Вот же она, река, и вот же оно, лунное золото: почему ты не видишь этого? Что ты видишь? Расскажи мне. Неужели не видишь ты ничего, кроме черной ямы своей, кроме черноты, вечной твоей подруги? Неужели не слышишь ты звон колокольчиков? Вот они, здесь, звенят для тебя одного.
(Из рассказа Юрия Холодова «Бирюзовая ночь»)

Расскажи мне, что ты видишь, и я помогу тебе.

★ ★ ★

Поезд Москва — Брянск, 17 июня 1941 года, 14:05

На столике стоял подстаканник с чаем, блюдце с бутербродом и бутылка минеральной воды. Рядом была разбросана сдача — две смятые бумажки и несколько монет.

Гельмут провел рукой по лицу, потрогал пересохшие губы, облизнулся. Капли пота заливали глаза. В голове гудело.

Он приподнялся, уселся на краю, дрожащей рукой схватил бутылку с водой и жадно присосался к ней.

Солнце сильно припекало через стекло.

Голова совершенно не соображала.

Наконец он додумался взглянуть на часы: было 14:05.

Мысли появлялись с трудом, лениво и сонно переваливаясь, неповоротливые и тупые, невнятные и расплывчатые.

Он выпил еще воды, допил остывший чай. Есть не хотелось. За окном пробегали мимо деревья, леса, поля, луга, маленькие деревеньки, пастбища. В синем безоблачном небе висело солнце.

Господи, я же совершенно ничего не соображаю, подумалось ему, что же со мной такое, черт возьми, что со мной было, почему я такой, что мне снилось, почему все это снилось.

Ощущения его были вполне реальными — и вкус холодной воды, и сладость остывшего чая, и гладкая поверхность стола, и капли пота на ладони после того, как он провел ей по лбу.

Открылась дверь купе, и из коридора заглянул проводник. Гельмут вспомнил его: загорелый, в темно-синем кителе, с черными волосами, выбивающимися из-под фуражки.

— О, вы уже проснулись, — сказал проводник. — Я хотел напомнить, что мы подъезжаем к станции Калинова Яма, и вы просили разбудить.

— Да-да, спасибо, — Гельмут разлепил пересохшие губы и понял, что ему трудно шевелить языком.

— Чай? Кофе? Воды?

— Спасибо, ничего не надо.

Проводник улыбнулся и закрыл за собой дверь.

Поезд начинал медленно снижать скорость: Гельмут заметил, что за окном появляется все больше покосившихся деревянных домиков, над которыми высились линии электропередач.

Способность размышлять потихоньку возвращалась, в голове прояснялось, туман перед глазами рассеивался.

Гельмут вспоминал.

Связной. В голубой рубашке и серой кепке. Пароль — про пирожки с мясом.

Да, все правильно.

Передать шифровку — задание под угрозой. Не садиться на поезд. Бежать в Белоруссию, оттуда в Германию.

Он ощупал свои руки и плечи, запустил пальцы в волосы, прикусил губу. Ощущения казались реальными. Хрустнул пальцами, повел правым плечом.

Когда поезд остановился, Гельмут увидел, что станция снова выглядит иначе. Это было длинное деревянное здание с остроконечной крышей, с выбеленными досками, резными наличниками на окнах и аккуратной надписью над входом, черным по желтой табличке — «КАЛИНОВА ЯМА. 1931».

У входа лениво прогуливался милиционер в белой гимнастерке, чуть поодаль стоял мужчина в бежевом пиджаке и с папиросой в зубах. А еще чуть дальше, ближе к концу поезда — тощий, несуразно высокий юноша в голубой рубашке и серой кепке. Он нервно курил и растерянно вертел головой по сторонам. У ног его лежал массивный чемодан из светло-коричневой кожи.

Ага, подумал Гельмут.

Накинул на плечи пиджак, быстрым шагом вышел из купе и направился к выходу.

На улице было не так жарко, как казалось: с запада дул легкий прохладный ветерок, на горизонте скапливались светло-серые облака, переходящие в свинцовые тучи. Кроме милиционера, мужчины в пиджаке и юноши в голубой рубашке на платформе больше никого не было.

Гельмут достал портсигар — папирос было семь — закурил одну и пошел в сторону юноши. Тот заметил его издалека и занервничал еще сильнее.

— Прошу прощения, — спросил Гельмут, не дойдя до него десяти шагов. — Вы не знаете, где здесь можно купить пирожков с мясом?

У юноши заблестели глаза. Гельмут разглядел его лицо — на вид ему было не больше двадцати лет. Тонкий нос, острые скулы, хулиганские карие глаза, из-под кепки выбивались каштановые волосы.

— Сам не могу найти, — сбивчиво ответил он. — Зато тут продается отличный квас.

— Очень хорошо, — сказал Гельмут. — Покажете?

— Да-да, конечно, — связной, кажется, был растерян и не совсем понимал, что ему делать.

— Тогда отойдем подальше, — предложил Гельмут.

— Да, да.

Они прошли чуть дальше по краю платформы — так, чтобы милиционер точно не услышал их разговор.

Гельмут говорил быстро и четко, глядя прямо в глаза и не меняя приветливого выражения лица.

— А теперь слушайте внимательно. Все пошло не по плану. Дело под угрозой. Мне надо сообщить об этом начальству. На поезд я не вернусь. Понимаете?

Связной резко закивал головой.

— У вас есть здесь комната? — спросил Гельмут. — Номер в гостинице? Если тут, конечно, есть гостиницы.

— Номер в гостинице, — кивнул связной. — Я провожу.

— Хорошо. Пойдемте.

Они вошли в здание вокзала — Гельмут заметил, как резко занервничал связной, проходя мимо милиционера. «Совсем молодой, — думал он. — Сопляк. Что он вообще тут делает, черт возьми, зачем прислали именно его? И зачем он решился на это? Шпионской романтики захотел?»

Городок оказался совсем небольшим — на площади перед вокзалом, возле старого и обтрепанного здания администрации стоял небольшой крытый рынок, где сидели скучающие старухи, изнывая от жары. Одна из них торговала пирожками, и Гельмут, чтобы подбодрить нервного связного, кивнул ему на лоток и ухмыльнулся. Тот тоже улыбнулся в ответ, но лицо его было бледным, а губы дрожали.

— Слушайте, — сказал Гельмут. — Пожалуйста, не надо так нервничать. Все хорошо. Гостиница далеко?

— Да, все хорошо, — закивал связной. — Гостиница за перекрестком, она совсем небольшая, два этажа. Я на втором.

На самом деле все очень плохо, думал Гельмут, но этого юношу надо подбодрить. Он знал, как вредят делу эмоции, как из-за дрогнувших нервов можно провалить все. Ему почему-то захотелось, чтобы после этой истории связной напрочь забыл обо всей этой шпионской романтике и выбросил это из головы, занялся чем-нибудь другим, нашел себе хорошее и приятное дело.

Но так уже не будет, подумалось ему. Его уже не отпустят. Только если выйдет так, что все карты смешает война. Но война мешает не все карты.

Интересно, понимает ли этот юнец, что помогает врагу принести войну на собственную землю? Или он вообще не понимает, что скоро война?

Пока они шли до гостиницы, связной сосредоточенно молчал и все время оглядывался — то на Гельмута, то назад, и было видно, что все это сильно пугает его.

— Как давно вы работаете с нашими? — спросил вдруг Гельмут.

Связной остановился и испуганно посмотрел ему в глаза.

— А почему вы спрашиваете? Если это важно, то это мое первое дело… Со мной вышли на связь месяц назад.

— А почему вы?

— Я сам хотел.

Гельмут задумчиво хмыкнул.

— Ладно, ладно, черт с ним. Главное, не нервничайте. Идем.

На ходу он достал портсигар и вытащил папиросу.

Их было шесть.

★ ★ ★

Из воспоминаний Гельмута Лаубе. Запись от 17 сентября 1969 года, Восточный Берлин

Даже после этого разговора Бергнер оставался добр ко мне. Я не знал, почему. Возможно, в нем просто больше не оставалось места для ненависти. Он продолжал разговаривать со мной, и опасных тем мы больше не касались.

Через месяц я стал гулять в больничном дворе — если это вообще можно было назвать двором. Колодец двадцать на двадцать метров, похожий на бесконечные дворы в Петрограде (помню, как бегал по ним в детстве), без кустов, без травы, просто голая земля. Был март, и в воздухе висела противная сырость, но даже эта сырость казалась божественным альпийским воздухом после больничной вони.

Иногда Бергнер выходил во двор со мной, мы смотрели в небо, потому что больше смотреть было не на что, и разговаривали. Иногда мы разговаривали о снах.

— Каждый день я вижу, как умирают люди, — говорил Бергнер. — И пару месяцев назад мне приснилось то, чего до сих пор не могу забыть. Мне приснилось, будто я освободился отсюда, приехал домой, меня встречают родные люди, улыбаются, накрывают стол. Но стоит мне прикоснуться к человеку — и он умирает. Я пожимаю руку отцу, и он падает замертво. Хлопаю брата по плечу, и он валится на пол. Целую жену — и она умирает. А самое страшное, что я при этом ничего не чувствовал. Мне было просто интересно смотреть, как они умирают. Я проснулся посреди ночи — я тогда уснул прямо за столом в кабинете — и долго курил, потому что после этого сна мне не хотелось жить.

— Бывают такие сны, — сказал я.

— А у вас бывали сны, после которых не хотелось жить?

Я замолчал. Вспоминал. Вспоминать было тяжело.

— Однажды я долго не мог проснуться. Я просыпался во сне. Раз за разом, раз за разом. Каждое пробуждение было новым сном. Я до сих пор не до конца уверен, что не сплю. Хотя, скорее всего, все-таки не сплю.

Это было все, что я смог выдавить из себя.

— Вы хотели бы, чтобы это было сном?

Я задумался, но так и не нашел, что ответить.

— Еще тут был такой случай, — продолжил Бергнер. — Однажды в ночи всю палату разбудил один больной. Он был очень тяжелый, даже не ходил, я дал ему два-три дня, не больше. И он вдруг вскочил с койки и в каком-то безумии побрел в коридор, падая, снова поднимаясь, держась за стенку. Его остановили — он кашлял кровью, хрипел, но все равно порывался куда-то уйти, и ему было очень, очень страшно. Его кое-как успокоили, и он рассказал, что ему приснилась чернота.

Услышав это слово, я вздрогнул.

— Чернота, — продолжал Бергнер. — Мы спросили его, что за чернота, что он имеет в виду, почему он так испугался — а он отвечал, что не хочет обратно в койку, не хочет спать, что ему срочно надо уйти куда-нибудь подальше. Я отвел его в этот самый двор, где мы стоим, усадил на землю, дал отдышаться и успокоиться. Но он так и не рассказал, что это была за чернота, которая так напугала его. Он просидел здесь до утра, а следующим вечером умер. Теперь мне это не дает покоя. Что за чернота? Как она выглядит? Я тоже боюсь ее. Мне было страшно, когда он рассказывал про эту черноту, и я никогда не забуду его взгляда.

— Чернота — это очень страшно, — сказал я.

— Вы видели ее?

— Я никому не пожелаю этого увидеть. Я очень рад, что больше не вижу снов.

Я сказал правду. После того, что произошло на станции Калинова Яма, я не видел снов.

Я до сих пор не вижу их.

По вечерам я пью горячее молоко с медом и сплю безмятежным старческим сном. Иногда просыпаюсь посреди ночи от кашля. Даже сейчас я кашляю — туберкулезное проклятие Колымы не оставило меня и в Восточном Берлине. У меня бледная, дряблая кожа, и сам я до сих пор тощий, как скелет, и когда мы собираемся выпить немного пива со старыми друзьями, они посмеиваются над моими выпирающими скулами. Нас осталось совсем немного, но мы любим шутить друг над другом. Только не шутим над ампутированной рукой Рудольфа Юнгханса — ему крепко досталось, когда красные обстреливали Берлин. Там же его и контузило, с тех пор он глух на одно ухо и все время переспрашивает, когда ему о чем-то говорят, но об этом я, кажется, уже писал.

Мы стары, и скоро один за другим начнем умирать. У нас нет жен и детей, мы сидим в своих однокомнатных квартирах под бдительным присмотром товарищей из Штази. Зачем наблюдать, все равно мы бесполезны, все равно мы скоро отправимся на кладбище — я не знаю. Но так надо.

Сейчас моя жизнь состоит из воспоминаний. Но я очень стараюсь как можно реже вспоминать то, что было в те годы, и в этих мемуарах я не напишу ни слова о том, что на самом деле произошло на станции Калинова Яма.

★ ★ ★

Станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года, 15:10

Гостиница выглядела так, будто война уже началась. Хуже было только в Тегеране, вспомнил Гельмут. Обшарпанное двухэтажное здание из белого кирпича построили явно до революции и с тех пор не ремонтировали — на крыше росла трава, расколотые ступени на крыльце пошатывались, и подниматься по ним приходилось осторожно.

Внутри было душно, пахло нафталином, толстый лысый заведующий за стойкой смотрел на Гельмута и связного стеклянными глазами, будто не замечая их.

Они поднялись по лестнице на второй этаж, связной открыл свой номер — это была маленькая комнатка, где из мебели стояла только железная кровать на пружинах и грубый дубовый стол. Из грязного окна без занавесок было видно, как во дворе копаются в песочнице чумазые дети. На подоконнике валялся финский нож с потемневшей рукоятью, рядом стояла банка с окурками.

Гельмут оглядел комнату, хмыкнул, снова достал из портсигара папиросу — их было уже пять.

— А как вас зовут? — спросил он связного, закурив.

— Максим, — ответил тот, запирая за собой дверь. — Фамилия Юрьев, если нужна…

Да мне и имя твое не нужно, подумал Гельмут и покачал головой.

Юрьев запер дверь, поставил на стол чемодан, щелкнул задвижками, откинул крышку. Гельмут заглянул за его плечо и увидел новенький военный радиопередатчик советского производства. С такой техникой ему работать не доводилось.

— Хорошо владеете радиотехникой? — спросил Гельмут.

— Обожаю ковыряться в таких вещах.

— Новый шифр при вас?

— Разумеется, — связной ответил таким тоном, будто вопрос оскорбил его.

Гельмут уселся на пружинистую кровать, затянулся папиросой.

— Так вот, Максим, слушайте внимательно. Я расскажу только то, что вам нужно знать для шифровки. С большой долей вероятности я раскрыт. Дальнейшее выполнение задания представляет собой риск как для меня, так и для дела. У вас есть бумага и карандаш? Я напишу текст шифровки.

Связной, порывшись в столе, вручил Гельмуту пожелтевший блокнот и огрызок карандаша. Гельмут положил блокнот на колено и быстрыми движениями вывел:

ЧЕРНЫШЕВСКОМУ
БЕЛИНСКИЙ

Кестер арестован. Мои люди в Москве тоже. Я под угрозой. Дальнейшее выполнение задания не представляется возможным. Возвращаюсь.

Связной быстро прочел бумажку, шевеля губами.

— Понял вас, — сказал он и повернул выключатель передатчика.

Ничего не произошло.

Связной нахмурился.

— Что-то не так? — спросил Гельмут.

— Нет-нет, все в порядке, это не проблема. Сейчас подумаю…

— Думайте.

Гельмут достал еще одну папиросу — их оставалось четыре — и снова закурил. Встал, подошел к окну, обернулся на связного — тот сосредоточенно копался в передатчике.

Не хватало еще, чтобы подвела техника, думал он. Впрочем, это не помешает мне вернуться обратно, но подкинет ненужных проблем по возвращении. А проблемы мне совсем не нужны. Они, конечно, будут рады, что я вернусь живым, но предупредить надо. Особенно если чекисты вдруг задумают как-то использовать Кестера. Да, черт, точно, как я об этом не подумал. Кестер слаб и напуган, он согласится на все что угодно — если уже не согласился. Шифровка нужна?

— Ну как там? — спросил он у связного, продолжая смотреть в окно.

— Сейчас, сейчас. — у него дрожал голос.

Черт.

Гельмут стиснул зубы от злости, сжал в пальцах папиросу.

— Простите, пожалуйста, я знаю, что делать в таких ситуациях, но очень нервничаю, — сбивчиво проговорил связной.

— Так, ладно, — Гельмут повернулся к нему. — Вы курите?

Связной кивнул.

Гельмут достал еще одну папиросу — их теперь было три — и угостил ею связного. Тот взял папиросу дрожащей рукой, Гельмут чиркнул ему спичкой. Связной закурил.

— Спешить нам некуда, — продолжил Гельмут. — Давайте покурим и успокоимся. Вам не стоит здесь ничего бояться.

— Да, вы правы.

— Когда мы шли сюда, вы говорили, что работа на разведку была вашим желанием. Почему вы так захотели?

Связной жадно затянулся папиросой, выпустил дым, глаза его вдруг снова заблестели.

— Комиссары раскулачили моего отца. Он сидит в лагерях.

— Это печально.

Связной быстро закивал, губы его задергались.

— Я хочу смерти кровопийце Сталину и его банде, — продолжил он, перейдя на шепот. — Я хочу, чтобы сюда поскорее пришли немцы.

— Придут, — усмехнулся Гельмут.

— Скоро?

— Очень.

— И освободят нас от большевиков?

— Освободят.

Гельмут вдруг почувствовал какое-то странное брезгливое презрение к этому юноше.

— Понимаете, — продолжал связной. — Я не могу здесь жить. Здесь все отвратительно. Коммунисты испоганили здесь все, что только можно. Они изнасиловали нашу страну, понимаете? Весь наш народ, весь вот этот народ, все вот эти вот… Послушные, тупые, никчемные. Слушаются их, говорят — да, товарищ, конечно, товарищ. Готовы лизать жопу кому угодно. Если их положат на войне, я не буду горевать. Да если и сам погибну, плевать. Пусть здесь будет порядок. Тут не исправить уже ничего.

— Но у вас же есть тут друзья? Знакомые? Близкие люди, родственники?

— Есть. — смутился связной. — А война точно будет?

— Точно.

— А Германия оценит мою помощь?

— Оценит.

Нет, подумал он про себя, не оценит.

Тяжелые серые облака, подступавшие с запада, окончательно заволокли небо за окном. Солнце исчезло. В комнате стало чуть темнее. Гельмут снова выглянул во двор и увидел, что на скамейке возле играющих детей сидит человек в бежевом плаще: он читал газету и время от времени поглядывал по сторонам. У ног его дремала собака.

Кажется, этого человека в бежевом плаще он видел, когда выходил курить из поезда.

Стоп. Или это было во сне?

— Так вот, я просто хотел сказать, что очень рад сотрудничать, — продолжил связной. — Вы не представляете, как рад. Я вношу свою лепту в разгром этой сталинской бесовщины.

Во сне или не во сне? Откуда этот человек в плаще?

— Да, да, — ответил Гельмут. — А теперь, пожалуйста, побыстрее займитесь шифровкой.

— Конечно, — связной затушил окурок о край банки и вернулся к передатчику. — Сейчас, сейчас.

Гельмуту не нравился нездоровый блеск его глаз. Ему не нравилось, что он говорил. Так говорят либо идиоты, либо.

Гельмут достал из портсигара предпоследнюю папиросу, закурил.

Мужчина в бежевом плаще повернул голову в сторону окна.

Да нет же, нет, показалось. Он просто читает газету и, может быть, кого-то ждет.

Во сне или не во сне?

Небо становилось темнее, облака — тяжелее.

Гельмут вдруг почувствовал легкую дрожь в пальцах.

— Сейчас, сейчас… — говорил связной.

— Быстрее, — холодно сказал Гельмут.

А может быть, он специально тянет время?

Тянет время до прихода людей в васильковых фуражках.

Волна жгучего холода прошла по его спине.

— Да что вы там возитесь? — Гельмут ударил кулаком по подоконнику и резко выдохнул табачный дым.

— Не надо меня подгонять, пожалуйста, — связной тоже чуть повысил голос в ответ. — Радиотехника — сложная вещь.

— Включите уже этот чертов передатчик.

— Сейчас, сейчас.

Гельмуту казалось, что связной попросту беспорядочно перебирает рычажки, ручки и переключатели.

Он снова отвернулся в сторону окна. Детей в песочнице уже не было. Мужчина в бежевом плаще снова посмотрел на гостиницу.

В коридоре послышались шаги. И снова стихли.

Это просто постояльцы.

Господи, да что же такое, почему он так долго возится. Он тянет время. Он тянет время. Тянет время. Люди в васильковых фуражках. Майор Орловский.

Что-то страшное, черное, злое вместе с обжигающим холодом нарастало внутри, распирало, мешало дышать, заставляло пальцы дрожать.

Он оглянулся на связного: тот стоял, склонившись над передатчиком, и его лицо в тени казалось абсолютно черным.

Гельмут на несколько секунд перестал дышать.

Нет, показалось. Просто лицо.

Связной усмехнулся.

Нет, черт, тоже показалось. Просто скривил губы.

Не отрывая глаз от лица связного, Гельмут пошарил сзади по подоконнику, нащупал рукоять финского ножа, крепко сжал в руке. Отошел от окна — так, чтобы связной не видел ножа за спиной.

Что-то тяжелое и горячее бурлило внутри, разгоняло стук сердца, и оно колотилось, как колеса поезда, когда он засыпал, уезжая из Москвы.

— Сейчас. Сейчас, — бубнил связной себе под нос.

Он еще ниже склонился к передатчику, и лицо его в тени стало еще чернее — и он прищурил один глаз.

В коридоре снова послышались шаги. И снова исчезли.

Гельмут бросил взгляд на окно — скамейка была пуста.

У связного было черное лицо с одним глазом.

Горячее и обжигающее, клокотавшее внутри, прорвалось.

Гельмут бросился к связному, схватил его левой рукой за плечо, развернул и со всей силы всадил нож в живот.

Глаза связного округлились от ужаса, он захрипел, и лицо его больше не было черным, но черной была его кровь, хлынувшая изо рта.

Глаза, глаза, эти глаза, господи, ненавистные глаза.

Гельмут вытащил нож и всадил его в живот еще раз.

И еще, и еще, и еще.

Связной повалился вниз, Гельмут, не вынимая ножа из живота, опустился на колени, схватил его за волосы и запрокинул голову.

И еще ножом в живот, и еще, и еще.

Горячее и липкое заливало руку и рубашку, еще сильнее раззадоривало, и ему казалось, будто оно пахло, пахло чем-то пряным и кисло-сладким.

Гельмут бил связного ножом в живот — резкими и судорожными движениями, с силой сжав зубы, хрипя и задыхаясь от ненависти.

На, тварь, получи, и еще получи, и еще, и снова ножом в живот, и снова, по самую рукоять, чтобы хлюпало, булькало и хрипело, и еще, и раз, и два, и три, получи, тварь, нечисть, сдохни, захлебнись собственной черной кровью, захлебнись своей чернотой, и еще ножом в живот, и еще, вот тебе моя ненависть, вот тебе моя сила, гляди своими стеклянными глазами, как ты умираешь, как я убиваю тебя — вот, я совершаю твое убийство, я бью тебя ножом, и снова, и снова, и мне нравится смотреть, как ты умираешь, как я убиваю тебя — это так сладко, быстро и яростно, получи ножом, еще получи, тварь, змея, собака, хрипи, умирай, истекай кровью, вот же она, эта кровь, твоя кровь, тварь — раз, раз, раз, и еще, и еще, и еще раз, и еще, сгинь, пропади, подыхай, умри, умри, умри, умри.

Гельмут отдышался и медленно встал с колен, облокотившись на стол, не выпуская нож из руки.

Связной медленно сползал на пол, в темно-красную лужу. Он больше не хрипел. Его рубашка, разодранная ножом, была вся в крови.

Господи, подумал он.

Дышать было очень тяжело.

Гельмут посмотрел на свои руки — кровь залила их по локоть, кровь расползалась алыми пятнами по его рубашке и брюкам, капала на пол с ножа.

Он бросил нож к ногам связного. Провел рукой по волосам — было мокро, горячо и липко.

За окном зашелестел дождь.

Гельмут открыл портсигар и достал окровавленной рукой последнюю папиросу.

Чиркнул спичкой, закурил, затянулся.

От первой же затяжки зашумело в ушах, отвратительный ком поднялся из желудка к горлу, подкосились ноги. Гельмут пошатнулся и схватился за стол. Его стошнило.

Он вытер окровавленной рукой дрожащие губы, снова затянулся папиросой, закашлялся.

Бросил окурок в лужу крови, затоптал.

Что я наделал, черт, что я наделал, думал он, и все его тело вдруг передернуло резкой судорогой.

— Я не человек, — сказал он вполголоса, глядя в окно, по которому стекали капли дождя.

И рассмеялся.

Не человек, да.

Но все сделал правильно.

— Я сделал все правильно, — повторил он вслух.

Еще одна судорога прошибла все тело от головы до пяток.

Он открыл дверь номера, вышел в коридор, пошатнулся, оперся о стену, пошел дальше. Перед глазами все расплывалось в белесом тумане, в ушах по-прежнему шумело.

— Правильно, — повторял он, проходя коридор и спускаясь по лестнице.

Увидев его, заведующий гостиницей замер на месте с приоткрытым ртом и в ужасе выпучил глаза. Гельмут не увидел его: он смотрел только вперед.

Он вышел из гостиницы, неловко, шатаясь, спустился с крыльца и почувствовал, как по его телу бьют капли дождя, теплые, крупные и тяжелые.

Дождь. Как давно не было дождя. Как хорошо, что дождь, как же дурно было на этой жаре, и наконец-то прохлада и дождь.

Капли смешивались с кровью в его волосах, заливали глаза красным, пропитывали рубашку.

Вдалеке закричала женщина.

Гельмут смотрел только вперед.

Он пошел по улице, не разбирая дороги, не видя перед собой ничего, кроме мутной пелены. На ходу запрокинул голову, высунул язык, поймав несколько капель дождя — и тогда в глаза попала кровь, он вытер лицо, проморгался и снова засмеялся.

— Да вот он, вот он!

— Держи, держи!

— Стоять!

— А ну!

— На землю вали, вдруг у него пистолет!

— На землю, сука!

Голоса были где-то далеко, не здесь, совсем не здесь — как будто это были и вовсе не голоса, а колокольчики. Дин-дон, дин-дон. Или это был дождь, барабанящий по лужам? Дин-дон.

Что-то толкнуло его вбок, опрокинуло, придавило к земле.

— Руки ему ломай, ломай руки!

Его перевернули на живот, с силой придавили лицом к пыльной дороге, заломили сзади руки. Боли он не чувствовал, но ощутил, как чье-то колено упирается в спину.

Щелкнули наручники.

Он видел перед собой, как капли дождя стучат по брусчатке.

Дин-дон.

— Пиджак. Смирнов, обыщи.

Его перевернули на бок, и чьи-то руки залезли в его карманы. Проморгавшись, Гельмут увидел перед собой каких-то людей в белых гимнастерках. Лица их были неразличимы.

— Наган в кармане. А в нагрудном вот, паспорт. И еще один.

— Дай сюда. Сафонов… товарищ капитан, посмотрите.

— Эй, ребята, это же тот.

— Который?

— Ориентировку из НКВД помнишь?

— Два паспорта, глянь.

Господи, какая ориентировка, какие паспорта, вы посмотрите, дождь, наконец-то дождь. Гельмут снова рассмеялся.

— Он с ума сошел.

— Да один хрен, он из ориентировки!

— Тот самый, что ли?

— Ну посмотри на лицо. И фамилия.

— Ах ты ж.

Кто-то пнул его сапогом в живот. Гельмут скорчился от боли.

— Эй-эй, не бей пока.

— Да я легонечко. Он же нелюдь, он весь в крови и хохочет тут, как бес.

— Давай, поднимай — и в участок. Я позвоню кому надо.

Его подняли на ноги, подхватили под заломленные руки и повели.

Смешные, думал Гельмут. Такой дождь идет, а вы.

Дин-дон, дин-дон.

★ ★ ★

Из воспоминаний Гельмута Лаубе. Запись от 1 октября 1969 года, Восточный Берлин

Бергнер спас меня от смерти на Колыме. Я не смог излечиться от туберкулеза, но через четыре месяца в больнице меня признали годным к легким работам. Вернувшись в лагерь, я занимался в основном распилкой дров. Мне повезло не превратиться в «доходягу» — так на Колыме называли тех, кто был истощен настолько, что уже не мог работать, и участь их была, как правило, незавидной.

По возвращении я узнал, что зэк Авдеев — тот самый, который пытался украсть у меня ватник — погиб от удара ножом в живот через месяц после моей госпитализации. Виновного, разумеется, не нашли, да и не искали. Поговаривали, что он проиграл в карты сапоги и попытался отобрать их назад. Я не испытывал к нему жалости, но от слов «ножом в живот» содрогнулся.

В 1949 году я узнал, что Бергнер вышел на свободу. Тогда он и отправил мне письмо, которое я смог прочитать только после освобождения — никакая корреспонденция ко мне на Колыму не доходила.

«Здравствуйте, Гельмут! — писал Бергнер. — Я не думал, что доживу до этого дня, но это произошло. Я на свободе. Я не знаю, дойдет ли до вас это письмо и прочитаете ли вы его вообще, но мне важно написать вам пару добрых слов. Надеюсь, они хотя бы немного согреют вас в эти морозы. Гельмут, ваша история и ваша судьба ужасны. Мир очень жестоко отплатил вам за ваши ошибки. Но я, проведя в вашем обществе четыре месяца, смог разглядеть в вас нечто большее, чем кажется даже вам. В вас есть сила, Гельмут. Удивительная сила и желание жить. Я не удивлен, что туберкулез не смог вас убить. Я уверен, что вы до сих пор живы. Ваша чернота не вечна, ваша яма не бездонна. Вы обязательно увидите, как расцветает болотное сердце. П. С.: Мне предлагали уехать в Германию, но я отказался. Будете в Москве — заезжайте в гости».

В гости я не заехал — не было времени. Но здесь я забегаю вперед. Возможно, в те самые минуты, когда Бергнер писал мне эти слова, я пилил дрова на трескучем морозе и надеялся, что на этот чертов лагерь упадет метеорит или огромная бомба. Мне не было страшно умирать. Мне вообще никогда не было страшно умирать.

Днем мы работали, как проклятые. А по вечерам мы садились в круг у костра, разведенного прямо возле лесопилки, и жадно пытались согреться, стягивая перчатки с окостеневших рук, обжигая их в языках пламени, и пар из наших ртов смешивался с дымом костра. Мы глотали кипяток прямо из ржавого чайника, прожигая насквозь глотки, жевали черствый хлеб, окаменевший на морозе, и согревали его во рту перед тем, как съесть.

Этот костер в те годы был единственным, что давало мне сил. У этого костра я вновь набирался жажды жизни, которая помогла мне победить, несмотря ни на что. Запах его я помню до сих пор — закрываю глаза и вижу раскрасневшиеся от мороза лица моих товарищей по несчастью, заросшие, с покрытыми инеем бородами, и в их глазах сиял отблеск того пламени, что давал нам надежду. И в моих глазах тоже отражался этот огонь: я был таким же, как они, с красным от мороза лицом, заросший и грязный.

Здесь, на краю света, я потерял свои бесчисленные имена и обрел настоящее. С этим именем я засыпал и просыпался. Этим именем я в конце концов стал называть самого себя в мыслях. Я больше не был Гельмутом Лаубе, не был Олегом Сафоновым, Хорстом Крампе, Хосе Антонио Ньето, Виталием Вороновым, Томашем Качмареком. Меня звали Немец.

— Слышь, немец…

— Немец, иди сюда, скажу что…

— Да у немца спросите…

— Эй, немец, хенде хох!

— Немец, ты берега попутал?

— Немца не трожь, сука…

— Что, немец, замерз?

Да, замерз.

Но у меня был костер.

А от костра с треском поднимались искры, и они летели прямиком в черное небо, превращаясь в звезды. И тогда я вспоминал одну из статей Остенмайера, в которой он говорил: чем глубже яма, тем ярче звезды над ней. Здесь, на Колыме, яма казалась самой глубокой. И звезды над ней сияли ярче, чем когда-либо в моей жизни.

Возможно, именно от этого костра могло бы расцвести болотное сердце.

★ ★ ★

Станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года, 17:30

— Назовите ваше имя, фамилию и отчество.

— Сафонов.

— Вы не поняли вопроса? Ваши настоящие имя, фамилию и отчество.

— Сафонов.

— Мы знаем, что вы убили человека и работаете на германскую разведку.

— Я журналист.

Гельмут плохо видел перед собой: перед глазами по-прежнему расплывалась мутная пелена. Он понимал, что сидит на стуле в наручниках, а перед ним за столом уселся человек в гимнастерке, но черты его лица дрожали зыбкой рябью. Голос сидящего за столом казался приглушенным, как через толщу воды.

Сзади время от времени раздавался другой голос, но Гельмут не мог повернуть голову.

— Товарищ капитан, может, его головой тогда приложили? Он же ни хрена не соображает, у него глаза мутные.

— Еще раз. Ваше имя и фамилия.

— Имя! Фамилия! — раздалось почти над ухом, и Гельмут поморщился от резкого звука.

— Это ошибка, позвоните в Москву, — пробормотал он, прикрывая глаза, чтобы не было этого света вокруг и этой пелены.

Он с трудом слышал собственный голос, но главное — он совершенно не понимал, почему продолжает настаивать на своей версии. Зачем? Все все прекрасно знают. И он, кажется, кого-то убил, да, руки были в крови, и он помнил крепкую рукоять ножа, и помнил хлюпанье и чей-то хрип — кажется, даже его собственный, Гельмута, хрип.

— Отпустите меня, — зачем-то сказал он.

— Товарищ капитан, — снова раздалось сзади. — Может, в камеру его и пусть проспится? Или врачам показать?

Капитан тяжело вздохнул.

— Я бы его это… сапогом его в морду, лучше всяких врачей. Ладно, им в Москве хотели заняться. Распорядились везти пока в Брянск, чекистам отдать, а там разберутся. Не хочу я с этим… Организуйте машину, а пока пусть в камере посидит, очухается. Пожрать дайте. И следите за ним, шишка важная. Да, Сафонов, Воронов, как тебя там? Ты важная шишка?

Гельмут снова рассмеялся. Его подняли за локти со стула и повели к выходу из кабинета.

Когда его отвели в камеру, он лег на нары и тут же заснул.

Открыв глаза, он не смог вспомнить, когда и как провалился в сон. Было темно, сыро и тихо, в воздухе висел тяжелый запах плесени.

Наверное, уже приехали на Калинову Яму, подумал он и снова закрыл глаза.

Стоп.

Он открыл глаза и огляделся. Криво замазанный белой краской потолок, зеленые стены, железная дверь с маленьким окошком, из которого с трудом пробивался грязно-оранжевый свет.

Гельмут уселся на нары. Оглядел свои руки — они оказались темными, почти черными от запекшейся крови.

Это не моя кровь, подумал он.

Его рубашка тоже была в засохшей крови. Сильно чесалась голова: он прикоснулся к волосам и ощутил, что они грязные и липкие.

Ножом в живот — раз, два, три. Подыхай, тварь, сдохни, умри. И еще, и еще. Эти мысли вдруг так живо зазвенели в голове, что тело содрогнулось. Он помнил свою руку, крепко сжимающую нож. И помнил кровь. Много крови. Не его крови, чужой.

Господи, подумал Гельмут, пусть это окажется еще одним сном, пусть сейчас придет проводник и скажет, что мы приехали на станцию Калинова Яма. Они же убьют, точно убьют, выведут в коридор и шлепнут прямо там — да, ведь они так и делают, они ведут по коридору, а потом в какой-то момент стреляют в затылок.

Его охватила паника. Пелены перед глазами больше не было. Он не мог понять, сколько времени здесь провел, и какое сейчас время суток, и что вообще происходит.

Впрочем, последнее становилось все яснее.

Он посмотрел на свои ботинки: кто-то заботливо вытащил шнурки.

Наверное, можно разорвать рубашку и сделать из нее петлю — эта мысль вдруг пришла в голову сама собой, как нечто очевидное.

Лязгнул засов, дверь камеры медленно отворилась. На пороге стоял человек в фуражке и с винтовкой за спиной, лица его Гельмут не смог разглядеть.

— На выход, — сказал человек.

Гельмут растерянно огляделся по сторонам и неохотно встал.

— Живее, — добавил человек.

Вот сейчас и шлепнут, подумал Гельмут, когда его приставили к стене возле входа в камеру, заломили локти и застегнули наручники.

Но все вышло иначе. На улице — был все еще пасмурный день, значит, поспал он совсем немного, понял Гельмут — его ждал грузовик, в кузове которого сидели четверо. Уже в другой форме, не милицейской. В защитных гимнастерках с красными петлицами и в васильковых фуражках. С винтовками.

Возле кузова стоял мужчина в синей фуражке с петлицами старшего лейтенанта.

— Товарищ старший лейтенант, задержанный для транспортировки доставлен! — отчитался конвоир.

Старший лейтенант взглянул на Гельмута и сказал без улыбки, но с легкой усмешкой в голосе:

— Что, хотел в Брянск? Сейчас поедешь в Брянск. Будешь сидеть там, пока не организуют поезд в Москву. А значит, будешь сидеть, сколько надо.

Его посадили в кузов, к четверым с винтовками. Те сели по краям — молча, не спуская с него глаз. Затарахтел мотор.

Дорога от Калиновой Ямы до Брянска заняла четыре часа. Всю дорогу конвоиры молчали. Прибыли они уже к полуночи. В местном отделе НКВД Гельмута приняли уже другие люди в синих фуражках. Отправили в спец-приемник, похожий на ту камеру, где он уснул несколькими часами ранее. Но спать больше не хотелось.

Разорвать рубашку и связать из нее петлю не получилось: за ним почти постоянно смотрели в дверное окошко. Он уснул только в середине ночи и опять не видел снов.

Кормили три раза в день отвратительной холодной кашей, стаканом кипятка и куском хлеба.

Рано утром 22 июня его разбудили.

— Поднимайся, — прозвучал строгий голос над ухом. — В Москву поедешь.

★ ★ ★

Брянск, 22 июня 1941 года, 11:55

Утром 22 июня на железнодорожном вокзале Брянска было жарко и малолюдно. Гельмута сопровождали те же четверо и старший лейтенант. Его отвели прямо на платформу, садиться на скамейку не позволяли.

— Целый спецпоезд тебе выделили, — сказал старший лейтенант, когда они дошли до платформы. — Поедешь как царь. Через сорок минут прибудет.

Вокзальные часы показывали без пяти полдень.

Немногочисленные пассажиры, ожидавшие своих поездов, поглядывали на Гельмута и окружающих его красноармейцев с любопытством. Некоторые подходили и интересовались, «кого поймали», но конвоирам было приказано молчать. Особенно дотошным был толстый мужичок в белой рубашке, вокруг него постоянно бегали двое ребят и показывали на Гельмута пальцами, смеясь. Старший лейтенант отмахивался и иногда ругался.

— Государственное дело, — отвечал он. — Поймали, а кого — неважно. Может, вредителя, а может, шпиона… Работу свою делаем, дядя.

— Немца, что ли? — не унимался «дядя». — Война, говорят…

— Я тебе тоже сейчас скажу чего, только пусть дети уши закроют.

Их разговор прервал сиплый скрежет громкоговорителя.

Гельмут, до того смотревший в пол, поднял глаза в сторону столба, на котором висели два динамика.

Это был голос Молотова.

— Граждане и гражданки Советского Союза! Советское правительство и его глава товарищ Сталин поручили мне сделать следующее заявление.

Конвоиры крепче сжали винтовки в руках и слушали. Никто не проронил ни слова. У старшего лейтенанта медленно белело лицо.

— Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие, причем убито и ранено более двухсот человек. Налеты вражеских самолетов и артиллерийский обстрел были совершены также с румынской и финляндской территории.

Дети перестали бегать вокруг «дяди» и стояли как вкопанные, растерянно хлопая глазами и переглядываясь. Сам же «дядя» беззвучно шевелил побледневшими губами — будто повторял слова из громкоговорителя.

Люди с встревоженными лицами подходили ближе к громкоговорителю, будто бы так было лучше слышно. Гельмут видел крестящихся женщин и мужчин, нервно щелкающих пальцами, сжимавших кулаки: одни шептали что-то другим, другие же прикладывали палец к губам и гневно шипели.

Старший лейтенант сел на скамейку и закурил. У одного из конвоиров вдруг сильно затряслась рука, державшая винтовку — другой взглянул на него непонимающим взглядом. На Гельмута никто не смотрел.

— Уже после совершившегося нападения германский посол в Москве Шуленбург в 5 часов 30 минут утра сделал мне как народному комиссару иностранных дел заявление от имени своего правительства о том, что Германское правительство решило выступить с войной против СССР в связи с сосредоточением частей Красной армии у восточной германской границы.

Конвоир, сжимавший винтовку трясущейся рукой, вдруг посмотрел на Гельмута с искаженным от злобы лицом. Его веко дергалось, на лице вздулись желваки.

Старший лейтенант курил и сосредоточенно смотрел перед собой, временами поглядывая то на конвоиров, то на Гельмута, то в сторону громкоговорителя.

Дети молчали.

— Правительство Советского Союза выражает твердую уверенность в том, что все население нашей страны, все рабочие, крестьяне и интеллигенция, мужчины и женщины отнесутся с должным сознанием к своим обязанностям, к своему труду. Весь наш народ теперь должен быть сплочен и един, как никогда. Каждый из нас должен требовать от себя и от других дисциплины, организованности, самоотверженности, достойной настоящего советского патриота, чтобы обеспечить все нужды Красной армии, флота и авиации, чтобы обеспечить победу над врагом.

Небо над Брянском было по-прежнему синим и безоблачным, и солнце по-прежнему нещадно жарило, в воздухе пахло раскаленными рельсами и свежеиспеченным хлебом из привокзальной столовой. У входа на вокзал, в тени цветочной клумбы лениво потягивалась трехцветная кошка с рыжим пятном на носу.

— Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами.

На вокзале повисла тишина.

«Дядя» обернулся в сторону Гельмута. Лицо его не выражало ничего. Он взял за руки детей и молча пошел к выходу.

— Ну дела, — сказал старший лейтенант, докурив папиросу.

— Он про Житомир говорил… — сказал конвоир, у которого дрожала рука. — У меня родня там… Мамка, отец, братья, Дашка… Все там у меня.

— Ох, — второй конвоир не смог ничего сказать, только вздохнул и качнул головой.

— Приплыли, — сказал старший лейтенант.

— Да что ж такое, — говорил конвоир с дрожащей рукой, и Гельмут увидел в его глазах слезы. — Мамка, отец, братья, Дашка, они же там все!

— Отобьют, вот увидишь, — сказал старший лейтенант, но уверенности в его голосе не было.

— А у меня дед в Крыму, — сказал другой конвойный.

Вдруг Гельмут заметил, что все они смотрят на него.

— Сука, — отчетливо проговорил конвоир с дрожащей рукой, глядя Гельмуту прямо в глаза.

— Ах ты ж падаль, — быстро и нервно заговорил третий солдат, до того молчавший. — Шпионил тут, тварь, да? Говно немецкое.

Гельмут зачем-то сделал пару шагов назад, но наткнулся на руку четвертого конвойного, слегка толкнувшего его вперед.

Солдат с дрожащей рукой вдруг кинулся к нему и со всей силы двинул прикладом винтовки в живот.

Гельмут охнул и согнулся пополам, пытаясь не упасть — наручники мешали держать равновесие. Кто-то с силой толкнул его прикладом справа, и тогда он свалился, больно ударившись виском о брусчатку.

Еще один удар прикладом пришелся прямо в лицо: в глазах потемнело, и Гельмут почувствовал, как что-то хлюпает и немеет в носу.

Он застонал.

Его били сапогами и прикладами — в лицо, по голове, в живот, по ребрам. Он согнулся в позе эмбриона и пытался уворачиваться, но снова прилетало по лицу и хлюпало в носу, толкало в ребра, било сзади по рукам.

— Все, все, хватит! — раздался голос старшего лейтенанта. — Сдурели совсем? Не бить! А ну хватит!

Еще один удар прикладом пришелся в бок, и Гельмут сдавленно вскрикнул.

— А ну хватит, я сказал! Под трибунал всех отдам! Все, сказал! А ну!

Бить перестали.

Гельмута осторожно перевернули сапогом на спину. Он разлепил распухшие глаза и снова сощурился от неожиданно яркого света. Все тело страшно ныло, нос онемел, он не чувствовал губ. Во рту стало кисло от крови — Гельмут пошевелил языком и ощутил отвалившийся зуб, и еще один, и, кажется, еще. С трудом повернул шею, выплюнул вместе с кровью.

Его подняли за локти. Ноги не слушались, и он снова чуть не свалился, но теперь его крепко держали.

— Ну даете, а, — в голосе старшего лейтенанта слышалось раздражение. — Ладно, хер с вами, но чтобы больше даже пальцем не трогали. А ты, — Гельмут увидел перед собой его лицо с искривленным от злобы ртом. — А ты скажешь, что упал с лестницы. Два раза. Понял?

Гельмут кивнул.

Беспощадно пекло солнце, и от него еще сильнее болели окровавленные губы, из-за опухших век было невозможно смотреть на небо — а оно совсем недавно было таким синим, подумал Гельмут, а какое оно сейчас?

Он с трудом запрокинул голову, попытался разлепить глаза и посмотрел на небо. Оно казалось белым.

Раздался гудок прибывающего поезда.