Я вынужден это делать потому, что они обладают живым знанием, которого я лишен. Я согласен жить и пользоваться чужими знаниями о состоянии моих почек, о роли холестерина, о разведении кур; но когда речь идет о смысле и цели жизни и смерти, то информация из третьих рук меня не устраивает. Я не согласен жить чьей-то верой в чьего-то Бога. Здесь должен быть личный мир, личная встреча лицом к лицу — если я хочу быть живым. (Alan Jones, Journey Into Christ. New York: Seabury Press, 1977. pp. 91–92)
Таким образом, ради душевного здоровья и духовного роста нам необходимо развить в себе собственную религию и не полагаться на религию родителей. Но при чем здесь «религия науки»?
Наука — это религия, поскольку это тоже видение мира, достаточно сложное и основанное на ряде принципов. Важнейшие из этих принципов можно высказать так: Вселенная является реальным, а поэтому серьезным объектом исследования; исследовать Вселенную полезно для человеческих существ; Вселенная имеет смысл, то есть она подчиняется определенным законам и предсказуема; но человеческие существа — плохие исследователи, подверженные суевериям, пристрастиям, предрассудкам и очень склонные видеть то, что им хочется видеть, а не то, что есть; поэтому для того, чтобы исследовать и понимать правильно, человеческие существа должны подчинять себя дисциплине научного метода. Сущность этой дисциплины составляет опыт, то есть мы не можем считать, что мы что-то знаем, если не испытали этого на опыте; но дисциплина научного метода только начинается с опыта: нельзя доверять простому опыту — он должен быть повторим, обычно в форме эксперимента; кроме того, он должен поддаваться проверке, то есть другие люди должны получать те же экспериментальные результаты при тех же условиях опыта.
Ключевые слова здесь — реальность, исследование, знание, недоверие, опыт, дисциплина. Мы давно и часто употребляем эти слова. Наука — это религия скептицизма. Чтобы вырваться из микрокосма нашего детского опыта, из микрокосма нашей культуры и ее догм, из полуправд наших родителей, для нас существенно важно стать скептиками по отношению к тому, что мы, как нам кажется, изучили до сих пор. Именно научный подход позволяет нам трансформировать личный опыт микрокосма в личный опыт макрокосма. Мы должны с этого и начинать — стать учеными.
Многие пациенты, уже вступившие на этот путь, говорят мне: «Я не религиозен. Я не хожу в церковь. Я уже не верю в то, что мне говорили родители и церковь. У меня нет родительской веры. Кажется, я не очень-то духовный человек». Их обычно поражает, когда я сомневаюсь в справедливости последнего утверждения. Я говорю им: «У вас есть религия, и очень глубокая. Вы поклоняетесь истине. Вы верите в возможность вашего развития и улучшения, возможность духовного прогресса. В силу вашей религии вы готовы терпеть вызов и муки переучивания. Вы рискуете идти на лечение. И все это вы делаете ради вашей религии. Я не считаю, я не могу сказать, что вы менее духовны, чем ваши родители; наоборот, я подозреваю, что вы духовно переросли родителей, что ваша духовность совершила квантовый скачок, на который они не способны, им недостает мужества даже на то, чтобы задать вопросы».
Можно предположить, что наука в качестве религии представляет улучшение, эволюционный скачок по сравнению со многими другими видениями мира, что позволяет ее интернациональный характер. Мы говорим о всемирном научном сообществе. И оно действительно приближается к истинному сообществу, к идеальной человеческой общине, — значительно ближе, чем католическая церковь, которая, очевидно, стоит на втором месте по приближению к подлинному международному братству. Ученые всех стран в большей степени, чем все остальные люди, способны разговаривать друг с другом. В какой-то мере они сумели преодолеть микрокосмы своих культур. В какой-то мере они становятся мудрецами.
В какой-то мере. Я считаю, что скептическое мировоззрение ученого есть явное улучшение по сравнению с мировоззрением, основанным на слепой вере, национальных суевериях и непроверенных предположениях; но я считаю также, что большинство ученых еще только начинают путешествие духовного развития. В частности, я уверен, что у большинства ученых людей взгляды на реальность Бога почти столь же ограничены, как и у простых крестьян, слепо наследующих веру отцов. С реальностью Бога у представителей науки большие затруднения.
Когда мы рассматриваем феномен веры в Бога с позиции умудренного скептицизма, то этот феномен нас не впечатляет. Мы видим догматизм, мы видим, как из догматизма проистекают войны, инквизиция, преследования. Мы видим лицемерие: мужчины исповедуют братство людей, убивающих своих ровесников во имя веры; люди набивают свои карманы за счет других людей; люди практикуют все виды жестокости. Мы видим ошеломляющее разнообразие ритуалов и образов, никак между собой не согласованных: этот бог — женщина с шестью руками и шестью ногами; тот бог — мужчина, сидящий на троне; еще один — слон; еще один — сущность ничто; пантеоны, домашние боги, троицы, единства… Мы видим невежество, суеверия, косность. Летопись веры в Бога производит тяжелое впечатление. Невольно приходит в голову мысль, что человечеству, возможно, жилось бы лучше без веры в Бога; что Бог — не просто пирожок, который достанется где-то там, на небесах, в каком-то будущем, но пирожок к тому же отравленный. Разумным кажется вывод, что Бог есть иллюзия человеческого разума, притом иллюзия деструктивная, и что вера в Бога — распространенная форма психопатологии, которую следует лечить.
Итак, мы оказываемся перед вопросом: является ли болезнью вера в Бога? Может быть, это просто проявление перенося — некие представления наших родителей, возникшие в микрокосме и неправомерно спроецированные на макрокосм? Или, формулируя иными словами, эта вера есть одна из форм примитивного, детского мышления, которую мы должны перерасти, стремясь к более высоким уровням осознания и зрелости? Если мы желаем быть учеными, проявить научный подход к этому вопросу, то должны обратиться к реальности клинических фактов. Что происходит с верой в Бога, когда человек развивается в процессе психотерапии?
История болезни Кэти
Кэти была самым испуганным человеческим существом, которое мне когда-либо приходилось видеть. Когда я впервые вошел в ее комнату, она сидела в углу на полу и мычала что-то, похожее на песенку. Она увидела меня, стоящего в дверях, и глаза ее расширились от ужаса. Она заплакала, забилась еще дальше в угол и так прижалась к стенам, словно хотела протиснуться сквозь них.
— Кэти, я психиатр, — сказал я. — Я не сделаю вам ничего плохого.
Я сел на стул на некотором расстоянии от нее и стал ждать. Еще минуту она продолжала втискивать себя в стены; постепенно она все же расслабилась, но лишь для того, чтобы безутешно разрыдаться. Через некоторое время рыдания прекратились, она снова начала напевать про себя. Я спросил ее, на что она жалуется.
— Я умираю, — пробормотала она, почти не прерывая пения. Она не могла сказать мне больше ничего.
Она продолжала петь. Каждые пять минут или около того она останавливалась, видимо утомившись, полминуты хныкала, затем снова возобновляла пение. На все мои вопросы она отвечала однообразным «Я умираю», не нарушая ритма пения. Казалось, она чувствует, что этим пением можно предотвратить смерть, и не позволяет себе ни заснуть, ни остановиться.
Ее муж Говард, молодой полисмен, сообщил мне основные факты. Кэти двадцать лет. Они женаты уже два года. В их семейной жизни особых проблем не было. С родителями у Кэти очень хорошие отношения. Никаких психиатрических проблем никогда раньше не было. Это произошло совершенно неожиданно. В то утро Кэти была в полном порядке. Она отвезла его на службу, а два часа спустя позвонила его сестра: она пришла навестить Кэти и застала ее в этом состоянии. Они привезли ее в больницу. Нет, ничего странного в последнее время не замечалось. Правда, уже месяца четыре она боится многолюдных мест. Говард помогал ей делать покупки, обходя супермаркет, пока она сидела в машине. Боится она также оставаться в одиночестве. Много молится — но это было всегда, задолго до их знакомства. У нее очень религиозная семья. Ее мать посещает церковь по меньшей мере дважды в неделю. Интересная деталь: Кэти перестала ходить в церковь сразу после их женитьбы. Что ему было как раз по душе. Но молится она по-прежнему много. Ее физическое здоровье? О, превосходное. Она никогда не была в больнице. Несколько лет назад у нее был обморок во время венчания, на котором она присутствовала. Противозачаточные? Она принимает таблетки. Минуточку. Месяц назад она говорила, что перестала принимать таблетки; она прочитала, что это опасно или что-то в этом роде. Говард как-то не задумывался над этим.
Я дал Кэти большую дозу транквилизаторов и седативных, чтобы она хотя бы выспалась ночью. Но в течение двух последующих суток ее поведение не изменилось: непрекращающееся пение, неспособность сообщить что-либо, кроме убежденности в неминуемой скорой смерти, и неотступный ужас. На четвертый день я сделал ей внутривенную инъекцию амиталата натрия.
— После этого укола, Кэти, вам захочется спать, — сказал я, — но вы не уснете. И не умрете. Вы просто сможете прекратить пение. Вы будете чувствовать полную расслабленность. Вы сможете разговаривать со мной. Я хочу, чтобы вы рассказали мне, что случилось в то утро, когда вы попали в больницу.
— Ничего не случилось, — ответила Кэти.
— Вы отвезли мужа на работу?
— Да. А затем поехала домой. А затем я поняла, что я умру.
— Вы ехали домой той же дорогой, что и всегда, когда отвозили мужа на работу?
Кэти снова принялась петь.
— Прекратите пение, Кэти, — приказал я. — Вы в полной безопасности. Вы чувствуете себя совершенно расслабленной. Когда вы возвращались домой в то утро, что-то было не так, как всегда? Вы сейчас скажете мне, что именно было не так.
— Я поехала другой дорогой.
— Зачем вы это сделали?
— Я поехала мимо дома Билла.
— Кто такой Билл? — спросил я. Кэти еще раз попыталась запеть.
— Билл ваш парень?
— Да. Он был моим парнем до моего замужества.
— Вы скучаете о Билле, правда, Кэти?
— О Боже, я умираю, — запричитала Кэти.
— Вы видели Билла в тот день?
— Нет.
— Но вы хотели видеть его?
— Я умираю, — ответила Кэти.
— Вы чувствуете, что Бог накажет вас за то, что вы снова хотите видеть Билла?
— Да.
— Поэтому вы уверены, что умираете?
— Да.
Кэти снова запела.
Я не мешал ей петь минут десять, собираясь с мыслями. Наконец я сказал ей:
— Кэти, вы считаете, что вам предстоит умереть, потому что вы думаете, что знаете мысли Бога. Но вы неправы. Ведь вы не знаете мыслей Бога. Вы знаете только то, что вам говорили о Боге другие. Многое из того, что вам говорили о Боге, неверно. Я тоже знаю о Боге не все, однако больше, чем вы и чем те, кто говорил вам о Боге. Например, каждый день я встречаюсь с людьми, мужчинами и женщинами, — они подобны вам, но они не хотят быть верующими и некоторые действительно не веруют, и Бог не наказывает их. Я знаю об этом, потому что они часто приходят ко мне снова и снова и все мне рассказывают. И они становятся счастливее. Вы тоже станете счастливой, потому что мы будем с вами вместе работать. И вы узнаете, что вы вовсе не плохой человек. И вы узнаете правду — о себе и о Боге. Вы станете счастливой — и сама по себе, и в жизни. Но теперь вам хочется спать. А когда проснетесь, то уже не будете бояться, что умрете. Завтра утром я приду к вам снова, и вы сможете разговаривать со мной, и мы поговорим о Боге, а также о вас.
Наутро Кэти стало лучше. Она все еще была испугана и далеко не уверена в том, что не умрет. Но уже не было и обратной уверенности. Медленно, в течение многих последующих дней, по крупице раскрывалась ее история. Еще во время учебы в выпускном классе у нее была сексуальная связь с Говардом; они решили пожениться. Две недели спустя, когда они присутствовали на венчании одного из друзей, она вдруг осознала, что не хочет выходить замуж; она потеряла сознание. Она и после этого никак не могла понять, любит ли Говарда. Но какая-то логика подсказывала ей, что нужно выходить замуж, потому что она уже согрешила, вступив с ним в добрачную связь, и что этот грех увеличится, если она не освятит их отношения браком. Но детей она не хотела, по крайней мере до тех пор, пока она не уверена, что любит Говарда. И она начала принимать таблетки — еще один грех. Исповедаться в этих грехах ей было невыносимо, и она перестала ходить в церковь. Сексуальные отношения с Говардом приносили ей наслаждение, но он потерял к ней сексуальный интерес почти сразу после женитьбы. Он оставался идеальным снабженцем, покупал ей подарки, относился к ней с большим уважением, много трудился сверхурочно, не позволяя ей брать работу. Но ей приходилось почти выпрашивать у него супружеские ласки, и сексуальный праздник раз в две недели был едва ли не единственным событием, облегчавшим ее постоянную скуку. О разводе она даже не думала — это был немыслимый грех.
Как Кэти ни боролась с собой, у нее начались фантазии на тему сексуальной неверности. Она решила, что постарается избавиться от них с помощью молитв, и стала ритуально молиться каждый час в продолжение пяти минут. Это заметил Говард и стал ее поддразнивать. Тогда она решила больше и чаще молиться днем, в отсутствие Говарда, чтобы вечером не молиться совсем. Это означало, что молиться нужно либо дольше, либо быстрее; она применила оба способа. Теперь она молилась каждые полчаса и в течение пятиминутной молитвы удваивала ее скорость. Фантазии неверности, однако, не прекращались и постепенно становились еще более частыми и интенсивными. На улице она не могла отвести глаза от мужчин. Состояние ее ухудшалось. Она стала бояться выходить вместе с Говардом, а если и выходила, то боялась людных мест, где она могла видеть мужчин. Она подумывала о возвращении в церковь, но пришла к выводу, что ей будет грех не пойти на исповедь и не рассказать о своих фантазиях священнику. Это было свыше ее сил. Она еще удвоила скорость молитв.
Чтобы облегчить задачу, она изобрела сложную вокальную систему, в которой каждый отдельный слог означал целую конкретную молитву. Вот откуда шло ее пение. Через некоторое время, непрерывно совершенствуя свою систему, она уже могла за пять минут пропеть до тысячи молитв. Вначале, когда она была постоянно занята совершенствованием системы, фантазии, казалось, прекратились; но когда система приобрела завершенный вид, они возобновились с новой силой. Она начала обдумывать возможную их реализацию. Ей хотелось позвонить Биллу, ее давнему другу. Она подумала, что после обеда могла бы пройтись по барам. В ужасе оттого, что она действительно способна сделать это, Кэти перестала принимать таблетки, надеясь, что страх забеременеть поможет ей сдержать себя. Но желание все усиливалось. Как-то после обеда она поймала себя на том, что мастурбирует. Ужасу не было предела: это казалось ей самым страшным из всех грехов. Она слышала где-то о холодном душе и приняла такой ледяной, какой лишь могла выдержать. Это помогло до возвращения Говарда с работы. Но на следующий день все началось сначала.
Наконец, в то последнее утро, она сдалась. Она отвезла Говарда на службу и затем поехала прямо к дому Билла. Она остановила машину прямо перед домом и стала ждать. Ничего не произошло. Видимо, никого не было дома. Она вышла из машины и прислонилась к капоту в соблазнительной позе. «Пожалуйста, — шептала она, — пусть Билл увидит меня, пожалуйста, пусть он заметит меня». Никого не было. «Пожалуйста, пусть кто-нибудь увидит меня, кто угодно. Пусть кто угодно трахнет меня. О Господи, я шлюха. Я Блудница Вавилонская. Боже мой, убей меня, пусть я умру». Она бросилась в автомобиль и помчалась домой. Она нашла бритвенное лезвие и хотела перерезать себе вены на запястье. Поняла, что не может. Но Бог может. Бог может. Бог даст ей то, чего она заслуживает. Он положит конец этому. Положит конец ей. Пусть это начнется. «О Боже, мне так страшно, мне так страшно, пожалуйста, быстрее, мне так страшно». В ожидании смерти она начала петь. Такой и застала ее золовка.
Вся эта история выяснилась полностью только через несколько месяцев изматывающей работы. В значительной мере работа была связана с представлениями о грехе. Откуда она взяла, что мастурбация — грех? Кто сказал ей, что это грех, и откуда сам он знал, что это грех? И в чем состоит грешность мастурбации? Почему неверность является грехом? Что такое грех вообще? И так далее, и тому подобное.
Я не знаю более интересной и более престижной профессии, чем практическая психотерапия, но она бывает утомительно занудной, когда приходится методически подвергать сомнению и пересмотру одну за другой все жизненные установки со всеми их нюансами. Часто такие сомнения приносят по меньшей мере частичный успех даже прежде, чем выяснится вся история. Так, Кэти смогла рассказать мне множество деталей, таких, как ее фантазии и искушение к мастурбации, только после того, как она сама стала подвергать сомнению свою вину и свои представления об этих действиях как грешных. Поднимая эти вопросы, она волей-неволей должна была поставить под сомнение авторитет и мудрость всей католической церкви или, по меньшей мере, той церкви, которую она знала. Замахнуться на католическую церковь нелегко. Она смогла сделать это только потому, что имела в моем лице сильного союзника; она постепенно почувствовала, что я действительно на ее стороне, что я действительно принял к сердцу ее глубочайшие интересы, что я не сделаю ей зла. Такой «лечебный союз», постепенно, обоюдными усилиями построенный между нами, является предпосылкой успеха всякой серьезной психотерапии.
Значительная часть нашей работы проводилась амбулаторно. Кэти выписалась из больницы неделю спустя после нашей беседы с применением амиталата натрия, но только через четыре месяца интенсивной терапии она сказала, имея в виду понятие греха: «Кажется, наша католическая церковь дурачила меня». С этого момента началась новая фаза лечения: мы стали задавать вопросы. Как все это могло случиться? Почему она позволила себя так одурачить? Почему не могла подумать о себе и до последнего времени не позволяла себе ни малейших сомнений относительно церкви? «Но мать говорила мне, что нельзя сомневаться в церкви», — сказала Кэти. Тогда мы взялись за анализ ее отношений с родителями. С отцом отношений не было. Не к кому было относиться: отец работал, и это было все, что он делал. Он работал, работал, работал, а когда приходил домой, то спал в кресле, а перед ним стояло его пиво. Исключение составлял вечер в пятницу, когда он пил свое пиво вне дома. Семьей руководила мать. Сама, не зная возражений, сомнений или оппозиции, она управляла всем домом. Она была доброй, но несгибаемой. Она давала, но никогда не сдавалась. Тихая и неумолимая. «Ты не должна этого делать, дорогая. Хорошие девочки так не делают». «Ты не хочешь носить эти туфли, дорогая. Девочки из хороших домов никогда не носят такие туфли». «Нет вопроса, идти ли тебе в церковь, дорогая. Господь хочет, чтобы мы ходили на мессу». Постепенно Кэти стала понимать, что за властью католической церкви стояла непомерная власть матери — женщины мягкой, но настолько всех подчинившей, что возражать ей казалось делом немыслимым.
Но психотерапия редко проходит гладко. Прошло полгода, и как-то утром в воскресенье позвонил Говард, чтобы сообщить, что Кэти заперлась дома в ванной и снова поет. Выслушав мои указания, он уговорил ее вернуться в больницу, где я их встретил. Кэти была почти так же испугана, как в день нашей первой встречи. Говард и в этот раз понятия не имел, что выбило ее из колеи. Я отвел Кэти в ее комнату.
— Перестаньте петь, — приказал я, — и расскажите мне, в чем дело.
— Не могу.
— Нет, Кэти, вы можете.
Едва перехватывая дыхание и почти не прерывая пения, она сказала:
— Может быть, я смогу, если вы дадите мне то лекарство, от которого говорят правду.
— Нет, Кэти. Вы теперь достаточно сильны, чтобы сделать это без лекарства.
Она заплакала. Затем она взглянула на меня и возобновила пение. Но в ее взгляде я уловил злость, почти ярость, направленную на меня.
— Вы сердитесь на меня, — заметил я.
Она только тряхнула головой и продолжала петь.
— Кэти, — сказал я, — я могу придумать десять причин вашей обиды на меня, но по-настоящему я не буду знать, если вы мне не расскажете. Расскажите все. И все будет хорошо.
— Я умираю, — простонала она.
— Нет, вы не умираете, Кэти. Вы не можете умереть из-за того, что сердитесь на меня. И я не собираюсь убивать вас из-за того, что вы сердитесь на меня. Вы имеете полное право сердиться на меня.
— Дни мои недолги, — стонала Кэти, — дни мои недолги.
В этих словах было что-то необычное. Это были не те слова, которых я ожидал. Они звучали как-то неестественно. Но я не знал, что сказать, и просто повторял свою просьбу различными словами.
— Кэти, я люблю вас, — сказал я. — Я люблю вас, даже если вы ненавидите меня. Такова любовь. Как могу я наказать вас за вашу ненависть ко мне, если я люблю вас, ненавидящую, такую, как есть?
— Я не вас ненавижу, — всхлипнула Кэти.
И тут меня осенило:
— Ваши дни недолги. Недолги на этой земле. В этом все дело, да, Кэти? Чти мать свою и отца своего, чтобы долги были дни твои на этой земле. Пятая заповедь! Чти их, иначе умрешь. Так ведь, Кэти?
— Я ненавижу ее, — пробормотала Кэти, а затем стала говорить все громче, как будто звуки собственного голоса ободряли ее, давали силу произносить страшные слова: — Я ненавижу ее. Ненавижу мою мать. Ненавижу. Она никогда не давала мне… никогда не давала мне… она никогда не давала мне меня. Она не давала мне быть мною. Она делала меня по своему подобию. Она делала меня, делала меня, делала меня. Она никогда не позволяла ни одной частице меня быть мной.
Фактически, лечение Кэти только начиналось. Еще впереди лежал весь настоящий, изо дня в день не отступающий страх — страх быть поистине собой в тысяче мелочей. Осознавая тот факт, что мать совершенно подчинила ее себе, Кэти начала анализировать, как это могло произойти, почему она, Кэти, позволила этому произойти. Когда она отвергла доминирующую власть матери, то перед ней встала задача восстановления собственных ценностей и принятия собственных решений — и она испугалась не на шутку. Куда безопаснее было позволять матери принимать решения, куда проще было принять систему ценностей матери и церкви. Понадобилась значительно большая работа, чтобы дать направление ее собственному существованию. Впоследствии Кэти говорила: «Знаете, я, конечно, ничем не поменялась бы с той особой, которой я была, но иногда я даже тоскую по тем временам. Моя жизнь тогда была легче. По крайней мере, в некоторых отношениях».
Почувствовав себя более свободно, Кэти предъявила свои претензии к Говарду как любовнику. Говард пообещал измениться, но ничего из этого не вышло. Кэти сильно донимала его, у него стали случаться приступы беспокойства. Однажды он пришел ко мне по этому поводу и, по моему настоянию, согласился пройти курс лечения у другого психотерапевта. Там фазу же обнаружились его глубоко скрытые гомосексуальные склонности, спасение от которых он нашел в женитьбе на Кэти: Кэти была очень привлекательна физически, и это дало ему повод смотреть на нее как на «настоящую добычу», некий приз, выиграв который, он докажет себе и всему миру свою мужскую полноценность. По-настоящему же он никогда ее не любил.
Поняв и приняв эту реальность, он и Кэти самым дружественным образом решили развестись. Кэти пошла работать продавщицей в большом магазине одежды. С моей помощью она мучительно привыкала ежедневно принимать бесчисленные мелкие, но самостоятельные решения, которых требовала ее работа. Постепенно она становилась более уверенной и напористой. Она вступала в связи со многими мужчинами, подумывая о новом замужестве и материнстве, но служебная карьера все еще поглощала ее интересы. Она стала помощником заведующего закупками, а вскоре по окончанию курса терапии ее назначили заведующей. А недавно она сообщила мне, что перешла в другую, более крупную фирму на такую же должность и что весьма довольна собой в свои двадцать семь лет. Она не ходит в церковь и больше не считает себя католичкой. Она не может сказать, верит ли она в Бога, но, если откровенно, вопрос о Боге как-то очень мало волнует ее в настоящее время.
Я описал историю Кэти так подробно именно потому, что она представляет очень типичный пример взаимосвязи между религиозным воспитанием и психопатологией. Таких Кэти — миллионы. Я иногда шутливо говорю, что католическая церковь обеспечивает меня как психиатра неплохим заработком. То же самое я мог бы сказать о баптистской, лютеранской, пресвитерианской и любой другой церкви. Церковь не была, конечно, единственной причиной невроза Кэти. В определенном смысле церковь была лишь орудием, которым пользовалась мать Кэти, чтобы увеличить и укрепить свою и без того чрезмерную родительскую власть. Кто-то скажет в оправдание церкви, что деспотическая натура матери, вдохновляемая попустительством со стороны отца, была главной причиной невроза; и в этом отношении случай Кэти не менее типичен.
Однако церковь тоже несет свою долю вины. Ни одна монахиня в приходской школе, ни один священник на уроках закона Божьего ни разу не поощрили Кэти в малейших попытках осмыслить религиозную доктрину или каким-либо иным способом воспользоваться собственным разумом. Со стороны церкви никогда не было ни признания, ни хотя бы озабоченности тем, что ее доктрина, возможно, слишком жестка, слишком упорно навязывается и слишком неправильно используется. Ведь проблему Кэти можно видеть и в том аспекте, что именно в то время, когда она чистосердечно принимала Бога, заповеди и концепцию греха, ее религия и понимание мира были явно устаревшими и плохо согласовывались с ее потребностями. Она не могла спрашивать, сомневаться, думать своей головой. И церковь Кэти — это очень типично — не сделала ни малейшего усилия, чтобы помочь ей выработать более подходящую личную религию. Складывается впечатление, что церковь обычно, если не всегда, поддерживает устаревший, закоснелый вариант религии.
Из-за того, что случай Кэти столь типичен и множество подобных случаев постоянно встречается в психиатрической практике, многие психотерапевты воспринимают религию как Врага. Они нередко даже трактуют саму религию как невроз — совокупность внутренне иррациональных идей, служащих для того, чтобы опутывать человеческий разум и подавлять инстинктивную тягу человека к умственному развитию. Фрейд, выдающийся рационалист и ученый, стоял фактически на этой точке зрения, а поскольку в современной психиатрии он считается самой влиятельной фигурой (и вполне заслуженно), то его взгляды существенно помогли формированию концепции религии как невроза. Психиатрам и в самом деле приятно смотреть на себя как на рыцарей новейшей науки, вступающих в благородную борьбу с деструктивными силами древних религиозных суеверий и иррациональных, но авторитетных догм. И действительно, психотерапевтам приходится тратить неимоверное количество времени и сил, чтобы освободить сознание пациентов от устаревших и явно деструктивных религиозных идей и представлений.
История болезни Марсии
Конечно, не все истории болезни похожи на историю Кэти. Есть и другие, не менее распространенные типичные схемы. Марсия была одной из моих первых пациенток, принимавших длительное лечение. Это была совершенно здоровая молодая женщина лет двадцати пяти, обратившаяся ко мне за помощью в связи с общей агедонией. Она не могла назвать ничего плохого в своей жизни, однако находила эту жизнь необъяснимо безрадостной. Сама она, разумеется, тоже выглядела безрадостно. Несмотря на высшее образование и материальный достаток, она была похожа на бедную и неопрятную старую иммигрантку. В продолжение всего первого года лечения она постоянно одевалась в плохо сшитую одежду синих, серых, черных и коричневых тонов и носила с собой грязную холщевую сумку таких же оттенков. Она была единственным ребенком интеллигентных родителей — преуспевающих профессоров университета; оба они были социалистами той разновидности, которая считает религию «пирогом где-то на небе когда-то в будущем». Они вышучивали дочь, когда она, еще подростком, начала ходить в церковь вместе с подружкой.
В то время когда Марсия пришла лечиться, она всецело соглашалась с родителями. С самого начала она объявила себя — несколько вызывающе — атеисткой. Нет, она не какая-то там жеманничающая атеистка, а настоящая: она считает, что род человеческий мог бы быть намного лучше, если бы освободился от своей иллюзии существования или даже возможности существования Бога. Любопытно, что сновидения Марсии были полны религиозных символов — птиц, влетающих в комнаты с бумажными свитками в клювах, и в этих свитках были непонятные послания, написанные на каком-то древнем языке. Но я не стал спорить с Марсией об этом аспекте ее сознания. Фактически, мы вообще не касались религиозных вопросов за все два года ее лечения.
В первую очередь, и надолго, мы сосредоточились на ее отношениях с родителями — двумя умнейшими, рациональными людьми, которые прекрасно обеспечивали дочь экономически, но эмоционально были очень далеки от нее в своем сухом интеллектуализме. Помимо эмоциональной дистанции, их разделяло и то, что, целиком захваченные собственной карьерой, они уделяли дочери мало сил и времени. А в результате Марсия, при всем домашнем комфорте и беззаботности, оказалась «бедной богатой девочкой», психологической сиротой. Но она и слышать об этом не желала. Она вознегодовала, когда я предположил, что родители существенно обделили ее, лишив своего внимания; она обиделась, когда я заметил ей, что она одевается как сирота: это новый стиль, сказала она, и не мое дело критиковать его.
Состояние Марши улучшалось мучительно медленно и все же заметно. Решающим элементом была теплота и близость наших с ней отношений; они устанавливались долго, обоюдными усилиями, и заметно контрастировали с ее семейными отношениями. Однажды утром, когда пошел уже второй год лечения, Марсия пришла на сеанс с новой сумкой в руках. Сумка была в три раза меньше старой холщевой и бросалась в глаза буйством расцветки. После этого она, с интервалом около месяца, стала прибавлять к своему гардеробу по одной яркой вещи; оранжевый, желтый, голубой, зеленый цвета появлялись на ней, как лепестки медленно раскрывающегося бутона. На предпоследнем нашем сеансе Марсия тихо заговорила о том, как прекрасно она себя чувствует:
— Вы знаете, странно, но не только во мне все изменилось; мне кажется, что изменилось все вокруг меня. Я вроде бы нахожусь там же, живу в том же старом доме, делаю все то же, что и раньше; но весь мир выглядит иначе, ощущается совершенно иначе. Я чувствую, что он теплый и безопасный, он любит и восхищает, и он добр. Я, помню, говорила вам, что я атеистка. По-моему, я уже не атеистка. Иногда, когда я чувствую, что мир правилен, я говорю сама себе: «Слушай, я готова поклясться, что Бог действительно есть. Я думаю, что мир не может быть таким правильным, если Бога нет». Это даже забавно. Я не знаю, как говорить о таких вещах. Я просто чувствую себя подключенной, настоящей, как будто я настоящая часть какой-то очень большой картины, хотя самой картины я почти не вижу. Я знаю только, что она есть, и что она хороша, и что я часть ее.
В процессе лечения Кэти перешла из состояния, в котором Бог был всемогущим, в состояние, где он ничего не значил. Марсия же перешла от отрицания концепции Бога к позиции, где он становился очень важным для нее. Один и тот же процесс, один и тот же врач, но, по всей видимости, противоположные результаты, хотя оба — положительные. Как это можно объяснить?
Прежде чем предпринимать попытку объяснения, я предлагаю рассмотреть еще одну историю. В случае Кэти врач должен был активно оспаривать ее религиозные идеи, чтобы добиться значительного ослабления роли представлений о Боге в ее жизни. У Марсии же представление о Боге приобретало все более важное значение, но без каких либо воздействий врача на ее религиозные идеи. Возникает вопрос: всегда ли врач должен активно оспаривать атеизм или агностицизм пациента и преднамеренно подталкивать его к религиозности?
История болезни Теодора
Теду было тридцать лет, когда он обратился ко мне. Предшествующие этому событию семь лет он прожил отшельником в маленькой хижине далеко в лесу. Друзей у него было мало, а близких вовсе не было. За эти годы он ни разу не встречался с женщинами. Время от времени он выполнял незначительные плотничьи работы, а в основном заполнял свои дни рыбной ловлей, чтением и бесконечными размышлениями над пустяковыми вопросами, вроде того, что он будет сегодня есть на ужин и как ему это приготовить или может ли он позволить себе купить недорогой столярный инструмент. Фактически, он был достаточно богат благодаря полученному наследству. Интеллект у него был блестящий, но, как он сам выразился на первом сеансе, парализованный.
— Я знаю, что мне следовало бы найти себе более содержательное и творческое занятие, — жаловался он, — но я не могу принимать даже маленьких решений, не говоря уже о значительных. Я должен делать карьеру, я должен пойти куда-нибудь учиться и приобрести профессию, но мне ничего не хочется. Я думал о педагогической работе, научной карьере, медицине, международных отношениях, сельском хозяйстве, экологии — ничто меня не захватывает. Я могу заинтересоваться чем-то на день-два, но затем любая деятельность предстает передо мной как куча непреодолимых препятствий. И сама жизнь выглядит неразрешимой проблемой.
Его несчастья начались, по его словам, когда ему было восемнадцать лет и он поступил в колледж. До этого все было нормально — обычное детство в крепкой, состоятельной семье с двумя старшими братьями и родителями, которые заботились о нем больше, чем друг о друге, хорошая частная школа, где он охотно и хорошо учился. А затем — и это, видимо, было каким-то переломом — он влюбился; страстный любовный роман закончился тем, что женщина отвергла его. Это произошло за неделю до поступления в колледж. Расстроенный и удрученный, он провел почти весь первый студенческий год в попойках. Несмотря на пьянство, успеваемость у него была хорошей.
Потом было еще несколько любовных связей, все более вялых и безрадостных. Оценки его тоже поползли вниз. Он смотрел на бумагу и не мог решиться писать. В автомобильной аварии погиб его ближайший друг Хенк; он с трудом пережил эту потерю и в тот год даже перестал пить. Но проблема с принятием решений усугублялась. На последнем курсе он просто не мог выбрать тему дипломной работы. Учеба уже фактически закончилась. Он снимал комнату вне территории университета. Для получения диплома ему оставалось представить небольшую диссертацию — обычно такая работа выполняется в течение месяца. У него ушло на это три года, но диссертацию он так и не написал. И тогда, семь лет назад, он ушел жить в лес
Тед был уверен, что причиной его болезни стали сексуальные проблемы. Ведь все несчастья начались после неудачной любви, не так ли? Кроме того, он прочитал почти все, что когда-либо написал Фрейд (во всяком случае намного больше, чем прочитал я). Поэтому первые шесть месяцев лечения мы пытались проникнуть в тайны его детской сексуальности, но ничего особенного не обнаружили. Однако в этой работе проявились некоторые интересные черты его личности. Одна из них — полное отсутствие энтузиазма. Он мог мечтать о хорошей погоде, но когда она наступала, пожать плечами и сказать: «В общем-то, какая разница. Все равно каждый день, по существу, похож на другой». Поймав огромную щуку, он с легким сердцем выпускал ее обратно в озеро: «Я столько не съем, и друзей у меня нет, чтобы поделиться».
С этим отсутствием энтузиазма хорошо вязался и его мировой снобизм: во всем мире и во всех вещах он находил признаки дурного вкуса. У него был критический взгляд на все. Я заподозрил, что он использует свой снобизм для того, чтобы удерживать определенную дистанцию между собой и теми вещами, которые могли бы эмоционально увлечь его. Наконец, Тед был чрезвычайно скрытен, что сильно затрудняло и замедляло ход лечения. Самые важные факты любого эпизода приходилось буквально выпрашивать у него. У него был такой сон: «Я находился в классной комнате. И был какой-то предмет — я не знаю, что это было, — который я спрятал в коробку. Я сколотил эту коробку вокруг предмета так, чтобы никто не знал, что там внутри. Я засунул коробку в ствол сухого дерева, а затем закрыл отверстие куском коры и привинтил кору к стволу специально сделанными деревянными шурупами. Но, сидя в классе, я вдруг вспомнил, что, кажется, не до конца завинтил шурупы и головки их заметно выступают. Меня охватило беспокойство. В конце концов я бросился вон из класса, прибежал в лес и завинтил шурупы на одном уровне с корой, так что они стали незаметны. После этого я успокоился и вернулся в класс». Как и у многих других пациентов, класс и классная комната в сновидении Теда символизировали лечение. Было ясно, что он не хочет допускать меня к сердцевине невроза.
Первый маленький прокол в кольчуге Теда случился на одном из сеансов на шестом месяце лечения. Вечер накануне Тед провел в гостях у знакомого.
— Это был ужасный вечер, — жаловался Тед, — Он заставил меня прослушать только что купленную им новую запись. Это была фонограмма Нейла Даймонда к фильму «Чайка Джонатан Ливингстон». Совершенно изнурительное занятие. Я не понимаю, как образованный человек может получать удовольствие от этой вонючей слизи и называть ее музыкой.
Интенсивность его снобистского раздражения заставила меня навострить уши.
— «Чайка Джонатан Ливингстон» — книга религиозная, — заметил я. — Интересно, музыка тоже религиозная?
— По-моему, ее можно назвать религиозной настолько же, насколько и музыкой.
— Быть может, вас возмутила именно религия, а не музыка, — предположил я.
— Пожалуй, да. Я действительно нахожу религию такого сорта возмутительной, — ответил Тед.
— Какого же сорта эта религия?
— Сентиментальная. Слащавая. — Тед почти выплевывал слова.
— А какого еще сорта бывает религия? — спросил я. Тед выглядел удивленным и растерянным.
— Да, видимо, никакого. Я вообще не вижу в религии ничего привлекательного.
— И никогда не находили?
Он невесело засмеялся.
— Ну, когда я был еще несмышленым подростком, я одно время сильно увлекался религией. В старшем классе я даже был священником нашей школьной церкви.
— И что?
— Что что?
— Что же сталось с вашей религией?
— А что с ней могло статься. Я ее перерос.
— Каким образом вы ее переросли?
— Что вы имеете в виду? — Тед явно был раздражен. — Как можно вообще перерасти что-либо? Взял да и перерос, вот и все.
— Когда вы переросли ее?
— Не знаю. Просто перерос. Я же сказал вам. Я никогда не посещал церковь в колледже.
— Никогда?
— Ни разу.
— Итак, в выпускном классе школы вы были священником, — подытожил я, — затем у вас была несчастливая любовная история летом, а после этого вы ни разу не ходили в церковь. Очень крутая перемена. Вам не кажется, что она как-то связана с тем, что вас отвергла ваша девушка?
— Ничего мне не кажется. То же самое произошло со многими моими одноклассниками. Мы достигли совершеннолетия в такое время, когда религия была не в моде. Возможно, моя девушка как-то повлияла на это, а возможно, и нет, откуда я могу знать? Я знаю только, что потерял всякий интерес к религии.
Следующая трещина появилась месяц спустя. Мы были сосредоточены на странном отсутствии всякого энтузиазма у Теда. Он не отрицал этой своей черты.
— Последний раз, я хорошо это помню, я испытывал энтузиазм десять лет назад, — рассказывал он. — Это было на предпоследнем курсе колледжа, в конце осеннего семестра, когда я писал работу по курсу современной английской поэзии.
— О чем была эта работа?
— Вряд ли я вспомню, это было так давно.
— Чепуха, — сказал я. — Если захотите, то вспомните.
— Кажется, я писал о Джерарде Менли Хопкинсе. Это был один из настоящих современных поэтов. Насколько могу припомнить, я увлекся его стихотворением «Пестрая красота».
Я оставил кабинет, пошел в свою библиотеку и вернулся с покрытым пылью томиком английской поэзии — он сохранился у меня со студенческих лет. Я нашел «Пеструю красоту» на странице 819 и стал читать:
Слезы навернулись мне на глаза.
— Это же стихи об энтузиазме, — сказал я.
— Да.
— И это очень религиозное стихотворение.
— Да.
— Вы писали статью о нем в конце осеннего семестра; то есть это был январь?
— Да.
— Если я не ошибаюсь, ваш друг Хенк погиб в следующем месяце, феврале?
— Да.
Я почувствовал, как нарастает неимоверное напряжение. В эту минуту я не знал толком, что мне делать. Но нужно было что-то делать, и я решился:
— Итак, вас отвергла ваша первая по-настоящему любимая девушка, когда вам было семнадцать, и вы утратили свой энтузиазм по отношению к церкви. Еще через три года погибает ваш друг, и у вас пропадает энтузиазм ко всему на свете.
— Он не пропадал, у меня его отняли! — Тед почти кричал, взволнованный сильнее, чем когда-либо раньше.
— Бог отверг вас, и тогда вы отвергли Бога.
— А что мне было делать? Это дерьмовый мир. И всегда он был дерьмовым.
— Я думал, ваше детство было счастливым.
— Нет. Оно тоже было дерьмовым.
И это была правда. Под внешней видимостью благополучного родительского дома скрывалась ежедневная изнурительная битва. Оба старших брата постоянно донимали его с беспощадной жестокостью. Родители были слишком заняты собственной карьерой и ненавистью друг к другу, чтобы обращать внимание на мелкие детские проблемы, и никаким образом не заботились о защите маленького обиженного Теда. Он убегал из дому, и длительные одинокие прогулки по окрестностям были его единственным утешением. Мы установили, что эти детские привычки — ему тогда и десяти еще не было — стали прообразом его отшельнических склонностей. Приходская школа принесла некоторое облегчение, там не было такой жестокости. В ходе наших разговоров все больше нарастала — точнее, высказывалась — его обида на весь мир. Несколько месяцев Тед облегчал свою душу рассказами о своих детских страданиях, о боли утраты Хенка, о тысячах маленьких болей, смертей, отвергнутых ожиданий и потерь. Вся жизнь его казалась водоворотом смерти и мучения, опасности и дикости.
Переломный момент наступил на шестнадцатом месяце лечения. Тед принес на сеанс небольшой томик
— Вы всегда говорите о моей скрытности, — сказал он, — и не без оснований. Я и правда скрытен. Вчера вечером я рылся в старом хламе и нашел вот этот дневник. Я вел его на втором курсе колледжа. Я даже не заглядывал в него. Никакой цензуры. Вы можете почитать меня раннего, десятилетней давности, в полном оригинале — если хотите.
Я сказал, что хочу, и читал дневник два последующих вечера. Почерпнуть оттуда что-либо оказалось нелегко; ясно было только, что порожденная болью защитная маска одинокого сноба уже в то время глубоко срослась с ним. Но одна маленькая деталь привлекла мое внимание. Он описывал свою одинокую воскресную прогулку в январе, когда его захватила сильная снежная буря и он едва к полуночи добрался до общежития. «Я чувствовал радостное опьянение по возвращении в уют моей комнаты, — писал он. — Это было похоже на близость смерти, испытанную мною прошлым летом». На следующем сеансе я попросил его рассказать, каким образом он оказался тогда близок к смерти.
— О, я уже рассказывал вам об этом, — сказал Тед.
К этому времени я хорошо знал, что если Тед утверждает, что он мне что-то уже рассказывал, то, значит, он пытается это скрыть.
— Вы опять скрытничаете, — ответил я.
— Ну как же, я рассказывал. По-моему, рассказывал. Во всяком случае, ничего такого особенного там не было. Вы помните, я работал во Флориде летом между первым и вторым курсами. И был там как-то ураган. Вы знаете, я люблю штормы. В самый разгар шторма я вышел на дамбу. И меня смыло волной. А затем следующей волной выбросило обратно. Вот и все. Произошло это очень быстро.
— Вы подошли к краю дамбы в самый разгар урагана? — спросил я недоверчиво.
— Я же сказал вам, я люблю шторм. Я хотел быть поближе к этой природной стихии.
— Это я могу понять, — сказал я. — Я тоже люблю шторм. Но я не знаю, смог ли бы я подвергнуть себя такой опасности.
— Ну, вы же знаете, у меня есть пунктик насчет самоубийства, — сказал Тед почти с озорством. — А в то лето мне действительно не хотелось жить. Я анализировал это. Правду сказать, я не помню, чтобы у меня была явная мысль о самоубийстве, когда я шел на дамбу. Но к собственной жизни я был почти равнодушен, это точно; и я допускаю, что был не прочь покончить с собой.
— Вас смыло?
— Да. Мне трудно описать, как это случилось. В воздухе было столько брызг, что я почти ничего не видел. Я думаю, это была очень большая волна. Я почувствовал ее удар, меня подхватило и понесло, никакой опоры, я оказался в пучине; я ничего не мог сделать, чтобы спастись. Я был уверен, что погибну. Меня охватил ужас. Через какие-то мгновения я почувствовал, как меня подхватила другая, должно быть, обратная волна, и тут я шлепнулся на бетон дамбы. Я пополз по бетонному склону, взобрался на верх дамбы и, перебирая руками, дотащил свое тело до суши. Меня немного помяло. Вот и все.
— Каковы же ваши впечатления от этого события?
— Что вы имеете в виду? — спросил Тед, избегая, как обычно, ответа.
— Именно то, что я сказал. Каковы ваши впечатления?
— Вы имеете в виду то, что я спасся? — продолжал тянуть Тед.
— Да.
— Ну, пожалуй, я чувствовал, что мне повезло.
— Повезло? — допытывался я. — Просто необычайное совпадение, эта обратная волна?
— Собственно, да.
— Это можно назвать и чудом, — сказал я.
— Я думаю, это была счастливая случайность.
— Вы думаете, это была счастливая случайность, — повторил я, передразнивая его.
— Да, черт возьми, я думаю, это была счастливая случайность.
— Интересно получается, Тед, — сказал я. — Как только с вами случается что-то особенно неприятное, вы поносите Бога, вы поносите весь этот ужасный, дерьмовый мир. Но когда происходит что-нибудь хорошее для вас, вы считаете, что это счастливая случайность. Маленькая трагедия — и уже Бог виноват. Чудесная благодать — и вы видите только счастливый случай. Как вы это объясните?
Оказавшись лицом к лицу с непоследовательностью собственного отношения к счастливым и несчастливым событиям, Тед стал все больше задумываться над теми вещами, которые были в ладу с миром, — над кислым и сладким, над ярким и туманным. Поработав над болью утраты Хенка и над другими утратами, которые он пережил, Тед начал всматриваться в обратную сторону монеты, имя которой жизнь. Он принял необходимость страдания, принял парадоксальную природу бытия, «пестроту вещей». Это приятие стало возможным, конечно, благодаря атмосфере постоянно нарастающего тепла, радости и любви между нами. В поведении Теда начались перемены. Очень осторожно он возобновил встречи с женщинами; в его поступках появился некоторый энтузиазм. Расцветала его религиозная природа. Повсюду замечал он тайну жизни и смерти, сотворения, разрушения и возрождения. Он стал читать теологическую литературу. Он слушал в записи рок-оперу «Иисус Христос, суперзвезда», Евангелие и даже приобрел себе видеокассету «Чайка Джонатан Ливингстон».
Прошло два года от начала лечения, и однажды утром Тед объявил, что пришло время практических результатов.
— Я думаю подать заявление в аспирантуру на отделение психологии, — сказал он. — Я знаю, вы скажете, что я просто имитирую вас, но я обдумал все хорошо и так не считаю.
— Продолжайте, — попросил я.
— Так вот, обдумав все, я пришел к выводу, что делать следует то, что считаешь самым важным. Если я возобновляю учебу, то должен изучать самые важные вещи.
— Продолжайте.
— Я решил, что человеческое сознание — это важно. И его лечение — это важно.
— Человеческое сознание и психотерапия — это самые важные вещи? — спросил я.
— Пожалуй, важнее всего — Бог.
— Тогда почему вы не изучаете Бога?
— Что вы имеете в виду?
— Если Бог важнее всего, почему вы не изучаете Бога?
— Извините, я вас просто не понимаю, — сказал Тед.
— Это потому, что вы запретили себе понимать, — отрезал я.
— Но я действительно не понимаю. Как можно изучать Бога?
— Психологию изучают в соответствующей школе. Бога тоже изучают в соответствующей школе.
— Вы говорите о теологической школе?
— Да.
— Вы имеете в виду, чтобы я стал священником?
— Да.
— О, нет, этого я не могу сделать, — отшатнулся Тед.
— Почему же?
— Нет принципиальной разницы между психотерапевтом и священником, — стал изворачиваться Тед. — Я хочу сказать, что священники выполняют и значительную лечебную работу. А психотерапия тоже похожа на работу священника.
— Так почему же вам нельзя стать священником?
— Вы давите на меня, — разозлился Тед. — Моя карьера должна определяться моим личным решением. Я сам выберу свою специальность. Врачам не следует руководить пациентами. И делать выбор вместо меня — не ваше дело. Я сам сделаю свой выбор.
— Послушайте, я ведь никакого выбора за вас не делаю, — сказал я. — В данный момент я делаю чистый анализ. Я анализирую альтернативы, которые стоят перед вами. Вы — человек, который хочет делать самые важные вещи. Вы — человек, который чувствует, что самая важная вещь — Бог. И когда я предлагаю вам рассмотреть альтернативу богословской карьеры, вы не хотите даже слушать. Вы говорите, что не можете этого сделать. Хорошо, пусть вы не можете. Но это уже моя обязанность — выяснить, почему вы чувствуете, что не можете, почему исключаете это как альтернативу.
— Просто я не могу быть священником, — сказал Тед, запинаясь.
— Почему?
— Потому… потому что это означает публично выступать как человек Бога. То есть я должен буду идти к людям с моей верой в Бога. Я должен буду публично демонстрировать свой энтузиазм. Я просто не могу делать этого.
— Нет, вы просто продолжаете быть скрытным, разве не так? — сказал я. — Это все тот же ваш невроз, и вы все цепляетесь за него. Вы не можете показывать свой энтузиазм. Значит, вы хотите держать свой энтузиазм в шкафу?
— Послушайте, — заорал Тед, — вы не знаете, что это значит для меня! Вы не знаете, что значит быть на моем месте! Каждый раз, когда я открываю рот, чтобы высказать мой энтузиазм по какому-либо поводу, мои братья тут как тут и издеваются надо мной.
— Тогда получается, что вам все еще десять лет, — заметил я, — и ваши братья действительно никуда не делись. Теперь Тед уже буквально плакал от досады на меня.
— Это еще не все, — всхлипывал он. — Вы не знаете, как наказывали меня родители. Каждый раз, когда я бывал в чем-то виноват, они отнимали у меня то, что я любил. «Посмотрим-ка, к чему у нашего Теда особый энтузиазм. Ага, он с восторгом ждет поездки к тетушке на следующей неделе. Значит, мы ему скажем, что, поскольку он вел себя плохо, поездка отменяется. Так и сделаем. А еще у него есть лук со стрелами, он его очень любит. Значит, и лук отнимем». Простая, очень простая система. Они лишали меня всего, к чему я проявлял энтузиазм. Все, что я любил, я терял.
Так мы пришли к глубочайшим корням невроза Теда. Постепенно, большими усилиями воли, на каждом шагу напоминая себе, что ему уже не десять лет, что он уже не под каблуком родителей и не в пределах досягаемости братских уколов, Тед приучал себя к свободному изъявлению своего энтузиазма, любви к жизни и любви к Богу. Он все же решил поступить на факультет богословия. За несколько недель до отъезда он принес мне чек за последний месяц лечения. Одна особенность привлекла мое внимание: подпись Теда казалась длиннее, чем обычно. Я присмотрелся. Раньше он всегда писал свое имя в коротком варианте — «Тед» теперь на чеке стояло полное имя — «Теодор». Я спросил его о причине изменения.
— Я надеялся, что вы заметите это, — сказал он. — Знаете, я все еще немного скрытничаю. Когда я был совсем маленьким, моя тетушка сказала, что я должен гордиться именем Теодор, потому что оно означает «любимец Бога». И я возгордился. И сказал об этом братьям. Боже мой, они и из этого сделали посмешище. Они обзывали меня маменькиным сыночком, сосунком, девчонкой, неженкой, дразнили изо всех сил. «Сосунок из детского хора. Эй, сосунок, почему ты не поцелуешь алтарь? А почему ты не поцелуешь хормейстера?» — Тед улыбнулся. — Вы знаете, как эти дразнилки действуют. В общем, я стал стыдиться своего имени. А несколько недель назад я обнаружил, что уже не стыжусь. Значит, я могу спокойно пользоваться моим полным именем. В конце концов, разве я действительно не любимец Бога?
Младенец и вода в ванне
Описанные выше истории болезней были приведены для того, чтобы ответить на вопрос: является ли психопатологией вера в Бога? Если мы хотим выбраться из трясины детских поучений, местных традиций и суеверий, то должны поставить перед собой именно этот вопрос. Но наши истории болезней показывают, что ответ не будет простым. Иногда он положителен: безропотная вера Кэти в того Бога, которого дали ей мать и церковь, несомненно, задержала ее духовное развитие и отравила разум. Только через сомнения и отказ от своей веры смогла она вырваться к более широкой и более продуктивной жизни. Только так удалось ей обрести свободу развития. Но ответ бывает и отрицательным. По мере того как Марсия вырастала из холодного микрокосма своего детства, вырастала вместе с ней, спокойно и естественно, и ее вера в Бога. Тед отрекся от своей веры в Бога, но она должна была воскреснуть как важнейшая часть его освобождения и воскресения его души.
Как же нам быть со всеми этими «да» и «нет»? Призвание ученых — ставить вопросы, чтобы найти истину. Но ученые — тоже люди, слишком люди, и, подобно всем людям, они хотят, чтобы ответы были ясными, однозначными и легкими. В поисках простых решений ученые склонны попадать в две ловушки, когда они ставят вопросы о реальности Бога. Первая называется выплеснуть младенца вместе с водой из ванны. Вторая — туннельное видение.
Конечно, вокруг реальности Бога очень много грязной воды. Священные войны. Инквизиция. Жертвоприношение животных. Человеческие жертвоприношения. Суеверия. Оболванивание. Догматизм. Невежество. Лицемерие. Самодовольство. Негибкость. Жестокость. Сожжение книг. Сожжение ведьм. Запреты. Страх. Конформизм. Комплекс вины. Умопомешательство. Список этот почти бесконечен. Но дал ли все это людям Бог или люди дали это Богу? Слишком очевидно, что вера в Бога бывает разрушительно догматичной. Состоит ли проблема в том, что человек склонен верить в Бога, или в том, что он склонен быть догматичным? Каждый, кто видел закоренелого атеиста, знает, что такой индивид может быть столь же догматичным в своем неверии, как и верующий — в своей вере. От чего же нам избавляться, от веры в Бога или от догматизма?
Другая причина склонности ученых вместе с грязной водой выплескивать и ребенка заключается в том, что, как я уже замечал, наука и сама является религией. Ученый-неофит, которому лишь недавно открылось научное видение мира, может быть точно таким же фанатичным, как и христианин-крестоносец или воин Аллаха. Особенно заметно это тогда, когда в науку приходят из такой культуры и такого дома, где вера в Бога твердо ассоциируется с невежеством, суевериями, косностью и лицемерием. Тогда возникает эмоциональное и интеллектуальное искушение уничтожить идолов примитивной веры. Зрелость ученого, однако, наступает тогда, когда он осознает, что наука так же подвержена догматизму, как и любая религия.
Я уже давно утверждал, что для нашего духовного развития очень важно стать учеными, людьми, которые скептически относятся ко всему, чему нас научили, то есть к самым общим понятиям и предположениям нашей культуры. Но и сами научные понятия становятся иногда культурными идолами, поэтому нам необходимо становиться скептиками и по отношению к ним. И мы действительно можем созреть, вырасти из нашей веры в Бога, перерасти ее.
Теперь я хочу пойти дальше и предположить, что мы можем также дозреть, дорасти до веры в Бога. Скептический атеизм и агностицизм — не высший уровень понимания, которого могут достичь человеческие существа. Наоборот, есть основания считать, что за хаотическими понятиями и фальшивыми концепциями Бога лежит реальность, которая есть Бог. Именно это имел в виду Пол Тиллих, когда говорил о «боге вне Бога» именно поэтому некоторые мудрые христиане радостно возглашают: «Бог умер. Да здравствует Бог». Означает ли это, что путь духовного развития может вести сначала от суеверий к агностицизму, а затем от агностицизма к точному знанию Бога? Об этом пути девятьсот лет назад говорил суфий Аба Сайд ибн Аби-ль-Хаир:
Пролегает ли путь духовного роста только от скептического атеизма и агностицизма к истинной вере в Бога, или это не так, — фактически, некоторые интеллектуально развитые люди, склонные к скепсису, такие, как Марсия или Тед, развиваются, по-видимому, в направлении веры. И, заметим, вера, до которой они доросли, совсем не похожа на ту веру, из которой выросла Кэти. Бог, который приходит прежде скептицизма, может быть мало похожим на Бога, который приходит после. Как я упоминал в начале этой главы, единой монолитной религии не существует. Существует много религий и, вероятно, много уровней веры. Некоторые религии для отдельных людей могут быть губительными, другие — благотворными.
Все это особенно важно для тех ученых, которые занимаются психиатрией или психотерапией. Работая непосредственно с процессами развития, они как никто другой обязаны выносить суждения относительно благотворности или пагубности системы индивидуальных верований. Поскольку психотерапевты, как правило, принадлежат к скептической или даже чисто фрейдистской традиции, то у них наблюдается тенденция относить всякую страстную веру в Бога к патологии. В некоторых случаях эта тенденция переходит границы и оборачивается откровенным предубеждением. Недавно мне довелось разговаривать с одним студентом-старшекурсником, который серьезно подумывал об уходе в монастырь через несколько лет. К моменту нашего разговора он проходил курс психотерапии уже в течение года. «Но я не смог сказать моему врачу об этом намерении и о глубине моей религиозной веры, — признался он мне. — Я боюсь, что он не поймет». Я слишком мало знал этого молодого человека, чтобы судить о том, какое значение для него имеет монастырь и насколько его желание уйти туда связано с неврозом. У меня было сильнейшее желание сказать ему: «Вам нужно обязательно рассказать об этом врачу. Для вашего излечения очень важно, чтобы вы во всем были открыты, а особенно в таком серьезном вопросе, как этот. Вы должны доверять объективности вашего врача». Но я не сказал этого. Я далеко не был уверен, что врач будет объективен, что он поймет в истинном смысле слова.
Психиатры и психотерапевты с упрощенным отношением к религии могут оказать плохую услугу некоторым своим пациентам. Это относится к тому случаю, когда они считают все религии хорошими и здоровыми; но справедливо это и тогда, когда они выплескивают с водой и младенца и видят в любой религии болезнь или Врага; наконец, это справедливо и тогда, когда, сталкиваясь со сложной ситуацией, они устраняются от всякой работы с религиозными проблемами пациентов и прячутся за маской принципиальной объективности, которая позволяет им считать себя как бы непричастными, не вовлеченными в эти духовные религиозные проблемы. А между тем их пациенты нередко нуждаются в такой причастности. Я не хочу сказать, что они должны отбросить свою объективность или что удерживать равновесие между объективностью и собственной духовностью — легкое дело. Я хочу сказать другое, скорее обратное: в религиозных вопросах психотерапевтам всех направлений необходимо становиться не менее вовлеченными, но более искусными, чем они обычно бывают.
Туннельное видение ученых
Иногда к психиатрам приходят пациенты со странным нарушением зрения: они видят лишь прямо перед собой, притом их поле зрения чрезвычайно сужено. Слева, справа, выше и ниже небольшой области они не видят ничего. Они не могут видеть одновременно два предмета, расположенные рядом; они видят только один, а для того, чтобы увидеть другой, должны повернуть голову. Их система зрительного восприятия похожа на туннель с небольшим кружком света в конце. Никаких физических нарушений, которыми можно было бы объяснить этот симтом, в системе зрения таких пациентов не обнаруживается. Похоже, они по какой-то причине как будто не хотят видеть больше, чем то, что находится прямо перед глазами, в пределах избранного ими фокуса.
Вот еще одна причина, почему люди науки склонны выплескивать с водой ребенка: они не видят ребенка. Многие ученые просто не смотрят в ту сторону, где лежат доказательства реальности Бога. Они страдают своего рода туннельным видением; добровольно наложив на себя психологические шоры, они не в силах направить свое внимание на царство духа.
Из причин такого туннельного видения в науке я хочу рассмотреть две, порожденные самой природой научных традиций. Первая причина связана с методологией. В своем похвальном стремлении к опыту, точному наблюдению и повторяемости результатов наука ставит во главу угла измерение. Измерить что-то означает испытать это в определенном пространстве, там, где можно произвести наблюдения с высокой точностью и где их могут повторить другие. Благодаря измерениям, наука достигла колоссальных успехов в постижении материальной вселенной. Но под влиянием этих успехов сами измерения превратились в научного идола. Для многих ученых это стало основанием не только для скептицизма, но и для полного отрицания всего, что не может быть измерено. Эти ученые как бы говорят: «Чего нельзя измерить, того нельзя познать; нет смысла заниматься тем, чего нельзя познать; поэтому все, что не может быть измерено, несущественно и не стоит нашего внимания». В силу такой логики многие ученые исключают из серьезного рассмотрения все, что не поддается осязанию или таковым кажется. В том числе, конечно, и проблемы бытия Бога.
Это странное, но на редкость вездесущее предположение — что все то, что трудно изучать, не заслуживает изучения, — в последнее время начинает оспаривать уже сама наука. Одно из таких направлений возникло благодаря непрерывно совершенствующимся методикам исследований. С помощью такого оборудования, как электронные микроскопы, спектрофотометры и компьютеры, а также программного обеспечения с применением статистических методов мы сегодня производим измерения все более сложных явлений и процессов; два-три десятка лет назад эти измерения были немыслимы. При таких темпах прогресса мы скоро, вероятно, сможем сказать: «Нет ничего вне пределов нашего видения. Если мы решили исследовать что-нибудь, всегда сможем придумать метод этого исследования».
Другое направление, которое может помочь нам избежать научного туннельного видения, — сравнительно молодая отрасль науки, открывшая реальность парадоксов. Сто лет назад парадокс, с точки зрения научного ума, означал ошибку, заблуждение. Но, исследуя такие явления, как природа света (электромагнетизм), квантовая механика и теория относительности, физическая наука на протяжении минувшего столетия постепенно доросла до понимания того, что на определенном уровне реальность поистине парадоксальна. Вот что писал по этому поводу Роберт Оппенгеймер:
На вопросы, которые на первый взгляд кажутся простейшими, мы либо не даем ответа, либо отвечаем так, что это больше напоминает какой-то странный катехизис, чем прямые утверждения физической науки. Если мы спрашиваем, например, остается ли положение электрона неизменным, то ответ должен быть «нет» если спросить, изменяется ли положение электрона со временем, ответ будет «нет» если спросить, покоится ли электрон, ответ будет «нет» на вопрос, движется ли электрон, мы также отвечаем «нет». Подобные ответы давал Будда, когда его расспрашивали о состоянии человеческого Я после смерти; но такие ответы неизвестны научной традиции XVII–XVIII веков. (Science and the Common Understanding. New York: Simon and Schuster, 1953. p.40)
В продолжение многих столетий на языке парадоксов с нами говорят мистики. Возможно ли найти место для встречи науки с религией? Если мы способны сказать, что «человек одновременно и смертен, и вечен», а также, что «свет есть и волна, и частица», то это означает, что мы начали говорить на одном языке. Возможно ли, чтобы путь духовного развития от религиозного суеверия к научному скептицизму привел нас в конечном итоге к подлинной религиозной реальности?
Эта зарождающаяся возможность объединения религии и науки — самый важный и самый яркий феномен сегодняшней интеллектуальной жизни. Но пока можно говорить только о зародыше. Ибо по большей части и верующий, и ученый продолжают оставаться в собственных узких пределах, и каждый из них по-своему зашорен в собственном типе туннельного видения. Посмотрите, к примеру, на их поведение в связи с проблемой чуда. Сама идея чуда для большинства ученых — чистый объект анафемы. За последние четыреста лет наука открыла и сформулировала немало «естественных законов», таких, как «Два объекта притягиваются друг к другу прямо пропорционально их массе и обратно пропорционально квадрату расстояния между ними» или «Энергия не возникает и не исчезает». Но, преуспев в открытиях естественных законов, ученые в рамках своего видения мира превратили в идола понятие естественного закона, подобно тому, как они идолизировали понятие измерения. Результат получился тот, что каждый раз, когда какое-то событие не удается объяснить известными естественными законами, научный мир полагает, что это событие нереально. С позиции методологии наука как бы говорит: «То, что очень трудно изучать, не заслуживает изучения». А с позиции естественного закона она добавляет: «То, что очень трудно понять, не существует».
Церковь смотрит на вещи несколько шире. Религиозный мир полагает, что если что-то нельзя объяснить известными естественными законами, то это чудо, а чудеса существуют. Но, подтвердив существование чуда, церковь никогда не заботилась о том, чтобы разобраться в нем поглубже. «Чудеса не нуждаются в научном исследовании; их следует просто принимать как проявления Бога» — такова доминирующая религиозная позиция. Верующие не хотят, чтобы наука расшатывала их религию; точно так же ученые не любят, когда религия расшатывает их науку.
Случаи чудесного исцеления, например, всегда использовались католической церковью для подтверждения святости целителя, а во многих протестантских общинах это стало почти стандартной процедурой. Но церковь никогда не говорит врачам: «Давайте вместе изучать эти удивительные явления». Точно так же и врачи не говорят «Почему бы нам вместе не попробовать исследовать эти случаи, столь важные для нашей профессии?» Нет, позиция медиков такова: чудесных исцелений не бывает; болезни, от которой исцелился этот человек, просто не было изначально: либо это было воображаемое расстройство типа истерической реакции, либо имел место ложный диагноз. К счастью, однако, в настоящее время некоторые серьезные ученые, медики и религиозные искатели истины приступают к исследованию природы таких феноменов, как спонтанная ремиссия у раковых больных и яркие случаи психического исцеления.
Пятнадцать лет назад, когда я только окончил медицинский институт, я был уверен, что чудес не бывает. Сегодня я убежден, что чудеса на самом деле встречаются очень часто. Этой переменой в моем сознании я обязан двум факторам, действовавшим в одном направлении. Одним фактором был целый ряд событий, которые я наблюдал как психиатр и которые вначале казались само собой разумеющимися; но когда я стал задумываться над ними, то увидел, что в моей работе с пациентами, направленной на их духовное развитие, мне помогало что-то такое, чему я не мог дать логического объяснения; другими словами, в этом было чудо. Эти случаи — я еще опишу некоторые из них — заставили меня засомневаться в справедливости моего прежнего предположения, что чудес не существует. Сомневаясь, я оказался открытым для возможности существования чудес. Эта открытость стала вторым фактором, вызвавшим перемену в моем сознании: она позволила мне смотреть на обычное повседневное существование глазами, открытыми для чуда. Чем больше я смотрел, тем больше находил. Если тому, кто будет читать эту книгу до конца, можно передать одно мое пожелание, то пусть это будет способность воспринимать чудо. Об этой способности недавно были написаны такие слова:
Самореализация рождается и созревает в особенного вида осознании — осознании, описанном многими различными способами и многими различными людьми. Мистики, например, говорили о нем как о восприятии божественности и совершенства мира. Ричард Бак называл его космическим сознанием; Бубер описывал его через отношения Я-Ты, а Маслоу обозначал термином познание Бытия. Мы воспользуемся терминологией Успенского и назовем его восприятием чудесного. «Чудесное» означает не только необычайные явления, но и обыденные вещи, ибо это особое осознание может быть вызвано каким угодно объектом при условии достаточно пристального к нему внимания. Когда восприятие освобождено от давления предрассудка и личного интереса, оно беспрепятственно вкушает мир таким, как он есть, и взирает на присущее миру великолепие… Восприятие чудесного не требует никакой веры и никаких предположений. Требуется лишь полное и пристальное внимание к данностям жизни, т. е. к тому, что настолько всегда- и вездесуще, что обычно считается само собой разумеющимся. Истинное благоговение перед миром доступно на каждом шагу и находит свой объект во всем — в крошечных частицах наших тел, в необъятных просторах космоса, в теснейшей взаимосвязанности их и всех других вещей… Мы являемся частью тонко сбалансированной экосистемы, в которой взаимозависимость идет рука об руку с обособленностью. Мы все — индивиды, но мы также и части большого целого, объединенного в нечто грандиозное и прекрасное сверх всяких описаний. Восприятие чудесного есть субъективная сущность самореализации, корень, из которого вырастают высшие свойства и высшие переживания человека. (Michael Stark and Michael Washburn, «Beyond the Norm: A Speculative Model of Self-Realization», Journal of Religion and Health, Vol.16, № 1 [1977], pp.58–59)
Размышляя о чудесах, я прихожу к выводу, что мы слишком драматизировали наши представления. Нам нужно, чтобы запылал куст, расступилось море, с небес раздался громоподобный голос. На самом же деле нам следует присматриваться к обычным повседневным событиям нашей жизни как к свидетельствам чуда, сохраняя в то же время научную ориентацию.
Именно это я постараюсь сделать в следующей главе, исследуя обычные случаи в практике психиатрии, приведшие меня к пониманию необыкновенного феномена благодати.
Но эту главу я хотел бы закончить предостережением. Взаимосвязь между наукой и религией может обернуться зыбкой и опасной трясиной. Нам предстоит работать с экстрасенсорным восприятием, «психическими» и «паранормальными» явлениями и другими разновидностями подобного рода чудес. Здесь очень важно не растеряться и не попасть впросак. Недавно я присутствовал на конференции на тему об исцелении верой; один за другим высокообразованные докладчики представляли истории, из которых должно было следовать, что они, докладчики, или другие лица обладают целительной силой; все это излагалось с претензией на научную строгость, которой там фактически не было. Если целитель накладывает руки на воспаленный сустав больного, а на следующий день воспаление прекращается, то это не означает, что больного вылечил этот целитель. Воспаленные суставы обычно перестают быть воспаленными рано или поздно, сразу или постепенно, независимо от того, что на них накладывают.
Если два события происходят в один и тот же период времени, это еще не значит, что между ними есть причинная связь. Поскольку все эти явления сложны и неоднозначны, мы тем более должны подходить к ним со здоровым скептицизмом, иначе можем ввести в заблуждение себя и других. Одно из заблуждений возникает, например, когда вы замечаете отсутствие скептицизма и строгой экспериментальной проверки в высказываниях тех лиц, которые публично доказывают реальность психических явлений. Такие лица создают дурную славу всему этому направлению. Поскольку сфера психических явлений привлекает так много людей со слабыми представлениями о строгой проверке реальности, то у здравомыслящего слушателя появляется сильное подозрение, что сами эти психические явления нереальны, хотя это на самом деле не так.
Есть много охотников получить простые ответы на сложные и трудные вопросы, сочетая популярные научные и религиозные представления и вкладывая в это занятие много фантазии и мало мысли. Если такие сочетания оказываются бесплодными, то это еще не доказательство, что они немыслимы или безнадежны. Очень важно, чтобы наше поле зрения не было ограничено научным туннелем, но столь же важно, чтобы наша способность к критике и скепсису не была парализована великолепным сиянием духовного царства.