Покинув её возле гостевого блока, он медленно пошёл по коридору. Голова была слишком полна мыслями, чтобы рассортировать их, но на тревогу места уже не хватало. Он ощущал только отстранённую, холодную собранность.

Он вышёл на стоянку и неспешно открыл мобиль. Сегодня четырнадцатое. Вот и чудно. Значит, послезавтра на встречу с контролёром он не попадёт. Неожиданно эта мысль наполнила его душу таким покоем, какого он не ощущал уже год. Предвкушение свободы. В любом её виде. Впрочем, вид у его свободы будет только один. Он умрёт. В лучшем случае — через несколько дней. В худшем — этой ночью. Шансов выжить он пока не видел, и всё-таки позволял себе мечтать о том, как он распорядится оставшимся временем. Год назад, заговори он, всё вышло бы точно так, как он объяснил ей. Система перемолола бы их с Сандой в любом случае. Но пока он выиграл время. А ещё возможность умереть так, как решит он сам. На самом деле — невероятную! И, раз это удалось, он собирался отдать долги хотя бы перед ней. За ним была вина. Женщине, которую он наконец-то выбрал, он смог дать лишь плотскую радость, но не своё честное Слово. А так не годилось.

Правда, если их накроют ночью — это будет очень, очень, очень плохой вариант. Потому что тогда он не успеет загнать пулю в висок ей. А ей, уж конечно, лучше умереть от его рук, чем быть арестованной третьим отделом. Он слишком хорошо знал, что за этим последует. В конце концов от её тёплого дрожащего тела и светлой души не останется ничего. Ничего такого, что напоминало бы Санду да Кун.

Он опустился на водительское сиденье и неожиданно замер, положив уставшие руки на рулевое колесо. Он мгновение смотрел перед собой и словно ничего не видел — только череду уже полустёртых из памяти лиц, платьев, рук, ног, улыбок… Сколько женщин прошло через его жизнь? Да он и не считал… Циничные и опасные сотрудницы, испуганные подследственные, случайные подружки, державшиеся рядом не далее, чем они узнавали о роде его деятельности, и даже претенциозные девицы из Института, спорившие на то, смогут ли они его соблазнить. (Вот же невидаль — во-первых, он знал об этих пари, во-вторых, равнодушно предупреждал — с первой же попыткой сообщить товаркам, что спор выигран, они теряют работу и обретают проблемы; но отбиваться — нет, он не отбивался…) Но все они рано или поздно уходили — по своей воле или по правилам существования Комитета. Или он сам налаживал их к выходу.

Но однажды осознанная тоска — не уходила.

В конце концов он просто перестал что-то ощущать по этому поводу. Ни радости, ни романтики, ни даже отвращения. В жизни не было ничего, кроме работы, безликой арендованной квартиры (хотя на свои сбережения он мог весь дом купить), налаженого существования, а если вдруг, по какой-то нелепости, делалось совсем невмоготу, всегда можно было сбросить напряжение. Всё равно с кем, хотя пусть кто-то докажет, что он при этом не доставлял удовольствия каждой из своих женщин. Но выйти за пределы этих событий было невозможно. Он ощущал себя как муниципальный хупара, которого и опустили бы случайные доброхоты, только он не знает, куда идти. Не к кому. Некому служить, кроме общества. Некуда уйти, когда ты принадлежишь Системе. На что-то меньшее уже не разменяться. А вне Системы ничего нет.

А потом оказалось, что есть. Когда от слабости и шока он ничего не соображал — он позволил себе это. Принять её. Женщину, на которую его день ото дня «вело» всё сильнее — так, что сохрание хладнокровия начинало стоить ему всех сил, а это что-то да значило! «Вело» до сухости во рту, до слабости в коленях, до мути в голове от пьянящего, нестерпимого, вырубающего разум желания. А ведь события вокруг них уже тогда начали выходить из-под контроля, и разве до этого было?! И он так и не посмел выдать свои чувства. Не посмел, хотя чего это ему бы стоило? — обычно женщины покорялись если не ему, как человеку, то хотя бы ему, как власти — а он, в конце концов, обрёл бы физическое облегчение и ясность ума. Но эта женщина не стоила роли сиюминутной утехи. А что-то более серьёзное? Он не хотел втягивать её в свою жизнь. Его близкой подруге никогда не уйти из Комитета. Он на самом деле боялся, что таким шагом он разрушит её. И тем самым лишит себя ещё одной иллюзии. Он ошибался. Она приняла его реальность. Он принял её. Её не пугали его истории и идеи. Она сама была слишком ненормальным и необычным человеком. Она была врачом, в конце концов, а это почти то же самое, что он.

А кем был он, когда спас бриза?

Предателем своего долга — или застывшей в удивлении тягловой скотиной, которая впервые подумала? В картину его Мира вкралась странная помарка, но разобраться не было сил. И он решил, что незачем. Она бриз — но это уже не имело никакого значения. Ему всё равно было не жить. Он знал это с момента аварии. И позднее, когда его в кашу перемолол этот рыжий псих, а он чудом (и героизмом Санды) избежал неминуемой смерти — конец был лишь снова отсрочен, не более того. Что бы он ни сделал, это уже ни на что ни влияло. Это уже потом оказалось, что, настроившись на скорую смерть, он выпал из привычного мироощущения. Одно касание, нарушенная граница — и он понял, что больше её не отпустит.

Взамен он неожиданно и нежданно получил что-то такое, чего он никогда ещё не переживал. Ощущение закрытой спины, полной, безоговорочной безопасности. Близости, превосходящей всё ранее испытанное. Иногда ему казалось, что он бредит с открытыми глазами, воображая что-то такое, чего в его жизни быть не могло. Ни до, ни после его рождения. Собственный дом, где его будут ждать, никак не отмеченный тенью его работы. Он лишь изредка видел такие дома у других людей — светлые, уютные, слегка захламленные и полные щемящего чувства, которое лишь мимоходом можно было назвать любовью — а вообще оно было и проще, и куда сложнее. Этот дом снился ему почти каждую ночь их пути — и всё в его стенах было освещено присуствием Санды. Он сам не смог бы. И даже во сне он умирал от понимания, что это невозможно — умирал, но всё-таки из последних сил цеплялся за каждый миг рядом со своей женщиной. Знал, что ему не жить, и никогда не быть с ней, и уже никогда… Но это перестало иметь даже самое малое значение. Он впервые жил по-настоящему.

Всё время пути — он не думал о Вере и правилах. Он знал, что умрёт, и от его бегства за край не будет вреда. Но вышло иначе. Касание равнинной земли вернуло его к вопросу, от которого он отвернулся.

Почему дети рыжих так похожи на обычных людей? Так сильно, что даже десять тысяч Мудрейших во главе с легендарным Моиллани не отличат «глухого» сайти (это слово он узнал когда-то от неё) от аллонга? Но информация о существовании полукровок могла бы в корне изменить всю систему выявления засланцев — только пусти по кругу! Он не верил ни мига, что столь великолепно отлаженная система, какой был КСН, могла упустить этот факт из виду! Что в целом Мире не нашлось ни одного документа, или слуха, или списка с документа древних лет, сообщающих о лёгком смешении рас! Что за века работы комитетских палачей ни один пленный не выдал эти данные! Он не верил в это, как не верят в восход солнца на западе! Почему же всё это умалчивалось?! Какие мотивы двигали иерархами, или (может быть, они в курсе) другими сильными Мира? Они играют на руку бризам? Или эти данные пошатнут устои Мира не слабее правдивой истории о Смуте? И горькая участь летунов — лишь плата Мира за чьи-то заблуждения? За чью-то выгоду?

Он мучался этой проблемой четверо суток: от того последнего странного и страшного разговора с Рыжей в Горах — до прихода в столицу. Он так и не смог найти ответ, который удовлетворил бы бешенных зверей совести и логики, которые дрались в его сознании. Натолкнувшись на её убивающую руку, он не нашёл ответ. Но выиграл время.

Но это было — потом.

Тогда, в Горах прошло много времени, пока к нему вернулись способности к анализу хоть чего-нибудь, и он не вычленил тот маленький гвоздь, что выпал из его души.

Санда перечеркнула то воспоминание. Точнее, она сделала его таким болезненным, как удар тупого ножа — в мире, где она существовала, то утро не могло случиться. Ни с ней самой, ни с её детьми, ни с кем-то другим… Её реальность отрицала его прошлое. Он понял это, когда с самого донышка его души ушла смесь горькой обиды и душевной боли, гремучая каша эмоций, о которых он никогда не вспоминал — но которые и стали остовом спецоперу да Лигарры.

Отправная точка. Начало его пути. Раннее осеннее утро тридцать пятого числа Месяца Памяти 40 года Светлого Пути.

Сидя за рулём и не шевелясь, он на миг разрешил памяти коснуться этого дня. Странно. За последний год он вспоминал о нём чаще, чем когда-либо прежде, но теперь всё случившееся плыло перед его глазами с чёткостью стопки фотографий.

В то утро Санторийю покрывал слабый туман. В блеклом свете утра шоколадная рука с безукоризненно уложенным манжетом закрыла дверцу служебного мобиля.

Ему было десять лет. Он встал лишь несколько минут назад и не завтракал, но сейчас сидел прямо, как жердь, глядя перед собой, не ощущая ни сонливости, ни голода, и даже моргая куда реже, чем следовало. Он боялся расплакаться. Его руки держали на коленях наполненный документами зеленоватый конверт из толстого полиэтилена. Хлопнул багажник, лакей занял место подле водителя, и мобиль тронулся. И только тогда он оглянулся на очень старое трёхэтажное здание из красно-черного дуллинского кирпича, с тёмными высокими окнами и прямоугольным крыльцом с пять ступеней. Но здание было погружено во тьму, и оно медленно растаяло далеко-далеко…

Больше никогда в жизни он не переступал его порог.

«Я не буду с тобой разговаривать…»

Уже неважно…

«У меня есть право выбора!»

Его не было никогда.

Мобиль подъехал к помпезному портику. В утреннем свете он казался кремово-серым, а в воздухе пахло осенью. Он ступил на черный асфальт Малой площади и так же, на оглядываясь, медленно пошёл вперёд. В его руке был по-прежнему зажат зеленоватый пакет. Его (и семенящего позади лакея) приняли недра огромного пустого холла. У стены стояли ряды коричневых стульев и голый стол дежурного. Но было ещё слишком рано. Лакей опустил его сумку на пол, а он всё так же стоял, не шевелясь и глядя в одну точку сумрачного воздуха. И тогда старый хупара за его спиной, разгибаясь, неожиданно протянул руку и сделал что-то на вид невообразимое: сильно и бережно сжал его маленькое плечо. Но он не обернулся. И так миновала секунда, два, три, а потом его провожатый разжал пальцы и тихо отступил к дверям. В наступившей пустоте он подвинул сумку к ноге, опустился на стул и погрузился в терпеливое, почти нечеловеческое даже для взрослого ожидание — не меняя позы и не глядя по сторонам, на целых два часа…

Даже стенам он не мог показать того, что чувствовал… Его выгнали из дому. Он это понимал. За фасадом формального решения немедленно отправить его в спецшколу Комитета стояли вещи циничные и прозаические…

«Наверное, хупара больше люди, чем мы».

Это была единственная связная мысль в его голове — потому что всё остальное не делало ему чести как аллонга. Это напоминало помойное ведро с кухни, смесь голых нечистых эмоций — обиды, отчаяния, гордости, гнева, полуосознанной ненависти и при том же — полуосознанной любви… но всё это постепенно замещала ярость — и желание выжить в этом новом мире, при выставленном ему условии, выжить во что бы то ни стало. «Я не стану говорить с тобой, пока ты не станешь лучшим из лучших…» «Я ненавижу его. Я всё сделаю, как он хочет. Он, наверное, прав и хочет мне добра. Но так… так было нельзя… это больно и несправедливо… что ж, я буду отвечать за свой выбор… я ненавижу его… но что я могу ему противоставить? У меня нет ничего другого…»

В тридцать пять лет он узнал, что другое есть.

Она единственная осталась на его стороне. До Гор, в Горах — и многие месяцы спустя. Среди условно своих и однозначно чужих — одна. Рискуя жизнью, бросив надежду на будущее — она променяла всё на голые камни и необходимость жить своим умом, одной против целого Мира. И даже его профессиональный цинизм не смог принудить его воспользоваться этим. Цинизма не осталось.

Катаясь по полу в четвертом, он более всего страшился прохрипеть в бреду её имя. Имя единственного за всю его жизнь человека, который мог бы прийти на помощь. Хотя бы просто воды подать. В его привычном — с того самого утра — мире каждый был сам за себя. Друзья оставались друзьями только на время, до тех пор, пока не появлялась нужда или возможность нанести хитроумный удар. В этом мире оступившегося не ждал даже стакан воды. Он почти бредил от механической жестокости рухнувшей на него Системы — но от отчаяния он был далеко.

Он всё равно был трупом. Профессиональным и человеческим. Прошло бы немало времени, прежде чем (после стрельбы в «Башне», попранного устава и, особенно, непонятных историй в Горах) его допустили бы к полноценной жизни — да и стоило бы это ему чего-то серьёзного. Например, самоличной расправы над Рыжей. Притом четвёртого отдела избежать бы всё равно не удалось. Как вариант — его бы переломали свои, контрразведка, и ещё, конечно, неизвестно, что хуже. В общем, ему следовало принять такой расклад — или действительно прыгать из окна. Но он — больше не верил. Не так, чтоб принять любую судьбу из рук Комитета. Нельзя убивать или умирать за идею, которая ползёт по всем швам.

Отчаянная попытка Санды остановить его на самом деле спасла их обоих. Он смог всё обдумать и сыграть на крохотном, не шире волоса, шансе. Он сказал, что ничего не помнит.

Он клялся и дал Слово, и знал, что будет хранить его. И только перед лицом совершенно однозначной гибели — своей и её — он решил, что отступать уже некуда. По его понятиям, в сложившейся ситуации его «отставка» уже никак не могла повлиять на паритет сил в противостоянии между Миром и бризами. Итак, это не станет предательством Слова. Этого он допустить не мог. Он убеждал себя, что никого и ничто не предаёт — потому что всё остальное в Мире стало слишком неправильным, чтобы делать вид, что это не так. Он запутался в хитросплетениях религиозных табу и логики.

И он приказал себе выжить и всё изменить — хотя уже было, наверное, слишком поздно. Проштрафифшихся спецоперу расстреливают. Это даже курсанты знали. Слишком опасно держать живым офицера относительно низкого ранга, обладающего допуском на уровне второго комиссара. Его легче уничтожить, чем сдержать, если он вдруг, хотя бы мельком, неблагонадёжен. Но он всё обдумал и сделал шаг. И запретил себе даже на миг поднимать с самой большой глубины мысли о Санде да Кун. Это означало убить и её тоже.

Да, она похожа на аллонга — но, если третий отдел хоть что-то заподозрит, есть способы доказать её расовую принадлежность. И тогда всё будет очень плохо.

Его живот на миг скрутило, но он заставил себя снова, холодно и спокойно, рассмотреть этот, самый плохой, расклад. Если информация с допроса бездомного мулата Тайка будет изъята уже сегодня вечером, и если кто-то, страдающий бессонницей, надумает прослушать её ночью, то имя Санды может быть услышано и проанализировано, а там уже для реакции по цепочке достаточно получаса, и их обоих задержат. Он зАмер, затем провернул пусковой ключ обратно и неспешно вернулся в здание.

Коридоры были уже пусты. Шоколадная уборщица деловито елозила тряпкой по плинтусам, последние работяги внутренних дел гасили свет в кабинетах. Мимо проковылял секретарь шефа, держа под локтем папку и выуживая из кармана ключи. Он поднялся на второй этаж и постучал костяшкой пальца в стеклянную перегородку.

— Добрый тебе вечер.

Дежурный секретного блока поднял на него удивлённые холодные глаза.

— Здравствуй.

— Скажи мне такую вещь, — деловито и сухо сказал он, опираясь локтями о стойку, — Я смогу завтра пересмотреть запись с моего кабинета? Само собой, через заявку, но меня факт интересует.

Обычно следователи свои записи получали просто по звонку, но ему всё приходится делать через задницу. Плохо быть изгоем.

…Но всяко лучше, чем быть живым трупом…

— А что случилось? — осторожно уточнил дежурный.

— Мысль осенила, — туманно ответил он, — хочу перепроверить. Так вот, успею или нет?

Скорчив еле уловимую, но всё же подозрительную мину, дежурный сверился с каким-то мятым листком в журнале. Он не смог удержаться от того, чтобы поверх руки дежурного не изучить глазами часть документа. Ещё бы. График визитов ищеек четвертого… По его личному поводу. Вот бы почитать…

— Не выйдет, — решил дежурный, — Пока дашь заявку, они уже приедут.

Коллега глядел на него прохладно, но всё-таки в его глазах читалось нечто вроде облегчения — мол, хвала Богам, не у него такие проблемы. Сопляков набрал да Лорро. Хоть бы врага в нём увидел, а? он же под следствием. Ему же не доверяют даже свои собственные допросы переслушать. Так нет же, дежурный зад свой трясёт…

Он пожал плечами.

— Вдруг же успею. До обеда они не будут?

— Могут.

— Ладно, — «решил» он, — я всё-таки попробую.

Не попрощавшись, он вышел из тамбура секретного, сверля глазами ступеньки. Только завтра после обеда. Это ещё ничего не значит… вариант с ночным арестом нельзя сбрасывать со счетов.

Он вернулся на стоянку, сел в мобиль и неспешно завёл двигатель. Выехал на улицу и так же спокойно двинулся по городским магистралям. Кафе работает допоздна, но хоть бы шоколадный лентяй не закрылся раньше — тогда ищи его в закоулках хупарских районов. А он ещё и время потерял — на визиты в секретный…

Мобиль проехал вдоль Ранголеры, мимо парка, и свернул на улицу Пин. Не останавливаясь, миновал большое семиэтажное здание, окруженное садиком, и припарковался за сквером на противоположной стороне.

…То самое здание. Та самая улица.

Долго же он тут не был… Нет, желания не возникало. Воспоминания были не слишком приятными. Острыми и страшными. Но что поделать — в места, о которых его память хранила только хорошее, ему уже никогда не попасть… Он на миг улыбнулся, с рукой на крае дверцы, прислушиваясь на дне памяти к шуму горной воды и ощущениям ледяных камней под лопатками. Стёр с лица улыбку и заставил себя посмотреть на ту сторону улицы. На асфальтированный пятачок у первого подъезда дома номер 10.

Место, где его убивали. Место, где ему дали самый огромный на свете шанс.

Опасения оказались напрасными. В заведении Куркиса горел свет. Посетителей было немного, но он всё равно не рискнул заходить через парадную дверь. В подсобке пришлось ждать минут пятнадцать, пока бармен выбрался за какой-то новой коробкой — и остолбенело замер в дверях.

— Привет, мешок дерьма, — суховато, по-деловому сказал он.

Тёмные выпуклые глаза Куркиса отразили свет запыленных ламп и абсолютное внимание.

— Чем я могу быть полезен? — серьёзно спросил он.

— Садись. И слушай меня очень внимательно.

Бармен присел на край стула, не сводя с него глаз.

— Мне нужен мобиль марки «404-буйя», которого не хватятся минимум пять-шесть дней. В багажник положишь четыре комплекта запасных аккумуляторов, запас еды на неделю, канистру питьевой воды и два больших термоса кофе (свари, пожалуйста, сам — и покрепче). Нужны так же практичные вещи, в том числе тёплые, для белой женщины среднего роста, а также тёплая одежда для мужчины примерно моей комплекции. Также всякие бытовые мелочи для путешествия. Вещи сложи в рюкзак. Запомнил? Повтори.

Куркис безошибочно повторил его требования.

— Машину поставишь на стоянку возле кафе на Лирронуйе. Она должна там быть не позднее завтрашнего полудня.

С небольшой заминкой Куркис кивнул. На его лице мелькнула тревога и сразу же проступили деловые раздумья.

Мда. Шоколадному придется немедленно закрыться и пустить по цепочке зов. Возможно, не спать всю ночь в поисках тех хупара, кто знает, где это всё найти… Зов, который пронесется через всё гетто, перекинется на семейных хупара, живущих в Городе Мудрости и его окрестностях, а потом снова вернётся к Куркису.

Только дураки недооценивали шоколадных.

— И ещё… Когда ты сделаешь это, ты будешь полностью свободен от взятого тобой на себя Долга.

Глаза Куркиса расширились, хупара сделал решительное протестующее движение, но он остановил его жестом.

— Если ты сделаешь всё, как я прошу, этого будет достаточно. Но только тогда.

Дав хупара возможность осознать смысл услышанного, он встал и молча направился к выходу. Куркис, уже готовый бежать через весь Город, тем не менее ещё помедлил, глядя ему вслед. Остановившись в дверях, он неожиданно обернулся.

— Куркис. Ты помнишь белую госпожу, с которой я когда-то приходил сюда? Она жила в доме напротив и работала врачом.

За все долгие годы их знакомства он впервые назвал бармена по имени, и от этого лицо хупара неожиданно дрогнуло. Негласную дистанцию они оба никогда не нарушали. Даже ради того, что их связало.

— Помню, — кивнул шоколадный и тихо продолжил, — Её звали госпожа Санда. Она редко ходила сюда, но про неё мне рассказывали только хорошее.

— Что именно говорили о ней в Хупанорро?

Губы Куркиса на миг задрожали. Хупара никогда не выносили за пределы гетто свою особую субкультуру, пути передачи новостей… или славу, заработанную аллонга. Дурную или хорошую. И, по общепринятым нормам Порядка, сами аллонга делали вид, что не знают об этом. Хотя, справедливости ради сказать, многие дураки, не видящие дальше своего гордо задранного носа, и впрямь об этом не знали…

— Её причисляли к Лучшим, — еле слышно прошептал Куркис, будто невидимые сотоварищи могли тут же предать его остракизму за разглашение подобных вещей.

— Это для неё.

Лицо хупара стало очень серьёзным.

— И ещё. Если некоторое время спустя тебе зададут вопросы по поводу моего визита, ты должен ответить на них максимально точно и искренне. Кроме того, я снимаю с тебя обещание молчать о твоём Долге. В любом случае, больше ты меня не увидишь.

— Господин..?!

Но он уже отвернулся и вышёл в ночь.

— Я всё сделаю, — тихо прокричал следом хупара, — Жизнью и честью клянусь…

Он шагал по дорожке и позволил себе на секунду улыбнуться в темноте…

Но это ещё даже не ход. Это лишь подготовка к ходу.

Оставленная наедине с гостевым блоком, я медленно вошла в гостинную. Здесь царила какая-то жуткая, многозначительная темнота и пустота, словно на руинах, где гуляет ветер. Я даже поежилась, отгоняя видения пустых черепов под диваном. Куда это годилось? От всего пережитого моя психика явно дала трещину, а мне вполне хватало реальных опасностей, чтоб ещё и воображать живых мертвецов и других персонажей хупарского фольклора. Тем не менее я открыла окно и долго сидела на подоконнике, вдыхая запах пыльной листвы садика. Мне нужно спать. Мне нужно быть сильной. Я повторяла себе это снова и снова, пока не начала клевать носом.

Создатель, дай мне проснуться живой. От этой мысли сонливость мгновенно подменил страх — кислый, животный, ядовитый, так хорошо знакомый всем, кто хоть раз действительно стоял на краю гибели.

Усилием воли я оторвалась от такого спасительного подоконника и начала стелить постель. Всё должно выглядеть спокойно. Здесь же камер натыкано. Всё это снимается. Поколебавшись, я всё же оставила окно приоткрытым — благо, ночь была душной, и жест такой не вызывал подозрений — я знала, что без этого, хотя бы фиктивного, пути отступления я вообще не засну. Впрочем, сбежать через окно я бы всё равно не смогла — умом я это понимала. Не в центре города под дулами нескольких вполне реальных «треккедов». Пока я взлечу, я буду дырявая и мёртвая.

Я улеглась и, поворочавшись, всё-таки рискнула провести эксперимент — чуть-чуть дать тягу под одеялом. К счастью или к несчастью, но затея провалилась. Я вообще не могла лететь. Скверно. Просто гадство. Но, в конце концов, нет никакой пользы в том, чтобы жалеть о невозможном. Буду располагать тем, что есть.

Кто бы мог подумать. Ещё утром я умывалась кровушкой в подвале, а потом… Я вспоминала те пару минут, пока Карун нёс меня на руках — мимолётное касание голой кожей, пьяное, как весенний воздух — на самом деле, это был единственный раз за день, когда мы друг к другу напрямую прикоснулись, и сила моих переживаний от этого мгновения неожиданно вытеснила из памяти даже мускулистую тварь из подвала. Во мне поднялась жуткая, почти неуправляемая волна слепого желания, и все усилия разума задрожали перед ней, как лист бумаги. Нельзя. Это смерть. Я сжала зубы и уткнулась носом в подушку. А ведь на какое-то время, пока я днём ждала прихода Каруна, мне казалось, что я вообще не смогу больше глядеть ни на одного мужчину без отвращения. По счастью, этого не случилось — странно, но рядом с да Лигаррой я ощущала себя так спокойно, что даже начни он меня убивать, я бы чувствовала себя в безопасности. Я злобно подумала о том, что женские мозги вообще имеют свойство отключаться рядом с мужиком, который нам по душе. Даже сколь угодно деловые, циничные и практичные женские мозги! Хотя, наверное, и у мужчин сходные проблемы..?

Расслабляться нельзя. Я столько лет жила своим умом и своими силами — а уж если влипала в неприятности, то лишь оттого, что начинала слишком доверять другим.

В общем, чувства мои напоминали кипящий жир на сковороде, и я незаметно для себя всё-таки уснула, уже не имея сил ни на страх, ни на осторожнное прислушивание к тишине… я провалилась в темноту без сновидений, но если в этой темноте и было что-то связное, так это грёзы о плече под щекой… А потом и они меня оставили.

Вслед за тем утром пришли другие, и были они, пожалуй, даже счастливыми. Он скоро обнаружил, что ему не составляет труда подчинять своей воле прочих детей и даже ребят постарше. Нет, быть лидером он не стремился. Но в попытке выгородить для себя личное пространство пришлось удалить из этого пространства всех, кто на него претендовал. Ни у кого из школьных авторитетов (а учителя их негласно пестовали) не нашлось сил подчинить своенравного новичка. Более того, они сами отступали. В конце концов, жизнь даже в закрытой спецшколе оказалось для него куда комфортнее, чем та, которую он вёл до сих пор. К тому же, многие из его соучеников происходили из самых обычных Семей, что явно улучшало атмосферу классов и спальных комнат. Да и то сказать — дети почти всегда остаются детьми. Многие из них обладают изумительно оптимистичным взглядом на вещи и способны заражать этим взглядом окружающих. Именно там он впервые сравнил причины и следствия. Семьи и мировозрение своих товарищей.

Он учился изо всех сил. Завязав узлом куда более детские желания, он часами сидел над учебниками, занимался в спортзале, до исступления, до головной боли, и с каждым новым успехом, наградой, отличной оценкой повторял — вот теперь. Старший оценит, поймёт, признает его существование. Но ответом была тишина. Два месяца спустя он поймал себя на том, что всё свободное время (хотя его было немного) он проводит, слоняясь у сигнальных досок в общем холле, где иногда вывешивали объявления о приезде близких, а в прочее время он настороженно прислушивался к звукам из коридора — не сышатся ли знакомые, почти пугающие, твёрдые, как смерть, шаги. Но, поймав себя на этом, он почти нечеловеческим усилием запретил себе такое поведение. Ещё через два месяца эту странность засёк коварный психолог. «Ты никогда не звонишь домой. Никогда не интересуешься приездами. Скажи мне, неужели ты не скучаешь по дому, по отцу?» — ворковал холодный и остроглазый ворон в кресле напротив. Врать не имело смысла. «Скучаю, — ответил он, страшным напряжением воли пытаясь оставаться бесстрастным, — но знаю, что дома никого нет. Отец не может приходить, ведь он работает. Итак нет никакого смысла демонстрировать свои чувства». Через две недели в его личном расписании появились предметы из Расширенного курса. С этого дня всё отделение знало, что он — первый предендент на Высшую Школу…

Но ответом была тишина.

Выходные и короткие каникулы, когда прочих учеников забирали по домам, он проводил за книгами и занятиями. Учителей это не удивляло. Они знали. В их глазах он уже был блестящим курсантом Высшей со всеми вытекающими. И никем другим он быть вроде бы не мог. Не с его специфическими обстоятельствами. Впрочем, если бы в те дни кто-то спросил его, кем он действительно хочет быть, он бы не смог дать ответа. Он никогда об этом не задумывался. Единственная правда была — «я хочу, чтобы он меня уважал». Чтобы он признал его право голоса, так глупо и отчаянно заявленное накануне того самого утра (он набрался наглости закурить — но набрался и такта не втянуть в историю домашних хупара). Путь к такому уважению был один — вот он и шёл по нему. Пытался завоевать право быть собой. Профессия как таковая его интересовала — но не трогала. Будь отец математиком или философом, он стал бы лучшим в этих сферах. Так что нельзя сказать, чтоб учеником он был примерным. Лучшим — да. Но отнюдь не паинькой. А уж зажатая в зубах «контрабандная» сигарета — немой символ его «права на собственное мнение» — была достойна стать флагом и гербом неуживчивого ученика «Райникатты».

Он приехал восемь месяцев спустя. Вызванный бледным и встревоженным (он даже не смог этого скрыть) директором с урока психологии, мальчишка рванул с места, едва не порвав ботинки, и только в холле затормозил. Стал возле зеркала, причесался и поправил одежду, а потом спокойно вышёл на Малую площадь. Они встретились на садовой дорожке, и он исподлобья ловил выражение на единственно близком (и таком каменно-жутком) лице. В руке отца была копия его табеля и, наверное, психопрофиль… «Подтяни математику», — наконец сухо сказал он, словно негодуя, что ему нужно открывать рот по столь очевидному поводу, да и как мальчик вообще посмел выйти на эту встречу, если его дела столь плачевны — а потом он развернулся и медленно ушёл к основной аллее. Там его ждал серый мобиль без единого знака…

Он стоял посреди мокрого парка и ничего не видел. Ему страшно хотелось заплакать, но этого ни за что, никогда, ни ради чего! нельзя было допустить. И тогда он развернулся и медленно пошёл по дорожке, восстанавливая дыхание. Когда он вернулся под своды учебного корпуса, он был холоден и спокоен — точно так же, как холоден и спокоен бывал тот человек, которого только что увёз служебный мобиль.

Его дом был здесь, в «Райникатте». Ему было некуда и незачем возвращаться. И не к кому.

Четыре года и три месяца спустя он стал на шаг выше ростом и на ладонь шире в плечах, и уже давно никто не мог похвалиться, будто видел на его лице что-то, кроме каменного спокойствия или холодной улыбки. Он сдал экзамены (уж как сдал — это никого не касалось) и покинул пасмурную Школу «Райникaттa». Не моргая прошёл собеседование — и неделю спустя его торжественно допустили к присяге. Пути назад не было. С этого момента больше имело значения почему и ради чего он пришёл сюда — его жизнь, его будущее и даже его прошлое принадлежали Системе, но это казалось естественным ходом вещей, и таких, как он, смотрели с завистью. Будущая элита, будущие высшие офицеры КСН, по сути — единственная настоящая власть Мира. Всё это было его перспективой. На четыре долгих года его домом стал комплекс легендарной «Лайхарры», так же отличной от детской спецшколы, как спецназ Сантори отличается от мальчишек-хулиганов.

Теперь их учили не делить и вычитать. Их учили быть лидерами, палачами и искателями сути. Их плавили и дрессировали, выжигая всё лишнее и безжалостно отбраковывая тех, кто не подходил под строгие, непреложные и часто неожиданные требования Комитета. Звание выпускника «Лайхарры» давали, кажется, только тем, из кого теоретически можно было выростить будущего «гена». Что для этого не смог бы измыслить Сам Тень, было придумано педагогами Высшей Школы. Но он не останавливался. Остановиться он уже не мог. Он уже не представлял себя где-то вне Системы, вне опасного скольжения по тайнам, амбициям, интригам, вне касания разумов слишком опасных, чтобы хоть на миг ослабить внимание. Из них ковали элиту Комитета. Здесь тренер по дознанию мог оказаться большим гуманистом и философом, чем одержимый Верой историк. Впрочем, его педагогов интересовали даже не так знания, как умение абсолютно, безоговорочно, безэмоционально и мёртво владеть собой. Но это был как раз навык, без которого он бы развалился ещё на первом десятилетии своей жизни. Ещё до прихода в «Райникатту».

Что же до него — они больше почти не виделись. С момента, когда он стал курсантом Высшей Школы Комитета, их отношения определялись правилами иными, чем какие бы то ни было личные чувства или даже их отсутствие — он не мог видеться с такими людьми, когда ему вздумается. По правде говоря, вообще не мог — потому что за эти годы он стал абсолютно недоступен. Но это больше не имело значения — может, потому, что он повзрослел и перестал цепляться за страшную и смутную фигуру в собственных воспоминаниях, как за что-то хорошее.

Так началась взрослая жизнь. Потом ещё три года спецпрактики под рукой сурового да Хирро — они уже не отличались от полноценной работы. На первые же деньги он снял квартиру в Луарре и потом, два месяца сидя на воде и крекерах, на вторую и третью офицерскую зарплату купил себе пижонский «контровский» «лункер» — негласный, но обязательный символ независимости молодого следователя — и знак мощи его нового дома, третьего отдела.

Но память об этих годах была почему-то куда более тусклой, чем о том самом сером рассвете. Иногда казалось, что все эти годы он шёл во тьму. Слепо последуя данному им Слову, чтоб оно горело. Нет, Слово он не предаст. Его прошлое останется в силе. Но будущее (уж сколько его не осталось) он впервые пройдёт сам.

…Он лежал в темноте, закинув руки за голову, и ощущал, что в его душе не осталось вообще ничего. Наверное, о чём-то можно было пожалеть. О утерянных возможностях. О несправедливом устройстве Мира. Или даже о собственной глупости. Но жалеть об этом не имело практического смысла. Какой Тени воспоминания в ночь, когда всё может оборваться..?

…Как она там?

«Я люблю её. И больше ни во что не верю. Для тех, кто нас окружает, мы оба не слишком люди. Может быть, дело в этом. Я люблю бриза. А она любит меня. И это единственный друг, которого я нашёл за всю жизнь. Столько всего на моих руках, что видимо, в этом и есть моё наказание. За день, когда я впервые понял, что мне не туда — только поздно было. Девочка, которая умерла на моих руках… брошеная всеми — может быть, она и была подружкой того рыжего психа… как же его звали, что-то на «Д»…»

Но от тех дней, когда он мог видеть разъяренного как бы родича той девочки, в его памяти вообще ничего не осталось…

Всё утро и полдня он посвятил кипучей бездеятельности. Всегда найдутся занудные «хвосты», которые надо убрать — выбор именно этого дня был не хуже и не лучше других. Лёгкая, едва ощутимая эйфория близкой свободы даже месячный отчёт сделала привлекательным. Но бесконтрольная радость на самом деле тревожила. Не к добру.

Предчувствия не обманули.

Он свёл статистику и побрёл к начальству. Хоть бы никто не припаял какого-нибудь идиотского задания… Да Федхи подняла глаза на злополучный отчёт и благодарно кивнула — как всякий практик, возню с бумажками она не выносила, и это остро сказывалось на отношении к этим бумажкам у её подчинённых. Бригада регулярно получала выговоры за несвоевременную подачу статистики.

— Куда положить?

Он обернулся и только тогда заметил, насколько странное выражение на лице бригана. Рассеянно указав в сторону шкафа, да Федхи замерла.

— Карун. Присядь на минуту.

По имени. Что-то серьёзное.

— Лайза?

— Тебе что-то говорит фамилия да Кун? Кроме того, что это имя барышни, проходящей по Бмхати.

Ледяной холод в животе. Свободная поза.

— А должно?

— Наверное, есть какая-то связь между тобой, человеком с этой фамилией и ещё кое-кем, — со слишком неподвижным лицом произнесла да Федхи.

— Боюсь, я не в курсе всех подробностей.

Тишина.

— Полчаса назад тут кое-кто был.

Лайза придвинула к себе клочок бумаги и нарисовала на нём поднятую вверх стрелку с цифрой «2» и — гораздо ниже — некую фамилию. Придвинув бумажку по столу, она дала ему прочитать, а потом щелкнула зажигалкой и поднесла листок к огоньку.

— Они были у шефа. Оба. Меня не видели. Назад шли по коридору, и мне удалось услышать буквально пару слов. Тот, кто позже, толковал тому, кто раньше, и нашему шефу что-то о человеке с фамилией да Кун. А шеф вроде бы убеждал, что впервые её слышит. И я услышала твою фамилию.

— От кого из них?

— От того, кто раньше.

Он продолжал спокойно дышать. Не он. Да и не стали бы ко второму «кому» обращаться по фамилии. Наступила тишина.

— Лайза, — наконец неспешно и спокойно проговорил он, — Я хотел сказать тебе одну вещь. Может так случиться, что я не успею сказать тебе спасибо. За всё. Так вот, говорю. Спасибо.

Несколько мгновений да Федхи молча и чуть остолбенело смотрела на него. Она поняла.

Он скоро исчезнет — потому что его убьют. Что-то случилось такое, что подвело черту под многомесячным наказанием строптивого «условничка»… Он знал, что случилось. Ей этого лучше не знать. Глаза Лайзы предательски блеснули, губы задрожали, но она всё-таки совладала с собой.

— Наверное, это цинично, но я правда рада, что ты с нами работал, — тем не менее сухо и спокойно произнесла она.

Он улыбнулся.

— Книжку мою не сдавай. Их таких много ходит по рукам — шутят, что литература всё равно из Комитета не выходит.

Месяц назад он отдал ей раритетный учебник по психологии подчинения, когда-то (наверное, тысячу лет назад), уведенный из библиотеки «Лайхарры». Так и стоял на полке всё это время.

— Жалеешь о чём-нибудь? — спросила Лайза после паузы.

— Нет, — ответил он, подумав, — Кстати, дай мне кого-нибудь из молодёжи, в Ринголлу съездить. Пусть описывать учатся.

— Бери любого, — улыбнулась бриган.

— Спасибо.

Он отвернулся и спокойно вышел.

По коридору, вниз. Никуда не заходить. Ключи, хвала Миру, в кармане. Пистолет под мышкой, обойма в стволе. А всё остальное уже не имеет значения. Просто держать её в поле зрения.

У шефа были второй комиссар отдела (!) и Фернад да Райхха. Да Лорро рисковый человек, если он способен лгать, глядя в глаза иерарху Комитета… Что ж, значит, отпускать Рыжую на волю он всё равно не собирался, а всех свидетелей её присуствия (Сарги, мальчишек-следователей, группу доставки) он держит за яйца. И Санду вряд ли выпустят за стены бюро живой.

…Отрешенная, пустая мысль — Сарги, тварь похотливая, точно поставляет да Лорро «кукол» — приговорённых к смерти, временно оставленных в живых ради забав — и вся их вертикаль, кроме, может быть, Лайзы, повязана, поэтому да Федхи и не пробилась выше бригана. Наверное, и Лайза в курсе, только боится рот открыть, чтоб настучать куда следует — слишком много есть способов удержать под контролем замужнюю женщину с несовершеннолетним ребёнком…

Полчаса назад. Мог ли шеф успеть отдать какие-то приказы? Как он сам не врезался в эту тёплую компанию в коридоре (хотя было бы любопытно узнать, не он ли всё-таки теперь…)? Речь шла об игре настолько явных случайностей, что в его горле першило.