Еврей не мог вымолвить ни единого звука, зато люди, внезапно выбежавшие из пещеры, нарушили безмолвие ночи громкими и злобными криками.

Что пережил я среди поднявшейся кругом меня суеты, громкого набата и под влиянием овладевшего мною безумного испуга, я положительно припомнить не могу. Кто-то, кажется, ударил меня, и я упал. Весьма возможно, что меня потащили внутрь пещеры и если я остался неискалеченным, то лишь благодаря тому, что меня окружала тесная толпа. Суть не в этом, а в том, что я очутился среди целой сотни людей разных наций, тела которых были покрыты потом, глаза горели жаждой жизни и намерением убить меня, и я знал это так же верно, как знал и те средства, которыми они воспользуются для этого.

Они, как я уже сказал, потащили меня в глубь пещеры с видимым намерением убить. Способ смерти был мне совершенно ясен из недавно сказанных евреем слов. Пытка огнем всегда наводила на меня невероятный ужас, и когда распахнулись раскаленные двери горнил и ослепительно белый огонь жаром пахнул мне в лицо, я сказал себе, что люди эти не остановятся ни перед чем, чтобы моментально скрыть все следы совершенного ими преступления, и одному Богу известно, какую нравственную пытку испытал я в ту минуту. Нечего, я думаю, говорить, какое ужасное зрелище должен представлять огонь как орудие казни. Лица окружавших людей лишали меня всякой надежды. Ни на одном из них я не замечал сострадания... Ничего, кроме жажды моей жизни, моей крови и злобы на то, что они открыты. Не отними они у меня револьвер, я, клянусь Богом, застрелился бы на месте. Невыразимый страх! Ужас, неподдающийся никакому описанию! Ужас, который доводит человека до унижения, заставляет его плакать, как ребенка, или просить пощады у самого злейшего врага. Вот что я испытывал, когда на помощь моим мыслям явилось также и мое воображение, ясно рисовавшее мне, что должен выстрадать человек, беспомощно брошенный в недра пылающего горнила, где он превратится в пепел, подобно углям, под дуновением огромных мехов.

Люди, притащившие меня в пещеру, продолжали стоять вокруг меня и бесноваться, как голодные волки. Вдруг еврей, пробравшийся сквозь толпу, заговорил какие-то странные и непонятные речи, что-то вроде того, что он уже допрашивал меня и осудил. В этом смысле, надо полагать, его и поняли люди, ибо двое из них, схватившись за огромные рычаги, открыли двери горнил, и в глубине их я увидел чудовищный огонь, желтовато-белый, как сияние солнца. Целое море пламени, ослепительно яркого, жгучего, к которому меня потянули сильные руки, нанося мне удары, и толкали обнаженные, потные тела! Револьвер они отняли у меня, а потому я пустил в ход свои сильные руки, свои гибкие плечи, стараясь отпихнуть их от себя и нанося удары с бешенством дикого зверя. То упираясь ногами, то приседая, то кулаками попадая в их обращенные ко мне лица, оттягивал я до некоторой степени окончательный исход. Но тут на помощь мне явился неожиданный союзник, на которого не рассчитывали ни я, ни они. Он помог мне выше всякого ожидания, сослужил мне службу больше всякой дружбы человеческой.

Оказалось, одним словом, что они могли дотащить меня к горнилам лишь до известного места, дальше они становились бессильны... раскаленная атмосфера брала верх над ними. Как ни привыкли они к жару, они не в силах были вынести его. Я видел, как они отскакивали от меня один за другим. Я слышал, как они кричали, что надо принять те или другие меры. Я остался, в конце концов, один напротив открытых дверей... Я пошатнулся и со всего размаху рухнул на пол.

Свежий, прохладный ветер, дувший мне в лицо, вернул мне сознание... хотя не знаю, через сколько времени. Открыв глаза, я заметил, что меня несут в чем-то вроде паланкина по скалистому проходу и что в руках у моих носильщиков смоляные факелы. Туннель этот был очень высокий и был как будто бы сделан руками человека, а не природой. На носильщиках были длинные белые блузы, но никакого оружия. Я обратился к ближайшему и спросил его, где я. Он ответил мне по-французски и очень приветливым тоном, видимо, довольный тем, что может сообщить мне приятную новость.

– Мы несем вас в Валлей-Гоуз по приказанию господина Аймроза.

– И вы из числа тех людей, которые были там с ним?

– Некоторые из нас... Господин Аймроз говорил, что вас знают. Не бойтесь ничего... они будут вашими друзьями.

Говоривший не мог не видеть моей сардонической улыбки. Я понял, что к еврею вернулась способность говорить как раз вовремя, чтобы спасти мне жизнь, что подтверждалось моим теперешним путешествием. Страшная слабость, овладевшая всеми моими способностями, привела меня снова в сонное состояние. А когда я опять пришел в сознание и открыл глаза, то увидел, что комната, где я лежал, освещена солнцем, а подле моей кровати стоит сам генерал Фордибрас. Я понял теперь, что француз называл Валлей-Гоузом и почему слуги еврея принесли меня сюда из пещеры.

Весьма естественно, что я надеялся увидеть отца Анны вскоре после своего приезда на Санта-Марию, а потому признаюсь откровенно, что присутствие его в комнате не так удивило, как доставило мне удовольствие. Каков бы он ни был, как ни была сомнительна его история, он все же представлял резкий контраст с евреем и с дикарями, которые работали для последнего в тех пещерах. Человек с военной выправкой, вежливый и сдержанный в разговоре, он с самого начала был загадкой для меня, и мне гораздо приятнее было видеть его у своей постели, чем кого бы то ни было из живущих на острове Санта-Мария, за исключением, конечно, слуги моего Окиады. Несмотря на то, что ко всем словам его я относился, как к самой бесстыдной лжи, я все же ничего не имел против того, чтобы говорить с ним.

– Я пришел узнать о здоровье безумного человека, – сказал он сурово, – ваше посещение пещеры оказалось, по-видимому, совершенно лишним.

Я сел на своей кровати и попытался вдохнуть свежий воздух всей грудью.

– Так как вам уже известна эта история, – сказал я, – то мы не будем больше останавливаться на ее частностях. Я приехал сюда с целью узнать, что вы и слуги ваши делаете на острове Санта-Мария, и это обернулось для меня весьма неприятными последствиями. Я согласен с вами относительно моего безумия, но прошу избавить меня от вашей жалости. Он немедленно отошел от моей кровати и, подойдя к окнам, раскрыл их еще больше.

– Как вам угодно, – сказал он, – может, наступит время, когда никто не будет щадить друг друга. Если вы думаете, что оно уже...

– Можете поступать, как вам угодно. Я всегда к вашим услугам, генерал Фордибрас. Говорите или молчите, вам все же придется немного добавить к тому, что мне известно. Но если вы вздумаете торговаться со мной...

Он покраснел от досады и быстро повернулся в мою сторону.

– Что это еще за оскорбление? – воскликнул он. – Вы явились сюда, чтобы шпионить за мной, выходите тайком из моего дома, – как обыкновенный грабитель, и отправляетесь в рудники...

– Рудники, генерал Фордибрас?

– А что же это, доктор Фабос? Вы думаете, меня легко обмануть? Вы явились сюда с целью украсть мою тайну, хранить которую я считаю себя вправе. Вы хотите обогатить себя. Хотите вернуться затем в Лондон и сказать вашим товарищам-мошенникам: «На Азорских островах есть золото, завладейте им, выкупите людей и заключите договор с португальским правительством. Вы открыто подсматриваете за моими рабочими, а потому, не будь там моего управляющего Аймроза, вы не были бы теперь живы, чтобы сегодня утром расписывать мне эти истории... И неужели я, Губерт Фордибрас, хозяин этой местности, захочу торговать с таким человеком, как вы? Бог мой, что еще придется мне услышать от такого господина, как вы?

Я откинулся на подушку и смотрел на него упорно, с выражением сожаления и презрения к его поистине редкой лжи.

– Вы услышите, – ответил я спокойно, – что английскому правительству известны настоящие владельцы «Бриллиантового корабля», а также и местопребывание их.

Всегда чувствуешь себя несколько взволнованным при виде унижения человека с утонченными манерами и присущим ему выраженным чувством собственного достоинства. Признаюсь откровенно, в тот момент я чувствовал симпатию к генералу Фордибрасу. Ударь я его, и передо мной был бы мужчина, но слова мои мгновенно лишили его сознания своей значимости. Несколько минут он молчал, видимо, затрудняясь, что ему сказать, и вся фигура его представляла вид жалкого, убитого горем человека.

– По какому праву вмешиваетесь вы в мои дела? – спросил он наконец. – Кто поставил вас моим обвинителем? Чем выше вы других, чтобы судить людей? Бог мой! Неужели вы не понимаете, что жизнь ваша зависит от моего великодушия? Одного моего слова...

– Оно никогда не будет произнесено, – сказал я, не спуская с него глаз. – Преступления, совершенные вами, Губерт Фордибрас, совершены отчасти под влиянием насилия чужой воли, отчасти случайно. Вы лично не так виновны. Еврей – ваш учитель. Когда еврей попадет на эшафот, я выступлю вашим защитником. Это вы мне позволите, конечно. Видите, я понимаю вас и могу читать ваши мысли. Вы принадлежите к числу тех людей, которые прикрываются преступлениями и позволяют одураченным ими людям открыто приносить им жертвоприношения. Вы не смотрите на их лица, вы редко слушаете их голоса. Таково мое суждение о вас... можете предполагать, что вам угодно, мое мнение не изменится. Такие люди говорят все, когда наступает время суда и приговора. Вы не будете отличаться от других, когда наступит это время. Я уверен в этом так же, как и в своем существовании. Вы захотите спасти себя ради своей дочери...

Он прервал меня взрывом неожиданного, странного волнения, которое поразило меня тогда, но которое, я чувствовал, не смогу забыть до конца моей жизни.

– Неужели дочь дороже мне моей чести? Оставьте ее в покое, прошу вас. Вы прямо поставили мне вопрос, и я в том же духе отвечу вам. Посещение ваше этого дома – заблуждение, слова ваши – ложь. Если я не наказываю вас, то лишь ради своей дочери. Благодарите ее, доктор Фабос. Время изменит ваше мнение обо мне и сделает вас благоразумнее. Только время примирит нас. Для меня вы остаетесь гостем, а я для вас – хозяином. Что будет потом, то должно свершиться для нашего общего блага. Еще рано говорить об этом. Я не отвечал, как я мог это сделать, ибо это «общее благо должно было заставить меня держать язык за зубами... продать ему свою совесть, и – за такую цену, какую продиктует их желание безопасности. Слишком рано, сказал он, приступать к состязанию, которое может или разрушить великий заговор, или привести к моему собственному бесчестию. „Примирение с течением времени“ превосходно отвечало моим желаниям. Я знал теперь, что люди эти боятся убить меня. Они щадили меня, желая удостовериться, кто и что я такое, какие друзья у меня, что мне вообще известно. Великодушие их будет продолжаться лишь до той поры, пока будет продолжаться их неуверенность.

– Перемирие, пожалуй, будет, – сказал я, стараясь воспользоваться его страхом, – больше я ничего не скажу. Честь ваша должна обеспечить мне безопасность. Я в свою очередь буду содействовать вам, и если буду в состоянии спасти вас от самого себя, то спасу. Больше я ничего не могу сделать и большего вы не можете просить у меня.

Он уклончиво, как и перед этим, отвечал мне, что время приведет нас к обоюдному соглашению, а что до того времени я буду так же в безопасности на острове Санта-Мария, как и у себя дома в Суффолке.

– Мы оставим вас здесь в шале, – сказал он. – Здесь теплее и суше, чем в том доме. Моя дочь приедет к завтраку. Вы найдете ее внизу, если пожелаете. Я же сам должен отправиться сегодня в порт св. Михаила... у меня неотложные дела. Анна покажет вам все, что здесь можно видеть, а завтра вечером мы снова встретимся за обедом, если море останется таким же, как и теперь.

На это я ответил, что выйду к завтраку, и просил его прислать мне моего слугу Окиаду. Мысль о том, что случилось с верным малым, беспокоила меня с той минуты, как я проснулся час тому назад.

– Мы все думаем, что слуга ваш еще вчера вечером вернулся на яхту, – сказал он. – Нет никакого сомнения, что вы встретите его, когда вернетесь к себе на борт. Ирландский джентльмен, мистер Мак-Шанус, был сегодня рано утром в Вилла-до-Порто и осведомлялся о вас. Мои слуги могут передать ваше поручение, если желаете.

Я поблагодарил его и выразил желание вернуться на яхту не позже обеда. Он нисколько не удивился и не пытался разуверить меня. Он был воплощенное чистосердечие, хотя я не мог не подумать невольно, какого жалкого мнения должен он быть о моей проницательности и доверчивости. Что касается меня, то у меня не было никаких сомнений на этот счет, и я знал, что являюсь пленником в этом доме и что меня будут держать здесь до тех пор, пока я не присоединюсь к ним или они не найдут возможность прилично и безопасно отделаться от меня.