Мне снится, будто женщина смотрит на меня, страшная женщина с черными глазами и черным лицом; и я не могу понять, есть ли глаза на этом лице, и она что-то шепчет мне, но я не могу разобрать ее голос. Она склоняется над моей кроватью и смотрит прямо в лицо: я не вижу ее зрачков, но знаю, что смотрит, она не может не смотреть. Я не хочу понимать ее шепот, потому что знаю, что она хочет сказать.
(Из рассказа Юрия Холодова «Бежевая ткань»)

Я просыпаюсь, открываю глаза, а женщина продолжает смотреть.

★ ★ ★

Из воспоминаний Гельмута Лаубе. Запись от 1 марта 1967 года, Восточный Берлин

Прекратив общение с отцом, я с головой окунулся в работу.

В Россию. В Россию!

Я думал, что это будет вершиной моей карьеры. Вот тут-то я покажу! Вот тут-то я развернусь!

О задании отправиться в СССР Отто Лампрехт сообщил мне в декабре 1939-го, после долгого периода наводящих вопросов и тонких намеков. Это не стало сюрпризом: я втайне ожидал наконец-то услышать подтверждение тому, о чем уже давно догадывался.

Мне пришлось обновить знание русского языка. За все годы, проведенные в Германии, я, разумеется, многое забыл, да и акцент мой изменился до неузнаваемости. Над этим пришлось сильно поработать. Особенно весело было заново учить русские ругательства. За одно только это я был готов всей душой полюбить Россию.

Настораживало только одно: руководство не обозначало никаких сроков окончания операции. Слухи о возможной войне с Советами ходили уже давно, но никаких дат, даже приблизительных, никто не называл. Сама подготовка к внедрению длилась более полугода.

Работа была проделана титаническая. Мы перебрали уйму вариантов и остановились на наиболее логичном: отправиться в Тегеран и обратиться в советское посольство под именем журналиста Олега Сафонова, у которого некие хулиганы в темной подворотне отобрали деньги и документы. Тому поспособствовали усилия наших товарищей из германского консульства в Москве: они умудрились сделать так, что по документам я действительно существовал в советской системе еще задолго до внедрения! Мы знали, что контрразведка вероятного противника не дремлет и будет тщательно проверять все бумажки: вот, получите, распишитесь.

Мне пришлось изучить свою новую биографию, которая, в общем-то, не сильно отличалась от настоящей. Да, родился в Оренбурге, переехал в Петроград, застал там революцию, потом переехал в Москву, писал под псевдонимом для журнала «Красная Новь». Наверное, точно так же я мог жить, если бы отец не решил перебраться в Берлин.

Я никогда не испытывал такого подъема и такого воодушевления, как в эти полгода перед внедрением. Было ли вместе с тем страшно? Да.

Мне пришлось перечитать ворох советской прессы, чтобы научиться писать в таком же стиле по-русски. В качестве тренировки я даже написал несколько статей о соцсоревнованиях в Подмосковье и о каких-то совершенно непонятных колхозах. Получалось неплохо.

К маю 1940 года я уже чувствовал себя почти русским. Это было удивительное ощущение. К Испании я почти не готовился, поскольку мне не надо было никуда внедряться, а для Польши мне не нужно было хорошо говорить на местном языке — по легенде я родился и вырос в Германии. Готовясь к работе в России, я впервые в жизни целиком облачился в шкуру другого человека.

По своему опыту перевоплощения я мог бы написать книгу «Как стать русским за полгода». Но в конце добавил бы: никак.

Но так и не превратившись окончательно в русского, на долгие годы я перестал быть немцем.

Это был почти год работы в СССР и десять лет лагерей. Одиннадцать лет я провел в России. Может быть, в лагерях я стал русским? Может быть. Стал ли я снова немцем, вернувшись на родину? Не знаю.

Я даже не знаю, кем чувствую себя сейчас. Наверное, бесполезным стариком. У таких, как я, нет национальности. Я болен, за окном дождь, я пишу эти мемуары и не понимаю, зачем это делаю. Издать их вряд ли получится, да и не хочется.

То, что произошло на станции Калинова Яма, превратило меня в человека без дома, без родины и без национальности. Все, что я вижу вокруг — чужое. Все, что осталось со мной — мое имя.

В лагере меня звали Немец. А сейчас меня зовут Гельмут Лаубе, и я был шпионом нацистской Германии. Я был одним из тех, кто готовил войну.

Мне не стыдно. Я получил свое.

★ ★ ★

Ж/д станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года

— Просыпайтесь. Мы подъезжаем к станции Калинова Яма.

Голос проводника звучал спокойно и умиротворяюще, и стук колес становился медленнее, и Гельмут чувствовал, как его укачивает в темноте на теплых волнах, как когда-то на Черном море, в далеком детстве.

Но здесь не было Черного моря, не было волн и не было детства. Открыв глаза, Гельмут увидел потолок вагона, плывущие за окном деревья, стол, подстаканник с чаем, блюдце с бутербродом и бутылку минералки. Напротив сидел седовласый проводник в запыленном синем кителе.

Гельмут приподнялся, протер глаза и сел на диване.

— Как вы себя чувствуете? — осведомился проводник.

— Очень плохо, — признался Гельмут.

— Отчего же?

— Я видел болотное сердце.

Проводник замолчал, посмотрел в окно, затем снова на Гельмута.

— Почему же вам так плохо?

Гельмут вновь почувствовал невероятную тоску, сжимающую грудную клетку — такую же, какая охватила его, когда он вытащил болотное сердце на землю, и оно стало медленно высыхать.

— Потому что когда-то оно было живым и любящим, — сказал Гельмут. — А теперь оно высохнет на солнце и умрет.

— Но потом оно снова вырастет на том же самом месте. Оно переродится. Сердце никогда не умирает до конца, даже когда оно становится болотным сердцем.

— Тот человек, который там был, он говорил мне об этом.

— Он говорил правду.

Гельмут вспомнил, как вытягивал его из болота, как вцепился в него обеими руками и пытался изо всех сил не упасть вместе с ним. Он обхватил голову руками и тяжело задышал.

Он не знал, отчего подступала эта тоска каждый раз, когда он вспоминал о болотном сердце. Мысли тяжелели и путались, к горлу подступал горький комок, сжимались кулаки, и далекие воспоминания стучали в висках.

— Это ваше сердце, Гельмут, — мягко сказал проводник. — Вы нашли его, приручили и вырастили. Оно жило и расцветало. А потом вы оставили его. Вот почему вам было так важно найти его. Чтобы не забывали об этом. Потому что вы забыли. Разве настоящий разведчик может позволить себе быть забывчивым?

Гельмут не отвечал. Ему хотелось прямо сейчас уснуть в очередной раз, провалиться в новый сон, бесконечный, где не будет больше вообще ничего и никого.

— Вы ведь не думали, что все это снится вам просто так, Гельмут?

Он снова промолчал. Он не мог говорить.

— Но ты молодец. Действительно. Ты попал в Черносолье. Туда никто просто так не попадает. Ты найдешь Спящий дом, увидишь, как расцветает болотное сердце. В конце концов ты проснешься. Но придется еще многое сделать. Очень многое. Это очень непростой сон, Гельмут.

— Мы перешли на «ты»? — спросил вдруг Гельмут, подняв голову.

— Так проще работать.

— Работать?

— Да. Мы все-таки проводим сейчас большую и важную работу. Очень важную. Ты даже не заметил, что поезд уже давно стоит.

Действительно, колеса больше не стучали. Поезд стоял. Гельмут выглянул в окно и увидел серое здание с тяжелыми колоннами и надписью «КАЛИНОВА ЯМА. 1936 г.».

— Мне опять надо выйти здесь? — спросил Гельмут, разглядывая здание станции.

— А ты хочешь?

— Нет.

— Значит, не надо. Тогда сделаем по-другому. Закрой глаза и откинься назад.

Гельмут зажмурился и привалился спиной к стене. Голос проводника стал звучать по-другому: он стал вкрадчивым, тихим, успокаивающим.

— Тяжело спать, да? Сон — очень тяжелая работа. Эх, если бы за нее еще деньги платили, было бы вообще здорово. Но ты сиди, сиди, не надо открывать глаза. Попробуй глубже дышать. Глубже и медленнее. Насколько это вообще возможно во сне. Ты ведь спишь, так? Скажи, Гельмут, ты спишь?

— Сплю, — ответил Гельмут и будто услышал свой приглушенный голос со стороны.

— Вот и хорошо. Спишь — и спи себе. Очень хорошо, что ты это понимаешь. А ты хочешь проснуться?

— Да.

— А можешь?

— Нет.

— Очень хорошо. Дыши, дыши, не забывай. Неправильно дышишь. Еще глубже и еще медленнее. Видишь — уже становится легче. Проще как-то, что ли. На самом деле все всегда намного проще, чем кажется. Даже если ты думаешь, что окончательно запутался, и выхода нет — все всегда намного проще. Дыши, дыши. На счет «семь». Медленный вдох, медленный выдох. Вот так. Замечательно. Очень хорошо. Продолжай, не расстраивай старика. Очень хорошо работаешь. Все бы так дышали, глядишь, и проблем в мире было бы поменьше. Хорошо себя чувствуешь? Не отвечай, кивай.

Гельмут кивнул.

— Замечательно. Делаешь большие успехи. Дышать — это очень важно. Если бы ты не дышал, ты бы умер. Извини, это шутка. Люблю шутить. А ты продолжай дышать. Видишь, не все так плохо, как кажется. Этот сон скоро обязательно закончится. Все когда-то обязательно заканчивается. Кстати, на самом деле ты просто уснул в московском трамвае после тяжелого дня в редакции.

Гельмут вздрогнул.

— Костевич, зараза въедливая, весь день был недоволен материалом про новый генплан Москвы. Хотел больше мнений разных архитекторов. Несмотря на то что мнения у них одни и те же. Умучил тебя, да? Вижу, совсем умучил. А ты прошлую ночь спал всего три часа, все выбирал подходящие рисунки для передовицы. Разозлился на него, да?

Гельмут кивнул.

— И вот ты вышел из редакции на час позже обычного, злой, расстроенный, уставший, как собака, да еще и жара эта невыносимая… На остановку подошел почти пустой трамвай. Ты сел у окна, положил портфель у ног и теперь сидишь на деревянном сиденье. Закрыл глаза и стал засыпать. Отвратительный был день. Поскорее бы уснуть, да?

Гельмут снова кивнул, медленно и лениво.

— И трамвай тронулся с места.

Гельмут почувствовал толчок и услышал, как медленно застучали колеса.

— Ты едешь по Москве. По красивой летней Москве. Миновал Театральный проезд, едешь дальше. Трамвай идет медленно-медленно, успокаивающе, колеса стучат-стучат, тебя слегка покачивает, и от этого сон еще глубже и спокойнее. Если бы ты открыл глаза, увидел бы в окно, как люди ходят по тротуарам. Самые разные люди. Москвичи. Они очень разные. В светлых костюмах и шляпах, в рубашках и кепках, в военной форме, в платьях. Дети с воздушными шариками, старики с тростями. У перекрестка стоит постовой в белой гимнастерке. Москва. А трамвай все едет и едет, едет и едет. А ты дремлешь и забываешь про все тревоги уходящего дня. Про Костевича этого придирчивого, пропади он пропадом, про статью эту проклятую — ты ведь наконец-то сдал ее, так зачем беспокоиться? Ты едешь в трамвае, спишь под стук колес и вспоминаешь о хорошем. О том, как в детстве побывал в Крыму. Ты ведь был в Крыму?

Гельмут резко открыл глаза и обнаружил себя в трамвае. Напротив сидел знакомый старик.

— Так бывал в Крыму, нет? Ну да неважно. У меня, слышь-ко, там внук, Анатолий, как-то раз в экспедицию ездил. В пещеры! В Минске геологии обучается, письма мне пишет! Их старуха моя читает, она у меня грамотная… Ну да ладно.

Гельмут вспомнил, что слышал все это. И, кажется, не один раз.

Тот же седобородый дед в грязной засаленной рубахе, те же истории.

— Но я тебе про другое расскажу, а ты послушай, да. Послушай-послушай, я старый, а ерунды не расскажу. Так вот, я внука-то, Анатолия, когда ему было семь лет, свозил однажды в Петербурх. Или он уже Ленинград тогда был. Неважно, ты слушай! Приехали, значит, в Петербурх, Невский проспект посмотреть, на Петра-статую, на дворец, где царь жил, ну, там много всего. Бывал в Петербурге? А, хрен с тобой, молчишь — и молчи. Перебивать меньше будешь. Вот, и приехали мы, а был уже август, холодать стало, и Анатолий — а ему-то семь лет всего было — ныть стал, представляешь? Мол, не нравится мне город, противный, серый! Я аж рот открыл. Какой — говорю — серый? Вот, смотри, дома разноцветные, трава зеленая, деревья растут, люди разную одежду носят, ну где ж он серый-то! А он опять за свое — плохой город, грустный, серый! Семь лет, а уже город серым называет, ты поди-ка. Я ему и говорю: а ты, мол, может, этот, из тех, кто цвета не умеет видеть? Ну, знаешь, есть такие люди, которые цветов не различают, забыл, как называются… Им радугу покажи, а они и не поймут! Ты им красное знамя, а они подумают, что это тряпка половая. Ты им поле зеленое, а они и не заметят. Как этот, знаешь. Был у нас в полку, значит, парень один, Николаем звали. Я ж на Великой войне немца побить успел, так-то. Ну, пока бедро не пробило осколком, с тех пор и хромаю. И вот, парень этот цвета вообще не различал! Мы над ним и хохотали иногда: слышь-ко, Колька, говорим, а как ты немца в его серой форме на земле-то увидеть сможешь? А он обидится, губы надует, да и полезет драться, слышишь! Драчливый был, обидчивый — аж жуть! Прибило его пулей в 15-м, да. А в этот день и правда все серое было, дождь шел, целый день шел, небо было серое-серое, и вообще, как вспомню, так аж удавиться охота. Но я старый, куда мне давиться-то уже! Всех еще переживу, слышь-ко? Так-то. Помню, в деревне у нас был старик Захар, дожил до ста десяти лет. До ста десяти! И умом-то не тронулся, и ходил — хоть с палочкой, конечно, да не под себя, хе-хе. Женился на восьмом десятке! Говорили ему: дед, ты совсем из ума выжил, жениться надумал! А он говорит — любовь, мол, настоящая. И как сейчас помню: «все возрасты покорны». Хрен знает, откуда, а он так говорил. И мы его спрашиваем: дед Захар, ты как до седин-то своих дожить сумел? Ты же трубку куришь, что твой паровоз, горькую пьешь, и живой-здоровый, да как так можно-то! А он и рассказал тогда историю. Как саму царицу Катерину видел. Совсем еще сопляком он тогда был, а царица в Тульскую губернию приезжала… Вся ребятня столпилась, когда в карете проезжала, а она смотрит из окна, улыбается, румяная, довольная, невозможно просто. У меня бабка тоже такая — старая уже, а румяная, живая, улыбается, что царица твоя. Я ее царицей и зову. Она смеется — какая я тебе царица, хрен ты старый! А я и говорю — Савская! Ох, в молодости была, шея лебединая, глаза огромные, черные. А я, слышь-ко, смотрю на нее — и ни морщин, ни седин не вижу. Вижу шею лебединую и глазища огромные. Царица Савская. Вот так бывает, слышь-ко.

Старик вдруг замолчал. Трамвай шел по улице, ровно покачиваясь, и было видно, что за окном уже темнеет, и небо наливается глубокой синевой, и в окнах домов отражаются яркие пятна уходящего заката.

— Царица Савская. — продолжил старик. — К нам недавно в гости племянник приезжал. А он, слышь-ко, раньше в Польше жил, в Кракове, ну, до того, как немец туда пришел. Вот. Ну, месяц под немцами прожил и в Союз перебрался. И рассказывает — слышь — что был у него там друг, Анджеем звали. Ну, это как у нас Андрей, только по-ихнему — они же букву «р» не говорят, черти, все «же» да «пше». Так вот, и Анджей этот в газете работал журналистом, ну, газетчиком, вот, совсем как ты. И как немцы в Краков, значит, вошли — стал он Анджея этого искать по всему городу, а его и нет нигде. Дома нет, на работе нет, нигде нет. Стали его искать, а искать трудно, никому дела нет, в городе немцы уже. И, слышь-ко, нашли! Мертвый лежал, в спину выстрелили, представляешь? А нашли его в доме у другого газетчика, звали его как-то смешно. Кошмарек, что ли. И тот пропал вообще с концами, нигде не видать. Думали еще, гадали — кто ж убить-то мог, кому он чего плохого сделал? Добрый был, друг хороший, в беде не оставит. Ну, понятное дело, война в стране, за воротник закладывать стал много, но чтоб убивать, да еще и в спину… Ох, жуть. А Кошмарека того так и не нашли тогда, вот так-то.

— Хватит, — сказал Гельмут дрожащим голосом.

— Чего хватит? — переспросил старик?

— Рассказывать. Хватит.

— Чего? История не нравится?

— Не нравится.

— Хочешь, другую расскажу?

— Нет. Мне идти пора.

— Куда же ты пойдешь?

— Тут рядом мой дом. Трамвай скоро подъедет.

Это было действительно так: трамвай сворачивал на улицу Льва Толстого.

— А это не твой дом, — сказал вдруг дед совсем другим голосом, ровным и твердым.

— Мой, — упрямо возразил Гельмут, пытаясь совладать с дрожью.

— У тебя вообще нет дома. И не будет никогда.

— Будет. Будет обязательно.

— Дорога — твой дом. Вечная дорога. Никуда оттуда не сбежишь. Из сна проснешься, а с дороги не сбежишь.

Трамвай остановился на улице Льва Толстого.

Гельмут поднялся с сиденья и направился к выходу, не глядя на старика.

Когда он вышел на остановку, двери трамвая закрылись за ним. Он обернулся назад: старик глядел на него из окна и хмурился.

В воздухе пахло вечерней свежестью и скошенной с газонов травой. Гельмут достал из портсигара папиросу (их снова было семь), закурил и неторопливо пошел по направлению к Несвижскому.

Приближение дома успокаивало его. Ему вдруг показалось, что если сейчас он придет домой, ляжет в кровать и уснет, то окажется, будто бы на самом деле ничего и не было.

То есть вообще ничего этого не было, думал он.

А вдруг, подумал Гельмут, я вообще никакой не шпион. Вдруг я простой советский журналист Сафонов, который родился и вырос в Советском Союзе, и я начитался перед сном шпионских романов, и мне приснилась вся эта галиматья.

Или нет. А может быть, я простой немецкий парень Гельмут Лаубе, и скоро проснусь в своей берлинской квартире, а вечером пойду пить пиво с друзьями.

И никаких шпионов, никаких снов, никаких поездов, никаких одноглазых испанцев.

Он вошел в парадную, поднялся по лестнице, открыл дверь своим ключом и включил свет. Все выглядело точно так же, как в день перед отъездом: плащ на вешалке, пепельница с окурками на столе, плотно задвинутые шторы.

Не разуваясь, он прошел в спальню.

Еще не включая свет, он почуял что-то неладное.

Форточка была открыта, из нее дул прохладный ветер.

Со двора доносился скрип качелей.

А на его кровати, накрывшись одеялом, спал человек.

Гельмут замер и затаил дыхание. В темноте не было видно лица: человек спал, повернувшись к стене, ровно дышал и чуть слышно посапывал.

Гельмут обошел кровать и осторожно подобрался к ночному столику с лампой, стараясь не шуметь. Сунул руку в карман пиджака, нащупал револьвер.

Одной рукой он взялся за выключатель лампы, другой вытащил револьвер и наставил на спящего.

Дернул за шнур.

Человек вздрогнул во сне, сморщил недовольное лицо и повернулся на свет.

Гельмута будто ударило током. Он медленно опустил револьвер.

У спящего человека было его лицо, лицо Гельмута Лаубе.

Это был он. Он спал в собственной кровати.

★ ★ ★

Из воспоминаний Гельмута Лаубе. Запись от 7 марта 1967 года, Восточный Берлин

12 августа 1940 года я сел на пароход в порту Неаполя. Мне предстояло добраться до Латакии, а оттуда — в Тегеран. Для этого путешествия мне пришлось снова взять другое имя — по документам меня звали Хорст Крампе. Бродя по Неаполю в ожидании отправления, я купил ослепительный белый костюм цвета сливочного мороженого и соломенную шляпу — настоящий итальянский дон, только усиков не хватало.

В этот день я чувствовал себя счастливым. Горячее солнце заливало глаза, смуглые итальянки улыбались мне на улицах, и казалось, что вот, вот она, новая жизнь, новое задание, возможно, самое важное задание в моей жизни. Теперь-то я всем покажу.

Разведчику вредны эмоции. Но я не мог ничего с собой поделать. Я был счастлив, как ребенок, которому вот-вот подарят новую игрушку.

Когда пароход отплыл от пристани, настроение резко сменилось. Мне стало отчего-то тревожно до пульса в висках. Я ходил по палубе, заложив руки за спину, нервно курил у ограждения, глядя на отдаляющийся город, и никак не мог понять причину беспокойства.

Мне вдруг отчетливо показалось, что в этот день жизнь разделилась на две части. Мне предстояло забыть, кто я есть. Мне предстояло стать другим. Внезапное осознание того факта, что я очень долгое время буду вынужден жить в совершенно чужой мне обстановке и с чужим лицом, вызвало во мне страх.

Под вечер я выпил два бокала вина и успокоился. После заката, слегка захмелевший, я курил на палубе, вглядываясь в сиренево-синюю даль, и невысокий господин в белой шляпе обратился ко мне по-английски, попросив прикурить.

Я поджег ему спичку. У него был тонкий нос, аккуратно постриженные усики, глубокие черные глаза — похож на испанца или итальянца.

— По-моему, мы с вами встречались, — сказал он вдруг, закурив.

— С чего вы так решили? — я внутренне напрягся.

— Я сидел за соседним столиком в баре и наблюдал за вами. Ваше лицо показалось мне очень знакомым.

Черт, это еще что, откуда, лихорадочно думал я, пытаясь вспомнить это лицо. Действительно, кажется, где-то я его видел.

— Хорошо, — согласился я. — Мне тоже кажется, что я где-то видел вас. Но, если честно, я совершенно не помню. Может быть, у вас память лучше?

— Вам говорит о чем-нибудь название городка Васьямадрид? — собеседник вдруг перешел на испанский язык.

Точно, вспомнил я. Точно!

— Алехандро?

— Алехандро Гонсалес, — улыбнулся собеседник. — Вы тогда спасли мне жизнь.

Это был тот самый связист Алехандро, вместе с которым мне впервые пришлось пострелять на испанской войне. Тот самый растрепанный юноша, дрожавший от страха, когда над нами засвистели пули.

— Кажется, нам надо еще немного выпить, — предложил я.

Так мы и поступили.

За бутылкой сухого красного я узнал, что после той истории под Васьямадридом Алехандро отправили в тыл, где он и просидел всю войну. Как человек совершенно далекий от военной службы, он был ужасно рад этому. После победы франкистов Алехандро переехал в Мадрид и устроился работать на телефонную станцию. Женился, но уже через год развелся: смеясь, рассказывал, что война показалась раем по сравнению с семейной жизнью. Как и я, он направлялся в Латакию, а далее намеревался поехать в Иерусалим. Это показалось мне странным, потому что за короткое время знакомства он не показался мне религиозным человеком, но цель была не в паломничестве — он просто хотел посмотреть на город. Всегда мечтал.

Мы разговаривали всю ночь. Я узнал его совершенно другим человеком. Алехандро запомнился мне неуклюжим, пугливым, осторожным — но теперь оказалось, что в нем нет совершенно никакого страха перед жизнью. Ему был интересен мир, и он хотел смотреть на него широко открытыми глазами, изучать его, наблюдать, брать от него все, что только можно. Изменила его война или раскрыла изначально то, что было ему свойственно — я не знаю. Об этом мы тоже говорили.

В какой-то момент мне вдруг захотелось рассказать ему, зачем я еду в Тегеран. Желание было немедленно подавлено. В Берлине во время подготовки к операции меня научили замечательному русскому каламбуру, непереводимому на немецкий — «души прекрасные порывы». Задушил. Рассказал вызубренную легенду — еду делать путевые заметки о Тегеране для берлинской прессы.

— Тебе снилась война? — спрашивал Алехандро, допивая остатки вина из бокала. — Я успел повоевать совсем немного, да и тут даже слово «повоевать» не совсем подходит — так, побегал под пулями. И почти два года потом все это снилось. А каково было тем, у кого руки по локоть в крови, кто оказался в самой гуще? И просыпаюсь рядом с женой, мокрый, с трудом дышу, ухожу курить у окна, потому что мне снятся все эти крики, кровь, грохот, пальба, все эти перебежки, окопы, мертвецы. Невыносимо, просто невыносимо. Это не мое, это не для меня. Я так долго выбирался из этого. Но выбрался. Понимаешь? Выбрался. Я думал, что эти воспоминания сильнее меня, а оказалось не так.

Я вспомнил, что говорил мне о воспоминаниях доктор Остенмайер. Это было давным-давно, в одну из наших берлинских встреч, когда я рассказывал ему о детстве.

— Воспоминания не могут быть сильнее нас, — отвечал я, цитируя доктора. — Это всего лишь фотографии в семейном альбоме. Они бывают разные — и да, бывают очень неудачные кадры, но они есть, и что теперь? Признаться, мне тоже было очень трудно после войны. Да и после Испании я успел повидать всякого дерьма, если честно. Мне до сих пор трудно со всем этим жить, но кто говорил, что будет легко?

— Я развелся отчасти именно из-за этого. Долорес не понимала, как мне тяжело от этих воспоминаний. Думала, что я злой и грубый по своей природе. Но это было не так. У нас не сложилось, да это и к лучшему. Мне нравится быть одному.

Я задумался о своей жизни и понял, что даже не знаю, каково это — быть не одному. Стало тоскливо.

— Гельмут, а у тебя есть женщина? — спросил Алехандро.

— Давай не будем об этом.

— Я понял. Без вопросов, — Алехандро кивнул и разлил вино по бокалам.

Ночью мы вышли курить на палубу. Над нами было ясное, абсолютно черное небо, и звезды сияли бесчисленной россыпью — как в научных журналах про космос. Никогда такого не видел. Вино шумело в голове, или это было море, или это звезды шумели, разговаривая друг с другом, я не понимал. Мне было хорошо и спокойно. Я ощущал себя на краю пропасти, в которую предстоит упасть — и падать было совершенно не страшно. Мне предстояло испытать легкость полета, ощутить воздушный поток неизвестности, увидеть невыразимое и свершить невозможное. Я знал, что у меня все получится.

— Забавно вышло, что мы здесь увиделись, — сказал Алехандро. — Ты спас мне жизнь. А мы, скорее всего, больше никогда не пересечемся. Слишком разные дороги.

Я кивнул и затянулся сигаретой.

— Все может быть. Мир иногда очень странно себя ведет.

Алехандро кивнул и замолчал.

До Латакии оставалось четыре дня.

Если бы я знал, что произойдет со мной меньше чем через год, я бы плюнул на все и отправился с Алехандро в Иерусалим.

Потому что я был неправ. И доктор Остенмайер был неправ. Некоторые воспоминания все же сильнее нас.

Я теперь знаю это. Я слишком хорошо помню, что произошло 26 лет назад на станции Калинова Яма.

★ ★ ★

Время и место неизвестны

Гельмут смотрел на спящего двойника, боясь пошевелиться, и чувствовал, как рукоять револьвера становится мокрой и скользкой от пота. Двойник спал, и его закрытые веки иногда вздрагивали, и еле заметно дергался уголок рта.

Он оглядел комнату. Все было таким же, как в последнюю ночь, когда он здесь спал.

Письменный стол с желтой лампой, печатная машинка, тяжелая пепельница из горного хрусталя, портрет Льва Толстого на стене, пустая бутылка из-под шампанского на подоконнике.

И голоса за окном.

Еле различимые, как шорох осенних листьев, голоса.

Еще крепче сжав рукоять револьвера, Гельмут осторожно подобрался к подоконнику и раздвинул шторы.

Во дворе никого не было, только по-прежнему скрипели качели. Сами по себе.

Голоса — или это были не голоса, а ветер шумел в листве — вкрадчиво шелестели, перешептывались, подвывали, шуршали, будто тени говорили друг с другом, будто его собственные, Гельмута, мысли скреблись о черепную коробку, отчаявшись найти выход.

Через несколько минут они стали отчетливее. Гельмут приложил ухо к стеклу и смог различить.

— Вот он, вот он, там, за окном, — шептал один голос.

— Он спит, он спит, он спит, — шептал другой.

— Он даже не знает, что он спит, — шептал третий.

— Не-не-не. Это тот, другой не знает, что он спит, — шептал четвертый.

Их было четверо.

— Да-да-да. А тот, другой, знает, — говорил первый.

— А тот, другой, сможет проснуться?

— Этот сможет. А другой не сможет.

— А кто из них другой?

— Какая разница?

— Они оба нашли Спящий дом.

— Спящий дом?

— Спящий дом.

— Спящий дом, Спящий дом, — заговорили они все вчетвером.

— Спящий дом, Спящий дом, Спящий дом! — и в их голосах звучала невыразимая тревога.

— Спящий дом, — донесся вдруг отчетливый и громкий голос со стороны кровати.

Гельмут резко обернулся.

Двойник по-прежнему спал.

Гельмут не знал, зачем это делает, но он приблизился к кровати, посмотрел в лицо спящему и ровно, медленно проговорил:

— Меня зовут Гельмут Лаубе. Я нашел Спящий дом.

Двойник резко открыл глаза, и его тело забилось в судорогах.

В тот же момент забили часы, гулко и монотонно, будто колокола — это было похоже на те самые колокола, которые Гельмут услышал после взрыва моста под Бриуэгой. Двойник дрожал, его глаза закатились, пальцы впивались в простыню, губы его были раскрыты, а зубы с силой сжаты.

В доме Гельмута не было настенных часов.

— Дин-дон, дин-дон, мы попали в Спящий дом! — закричали нараспев голоса снаружи.

— Дин-дон, дин-дон, все теперь пойдет вверх дном!

— Дин-дон, дин-дон, нас не видно за окном!

— Дин-дон, дин-дон, пусть тебе приснится сон!

Часы продолжали бить.

— Как, еще один? — раздался за окном совершенно незнакомый удивленный детский голос.

— А мы скажем ему, что это последний, и он поверит!

— Вот он дурак! — захохотал ребенок.

Гельмут вдруг подумал: а может, это и вовсе не московская квартира. Он огляделся вокруг еще раз и понял, что это место напоминает скорее его берлинское жилье на Доротеенштрассе, где он жил после того как съехал от родителей.

Ну да, точно же: вот и газетные вырезки с его статьями на стене, вот и фотография в форме СД, вот и красный диван для гостей, и журнальный столик с кипой газет, и металлическая пепельница в виде собачьей головы, и в окне напротив виден старинный дом со львами на барельефах, и вот он, Гельмут Лаубе, спит в своей кровати, и его тело бьет судорогой.

Дин-дон, дин-дон.

Черт, нет. Все это не так.

Он же в старом доме возле парка Фридрихсхайн, это маленькая комнатка, в которой некогда ютилась прислуга, и в соседней комнате спят его родители, а здесь нет никакой мебели, кроме грубо сколоченного деревянного стола, стула и огромной кровати, на которой спит он, двадцатилетний Гельмут, и ему, кажется, не очень хорошо, потому что тело его дрожит, зубы стучат, а пальцы судорожно вцепились в простыню.

Дин-дон, дин-дон.

Это чердак Клары Финке. Родителей почему-то нет. Здесь темно и тесно. У изголовья дивана стоит огромный деревянный сундук с пожитками. На столе — хлеб и молоко. На матрасе спит совсем юный Гельмут. Боже, что с ним? Он бледен, его колотит, будто у него температура. Кажется, он болеет. Его глаза закатились, страшная судорога сводит лицо, и все тело его дрожит.

Дин-дон, дин-дон.

Еще темнее и еще теснее, и это комната в Петрограде, и за окном стреляют. Ему двенадцать лет. Ему страшно. Где родители? Почему их нет? Господи, почему их нет, думает Гельмут, ведь на улице стреляют, ведь что-то страшное, непонятное происходит, что это, почему стреляют, — может быть, именно поэтому он дрожит, стуча зубами, может быть, поэтому так трясется кровать, на которой он уснул?

Дин-дон, дин-дон, и просторная детская комната в Оренбурге: желтые обои, большая хрустальная люстра, плюшевый мишка на подоконнике, и в кроватке спит ребенок, и это он, и скоро придет мама, а за окном уже начинает светать, и птицы поют, но что-то непонятное и страшное вдруг надвигается, и у ребенка дрожат и синеют губы, и он начинает задыхаться во сне.

И в дверь стучат.

Часы перестали бить.

Гельмут лежал на своей кровати в московской квартире. Ветер из форточки развевал занавески.

Подушка была мокрой от пота. Пальцы крепко вцепились в рукоять револьвера. Он открыл глаза — а закрывал ли он их? — и сел на край кровати.

Что происходит опять, черт возьми.

В дверь комнаты снова постучали.

Голосов за окном не было слышно.

Гельмут встал и пошел к двери.

★ ★ ★

ВЫПИСКА

из протокола допроса подозреваемого в шпионаже Гельмута Лаубе

от 13 августа 1941 года

ВОПРОС. Еще такой вопрос. Когда вы делали это… На станции Калинова Яма. То есть, когда вы совершили это. Вы что-нибудь чувствовали? Это не совсем по делу, просто мне интересно.

ОТВЕТ. Я не могу понять, что чувствовал. Не знаю.

ВОПРОС. Вы даже не пытались замести следы. Просто ушли. Вы же прекрасно понимали, что вас заметит первый же постовой.

ОТВЕТ. Да. Если честно, я не очень понимал, что делаю.

ВОПРОС. И чемодан с шифром и передатчиком оставили в номере. О чем вы думали? Я впервые встречаю разведчика, который так безалаберно относится, кхм… Ко всему. У вас были какие-либо намерения или планы относительно того, что дальше? Куда вы собирались идти?

ОТВЕТ. Я не знаю. Я просто ушел из номера. Я шел куда-то вперед, не особенно различая дороги.

ВОПРОС. Старушку на переходе напугали до полусмерти. Ну как так можно?

ОТВЕТ. Извините.

ВОПРОС. Может быть, вы думали, что это сон?

ОТВЕТ. Я не знаю.

ВОПРОС. Вы не знаете, что думали в тот момент?

ОТВЕТ. Да.

ВОПРОС. Чего вы хотите сейчас?

ОТВЕТ. Поскорее забыть все это.

ВОПРОС. Что именно? То, что вы сделали на станции Калинова Яма, или ваши сны?

ОТВЕТ. Все.

ВОПРОС. Вы ответили с такой решительностью, будто не боитесь смерти. Вы что, не боитесь смерти? Вы не боитесь, что вас, как вы сами сказали, шлепнут завтра-послезавтра?

ОТВЕТ. Мне странно говорить это, но не боюсь.

ВОПРОС. Эх, Гельмут, знали бы вы, как устал я тут с вами разговаривать. Ночь уже вовсю. Мне бы к жене, к детишкам, в уютную кроватку, знаете. Хотя откуда знаете, у вас нет жены и детишек, вам не полагается, наверное. А вот сижу — и мне интересно с вами говорить. Вы странный. И этим интересны.

ОТВЕТ. Я тоже устал. Я спать хочу.

ВОПРОС. Снов не боитесь?

ОТВЕТ. Боюсь.

ВОПРОС. Дадим вам хорошего снотворного. Будете спать как убитый. Ха-ха. Извините, глупая шутка. Даже снов не увидите, обещаю. У нас в НКВД держат обещания. Не бойтесь, не яд.

ОТВЕТ. Да хоть бы и яд.

ВОПРОС. Ну, бросьте эти штуки. Еще немного — и отправим вас спать. Ох и работы вы подкинули нам, гражданин шпион.

★ ★ ★

Время и место неизвестны

— Здравствуй.

За дверью стояла высокая и худая женщина в длинном черном платье, со смолистыми волосами, и у нее не было лица: вместо него расплывалось абсолютно черное пятно, поблескивающее в свете уличных фонарей из окна.

Гельмут сделал шаг назад и дрожащей рукой прицелился в то, что должно было быть лицом.

— Выстрелишь — разбудишь всех, — сказала женщина глухим и безразличным голосом.

Когда она говорила, черное пятно вместо лица слегка вздрагивало в легкой туманной дымке.

— Кого разбужу? — спросил Гельмут.

— Всех. Сам пожалеешь.

Гельмут не стал убирать револьвер и снова сделал шаг назад.

— Это Спящий дом, — продолжила женщина, перешагнув через порог комнаты. — Здесь очень много спящих. Здесь живешь не только ты.

— Я здесь не живу, — сказал Гельмут, облизнув пересохшие губы. — Я здесь сплю.

— Живешь, дорогой. Именно живешь.

Ему почему-то показалось, что она улыбнулась, хоть у нее и не было лица.

— Кто ты? — спросил Гельмут.

— Я твоя чернота.

Гельмут почувствовал, что ему стало труднее дышать. Он снова шагнул назад, не опуская револьвер.

— Зачем ты здесь? — спросил он, пытаясь сохранять спокойствие.

— Чтобы ты увидел меня.

— Зачем мне видеть тебя?

— Столько лет бок о бок, а ты не видел. Разве не интересно?

Гельмут промолчал.

— Смотри, какая я, — сказала Чернота, подняв руку, и с ее пальцев на пол закапала черная жидкость.

— Черная, — сказал Гельмут.

Чернота улыбнулась и сделала еще один шаг вперед.

— Видишь мое лицо?

— Не вижу.

— Видишь. Это мое лицо. Лицо твоей черноты. Если как следует посмотришь в него, увидишь отражение своих глаз.

Гельмут зачем-то отвел взгляд. Его рука, державшая револьвер, задрожала.

— Значит, уже увидел, — сказала Чернота. — Это хорошо.

Она подошла к нему вплотную и медленно потянулась к его руке с револьвером. Гельмут старался не смотреть на ее лицо. Пальцы дрожали, рукоять снова стала мокрой от пота.

— Ты же не выстрелишь? — спросила она.

Гельмут молчал.

— Не выстрелишь, — с этими словами она провела пальцами по его запястью, и его обожгло, будто крапивой, и на коже расплылась блестящая черная клякса.

Гельмут резко отдернул руку и снова шагнул назад.

Пятно уменьшилось в размерах и исчезло без следа.

— Что ты сделала? — спросил он, глядя поверх ее лица и пытаясь прицелиться.

— Ничего. Все, что я хотела с тобой сделать, я сделала уже очень давно.

— Тогда убирайся отсюда. Иначе я выстрелю.

— И что? Ты хочешь одним-единственным выстрелом победить свою черноту?

— А хоть бы и так. Убирайся.

Чернота покачала головой.

— Ты хочешь всех разбудить? Ты хочешь, чтобы выстрел услышали те, кто охотится за тобой?

Гельмут не отвечал. Он хотел только одного: чтобы она исчезла, поскорее пропала, растворилась в темноте, чтобы ее не стало больше.

— Это, конечно, твое дело, — продолжала Чернота. — Хуже не сделаешь. Лучше — тоже.

— Просто заткнись и убирайся. Я ненавижу тебя. Ненавижу, слышишь?

Гельмут сам вдруг удивился ярости в своем голосе. Ему показалось, что это черное пятно вместо ее лица вмещает все, что он так ненавидел. Собственный страх, собственную подлость, собственную злобу — и даже собственную ненависть к себе, которую он тоже ненавидел. Черное болото, в котором он увяз с головой — вот оно, пришло, воплотившись в эту фигуру в платье, и разговаривает с ним, издевается, дразнит.

— Хорошо, что ненавидишь, — сказала Чернота. — Только ты не избавишься от меня никогда. Даже когда проснешься, я буду с тобой. Всегда.

— Заткнись, тварь! — закричал Гельмут и выстрелил.

Оглушительный хлопок разорвал ночную тишину, зазвенело стекло, за окном взлетели перепуганные птицы, шурша крыльями.

Лицо Черноты со звоном разлетелось на сверкающие осколки. Она взмахнула руками, рухнула на колени и завалилась ничком на пол.

— Он всех разбудил! Он всех разбудил! — зазвучали вдруг знакомые голоса за окном.

— Дин-дон, дин-дон, разбудили Спящий дом!

— Ох, что начнется-то сейчас!

— Эти двое скоро придут! Ему надо бежать от них!

— Дин-дон, дин-дон, дин-дон!

— Какой же он дурак!

Тяжело дыша и стуча зубами, Гельмут положил револьвер в карман и быстрым шагом направился в коридор.

Он заметил, что на кухне горел свет, но не обратил на это внимания, сорвал с вешалки плащ, накинул его на плечи и пошел в сторону входной двери. Как только он взялся за ручку, прозвучал дверной звонок.

Да что ж такое, подумал он.

Удивляться было некогда и, в общем-то, уже нечему. Он открыл дверь.

На пороге стоял Тарас Костевич с бутылкой вина.

— Ну ты, Сафонов, даешь! — пробурчал он вместо приветствия. — Полчаса тебе названиваю. Сам в гости звал — и забыл. Уснул, что ли? Нельзя так с гостями!

— Я звал вас в гости? — нервно ухмыльнулся Гельмут.

— Звал. Всех звал. — С лица Костевича вдруг сошла улыбка, он перешагнул через порог, скинул плащ, бесцеремонно прошел на кухню, поставил бутылку на стол и уселся на диван.

— Кого — всех? — спросил Гельмут.

— Всех, — ответил Костевич с таким же серьезным лицом. — У тебя штопор есть?

— В правом ящике стола.

Гельмут закрыл за собой дверь, и тут же снова раздался звонок.

— Я же говорил — всех! — расхохотался Костевич, доставая штопор из ящика.

Гельмут открыл дверь и увидел Федорову в длинном бежевом пальто и с охапкой красных тюльпанов.

— Сафонов! Я не знаю, зачем ты всех позвал, но это было очень приятно.

— Ага, я и вас позвал?

— Конечно! Как можно было не позвать меня? Разумеется, позвали. Я вам цветов принесла. Вы любите тюльпаны?

— Не очень, — попытался ответить Гельмут, но Федорова тут же вручила ему охапку цветов и прошла мимо него в коридор.

— Помогите мне снять пальто, вы же мужчина! — сказала она, не обращая внимания на цветы.

Гельмут неловко положил тюльпаны на тумбочку, закрыл дверь и помог Федоровой снять пальто.

В дверь опять позвонили.

— Ну вы открывайте, а я пойду на кухню, — сказала Федорова.

Следующим был Алексей Шишкин из литературного отдела с бутылкой белого, за ним пришли Седакова и Варенцов — все, кого он видел на последнем вечере в «Коктейль-холле», прошли в его кухню, расселись и стали открывать алкоголь.

— Сафонов, а у тебя бокалов-то хватит на всех? — хохотал Костевич. — Или из горла будем пить?

— Почему бы и не из горла? — смеялась Федорова.

— Да, давайте будем пить из горла! — резюмировал Костевич. — А вы, Гельмут, не расслабляйтесь, еще не все гости пришли.

Гельмут?

Он не успел оправиться от удивления, как в дверь снова позвонили.

За порогом стоял Отто Лампрехт в черном кожаном плаще и в шляпе.

— Гельмут, дружище, как я рад, что вы меня позвали, — он крепко пожал ему руку, проходя через порог и снимая шляпу. — Хорошо, что вы не забываете старых друзей. Рудольф скоро тоже подойдет.

— О, а вот и твои друзья из Германии! — крикнул с кухни Костевич. — Пусть присоединяются. Мест больше нет, но можно сидеть на подоконнике.

— Ничего страшного, — улыбнулся Лампрехт. — Я могу постоять.

С этими словами он прошел на кухню, а Гельмут увидел в открытую дверь, как по лестнице поднимается Рудольф Юнгханс, одетый в новенькую, тщательно отглаженную форму СД.

— Привет, Гельмут, — с улыбкой сказал он. — Извини, что без подарка, я очень боялся опоздать. Не опоздал?

— Не опоздал, — ошарашенно ответил Гельмут.

— Вот и хорошо.

Юнгханс снял с головы фуражку, бросил ее на полку для головных уборов, подтянул ремень и отправился на кухню, где ему тут же пожал руку Лампрехт.

Гельмут больше не закрывал дверь. Он встал в проеме, скрестив руки на груди, и ждал. Следующим по лестнице поднялся Георг Грейфе. Он выглядел сильно постаревшим, волосы его почти целиком поседели, лоб перерезали морщины.

— Гельмут, Гельмут, — заговорил он, тяжело поднимаясь по ступенькам. — Как же чертовски рад видеть вас в добром здравии. Вы молодец.

— Я тоже рад видеть вас, — монотонно пробормотал Гельмут и пожал протянутую руку, когда Грейфе поднялся к порогу. — Все там, на кухне.

— Вижу-вижу. Приветствую всех! — крикнул он в кухню.

Из кухни донеслось невнятное бормотание.

Когда Грейфе прошел к остальным гостям, Гельмут продолжил стоять у лестницы и ждать посетителей, но прошла минута, две — и никого не было.

«Неужели все», — подумал он.

Подождав для верности еще некоторое время и досчитав в уме до ста, он закрыл за собой дверь и прошел на кухню.

Костевич, Федорова, Шишкин, Седакова, Варенцов, Лампрехт, Юнгханс, Грейфе.

Все они расположились вокруг стола и смотрели на Гельмута.

— Ну что ж, присоединяйтесь. В конце концов, вы виновник торжества, не стоит вам работать швейцаром, — сказал Лампрехт, открывая бутылку белого.

Гельмут еще раз оглядел гостей, подошел к столу и спросил:

— Зачем вы пришли сюда?

— Вы нас позвали, — сказала Федорова. — Неужели забыли?

— Сам позвал и сам забыл, — хохотнул Костевич.

— Лаубе иногда забывчив, — снисходительно улыбнулся Грейфе.

— А чем мы будем заниматься? — спросил Лампрехт.

— О, у меня есть отличная идея, — сказал Костевич. — К нам должны прийти еще два гостя, но они опаздывают. Поэтому мы будем играть в «На самом деле нет».

На кухне повисла тишина.

Федорова удивленно приподняла бровь.

— Никогда не слышала о такой игре.

— О, это очень хорошая игра, — продолжил Костевич. — Есть еще игра в несуществующие города, но она хороша, когда скучно. А нам же весело, не так ли?

Гости молчали.

— А нам весело, — ответил за всех Костевич. — Так вот, смысл этой игры в том, что один человек рассказывает историю, а другой отвечает: «На самом деле нет». И придумывает свою версию той же самой истории, поменяв в ней всего лишь три детали. А потом мы посмотрим, как быстро поменяется вся суть этой истории. Как вам?

— Мне нравится, — кивнул Шишкин.

— И мне, — ухмыльнулся Грейфе.

— Всем нравится. Отлично! Гельмут… тьфу, Сафонов, а тебе нравится?

— Да, — глухо отозвался Гельмут.

— Замечательно. Тогда я начну.

Костевич встал из-за стола, поднял наполненный бокал и начал рассказывать.

— В некотором царстве, в некотором государстве жил-был отважный рыцарь. И однажды этот рыцарь, гуляя по лесу, встретил прекрасную девушку. Они разговорились друг с другом и полюбили друг друга с первого взгляда. Оказалось, что девушка эта — принцесса, которая живет в высокой башне старинного замка, и злой король только один раз в год выпускает ее гулять в лес, а следят за ней огромные черные птицы. В этот раз и повстречался ей храбрый рыцарь. Они держались за руки и гуляли весь день, но как только наступила полночь и полная луна выглянула из-за туч, прилетели три огромные черные птицы и забрали принцессу в башню. Рыцарь был расстроен и опустошен. Он не мог жить без принцессы. Он отправился в свой замок и поклялся во что бы то ни стало найти ее. И на следующее утро он наточил меч, надел свою лучшую броню и отправился в ту сторону, где был замок. Долго-долго он шел, шесть дней и шесть ночей бродил он по лесу, пытаясь не сбиться с курса — и лес становился все темнее, и деревья все толще, и дикие звери завывали в ночи. И вот на седьмой день увидел он зловещие стены старинного замка, где была заключена принцесса. Но не дремали три огромные черные птицы, сидевшие на стенах и охранявшие замок от непрошеных гостей. Увидев рыцаря, они тут же взлетели в небо и спустились к нему на землю. «Ты кто такой?» — спросили они. И рыцарь назвал свое имя. «Что тебе здесь нужно?» — спросили они. И рыцарь ответил, что хочет найти принцессу. И первая черная птица сказала: «Если ты пойдешь дальше, я выклюю тебе глаза, чтобы ты не смог видеть принцессу». И рыцарь ответил, что не боится. Тогда вторая черная птица сказала: «Если ты пойдешь дальше, я вырву тебе язык, чтобы ты не смог сказать принцессе о своей любви». И рыцарь ответил, что не боится. Тогда третья черная птица сказала: «Если ты пойдешь дальше, я вырву твое сердце, чтобы ты больше не мог любить принцессу». И рыцарь ответил, что не боится. И тогда черные птицы окружили его, выклевали ему глаза, вырвали язык и сердце. И улетели, оставив умирающего рыцаря лежать в высокой траве. А глаза, язык и сердце они принесли злому королю, и он хранил их в золотом сосуде рядом с остальными такими же — ведь это был не единственный рыцарь, и через год принцесса снова ушла гулять в лес, и повстречался ей другой отважный воитель. На этом сказка заканчивается.

Все молчали. Наконец Федорова, отхлебнув вина из бокала, встала из-за стола и стала рассказывать:

— На самом деле нет. Все было немного не так. Это были не черные птицы, а огромные злые жабы. Гигантские, в два раза выше человека. И они не победили рыцаря, а это рыцарь победил их. Он срубил им головы и отправился дальше в замок, где жила принцесса. Король, увидев смелость этого рыцаря, разрешил принцессе уйти с ним, и она была вне себя от счастья. И жили они долго и счастливо и умерли в один день.

— На самом деле нет, — сказал Шишкин. — Это была не принцесса, а простая пастушка. И жила она не в высокой башне, а в обычной избе, куда ее заточила злая мачеха-колдунья, повелевающая злыми жабами. И когда рыцарь победил их, мачеха попыталась сжечь избу вместе с пастушкой, но рыцарь спас ее из огня, а мачеха осталась внутри и сгорела.

— На самом деле нет, — сказала Седакова, вставая из-за стола. — Пастушке не запрещали выходить из избы чаще раза в год. Она могла спокойно гулять, где хотела и когда хотела. И это были не злые жабы, а добрые. Они просто следили за тем, чтобы пастушку никто не обидел. И когда рыцарь убил их, она долго-долго плакала над их телами, но затем подчинилась воле рыцаря и пошла с ним в замок.

— На самом деле нет, — сказал Варенцов. — Не было никаких жаб, и не было никакой мачехи. Был огромный и злой огнедышащий дракон, который охранял пастушку, и жили они в глубокой темной пещере. Дракон очень любил пастушку и тщательно оберегал от всех, кто мог встретиться на ее пути. А пастушка не любила дракона, и когда рыцарь убил его, она с радостью вышла за него замуж.

— На самом деле нет, — сказал Грейфе. — Не было никакой пастушки. И никакой принцессы не было. Был только дракон. Рыцарь встретил его в лесу и поклялся убить его. И убил. А его голову принес в свой замок и повесил над камином.

— На самом деле нет, — сказал Лампрехт. — Рыцарь сам был драконом и жил не в замке, а в пещере. Он встретил в лесу другого дракона, и они долго сражались, но из схватки никто не вышел победителем. Но потом дракон пробрался пещеру своего врага, откусил ему голову и сжег своим огненным дыханием его тело.

— На самом деле нет, — сказал Юнгханс. — Дракон встретил в лесу не другого дракона, а отважного рыцаря, который странствовал по свету в поисках приключений.

Рыцарь хотел найти в высокой башне прекрасную принцессу и освободить ее, но, встретив дракона, захотел сразиться с ним. Но дракон сразу же убил его и съел.

Гости замолчали и вопросительно посмотрели на Гельмута.

— Итак, ваша версия истории? — спросила Федорова.

В этот момент вновь прозвучал дверной звонок.

Гельмут побледнел.

— Я открою, — сказал он и отправился к двери.

Он шел медленно, и ноги его подгибались — он догадывался, что за двое гостей опаздывали к нему.

Он открыл дверь.

Сальгадо был одет в клетчатый костюм-тройку и держал в руке бутылку испанского красного вина. Орловский на сей раз выглядел стройным голубоглазым блондином тридцати лет, с сильным подбородком и небольшим шрамом на лбу.

— Добрый вечер, — приветливо улыбнулся Сальгадо. — Вы же не против, если мы присоединимся?

— Обещаем без скандалов. Тихо и спокойно, — сказал Орловский.

Гельмут попятился, прижался к стене и сунул руку в карман, ощутив рукоять револьвера — так было спокойнее.

Продолжая улыбаться, Сальгадо и Орловский перешагнули через порог и отправились в кухню, поглядывая на Гельмута с кривыми ухмылками.

— Какая примечательная публика! — воскликнул Орловский, осматривая гостей. — Рауль, друг мой, тут собрались практически все!

— Не хватает Кестера, — весело ответил Сальгадо. — Но он, кажется, умер.

— Это ему кажется, что он умер. Все вы путаете, — ответил Орловский.

— Да-да, точно. Итак, во что вы там играли?

— Они играли в «На самом деле нет», — сказал Орловский. — Итак, на самом деле нет. Это был не дракон, а немецкий разведчик. И однажды ему поручили взорвать мост…

— Заткнитесь, — сказал Гельмут, еще сильнее сжимая рукоять револьвера в кармане.

Сальгадо и Орловский обернулись в его сторону и расхохотались.

— Нет, Лаубе, нет, — с мечтательной улыбкой ответил Сальгадо. — Сейчас мы покажем твоим гостям увлекательнейшее представление. Пусть все смотрят и радуются.

Орловский поправил на голове фуражку, встал посреди кухни, заложив руки за спину, и громко объявил:

— Итак, друзья, сейчас мы поиграем с вами в другую игру. Она называется «Пуля в лоб». Играть в нее будет только Гельмут. Мы зададим ему один вопрос, а если он неправильно ответит на него — проиграете вы все. Возражения есть?

Гости сидели с побледневшими лицами. Костевич напряженно постукивал пальцами по столу, у Федоровой дрожали плечи.

— Возражений нет, — продолжил Орловский и повернулся к Гельмуту. — Итак, дружище, расскажите мне, зачем вы едете на станцию Калинова Яма?

Гельмут отвечал глухо, будто слыша собственные слова со стороны.

— Мне надо встретиться со связным, чтобы он отдал мне шифр и радиопередатчик.

Орловский рассмеялся.

— Это неправильный ответ. Вы едете на станцию Калинова Яма, чтобы проснуться, — он повернулся к остальным гостям. — Вы все проиграли.

Все произошло за десять секунд.

Орловский выхватил из кобуры пистолет и, почти не целясь, выстрелил в лоб Костевичу. Тот откинулся на спинку дивана, на лице его застыло удивление. Сальгадо, вытащив из кармана пиджака револьвер, сделал два выстрела в Федорову: пули пробили шею и грудь, она рухнула со стула на пол, дергаясь в конвульсиях. Орловский выстрелил в грудь Шишкину и выпустил две пули по Седаковой, Сальгадо попал прямиком между глаз Варенцову. Грейфе в ужасе попытался вскочить из-за стола, но Орловский выстрелил в него три раза, и он завалился на подоконник, неуклюже вскинув руки. Лампрехт отшатнулся от стола и потянулся к карману, но Сальгадо дважды выстрелил ему в живот: он скорчился и рухнул на пол. Юнгханс с растерянным лицом попытался закрыть голову руками, Сальгадо и Орловский выстрелили в него почти одновременно.

В воздухе пахло кровью и порохом. Вокруг стола лежали девять тел в неестественных позах, по паркету растекались темно-красные лужицы.

Орловский сменил обойму в пистолете и обошел гостей, сделав каждому контрольный выстрел в затылок.

Гельмут шагнул назад и наткнулся на закрытую дверь кухни.

— Это вы убили их, Лаубе, — сказал Орловский, убирая пистолет в кобуру.

— Надо было всего лишь правильно ответить на вопрос, — добавил Сальгадо. — Вообще, зачем вы их разбудили? Сами разбудили их, сами позвали нас. Что за глупостями занимаетесь?

— Я вас не звал, — сказал Гельмут.

Орловский взял стул, небрежно переставил его спинкой вперед и расселся, широко расставив ноги.

— Еще как звали, — ответил он. — Вы думали, что спрячетесь от нас в Спящем доме? Вы серьезно так думали?

— Бросьте это дело, Лаубе, — сказал Сальгадо. — Вы не спрячетесь от нас нигде. И не убьете черноту. И никогда не увидите, как расцветает болотное сердце.

— Увижу, — пробормотал Гельмут.

Оба рассмеялись.

— Никогда, — сказал Орловский.

— Никогда, — повторил Сальгадо.

— Что вам от меня нужно? — спросил Гельмут, почувствовав вдруг, как дрожит его голос.

— Сами знаете, — ответил Орловский.

Сальгадо вместо ответа подмигнул ему единственным глазом, и выглядело это чудовищно.

— Вам нужен не только мой глаз, — неожиданно твердым для себя голосом сказал Гельмут. — Вам нужен я. Целиком.

Сальгадо и Орловский переглянулись.

— Настоящий разведчик, — сказал Орловский. — Догадливый. Но начнем, пожалуй, с глаза.

— Вы ничего не получите. Потому что я ничего не отдам, — ответил Гельмут.

— А кто-то сказал, что мы будем просить? — ухмыльнулся Сальгадо. — Мы просто возьмем. Потому что это наше.

— Нет. Я не ваш. И никогда не буду вашим.

— Вы сами-то верите в это? — хитро прищурился Орловский.

Гельмут не верил. Но очень хотел, чтобы так и было.

— Я не отдам себя черноте. Я не отдам себя вам. Я никому себя не отдам. Я сильнее вас всех. Вы просто снитесь мне. И вы исчезнете, стоит мне только захотеть.

Орловский вновь расхохотался.

— Почему же мы тогда не исчезаем? — возразил он. — Может быть, потому что вы этого не хотите?

— Не хотите, — повторил Сальгадо. — А значит, вы наш. Вы не сможете все время убегать. Видите, тут даже двери нет.

Гельмут обернулся — действительно, двери за его спиной больше не было, вместо нее оказалась глухая стена.

— Здесь только мы с вами и девять трупов, — улыбнулся Орловский.

Гельмут ощутил ужасную усталость. Все вокруг будто поблекло, и электрический свет на кухне стал слабее, и за окном больше не было городских огней — только беспросветная темнота, как в Черносолье, когда болото затопило деревню.

Он медленно сполз по стене на пол, сел и обхватил голову руками.

— Делайте, что хотите, — еле слышно прошептал он, глядя в пол.

— Наконец-то, — Орловский поднялся со стула и зашагал в его сторону.

Сальгадо с улыбкой достал из кармана складной нож.

— Это будет совсем не больно, — сказал он.

— Рауль, не обманывайте, — с ложным сочувствием ответил Орловский.

— Действительно. На самом деле это будет очень больно, — согласился Сальгадо.

Оба подошли к нему, обступив с двух сторон. Гельмут не хотел поднимать вверх голову, он видел только ноги Орловского в хромовых сапогах и клетчатые брюки Сальгадо с темно-коричневыми туфлями.

Неожиданная идея пришла ему в голову.

— Но я действительно сильнее вас, — сказал он, поднимая взгляд. — Потому что это мой сон. А вы сделаны из стекла.

Орловский приоткрыл рот, пытаясь что-то сказать, но губы его застыли на месте, глаза остекленели, и лицо закоченело в удивленной гримасе.

Сальгадо стоял с ножом в руке, и на лице его замерла издевательская улыбка.

Гельмут поднялся, осмотрел обоих: они не двигались. Он прикоснулся к лицу Орловского, ощутив холодную гладь стекла. Постучал по поверхности: раздался приглушенный звон. Тогда он легонько толкнул фигуру ногой, и Орловский, не меняя позы, рухнул на пол. Его рука отвалилась и покатилась по полу, голова откололась и разбилась на две половины.

Гельмут толкнул Сальгадо: тот пошатнулся и свалился, разбившись на разноцветные осколки.

На кухне повисла тишина.

Гельмут стоял посреди осколков стекла, оглядывая мертвых гостей, смертельно уставший. Он вдруг почувствовал, как гудит голова и болят глаза, а за окном вновь загорались городские огни.

Он обернулся — дверь снова была на месте. Он повернул ручку, открыл ее, вышел в коридор и направился в спальню. Двойника в его кровати не было. За окном — тишина.

Он сел на край кровати, расстегнул рубашку и завалился на подушку, закрыв глаза.

Ему снова чудилось, будто он падает — и это падение напомнило ему прыжок с обрыва над болотом в Черносолье, все было так же медленно, плавно и торжественно, и он летел в необъятную темноту, и темнота принимала его, будто к себе домой.

Но музыки больше не было.