Наверху, мосье, я остановился пораженный — была уже ночь. Посредине круглой площади ярко светился высокий портал, высокий белый камень, от которого расходилось несколько улиц, сверкавших огнями, разноцветными огнями, точно в праздник. Я был так ошеломлен, мосье, что некоторое время глядел издалека, не смея приблизиться. Эти ворота, одиноко высившиеся на своих четырех ногах, этот свет до самого неба, до туч, — мне показалось, что тут поставили гигантскую лампу и она повелевает городом, освещает его. Время от времени откуда-то издалека появлялась машина и объезжала вокруг ворот.

— Триумфальная арка, площадь Звезды — странная прогулка.

Точно патрулируя, машина делала круг, и ее огоньки быстро уносились к деревьям. И почти так же быстро ее шум тонул в другом шуме, более громком, в каком-то непрерывном и ровном храпе, напомнившем мне пыхтенье мотора в глубоком колодце, пыхтенье мощного насоса.

— Ну и что? Какое все это имеет отношение к тому, что вы сделали назавтра?

Я приблизился. Меж четырех опор я увидел что-то вроде могилы. Язык пламени, цветы, знамя, которое плескалось на ветру. Это было так красиво, мосье, что на миг мне почудилось, будто большие ворота сейчас поплывут, словно плот; так красиво, что, глядя на все это — на проспекты, на освещенные деревья, на большие дома, — я даже поверил на мгновение, что город, быть может, принадлежит всем, как море, всем на свете.

— Что за чушь? Разумеется, город принадлежит всем, друг мой, — вам, мне. Всякий волен гулять по нему, где вздумается. Абсолютно свободно.

Дело не в том, мосье, чтобы знать, можно или нет тут гулять. Дело в том, только в том, чтобы знать, кому он принадлежит, этот город, — знать, кто здесь командует. Когда мы были с Элианой, мне случалось думать, что он принадлежит всем. Я в это верил. Но если присмотреться, мосье, а ночью многое хорошо видно, то в действительности он принадлежит не всем, нет, не всем. В действительности, мосье, если приглядеться, видишь, что в городе есть две расы, как белые и черные, две породы. Та, которая командует, и другая. Которая ждет.

— Вы заговариваетесь. Прекратите.

Во всяком случае, я думал именно так, когда спускался с холма, от памятника. Очень далеко, на самой большой, самой освещенной улице я увидел желтую фару полицейской машины, которая то приближалась, то останавливалась, то снова двигалась, поворачивала направо, налево, точно искала куропатку в зарослях, и, сам не знаю почему, почувствовал себя человеком, зашедшим без спросу на соседское поле. Я пошел по первой улице, по улице Клебер, и шагал совсем один под деревьями, мимо красивых домов, мимо больших магазинов, ощущая себя таким маленьким, мосье, что каждый из них, казалось, возвышался над моей головой, как вызов, как что-то жесткое, замкнутое, непреодолимое.

— Еще раз прошу вас прекратить.

По сравнению с бараком тут была такая чистота, такой порядок, что я показался сам себе какой-то ничтожной тенью на тротуаре, не более того, каким-то клочком бумажки, брошенной кожуркой. В каждом подъезде виднелся освещенный коридор, ковер, лестница, рядом — зарешеченный спуск в гараж, а на тротуарах, под деревьями — сотни машин, крылья и бамперы. Они стояли вплотную поперек тротуара, словно для того, чтобы помешать проходу, служить оградой, барьером. На следующей улице, поднимавшейся вверх, — опять машины, еще сотни. Здесь они стояли по обе стороны, одна в хвост другой. В ночной тьме их крыши казались ступенями, ступенями огромной двойной лестницы, которая все тянется и тянется вверх. Тянется ни к чему. К чему-то, подумал я, чего нельзя ни узнать, ни понять.

— Я скажу вам, куда мы идем. Мы идем, все сообща, к новому обществу, да, к новому обществу, дорогой мой. К новому обществу, где будет место каждому. Даже вам.

Я дотронулся до одного дерева, до другого и невольно подумал о заводе, об Альбере, о его ящиках, о лошадях, на которых он ставил, об отвертке — и тут, мосье, я понял, что тот красивый памятник обманывает, что Альбер и я, мы в этом городе мало что значим, почти ничего. Не больше чем поденщик, который ходит летом с фермы на ферму, с одного сбора винограда на другой. У нас было право работать, вот и все. Больше у нас ничего не было, что тут сказать. И тогда, мосье, мне вдруг захотелось избить ногами эти машины. Поломать их. Поломать, сжечь, потому что они у меня украли все: жену, сына, Элиану, мое представление о себе, мое представление о деревьях, о камнях. Все, мосье. И даже лошадь.

— Вот куда мы идем все сообща. И идем большими шагами.

Удержало меня только то, что в эту минуту я опять вспомнил об Альбере — об Альбере и миллионах других, которые, как и я, ждали. О всех тех, что по вечерам выходили с завода гурьбой, точно ребятишки из школы. И я невольно обернулся на те большие ворота, на памятник. И на этот раз, сам не знаю почему, он показался мне издалека, между двумя рядами зданий, похожим на паучье гнездо в глубине коридора. На гнездо паука, который кормится мертвечиной.

— Хватит. Вернемся, прошу вас, к сути дела, к вещам серьезным. Для меня серьезные вещи — это факты, вы меня понимаете? Только факты.

Я проделал путь до конца. В конце — в конце улицы Клебер — была еще одна круглая площадь. Но посредине сквера, на месте для памятника, возвышается человек на коне. Казалось, он двигался вперед к чему-то, что видел перед собой. Я тоже посмотрел туда. Между двумя громадами видна была Башня со своей гигантской лампой. К ней можно было спуститься двумя лестницами. Поколебавшись, я выбрал правую. Внизу, обойдя бассейн, где попусту лилась вода, я вышел на мост, охраняемый четырьмя конями. Под балюстрадой текла река.

— Факты таковы, я сейчас вам их напомню.

Здесь, во тьме, Башня выглядела такой высокой, что казалось, она сейчас раздавит меня, растопчет. Чтобы увидеть верхушку, острие, я должен был задрать голову, точно искал звезду на небе. Я затерялся между ног Башни, и мне хотелось вытянуться вверх, стать огромным, как она, поднять руки, обе руки к небу. Но тут, мосье, я увидел в кустах, освещенных огромными фарами, лестницу, перегороженную решеткой. Эта лестница напомнила мне метро, переходы, тоннели, все эти пустоты, прорытые под улицами, домами, деревьями, и при этой мысли, мосье, город, как и Башня надо мной, показался мне хрупким, готовым вот-вот рухнуть, развалиться, точно барак. Я вернулся на мост. Вот тут-то, мосье, глядя на черную воду, на то, что проплывало подо мной, я все понял, решил. Именно тут, подле коня, в тот миг, когда где-то провыла полицейская сирена.

— Вот факты, как они зафиксированы в деле. На следующий день, во вторник, третьего, примерно в шесть вечера, вы находились неподалеку от Северного вокзала. Вы зашли в здание вокзала без какой бы то ни было определенной цели. Несколько минут спустя — первый акт насилия. На этот раз, к счастью, не имевший серьезных последствий. Вам удается скрыться. Вы спускаетесь к Рынку по улице Риволи. Мне бы хотелось знать, что произошло в течение этого часа и, прежде всего, зачем вы вошли в здание вокзала, каковы были ваши намерения.

Я долго шел и, наконец, наткнулся на него. Он стоял в глубине улочки и был похож на все другие вокзалы, которые я видел раньше, — на тот, куда я прибыл, на тот, где встречал Элиану. Я приблизился, у меня не было определенных намерений, точной цели. Накрапывал дождь, и в голове у меня стояли названия станций, где ветер, песок, дюны. Вокруг, во все двери входили и выходили люди, а я, кажется, твердил про себя то, что решил недавно на реке, — город теперь должен покинуть меня, как покинула Элиана. Теперь уж недолго ждать. И вдруг на тротуаре я увидел какого-то человека — человека с чемоданом. Он как будто высматривал что-то под дождем, озираясь по сторонам, рассматривая других пассажиров, автобусы, огни, женщину с афиши, лежавшую на пляже. Я сразу догадался, что он сейчас подойдет ко мне и спросит дорогу. И тогда я убежал. Да, убежал.

— Почему?

Не знаю. Может, потому, что теперь я стал горожанином. Злым. Я убежал в здание вокзала, в самую гущу людей, в стадо, в многотысячную толпу. Я хотел спрятаться. Я шел, как все кругом, прокладывая себе путь локтями, толкаясь и пихаясь, — чтобы причинить боль, чтобы добраться первым, потому что это город, мосье. И люди здесь всегда бегут, точно удирают с пожара, спасаются — в метро, на автобусах, на машинах. Бегут через все двери. А назавтра, как муравьи, возвращаются обратно. Каждый в свою клеточку. Каждый в свою дыру. А я больше не хотел.

— Чего вы больше не хотели?

Я не хотел больше быть злым. Я хотел уйти с вокзала, уехать — я искал дверь. Но все мне мешали. Точно в наказание за то, что я хотел от них уйти, они все надвинулись на меня, встали стеной, преградили мне путь, принялись толкать меня из стороны в сторону. Тогда я в остервенении отпихнул одного из них и убежал. В другую сторону. Под своды вокзала.

В темноте разбегалось множество путей, они перекрещивались, стояли вереницы пустых вагонов, какие-то решетки, мигали красные и зеленые огни. Но на этот раз я очутился внутри всего этого, как пленник. В конце концов уже далеко, за красным глазом, я набрел на большой железный мост. По нему мне удалось выбраться из рва за ограду. Добравшись до улицы, я даже не обернулся назад, я действовал как человек, удирающий из тюрьмы к себе домой. Я смешался с толпой, с машинами, свернул вправо, влево. И скоро оказался на улице, где было множество народу, машин, на улице с узкими тротуарами.

— Сен-Дени?

И тут, чтобы пройти, тоже нужно было толкаться, протискиваться, причинять боль людям. В толпе — у дверей, перед кафе — стояли женщины, стояли тесными рядами, как на рынке. Они мне улыбались, когда я проходил мимо, предлагали зайти, подняться с ними в дом. А около тротуара, точно желая к ним прикоснуться, гусеницей ползли машины, десятки машин. Поблескивая фарами, воняя бензином, они лениво двигались вперед, останавливались, точно выбирали: какую женщину раздавить — ту или эту, в красном платье или в черном?

— Прошу вас, пойдем дальше. Итак, вы спустились по улице Сен-Дени. Что было потом?

В какой-то момент я задел одну из них, коснулся радиатора. Он был горячий. Как кошка. Я и сам, мосье, не подозревал, что у меня на уме. Я сжимал в кармане нож. Он напомнил мне Элиану, орехи, дощечку, которую нужно обтесать, ферму. Хоть с виду это и не было заметно, но я все еще удирал.

— Допустим. Вы, следовательно, добрались с вашим ножом до площади Шатле?

С одной стороны, справа, было что-то вроде кино, колонны, ступени, на афишах, висевших по обе стороны лестницы, я увидел большую совершенно белую лошадь с повернутой головой. Вокруг нее — горы. Эта лошадь была похожа на мою, и я глядел на нее, словно все еще стоял там, на мосту, ночью, когда решил уехать. Потом мне захотелось вернуться к Рынку. Это место, где пахнет овощами, казалось мне более надежным. Я попытался перейти улицу. И вот тут, мосье, все и случилось. В то время как у меня на уме были только мост, река.

— Вы выхватили нож.

Я услышал вдруг оглушительный гудок и ощутил удар, Она стукнула меня крылом. Я, должно быть, отскочил назад, попятился. Но машина, мосье, огромная блестящая машина, вместо того чтобы обождать, снова яростно загудела. И в тот же миг повернула на меня, нарочно, будто хотела задавить и меня, как Элиану. И тогда я, не помня себя, выхватил нож. Чтобы защититься, мосье, только для этого. Но она, не обращая внимания, продолжала надвигаться, она хотела меня ранить, как разъяренное животное, как бык. И тогда я бросился на нее с ножом. Я колотил куда попало. В крыло, в фару, в радиатор. Бил, бил.

— С какой целью вы это делали?

Я бил, бил. Но я сразу понял, что она сильнее меня, злее. Она зажгла свои фары, еще громче загудела мотором, оттолкнула меня в сторону, к краю, точно я был ничто, дрянь, мусор. А потом, сверкнув красными огнями, она уехала. Удрала.

Когда я обернулся, рядом уже была другая машина — такси. Шофер в своей коробке не отнимал руки от клаксона и кричал мне что-то в окно. И так как рука с ножом уже была занесена, я снова ударил, не глядя. Всего один раз. И только увидев его широко раскрытые глаза, я понял, что город и меня лишил рассудка. Я удрал, кинув нож — мой нож для яблок, для орехов.

— Как показывают свидетели, у вас, когда вас нагнали и сбили с ног, вид был такой, словно вы что-то искали. Безумный вид. Что вы искали? Нож?

Когда меня сбили с ног и я ударился головой о тротуар, мне показалось, что город, наконец, уходит из меня, как кровь, — город, метро, завод, барак. Все это стало растекаться вокруг, как лужа, как грязь. И в ту же минуту я увидел среди туфель и ботинок свою руку, которая шевелилась на асфальте, тянулась к лавке зеленщика.

Рвалась туда к чему-то небольшому — к чему-то крохотному, раздавленному. К кусочку апельсина, кажется. «Убейте меня, — закричал я, — убейте меня!»

— Таковы, значит, ваши мотивы?

Потом, все еще лежа на каменных плитах, я услыхал, как приближается полицейская сирена. Она завывала где-то там, вдали, и я тотчас вспомнил другую сирену, ту, что слышал прошлой ночью у реки и Башни, когда все решил. Я лежал тут, на плитах, среди ботинок, люди кругом кричали, и пока сирена прокладывала себе путь ко мне, передо мной прошли снова — белая церковь на холме, большие освещенные ворота, лестницы, машины, Башня, кони на мосту. Я снова был, мосье, на этом мосту, над черной водой, я был один, без Элианы, и слушал, как приближается сирена.

— Никаких других мотивов у вас не было? Вы на этом настаиваете?

Хотя Башня была совсем рядом, звук сирены доносился откуда-то очень издалека — с окраины, из пригорода, из всех этих лачуг, общежитий, бараков, поставленных там, точно часовые на страже величия города, из всех этих мест, мосье, похожих на лагеря, где нет никакого порядка, нет никакого уважения — ни к человеку, ни к самой земле, где трава растет сквозь проржавелые кровельные листы, дети — среди железного лома, гвоздей, где все перемешано, точно город и машины, мосье, не могут обойтись без этих свалок, без этой заразы.

— Все это, впрочем, ничего не объясняет. Абсолютно ничего.

Сирена, казалось, бежала вдоль реки, люди вокруг меня все еще кричали, и вдруг я увидел, как вся эта мертвечина, чернота надвигается на город; бесшумно прут, подчиняясь сирене, доски, листы кровельного железа, картона, наступают по большим проспектам, по площадям, мимо красивых домов, все так же бесшумно просачиваются между банками, магазинами, гаражами, взвихряя вокруг себя мусор, стукаясь о деревья, о столбы, время от времени подхватывая и унося вместе с бидонами и поломанными дверьми новенькую машину, сверкающую, как драгоценность.

— На мой взгляд, во всяком случае, дело вполне ясное.

Все это, мосье, растекалось по улицам как грязь, как полная заводских отходов речка, и только местами, точно при наводнении, выплывала, качаясь на волнах, какая-нибудь кровать, сломанный шкаф или виднелась рука с большим пустым чемоданом, поднятая над головой. Вдруг все разом устремилось в большую реку — по улицам, по тротуарам, по лестницам мостов неслись в беспорядке вещи, сталкивались, подпрыгивая, как в водопаде, и лишь иногда вздымались над волнами ворота. Гигантские ворота, похожие на памятник, и створки их минуту спустя захлопывались над черной водой.

— Дело, в общем, достаточно заурядное.

Сирена затихла подле меня, река все быстрее несла во тьме доски, кровельные листы, обломки шкафа, новые машины, большую дохлую лошадь. Потом все, в одно мгновение, затерялось под мостами, исчезло среди развалин домов, среди башен, памятников. Но из мрака снова накатывали волны, плыли мужчины и женщины, забравшиеся на крыши бараков, уцепившиеся за бидоны, дети, уснувшие на полках, тысячи людей, работавших ногами, чтобы не утонуть в потоке, гроздьями виснувшие на камнях набережной, хватавшиеся за кольца, — точно им нужно было во что бы то ни стало остаться здесь. Точно разлука с городом означала для них смерть.

А я стоял наверху, за балюстрадой, и смотрел. Смотрел как на что-то обычное. Как глядят с моста на пену из канализационных стоков, на отбросы с бойни, уносимые стремительной черной водой. «Убейте его, — повторял я, — убейте».

— Можете увести обвиняемого.