Дочери смотрителя маяка

Пендзивол Джин

Часть третья

Сестры в полете

 

 

41

Морган

Я лежу в своей постели. Я уже несколько часов не сплю, но мне не хочется вставать, встречаться с людьми и вести глупые разговоры. Сегодня суббота. По субботам я обычно сплю до обеда, после пятничных гуляний. Но я не выходила гулять уже несколько дней. Ни разу с тех пор, как мы с Дерриком расстались и я напилась и выставила себя полной дурой. Ни разу с той ночи, которую я провела в доме престарелых. Ни разу с тех пор, как я узнала, что дедушка застрелил Грейсона.

Ни разу с тех пор, как я так глупо попалась.

Мисс Ливингстон была намерена продолжить свой рассказ. Я думаю, она собиралась рассказать мне больше, даже если ни разу с тех пор не видела моего дедушку. Но показался Марти, его густые брови двигались вниз и вверх по лбу, пока он поочередно смотрел на нас. Он ничего не говорил, хотя я уверена, что у него было много вопросов. Думаю, он просто такой, не сует нос в чужие дела. Наконец он сказал, что меня там спрашивают.

Сначала я подумала, что это Деррик. Хотелось бы мне, чтобы на самом деле я не надеялась, что это он, но я надеялась. Черт его подери! Я быстро натянула ботинки и поспешила по коридору к входу. Но там была Лори, она сидела в одном из кожаных кресел возле камина, ее лицо выражало смесь беспокойства, растерянности и разочарования. И еще, возможно, сильную усталость. Черт!

Мы просто смотрели друг на друга. Она не просила меня объяснить, что происходит, и я не стала этого делать. У меня было такое чувство, что кто-то уже успел ей все рассказать. Марти.

— Я сейчас приду, — сказала я ей, а потом вернулась в комнату мисс Ливингстон.

Элизабет забралась в постель. Она выглядела маленькой и уставшей, а еще уязвимой, какой я ее раньше никогда не видела. Я поняла, что у нее ушло немало сил на то, чтобы оживить в памяти воспоминания о прошлом и рассказать мне о дедушке. И, стоя в ее комнате, глядя на нее, лежащую на кровати с закрытыми глазами, я поняла, что мы обе любили одного человека.

— Мне нужно бежать, — сказала я. — Я… мм…

— Это не парень, так ведь?

Я не могла сдержать улыбку. Какая она к черту наблюдательная!

— Нет. Это не он. Там моя приемная мама. Она, должно быть, беспокоилась обо мне.

— Это неотделимо от заботы.

Я просто кивнула, забыв, что она не может видеть. Она пыталась сказать мне что-то большее этими словами. Она хорошо знакома с беспокойством и заботой. Я смотрела на дневники на столе, и мне хотелось сложить их в стопку и снова завернуть, но я оставила их там лежать. В них не было ответов на ее вопросы, и я расстроилась из-за этого. Я постукивала ногой по дверному косяку. Я не привыкла чувствовать.

— Мне жаль, что вы не нашли того, что искали в отцовских дневниках. Что вы не узнали, кто похоронен в той могиле и почему Чарли отправился на остров, чтобы найти дневники.

Она сжала губы, а потом сказала:

— Теперь это уже не имеет значения.

— Я вернусь позже. — Это было утверждение, но оно прозвучало почти как вопрос. Я не была уверена, что она хочет, чтобы я возвращалась, теперь, когда уже не осталось непрочитанных дневников.

— Я была бы рада.

Я повернулась к двери.

— Морган, — продолжила она. Я остановилась и повернулась к ней. Ее невидящие глаза были открыты, они смотрели в прошлое. — Он был хорошим человеком. Очень хорошим человеком.

Я какое-то время молча стояла на пороге, вспоминая того дедушку, которого знала. Когда я снова посмотрела на мисс Ливингстон, я увидела перед собой не хрупкую старушку, а молодую девушку Элизабет, которая любила хорошего человека. Очень хорошего человека. И я почувствовала себя счастливой за нее, но в этом было столько печали! Я закрыла за собой дверь и пошла по коридору, удаляясь от воспоминаний, ее и моих.

Марти протянул мне скрипку, когда я проходила мимо его подсобки. Он также вручил мне пончик, завернутый в салфетку, и бумажный стакан с горячей жидкостью, пахнущей имбирем и медом.

— Подумал, что это может тебе понадобиться.

Это помогло, но недостаточно. Разговор с Лори во время короткой поездки на машине от дома престарелых до школы получился каким-то нелепым, что-то по поводу того, что нужно звонить, что с ней всегда можно поговорить, и тому подобная фигня. Я пробормотала что-то похожее на извинения, прежде чем захлопнуть дверцу и поторопиться на урок. Деррика не было, и я радовалась тому, что не придется с ним общаться. Весь урок истории я с трудом боролась со сном и ушла из школы, как только прозвенел звонок. Мне до смерти хотелось курить, и я подожгла сигарету, как только оказалась на дорожке, которая тянулась вдоль реки к дому престарелых. Я остановилась на мосту и сделала несколько последних затяжек, а потом, запустив окурок в коричневую воду, наблюдала за тем, как он крутится и вращается, пока его несло течением к озеру Верхнее. Марти перехватил меня в коридоре возле закрытой двери в комнату мисс Ливингстон. Он покачал головой:

— Ей нужно отдохнуть.

На следующий день я снова попыталась ее найти, но в комнате ее не было, поэтому я сделала работу, порученную Марти, и ушла.

Последние несколько вечеров я провела в одиночестве, играя на скрипке в своей комнате. Теперь игра на ней уже не вызывала у меня такой душевной боли. Думаю, это благодаря тому, что я больше знаю о нем, что есть кто-то еще, кто слушал его мелодии. Музыка вызывала у меня воспоминания, а вспоминая, я начинала чувствовать себя одинокой, напуганной и маленькой.

Я почувствовала запах кофе. И бекона.

Деррик мне не звонил, и я ему тоже. Мы оба были слишком гордыми. Я хотела, но не стала этого делать. Просто какое-то чертово безумие!

В дверь постучали.

— Привет. — Это Лори. Она принесла две чашки кофе и, протянув мне одну, села на кровать. — Я решила, что ты уже проснулась.

Я сажусь на кровати и беру у нее чашку, подув перед тем, как отпить. Кофе густой, в нем много сливок и сахара. Как раз такой мне нравится.

— Ты в порядке?

— Все нормально.

Я не знаю, чего она от меня хочет. Вообще-то это не ее чертово дело. В любом случае, какая ей разница? Сомневаюсь, что я задержусь здесь надолго. Я нигде надолго не задерживаюсь.

— На днях звонил Марти из дома престарелых. Он сказал, что ты трудилась как следует.

Я пожимаю плечами. Думаю, он должен держать Лори и Билла в курсе, это часть всей реабилитационной восстановительной фигни.

— Еще он сказал, что ты много времени проводила с женщиной, которая знала твоего дедушку.

— Да. — Я не сомневаюсь в том, что он рассказал ей не только это.

Мы пьем кофе в тишине. Я слышу звук работающего телевизора в другой комнате. Шум, доносящийся из кухни.

— Они были влюблены друг в друга, — говорю я.

— Ох!

— Перед тем, как он встретил мою бабушку.

— Это действительно так?

Я делаю еще глоток кофе.

— Я не помню бабушку.

Она смотрит на меня, нахмурив брови, очевидно, о чем-то думает.

— Вы никогда не встречались. Ее не было в твоей жизни.

— Откуда ты знаешь?

— Что ж, прежде чем мы взяли тебя к нам, мы беседовали с прикрепленной к тебе социальной работницей. Она рассказала нам о твоей семье то, что им известно.

Почему-то это выводит меня из себя. Я представляю комнату, полную людей, фактически чужих, которым нет до меня никакого дела, а они сидят и обсуждают меня, будто я чертова вещь, записывают что-то в дело, принимают решения о моей жизни, а у меня нет никакого права голоса. Но мне становится любопытно, что еще она знает.

— Даже так? Может, кому-то стоило подумать о том, что мне это тоже интересно?

Она опускает пустую чашку.

— Что ты хочешь узнать?

— О моей бабушке. Не о матери. Не об отце. Я хочу узнать что-нибудь о моей бабушке. Из-за Элизабет.

Она ненадолго замолкает. Может, она так ничего мне и не расскажет.

— Твой дедушка никогда не был женат. У него больше не было детей. Несколько лет до твоего рождения он жил в Нипигоне и, хотя был уже предпенсионного возраста, иногда работал на частном рыболовном судне. До этого он жил на юге Онтарио, но в твоем деле больше ничего нет о том, где он жил и чем занимался. Там было кое-что о твоей матери, но ты это и так знаешь.

Знаю. Но она для меня — только имя на бумаге: мать — Изабель Лэмбтон. Отец — неизвестен.

— Она была из Торонто. Может, твой дедушка встретил твою бабушку, когда жил в тех краях.

Она не произносит этого вслух, но я слышу предположение о том, что, какими бы ни были их отношения, они продлились недолго. Они расстались, кем бы она ни была.

— Твоя мать была чуть старше, чем ты сейчас, когда ты родилась, и, вдобавок ко всему, у нее диагностировали рак яичников, когда она узнала, что беременна. Она начала умирать еще до того, как ты родилась. Скорее всего, она нашла твоего дедушку по информации в ее свидетельстве о рождении. Иногда люди, потерявшие связь со своей семьей, чувствуют необходимость найти родных и воссоединиться с ними, когда они ждут ребенка или серьезно больны, а в ее случае было и то, и другое. Мне кажется, что твой дедушка даже не знал, что у него есть ребенок, пока она не объявилась в Нипигоне.

Дело в том, что, когда не знаешь свою мать, ты можешь в своем воображении сделать ее такой, как пожелаешь. Я всегда представляла свою мать молодой, сильной и красивой. И у нее был дедушка. Они оба любили то же, что и мы с ним. Ночи у камина. Музыку. Истории об озере. Теперь, когда я только начала сплетать воедино нити своей жизни, это полотно снова разорвали на части. Я понимаю, что тот единственный человек, которого я когда-либо считала семьей, мог быть чужим для моей матери. Я не знала, что нити, связывающие меня с прошлым, такие чертовски тонкие.

— Дедушка воспитывал тебя после того, как твоя мать умерла. Она сделала его твоим опекуном. Должно быть, ему в таком возрасте было тяжело заниматься этим, но он справился. Очевидно, он тебя очень любил. Мне говорили, что он научил тебя играть на скрипке и что ты хорошо играешь. Я, — она прерывается и смотрит на меня, — я даже не представляла, насколько хорошо ты играешь.

В голове не укладывается, что, глядя на меня, она все это говорит. Я явно не облегчила ей жизнь.

— Почему ты мне раньше этого не рассказывала?

Она вздыхает:

— А ты раньше и не спрашивала.

Она встает и подходит к окну. Я не поправила оконную сетку после своей недавней вылазки, и она ставит ее на место.

— Иногда люди своими действиями выражают то, чего не могут выразить словами, — продолжает она, стоя ко мне спиной, положив одну руку на подоконник. — Если у тебя есть еще вопросы, я с радостью помогу найти ответы.

Я молчу. Она уже говорит не о моей семье. Она знает про окно.

Лори подходит и, остановившись у кровати, смотрит на меня.

— В какой-то момент мы все задаем себе вопрос: кто я? Все дело в том, что он не о том, кто ты или кем ты был, а кем ты можешь стать. — Она забирает у меня пустую чашку и направляется к двери. — Блинчики готовы.

* * *

Я разложила на дорожке газету и поставила на нее банку с краской, открыв крышку отверткой. День сегодня теплый. По словам Марти, достаточно теплый, чтобы покончить с последними фрагментами рисунка, а потом я могу уйти, мои обязательства перед домом престарелых выполнены, «восстановительная реабилитация», понадобившаяся вследствие бездумного акта вандализма, завершится. Медицинская сестра Энн Кемпбел, исполнительный директор, подпишет бумаги, и мне больше не надо будет сюда возвращаться. Я беру деревянную палку и размешиваю маслянистую пленку, которая плавает на поверхности белой краски, пока та не становится однородной, затем кладу ее на крышку банки. Я все делаю медленно.

Погода настолько хороша, что кое-кто из постояльцев сидит на улице. Тут и мистер Андроски; его сын, приехавший с маленькой Беккой, купил ему еженедельный молочный коктейль, а ярко раскрашенная пластиковая принцесса со слишком большими глазами и нереалистичными волосами занята изучением сада камней вокруг пруда. Мисс Ливингстон нигде не видно.

Звонит мой телефон, но я не отвечаю. Деррик оставил уже три сообщения. Он предлагает обо всем поговорить. Он не извиняется, и я не могу понять, он хочет просто меня увидеть или удостовериться, что я не создам ему никаких проблем. Я все еще зла на него. А еще больше меня злит то, что я до сих пор хочу его видеть.

— Чего делаешь? — Бекка пришла туда, где я тружусь над забором.

Она напоминает мне девочку из моей первой приемной семьи. Мне было двенадцать, а ей — четыре. Мы жили в одной комнате, и иногда она посреди ночи забиралась ко мне в кровать, просто поднимала одеяло и ложилась рядом со мной. Под утро она всегда уходила, как правило, оставляя после себя мокрое место, за которое всегда влетало мне. Я никогда не говорила, что это она. Мне было все равно; они могли делать со мной что хотели, это не имело бы никакого значения. Я быстро училась ничего не чувствовать. Но я знала, что она плакала по ночам, знала, что ей не хватает тепла матери. Я была рада, когда они отдали ее в другую семью. Не потому, что я не хотела ее видеть, а потому, что слышала, что та семья намерена ее удочерить. Поэтому я была рада и совсем чуть-чуть завидовала ей. Я училась ни к кому не привязываться.

— Рисую, — ответила я.

— Зачем?

Потому что копы поймали меня, когда я рисовала граффити, и решили, что следует преподать мне урок, навалив на меня кучу дурацкой работы.

— Чтобы сделать забор красивым.

— Белый цвет некрасивый.

Я снова макаю кисточку в банку и с хлюпаньем провожу ею по дереву.

— Белый — самый красивый цвет.

Бекка искоса смотрит на забор. Уверена, что она думает, что это полная чушь.

— Нет! — Она смеется. — Белый — это даже не цвет! Как он может быть красивым?

Я вожу кистью из стороны в сторону. Старая полуоблупившаяся краска скрыла текстуру дерева, и я могу разглядеть ее, только присмотревшись. Узоры краски из баллончика, яркие цвета моей стрекозы уже закрашены. Они остались в прошлом. Они все еще там, но после скобления, затирания песком, грунтовки они будто остались под чистым холстом. Я отхожу на шаг, чтобы оценить проделанную работу. Я начинаю видеть, что тут можно сделать.

— Так вот, белый — самый красивый цвет, потому что он на самом деле вобрал в себя все цвета. Это волшебство.

Она смотрит на меня так, будто у меня выросла вторая голова.

— Если как следует присмотреться и если ты веришь в магию, ты увидишь их все. Они зачарованы и просто ждут подходящего момента, чтобы вырваться на свободу. Там красный и оранжевый, желтый и зеленый, и достаточно синего, чтобы закрасить все небо. Есть даже фиолетовый, как цветы Марти. — Я качаю головой. — Белый — самый красивый цвет, потому что он может быть каким угодно.

Она наклоняется к забору.

— Это магия?

— Не сомневайся, — отвечаю я, снова опуская кисточку в банку.

Маленькая девочка наблюдает за мной какое-то время. Затем она разворачивается и идет обратно к столику для пикников, где, прислоненный к одной из ножек, лежит ее маленький рюкзак, и мне кажется, что я ее потеряла. Но она, открыв молнию, сует пластмассовую куклу внутрь, закрывает рюкзак и защелкивает пряжку ремешка, а потом возвращается ко мне и тянет руку к кисти:

— Моя очередь.

 

42

Элизабет

В мое окно влетает слабый запах сигаретного дыма. Слышно, как Марти насвистывает, проходя через внутренний двор.

— Смотрю, ты нашла помощницу, — говорит он.

— Кажется, маленькие девочки, как и мальчики, тоже желают чего-то недостижимого, — слышится в ответ.

Меня это развеселило. Черт, она и правда такая умная, как я думала! Приятно снова смеяться.

Я слышу раскатистый смех Марти, которому тоже понравилась эта фраза.

— Кажется, Том Сойер нашел помощников получше. Твоя же умудрилась вылить больше краски на себя и на землю, чем на забор.

Ее ответ прост:

— Черт!

Свист возобновляется, а потом затихает.

Я закрываю окно и заворачиваюсь в шерстяной кардиган, прежде чем открыть дверь и выйти в тихий коридор. Волк следует за мной. Как я и ожидала.

 

43

Морган

Я кладу крышку обратно на банку с краской и стучу по ней, чтобы закрыть. Темнеет. Я уже почти все привела в порядок и стерла капли краски, которые собрались у основания забора, но Бекка — другое дело. Она умудрилась поставить несколько пятен «магии» себе на одежду, и краска точно нескоро смоется с ее руки. Выглядит так, будто на ней белая перчатка. Мистеру Андроски это показалось забавным, а его сын просто вздохнул и махнул рукой.

Подняв газету, я увидела, что на ней от банки осталось белое кольцо вокруг старой фотографии корабля. На меня таращатся черные буквы, заголовок гласит: «Дайверы нашли обломки парохода, затонувшего в 1926 году у острова Эдуарда». Я ставлю банку обратно, провожу рукой по выцветшему рисунку, в углу написано: «Келоуна», 1921 год. Я знаю об острове Эдуарда. Присев на дорожке, я читаю статью.

Тандер-Бей. — Группа спортивных дайверов из Миннесоты в субботу обнаружила останки давно исчезнувшего парохода «Келоуна» у юго-восточного побережья острова Эдуарда, на отмели Порфири, во время поисков места другого кораблекрушения, случившегося гораздо позже и именно здесь. «Келоуна» исчезла во время шторма в начале зимы 1926 года.

Дайверы Джек Хаффман и Терри Фрейзер состоят в обществе, собирающем информацию о кораблекрушениях на озере Верхнее и в районе острова Ройал. В воскресном интервью журналу «Хроникл» Хаффман рассказал о том, как они были удивлены, обнаружив «Келоуну».

— Пароход бесследно пропал почти 80 лет назад, и предполагалось, что он сел на мель возле острова Ройал, — сообщил Хаффман. — Мы много лет искали его останки, но то, что мы ныряли в поисках корабля, затонувшего возле острова Магнэт позднее, в пятидесятых, возле места, где они лежали, оказалось чистой случайностью.

«Келоуна» была построена в Англии в 1921 году и принадлежала чикагской судоходной компании «Ларкин и сыновья». Грузовое судно было предназначено для плаваний по Великим озерам и оснащено паровым двигателем мощностью в тысячу лошадиных сил, но у него также было две мачты. Оно перевозило через Великие озера разнообразные грузы из Монреаля в Тандер-Бей.

— Известно, что они совершали последнее плавание в сезоне и попали в ловушку, — говорит Хаффман.

Он пояснил, что «Келоуна» прошла через шлюзные ворота на Су-Сент-Мари 4 декабря со смешанным грузом на борту: техникой для изготовления бумаги, проволокой для изгородей, обувью, продуктами питания, трубами и рубероидом. К несчастью, на следующий день на озере Верхнее разыгралась сильная буря, и судно в последний раз видели, когда оно плыло к острову Ройал, сильно обледеневшее. Никто больше не видел ни судно, ни кого-либо из его двадцати двух членов экипажа и пассажиров.

Хаффман и Фрейзер планируют совершить еще несколько погружений к останкам корабля в ближайшие пару недель, надеясь узнать причину крушения и чтобы задокументировать обломки.

Газета вышла 18 сентября, за неделю до того, как я впервые попала в дом престарелых. Всего за пару дней до того, как брат мисс Ливингстон исчез, а его лодку вынесло на берег Сильвер Айлет, возле острова Порфири. Рядом с местом крушения «Келоуны». Это не похоже на совпадение.

Я вырвала кусок газеты со статьей, свернула его и сунула в карман.

* * *

На стоянке стоит черная «хонда». Я колеблюсь. У меня в ушах все еще звучат его последние слова, перед тем как он меня бросил: Ты без меня никто, ты просто ничто. Это меня взбесило. Но мне, скорее, больно от этих слов потому, что они кажутся правдой. Он сумел выразить в них мои собственные страхи, шепчущее сомнение, усиливающееся чувство одиночества. Деррик заставил меня снова почувствовать себя живой. Потом я думаю о торговле наркотиками и понимаю, что я безнадежна.

Я практически утратила музыку. Я отпустила ее. Спрятала скрипку и дедушкины мелодии. Заглушила его голос. А потом она заставила меня вспомнить. И мисс Ливингстон со своими рассказами. Я вспомнила о том, как это, когда тебя на самом деле любят. И пускай от этого больно, пускай это сложно и запутанно, за всем этим я была кем-то для кого-то. Кто я на самом деле? Без понятия. Но я знаю, кем не являюсь. Я знаю, кем я не хочу быть.

Мне казалось, что я хочу его видеть. Я думала, что хочу, чтобы он меня вернул, но вдруг мне перехотелось находиться рядом с ним. Я развернулась и пошла в сторону от машины.

— Эй! — Листья, покрывающие тротуар, шуршат под его ногами. — Эй, ну ладно, ты даже не ответила на мои сообщения. Мы можем хотя бы поговорить?

— Мне кажется, ты уже достаточно сказал.

— Эй, Морган! — Он хватает меня за руку, и я поворачиваюсь к нему лицом. — Извини. Я… слушай, я не думал, что все так обернется. Но ничего же не произошло. — Он водит пальцами по моей руке вниз и вверх, призывно гладя меня. — Никто же не пострадал. Ни у кого нет проблем. — Он снова использует голос, который приберегает для своих нервных клиентов.

Я смотрю на его руку на моей руке, беру ее, переплетая свои пальцы с его так, что наши ладони соприкасаются, но делаю это больше для того, чтобы его остановить.

— Ты ошибаешься, Деррик. Кое-что все же произошло. — Я смотрю ему прямо в глаза. И мне тяжело выдержать его взгляд. Я отпускаю его руку и отворачиваюсь, разведя руки в стороны, как бы охватывая всю территорию дома престарелых, раскинувшуюся среди деревьев позади нас. — Это… это дерьмо. Это ничто. Просто детская игра. — Я поворачиваюсь и смотрю на него. — Знаешь, что я там делаю? Я подметаю гребаные полы и крашу гребаный забор белой краской. А если бы меня тогда поймали, это уже было бы не группкой стариков, которым я составляю компанию. Это бы не закончилось какой-то дурацкой программой примирения и реабилитации. Все могло бы обернуться гораздо хуже. И знаешь что? Мне не нужно этого дерьма.

Я смотрю в его зеленые глаза и не могу понять, о чем он думает, что скрывается в их глубине. Но они почему-то напоминают мне о пакетах с порошком в футляре дедушкиной скрипки.

Я больше не злюсь. Я просто устала. И мне немного грустно.

— И ты мне не нужен. — Я произношу это без злорадства на самом деле. Но я впервые осознала, что он меня не знает и не понимает. Я не никто без него. И никогда не была никем.

Я чувствую сложенный обрывок газеты в своем кармане.

— Пока, Деррик.

Он сжимает челюсти. Видно, что он обдумывает все это. Он не привык к отказам. Думаю, он удивлен, что я не приползла к нему на коленях. Мне кажется, я сама удивлена. Он поправляет воротник куртки и поворачивается ко мне спиной. Я смотрю, как он идет к своей машине, вижу, как из-под колес черной «хонды» летят маленькие камушки, как она оставляет черные следы на асфальте, резко срываясь с места. Уже второй раз за неделю я стою одна на обочине дороги, чувствуя себя такой маленькой, и смотрю на удаляющиеся задние огни уезжающей машины.

Но на этот раз все иначе.

* * *

У нас на всех только один компьютер. Он стоит в гостиной на столе, заваленном бумагами, обертками от конфет и другой фигней, которую никто не утруждается убрать. У некоторых детей есть собственные ноутбуки, но я никогда особо не заботилась, чтобы получить и себе один. Когда я добираюсь до компьютера, уже поздно. Телевизор стоит в другой комнате, и все остальные собрались там, поэтому у меня хотя бы будет какая-то приватность.

Я ввожу в строку поисковика имя корабля — «Келоуна». Оказывается, это название города в Британской Колумбии, и все отобразившиеся результаты не имеют ни малейшего отношения к кораблю. По крайней мере, не к тому, который меня интересует. Я кладу на стол рядом с собой испачканную краской газетную статью, расправляю ее, чтобы видеть фотографию двух дайверов и старый снимок 1921 года. Когда я добавляю в поисковую строку «кораблекрушение» и «озеро Верхнее», то нахожу то, что искала, — список кораблей, затонувших в Великих озерах. Я кликаю на ссылку и читаю: ««Келоуна», грузовое судно, исчезнувшее во время зимнего шторма в конце 1926 года. Оно направлялось в Тандер-Бей полностью загруженное и с двадцатью двумя людьми на борту. В последний раз его видели, когда оно, сильно обледеневшее, проходило маяк на мысе Вайтфиш. Ранний зимний шторм захлестнул озеро Верхнее — боже, как мне нравится слово захлестнул, звучит жестоко и страстно одновременно, — и, предположительно, оно не смогло противостоять волнам и затонуло возле острова Пассаж. Останки не были найдены». Тут была та же черно-белая фотография корабля, что и в газете. Две мачты с такелажем, украшенные флагами, и подпись с указанием даты спуска корабля на воду: 7 июля 1921 года.

Внизу страницы ссылка на компанию «Ларкин и сыновья», владельца корабля. У них красивый сайт. Компания до сих пор существует, ее офис находится в Чикаго. За прошедшие годы многое изменилось, но они все еще занимаются перевозкой грузов и, похоже, дела у них идут хорошо. Я кликаю на вкладку «О нас».

Странно видеть на этой странице упоминание о затонувшей «Келоуне». Я ожидала совсем другого. Но оно здесь. Декабрь 1926 года. «Келоуна» пропала во время шторма, совершая последнее плавание в сезоне, перевозя груз из Монреаля в Порт-Артур. Роберт Ларкин, один из «сыновей», был на борту с женой и двумя детьми. Они направлялись в Порт-Артур, чтобы провести зиму с семьей. Корабль пропал со всеми, кто находился на борту.

* * *

В доме тихо, все пошли спать. Все, кроме Лори. Она в кухне, загружает посудомоечную машину, как делает каждый вечер. Она подходит ко мне, и я знаю, что она заглядывает мне через плечо — ей интересно, что я делаю за компьютером. Я понимаю ее интерес, но меня это задевает.

— Домашняя работа?

— Да, — вру я. Это ее порадует.

Она собирает обертки от конфет и замечает газетную статью, берет ее и читает.

— Какая трагедия! — говорит она. — Не могу представить, как это — выходить на озеро Верхнее в ноябре, в шторм. Помню, там и в июле было не очень-то спокойно.

Она кладет заметку обратно на стол, забирает пустую чашку из-под кофе и возвращается в кухню.

— Ты плавала на лодке? — спрашиваю я.

Она кладет чашку в посудомоечную машину и включает ее.

— Время от времени, когда была ребенком. Мой дядя иногда брал нас с собой; остров Томпсон, залив Сойерс, Лун-Харбор, остров Порфири. В большинстве случаев это было чудесно, а вот когда ветер поднимал большие волны, у меня сердце уходило в пятки. Но это было давно. Я много лет не была там.

— Порфири?

— Да. Как раз рядом с тем местом, где нашли останки этого корабля. Нам всегда нравилось подниматься на маяк, чтобы поздороваться со смотрителем и его помощником. Я помню, что там повсюду были кролики. Сотни кроликов. Мы гонялись за ними, но ни разу не поймали ни одного. И сожженные деревья на мысе, даже спустя десятилетия после пожара их стволы все еще были обгоревшими, черными.

— Пожара? Какого пожара?

— Мой кузен рассказывал, что там жила женщина, которая стала смотрителем маяка во время войны, после того как погиб ее муж. Кажется, ее дочь сошла с ума и сожгла там все дотла, а мать погибла в огне.

О господи! Эмили!

— Конечно, мы думали, что там водятся призраки. Это всегда вплеталось в потрясающие рассказы у костра. — Она выключает свет в кухне и смотрит на меня. — Ты в порядке? Выглядишь так, будто увидела призрака.

Похоже, это не конец истории.

— Все хорошо. Просто…

Она смотрит на меня с минуту, а я больше ничего не говорю. Тишина уже становится неловкой, а Лори ждет, чтобы я продолжила.

— Просто это интересная история.

Ее рука уже на перилах, а одна нога уже на ступеньке лестницы, и мне кажется, что она хочет сказать еще что-то. Но она не говорит. Просто наклоняет голову набок и улыбается.

— Тогда спокойной ночи. — Она поворачивается и поднимается по лестнице. — Не засиживайся допоздна.

Во всех комнатах темно. Единственный свет исходит от экрана компьютера. Я ввожу новые слова в поисковую строку «Google». Эмили Ливингстон.

Результат поиска — множество ссылок и на пол-экрана баннер с ее картинами, яркими, насыщенными цветом и смелыми, и зернистая черно-белая фотография молодой женщины. Я кликаю на нее и попадаю на сайт.

Это сайт галереи в Англии, на котором целая страница посвящена работам Эмили. Есть и короткая биография: родилась в Канаде, дочь смотрителей маяка, выросла на берегах озера Верхнее, которое вдохновляло ее творить. Ходили слухи, что она некоторое время провела в психиатрической клинике перед тем, как ее начали спонсировать известный биолог Альфред Таннер, который, по всей видимости, был лордом или кем-то в этом роде, с кучей денег, и его жена Милдред. Они забрали Эмили и ее сестру-двойняшку в Англию и помогли Эмили утвердиться в мире искусства, добились того, что ее работы выставлялись в Лондонской галерее. Дальше рассказывалось, что Эмили «получила признание критиков и достигла коммерческого успеха в 1970-х, несмотря на то, что у нее формально не было специального образования и она никогда не появлялась на публике. Она вела затворнический образ жизни, и это только делало ее работы еще более желанными для коллекционеров, потому что новые картины редко появлялись на рынке». Известно, что в последнее время она жила в Италии. Ее работы продаются только в одной галерее. Там не появлялось ее новых работ почти десять лет, но многие покупали и продавали ее старые творения. По-видимому, они все еще ценятся коллекционерами.

Я рассматриваю картины. Они кажутся мне знакомыми, но я их точно никогда не видела. Цены указаны в фунтах стерлингов, и я не могу сообразить, какова их стоимость, но у цифр много нулей.

Есть фотография художницы. Я кликаю на нее, и она раскрывается на весь экран. Женщина молода, ее черные волосы убраны назад и уложены на затылке, на ней простое платье с высоким воротником. Она сидит в кресле, одной щекой опершись на руку. Я ищу схожесть с мисс Ливингстон — Элизабет — в чертах ее лица. Полагаю, сходство есть, если его как следует поискать, но оно не очевидно. Мое внимание привлекают глаза. Они совсем не похожи на глаза мисс Ливингстон. Они пронизывают меня насквозь, будто могут заглянуть мне в душу. Они тревожат.

Я выключаю компьютер, когда больше не могу смотреть в них. Меня поглощает тьма.

 

44

Элизабет

Я на застекленной террасе одна. Они предусмотрительно выделили мне личное пространство. Последние солнечные лучи обволакивают меня теплом, утешая. Я все еще держу этот предмет в руках. Он по форме напоминает гантельку, холодный и гладкий посередине, как и один из его сферических концов. На нем есть гравировка, но даже мои пытливые пальцы не могут различить буквы, выгравированные на металле. Другой конец неровный, богато украшенный узором. Я представляю, что он уже почернел, чернота осела в канавках между филигранными завитками, нанесенными по всей окружности, обрамляющими просверленные отверстия в форме сердца. Внутри что-то позвякивает при малейшем движении. Мне не нужно видеть, чтобы понять, что это.

Я знаю этот предмет, но не могу назвать его хорошо знакомым. Я видела его всего раз, и то совсем недолго, когда он выскользнул из старой коробки из-под печенья и упал на пол в доме помощника смотрителя. Больше я о нем ничего не могу сказать. Я думала, что он может быть важен. Думала, что, когда он окажется у меня в руках, все каким-то образом сложится вместе и я стану целостной. Но этого не случилось.

Дневник, лежащий у меня на коленях, хорошо мне знаком. Я узнаю затхлый запах его давно забытых страниц и выпуклые буквы на кожаной обложке. Он тяжелый, бумага напиталась водами озера, вздулась, как утопленник. Я без чьих-либо подсказок знаю, какие даты указаны на пожелтевших листах и чья рука их написала.

Они ушли больше часа назад. Но я все еще сижу здесь. Меня не удивили новости, принесенные ими. Когда они шли по тихому коридору, по деревянному полу, и я слышала поскрипывание их обуви, я уже знала, что они обнаружили тело Чарли. Они сказали, что будет проведено вскрытие, чтобы определить причину смерти. Они также сказали, что на его голове есть следы удара. Они думают, что его ударила неожиданно крутнувшаяся грузовая стрела, возможно, причиной тому была блуждающая волна или внезапный порыв ветра, и он, потеряв сознание, упал за борт. Предполагается, что он умер, захлебнувшись.

Он был уже не таким ловким, как когда-то.

Озеро об этом знало. Как необычно для него — отдавать своих мертвых. Интересно, что оно пытается мне сказать?

Теперь слышатся другие шаги. Непохожие на быструю походку персонала или нерешительную посетителей.

Морган.

 

45

Морган

Я думаю, не потревожила ли ее сон, но она поднимает голову, когда слышит меня, так что я сажусь напротив, солнце светит мне в спину, и я ощущаю его тепло. Марти рассказал мне, что произошло. Я знаю, какие слова нужно говорить, когда узнаешь, что кто-то умер. Это на самом деле глупо, ведь я в этом не виновата. Мне ведь не о чем сожалеть, но я не знаю, что еще сказать.

— Мне очень жаль.

— Озеро забрало его, — говорит она.

Она спокойна. Не думаю, что это хоть сколько-то ее удивило, но узнать об этом означает конец. Нет больше времени, нет надежды. Это означает попрощаться.

— Полагаю, это подходящая смерть, — добавляет она. — Он хотел бы, чтобы она была такой.

Она ничего не говорит о дневнике. Я знаю, что это он, недостающий. И знаю, какие годы он охватывает. Я беру его и осторожно открываю, мое сердце бешено стучит при мысли о том, что может в нем содержаться.

— От него никакого толку, — говорит она. — Я уже просила Марти посмотреть. Вода жестоко обошлась с чернилами. Какие бы слова мой отец ни написал на этих страницах, их смыли волны. Скорее всего, я никогда не узнаю причину, по которой Чарли пришлось извлекать все эти реликвии из их многолетней могилы. Какой бы секрет они ни хранили, озеро забрало его вместе с жизнью Чарли.

Я пробегаю пальцами по первой странице. Она права. Написанное размыто. Страницы слиплись, и когда я пытаюсь их разделить, они начинают рваться и распадаться на части.

Мы сидим молча. Полагаю, лучше ничего не говорить, чем сказать что-то глупое и бесполезное. Я замечаю, что она держит что-то в руке.

— Что это?

Она поднимает погремушку. Она явно очень старая и, кажется, сделана из серебра, но оно стало темным и тусклым. Погремушка слегка позвякивает.

— Это было в кармане его пиджака.

— Можно посмотреть?

Мисс Ливингстон протягивает ее мне. Я никогда не видела ничего подобного, и я кручу ее, разглядывая со всех сторон. На ней выгравировано имя: Анна.

— Мисс Ливингстон, — я трясу погремушкой, — кто такая Анна?

— Анна? — Она подается ко мне, протягивает руку, безнадежно хватаясь за пустоту, пока я не кладу погремушку ей в руку. Она прижимает ее к груди, водит пальцами по выгравированным буквам. — Там написано «Анна»?

 

46

Элизабет

Мне кажется, что я взлетаю. Все, что держало меня на земле, стало призрачным. Я уже не знаю, в чем истина. Я парю. Элизабет. Эмили. Анна.

Мне больно от этого. Это не могло принадлежать ей — я знаю, что это не так, и все же…

Я прижимаю погремушку к груди не потому, что меня с ней что-то связывает, совсем нет. Все дело в имени.

Анна.

— Возможно, тебе нужно узнать больше обо всем этом.

* * *

Я начала подозревать, что она беременна, в ноябре.

Эмили понадобилось много времени на выздоровление, я несколько недель не отходила от ее постели. Свет в ней лишь слабо мерцал, и я пыталась оживить его, принося альбомы, карандаши и краски к ее кровати. Они не вызывали у нее интереса. Это беспокоило меня даже больше, чем синяки, которые сначала были фиолетовыми, а потом приобрели зеленоватый и желтоватый оттенки, прежде чем совсем исчезли. Я знала, что скрытые раны будут залечиваться гораздо дольше. К концу сентября она уже ненадолго выходила из дома, но не отваживалась отойти дальше курятника или скалистого мыса. Чаще всего я находила ее сидящей на крыльце домика помощника смотрителя, прислонившей голову к двери, и взгляд у нее был вопросительный. Я объяснила ей, что ему пришлось уехать. Ради ее же блага. Она не поняла. Не уверена, что я сама понимала.

Я скучала по нему, но знала, что так лучше. Я не смогла бы посвятить всю себя Эмили, если бы он был здесь, а она нуждалась во мне. То, что случилось, было тому доказательством. Я разрывалась между ними, и мне пришлось бы выбирать. Но мне его не хватало. Не хватало его успокаивающего присутствия. Не хватало наших разговоров. Не хватало музыки. Не хватало того, что могло бы быть.

Мы ничего не слышали о смерти Грейсона до следующей весны. Он был отшельником, которого знали всего пару человек, и он проводил летние месяцы на воде, а зимние — возле своих ловушек. О его исчезновении не сообщали до окончания судоходного сезона, когда он не забрал заказ, сделанный в брокерской компании «Сьючак». Предполагали, что его лодка перевернулась и он утонул, или на него напал медведь, или случилось какое-то другое несчастье, коими изобилует жизнь в диких землях северного Онтарио. Ходили слухи, что он наткнулся на группу ребят с Сильвер Айлет, преследовал их до лодки и держал на прицеле, пока они не отплыли от Порфири. И это связывали с исчезновением помощника смотрителя маяка Порфири примерно в то же время. Но сплетни, которыми делились за чашкой чая в старых домах шахтеров возле набережной Сильвер Айлет, и разговоры на причале не расходились дальше. Никто из той группы, которая приехала на остров в конце августа, ни словом не обмолвился об этом. Даже Арни Ричардсон. Сначала я сомневалась, знает ли он о том, что сделал Эверетт, но я стала подозревать, что знает, когда он не удосужился рассказать нам об их встрече с Грейсоном. У него была причина не говорить об этом. Он знал, что «одинокий волк» для нас не опасен, что это он отогнал Эверетта от Эмили, а потом заставил их компанию убраться с острова. Меня злило то, что сам Арни не смог защитить Эмили, но я была благодарна ему за молчание. Я знала, что она не выдержала бы изнурительного судебного разбирательства. Там ее молчаливое слово, слово эксцентричной дочери смотрителя маяка, а также мертвого отшельника было бы против слова этих молодых, образованных мужчин из состоятельных семей.

К октябрю Эмили стала уже похожа на себя прежнюю. Я предположила, что этому поспособствовало сообщение Чарли о том, что он скоро вернется домой. Он не вдавался в подробности. Написал только, что вернется на маяк Порфири весной. Это было хорошей новостью: значит, дела обстояли неплохо на всех фронтах, не только в тылу. Неожиданный отъезд Дэвида поставил Департамент транспорта в затруднительное положение. Но мы с матерью справлялись, и уже близился конец сезона, так что они не стали вносить изменений в штатное расписание. И мы могли продолжать трудиться на маяке.

До наступления зимы я съездила в город, чтобы запастись всем необходимым. Эмили осталась с матерью. Я задержалась, чтобы повидаться с женой Питера, Майлис. Она еще раз вышла замуж, за мужчину почти на десять лет старше ее. Он работал в лесном лагере за городом, занимаясь рубкой деревьев, которые потом отправлялись на лесопильные заводы и превращались в пиломатериалы. Я сидела у них в кухне, попивая крепкий черный кофе со свежеиспеченным пирогом. Она была образцовой хозяйкой, и я обнаружила, что немного завидую ей, имеющей уютный дом, электрическую плиту и светлые волосы. На мне были штаны, которые я уже привыкла носить; прямые черные волосы, говорившие о моем происхождении, были зачесаны назад и заплетены в косу, которая вилась толстой веревкой по моей спине. Рядом с Майлис я чувствовала себя грубой и неловкой. Она ждала ребенка, ее живот округлился, груди налились, со щек не сходил румянец, свойственный беременным женщинам. Пока мы разговаривали, ее руки сами по себе тянулись к растущему в ней ребенку, гладили его через ткань платья с цветочным узором и измазанный в муке фартук с оборками.

Через несколько недель, когда мы коротали в доме поздний ноябрьский день и дождь стекал по оконным стеклам, а темное небо нависало над нами, я впервые заметила, что Эмили делает то же самое.

Она стояла, глядя в окно сквозь пелену воды, в пространство, где дождь и озеро сливались воедино. Ее рука незаметно переместилась на живот. Я краем глаза заметила это движение и оторвалась от книги, чтобы посмотреть на нее. Мне потребовалось несколько мгновений, чтобы понять, что именно меня зацепило, а потом я вспомнила Майлис. Осознание мурашками прокралось у меня по спине, кожа стала горячей, а во рту пересохло. Я посмотрела на мать. Она смотрела не на Эмили, а мне в глаза, и достаточно долго, чтобы я поняла, что права в своих предположениях, а потом она переключилась на чистку картошки.

Эмили почувствовала мой взгляд и повернулась, ее глаза были цвета неба, цвета озера. В них снова появился свет. Она знала. Через несколько дней она снова начала рисовать.

Мы с матерью не обсуждали это, не считая одного раза в середине февраля. Живот Эмили к тому времени уже заметно округлился. Она была на улице. Закутавшись в теплое пальто, она стояла в раздолье белого, которое заключило в объятия наш мир и успокоило озеро. Мать наблюдала за ней через окно. Просто смотрела, ее руки ничем не были заняты.

— Есть растение, — сказала она. — Мы могли бы заварить его.

— Уже слишком поздно, — ответила я.

— Ребенок станет обузой для всех нас. — Она все еще ничего не делала.

— Мы и худшее переживали.

Она взяла тряпку и начала вытирать пыль с барометра, висевшего на стене, протирать керосиновый фонарь, стоящий на столе.

— Этот не наш, чтобы с ним мучиться.

Она никогда не была ласковой женщиной, от нее никто не мог дождаться тепла — это было ей несвойственно, а папина смерть погасила и те малые проявления чувств, которые ей удавалось из себя выжать. Но от того, что она так говорила о ребенке Эмили, не важно, кто был его отцом и как он был зачат, я расстроилась не только из-за Эмили, но и из-за нее. Это ведь был ее внук или внучка.

— Мы что-нибудь придумаем, — сказала я. — У нас всегда это получается.

И больше мы об этом не говорили.

Мы не думали о том, чтобы отвезти Эмили в город к врачу. В ту пору года не было другой возможности добраться, кроме как отправиться в изнурительное путешествие в снегоступах через озеро к Сильвер Айлет, а уже оттуда на собачьих упряжках в город. Когда кто-либо приезжал на остров, что случалось нечасто, матери удавалось придумать ей занятие, чтобы убрать подальше от чужих глаз. Я поняла, что она скрывает ее от любопытных взглядов и болтливых языков, особенно тех людей, кто знал, что отъезд твоего деда окутан тайной. В те дни было неприемлемо, чтобы девочки рожали детей, будучи не замужем, независимо от обстоятельств, и оказалось, что наша семья не стала исключением. Зимняя изоляция защищала нас, но скоро наступит весна и появится ребенок. А ребенока уже нельзя было скрыть, даже там, где мы жили, вдали от остального мира, на нашем маленьком острове посреди огромного озера. Мне стоило как следует обо всем этом подумать. Это было надвигающейся угрозой, а я этого не понимала.

Я переживала, думая, что Эмили будет напугана, чувствуя, как в ее теле растет ребенок, раздосадована его существованием как напоминанием о пережитом ужасе. Мне не стоило волноваться. Однажды ночью, когда мы вместе лежали в кровати, она взяла мою руку и положила себе на живот, прижав ее к своему теплому телу, пока ребенок под ней не зашевелился. Мое сердце забилось сильнее. В моей сестре расцветала новая жизнь, и после всех трудностей, всех смертей, которые нас окружали, это было хорошо, просто чудесно, и это наполнило меня надеждой.

Я не ожидала ответа от Чарли.

Он вернулся на остров в апреле, когда лед немного ослабил хватку, позволив «Красной лисице» пройти по озеру. Мы наблюдали за тем, как судно приближается с севера; паруса были подняты, чтобы его меньше бросало на волнах. Я могла представить, как брат стоит на палубе, ветер завывает в такелаже, а он облокачивается на борт, ему в лицо летят брызги, он чувствует себя уже дома, на любимом озере. Они не смогли бы стать на якорь возле маяка, и я заметила, что они держали курс на лодочную гавань. Мы сгорали от нетерпения, не могли дождаться, пока лодка доплывет до маяка. Мы с матерью даже отважились выйти на деревянный док, чтобы поймать швартовы, брошенные с лодки, и закрепить их, лишь бы он мог побыстрее оказаться рядом с нами. Чарли спрыгнул, прежде чем мы успели их закрепить, и заключил меня в крепкие объятия, а потом расцеловал маму в обе щеки. Эмили, как обычно, топталась на берегу, на лодочной станции. Он направился к ней, его улыбка угасла, когда он заметил то, чего нельзя было не заметить. Чарли вопросительно посмотрел на меня, после того как робко обнял ее.

Мы не говорили об этом, пока шли к маяку.

Сначала наш маленький праздник был довольно оживленным, пока мы наверстывали годы, проведенные врозь, слушали истории о его службе в Англии и людях, которых он там повстречал. В письмах Чарли не сообщал о ранении, но его рука была на перевязи, а кисть неестественно изогнулась. Когда я спросила его об этом, он только пожал плечами:

— Ничего страшного. Правда.

Позже я узнала, что ранение он получил не на фронте, а всего пару дней назад, ночью, в темном переулке за таверной. Это был первый признак нового Чарли. Когда мы подошли к маяку, наша беседа стихла. Мы стояли и пытались услышать голоса Питера и папы. Чарли не было, когда умер папа, поэтому мы решили побыть в тишине, заполнив ее воспоминаниями.

В тот вечер Чарли припер меня к стенке возле топливного сарая, подальше от Эмили и матери.

— Какого черта?! Что тут происходит? — спросил он.

Я была удивлена, уловив запах спиртного. Папа редко пил и держал бренди только на тот случай, когда необходимо было согреться не только снаружи, но и изнутри. Даже в таких случаях он никогда не делал этого при маме. При ее строгом воспитании она бы не позволила спиртного в доме. Я не ожидала, что Чарли привезет алкоголь на остров и будет употреблять его когда вздумается.

— От кого ребенок?

Как можно рассказать такую историю? Я попыталась. Я что-то бормотала, и наконец у меня получилось сложить слова в предложения и рассказала ему все, что смогла. Рассказала ему об Эверетте, о том, как мы нашли Эмили, избитую, всю в крови. Я не рассказывала ему об охотнике, о том, что Дэвид застрелил Грейсона. Не объяснила внезапный отъезд помощника смотрителя, но он и не спрашивал об этом.

— А где, черт возьми, была ты? — задал он вопрос, когда я закончила говорить. Его взгляд был обвиняющим, губы вяло двигались, произнося слова. — Почему, ради всего святого, ты не уберегла ее от этого ублюдка? — Я тысячу раз задавала себе тот же вопрос, но слышать его от Чарли было невыносимо. Его лицо приблизилось к моему. Я закрыла глаза, спасаясь от унижения, чувствуя, как он, говоря, брызжет слюной. — Ты позволила ей… ты позволила им опозорить нас! — Я подняла на него глаза, чувствуя, что во мне закипает злость. Как он смеет хоть в чем-то винить Эмили? Я с укором посмотрела на него, но это не остановило изливающийся из него поток возмущений. — Какого черта вы от него не избавились? Вы втроем могли придумать, как это сделать. — Он с тем же успехом мог отвесить мне пощечину. Он отошел на два шага, но остановился и вернулся. — Посмотрите на себя! Ведете себя так, будто все хорошо, будто ничего не изменилось. Будто Питер не умер, а папа приедет на «Красной лисице», как только она снова зайдет в гавань, и, как и прежде, будет сидеть в своем кресле, куря трубку, словно весь этот проклятый мир только его и ждал. Этого не произойдет, Лиззи. — Он покачал головой. — А теперь еще и это! Как вы позволили этому случиться? Что вы теперь собираетесь делать?

После этого он развернулся и ушел по извилистой тропинке к маяку, захлопнув за собой дверь. Пару секунд я стояла, глядя на дверь. Когда я собиралась вернуться к работе, он снова появился и перетащил папино кресло в домик помощника смотрителя, а потом исчез в нем. Он не выходил до следующего дня. Казалось, что он и не возвращался домой, предоставив нам с матерью выполнять всю работу на маяке, что мы уже долгое время делали сами. И я испытывала глубокую неудовлетворенность и тоску по тому человеку, которым мой брат когда-то был.

Тогда я поняла, что Чарли, уехавший так давно, будучи практически еще мальчиком, помешавшийся на том, чтобы отомстить за своего брата, так и не вернулся домой. Тот Чарли умер. Вместо него явился этот другой Чарли, привез с собой предвзятость и ненависть, которые нагнаивались в окопах Европы, и положил их на собственном пороге. Что-то изменилось в отношениях между нами, между ним и Эмили. Возможно, на это повлияла война или спиртное. Возможно, он просто больше не мог с пониманием относиться к тем особенностям, которые делали ее… ею. И это было очень тяжело для нас обеих.

Через несколько дней он, похоже, пусть с неохотой, но принял новую реальность, взяв на себя те обязанности, которые мог выполнять с поврежденной рукой, стал есть с нами в доме под маяком, но по вечерам с бутылкой виски сидел в одиночестве в продуваемом всеми ветрами домике помощника смотрителя. Это усыпило мою бдительность, заменив ее ложным ощущением комфорта.

В теплый весенний день в середине мая у Эмили начались схватки. Смена сезонов на озере всегда наступала позже, чем на материке. В некоторые годы в затененных ложбинах в лесу еще прятались пятна белого снега, в то время как растения уже изо всех сил пробивались к солнечному свету. Этот год был таким же. Мы с Эмили бродили по заболоченным участкам в поисках побегов папоротника. Она двигалась медленно, ее крошечное тело стало теперь тяжелым из-за ребенка.

Это застало меня врасплох. Мы шли по тропинке, тянущейся от маяка к лодочной гавани и проходящей через болото, которое служило домом кустам папоротников. Она остановилась, сжавшись от боли, и прислонилась к дереву. Она не кричала, и я прошла еще несколько ярдов по тропинке, прежде чем заметила, что она больше не идет рядом. Когда я повернулась, чтобы посмотреть, почему она отстала, я поняла, что время пришло, но все равно задала этот вопрос:

— Это ребенок, Эмили?

Она кивнула.

Я подошла к ней и взяла ее под руку, намереваясь поддерживать на обратном пути. Я рассчитывала, что мать знает, что делать. Она ведь рожала. Она уже познала настоящее чудо — привела в этот мир новые жизни. И она была расторопной и практичной. Но Эмили отказалась идти. Схватки прекратились, и она, выпрямившись, зашагала дальше по тропинке. Мне пришло на ум, что схватки уже продолжались какое-то время, учитывая, что ночью она спала намного беспокойнее, чем обычно. Понаблюдав за ней, я поняла, что так оно и есть. Я сказала, что нам нужно возвращаться, что ей следует лечь в постель, что нам нужна мама. Но она покачала головой и отправилась дальше.

Не зная, что делать, я пошла за ней.

Она шла прямиком к лодочной гавани и остановилась, прислонившись к стене лодочной станции, когда по ее телу пробежала очередная судорога. Когда ее отпустило, Эмили двинулась дальше и вышла на пляж на восточном побережье Порфири, где села на камень и начала смотреть на остров Дредноут. Мы провели там больше часа, схватки участились и усилились, я это видела по ее прерывистым вздохам и сжатым кулакам. Поднялся легкий ветерок, и, хотя было довольно тепло, я чувствовала, как холод забирается мне под пальто и от прикосновения его пальцев покалывает кожу. Эмили была довольно спокойна, а я не могла найти себе места и снова и снова просила ее вернуться в тепло нашего дома, под крыло нашей умелой матери.

Когда она встала, у нее отошли воды и их впитал черный песок. Тогда она повернулась ко мне, и в ее темно-серых глазах читалась просьба, мольба, но я не понимала, что она хотела мне сказать. Отсюда до маяка было далеко, слишком далеко, чтобы я могла ее оставить и побежать за Чарли или матерью. Я разрывалась, пытаясь сообразить, как отвести ее домой, как скоро я смогу найти помощь, когда она упала на песок, издавая громкие стоны и вцепившись в свою одежду.

Я опустилась на колени рядом с ней. Черный песок вобрал часть солнечного тепла, но это было не то место, где следовало бы привести ребенка в этот мир. Мне нужна была печь. Мне нужны были кровать, полотенца, вода и мать. Я переживала за Эмили. Беспокоилась за ее ребенка.

— Послушай, Эмили. Если ты сможешь дойти до лодочной станции, я отвезу тебя на тележке до маяка. Нам нужно вернуться. Нам нужно…

Она замотала головой, и тут снова начались схватки. Они не прекращались, и она вцепилась в меня, запрокинув голову. Стоны усиливались, выходя из глубины ее тела. А снизу доносился шепот озера, перебиравшего камешки и тянувшегося к берегу. У меня не было выбора.

Я сняла пальто и положила его на песок, присела на корточки и подтащила сестру к себе. Она прижалась ко мне, оперлась о меня спиной, ее голова покоилась на моей груди. Ее крики смешивались с криками чаек над нами. Я была в ужасе, слезы ручьями катились по лицу, а ее спина выгибалась при каждом спазме. Я была уверена, что потеряю ее, что этот ребенок разорвет ее, выходя наружу. Но ее тело знало, что делать, и она действовала в его ритме. Когда пришло время, она собралась с силами, прижала колени к груди и потянулась руками под юбку, чтобы направить своего ребенка в этот мир с последним приливом вод и крови.

Она взяла девочку на руки и, спрятав ее под пальто, под блузу, прижала к телу между грудями. Зная о родах достаточно, чтобы ожидать крика новорожденной, сама я задержала дыхание, пытаясь уловить ее первый вдох. Наконец я услышала, как она несколько раз вдохнула и выдохнула, ее маленькая грудь поднималась и опускалась, пальчики на руках и ногах порозовели, младенческие крики эхом прокатились по деревьям. Эмили смотрела на нее. Она смотрела на нее так же, как смотрела на колумбину, впитывала мельчайшие детали: спутанные черные волосики, темные мигающие глаза, складочки на руках и ногах, форму ее ушей. Она провела пальцем по ее личику и, обхватив ее крошечную головку, осторожно повернула ее так, чтобы малюсенький ротик мог припасть к груди и начать сосать.

Я рассмеялась. Она была идеальной. Просто совершенной, и она была нашей.

Именно тогда я услышала, как Эмили говорит. В первый и последний раз. И хотя ее речь была совсем неразборчивой, поскольку раньше она издавала только неопределенные звуки, и то нечасто, я была уверена, что она сказала «Анна».

 

47

Морган

— Вы же шутите, да?

По выражению ее лица видно, что она меня не разыгрывает. Не думаю, что она стала бы так шутить.

— Интересное совпадение, не так ли? — отвечает она. — Ох, Морган, это было так давно, что иногда я думаю, не игры ли это моего разума. Но думать, что это, — она берет серебряную погремушку и легонько ее встряхивает, — принадлежало ребенку с тем же именем… Что ж, я… — Ее голос замирает. — Я не знаю, как это оказалось у нас. Возможно, это был подарок для Питера или Чарли…

Она не говорит, что это могли подарить ей. Она знает, что это не ее вещь. Она бы помнила. Может, она права, может, это был подарок, но зачем кто-то дарил бы им серебряную погремушку с именем другого ребенка на ней? Или все эти годы прятал ее, если это была игрушка, перешедшая от кого-то?

Не важно. У Эмили был ребенок. Не важно, как его назвали, но у старушки, оказывается, есть племянница. Это чертовски интересно.

— А где ребенок Эмили… Анна сейчас?

Она затихает, словно ей слишком больно вспоминать. Она кладет погремушку на колени, где лежит испорченный водой дневник.

 

48

Элизабет

Наверняка это романтично звучит: родить на вулканическом песке острова, возле очищающих вод озера, под пастельно-голубым небом и с кружащими над головой чайками, однако реальность была иной. Эмили стала дрожать, ее силы истощились, а свежий бриз стал неумолимым. Я знала, что мы не можем больше здесь оставаться. Анне было уютно и тепло, закутанной в пальто Эмили и мое; она положила голову матери на грудь, слушая сердцебиение, которое месяцами было ее непрерывной колыбельной. Эмили была очень слаба, и я помогла ей подняться. Она опиралась на меня, пока мы снова пересекали лодочную гавань. Там я посадила ее и нашего ребенка в тележку, и мы двинулись обратно к мысу и теплу нашего дома, обратно к матери и Чарли.

Как только впереди показались белые здания, я стала звать их, мой голос звучал напряженно и призывал поторопиться. Чарли прибежал первым, он помедлил, только чтобы окинуть нас взглядом. Я была без пальто и вся дрожала, озабоченность на моем лице затмевала волнение, которое я испытывала; Эмили была завернута в оба наших пальто и ехала в тележке. Он поспешил к нам и подхватил Эмили на руки. Мать появилась на пороге нашего дома. Она увидела Чарли, несущего крошечную Эмили, отметила свежую кровь на ее юбках и скрылась за дверью. Чарли положил Эмили на кровать, мать подошла, подняла ее юбки, и, хмурясь, посмотрела на кровь, которая пропитала ее одежду и все еще сочилась по ногам. Она не поняла, что ребенок уже родился, не заметила девочку, спрятанную под нашими пальто. Она не думала, что Эмили, несмотря на все ее странности, сама выберет, где и как рожать нашего ребенка, и проявит силу, какой от нее не ожидал никто из нас.

Тихие звуки, издаваемые новорожденной, заставили мать замереть.

— Он уже родился? — удивленно спросила она и стащила с Эмили пальто, чтобы увидеть ребенка.

— Она родилась, — ответила я. Меня начало трясти, ноги подкашивались как от избытка чувств, так и от усталости, и я собрала последние силы, чтобы не рухнуть на пол. — Ее зовут Анна.

Мать посмотрела на меня, и в ее глазах я увидела жалость и осуждение, словно все это было лишь несчастным случаем, которого мы могли избежать. Она быстро завязала и перерезала пуповину, бросила плаценту в миску, а потом потянулась, чтобы взять у Эмили ребенка. Моя сестра воспротивилась.

Матери это не понравилось. Ее не тронуло чудо рождения Анны, в отличие от меня. Она не видела в этом идеальном, прекрасном крошечном тельце надежду. Более того, она явно была раздражена и разочарована, когда смотрела на хрупкое тельце своей внучки, уютно устроившейся на руках ее дочери.

— Дай ее мне. — Она говорила тихо, но твердо.

Эмили сильнее прижала к себе ребенка и затрясла головой.

Чарли вышел из тени и посмотрел на Эмили и на малышку. А потом он ушел. Он отвернулся от всех нас и вышел, хлопнув дверью.

Мать опустила руки и стояла молча, раздраженная, нерешительная и задумчивая, и я боялась, что она вырвет ребенка из рук Эмили. Я встала между ними и наклонилась, чтобы убрать пальто и укрыть мать и дитя одеялом. Потом я отошла и начала растапливать печь; руки у меня дрожали, когда я стала зажигать спичку за спичкой, пока одна наконец не загорелась и я смогла поднести огонек к труту и веточкам, сложенным в очаге. Когда они разгорелись, я подбросила поленьев, чтобы тепло наполнило комнату, а затем поставила на плиту чайник. У меня все еще дрожали руки.

Мать в конце концов отошла от кровати, уселась в свое кресло и вернулась к вязанию. Я суетилась в кухне, слушая ритмичное постукивание ее спиц.

В последние месяцы беременности, пока живот Эмили рос, а дни становились длиннее, когда ночи заполнялись работой, чтобы скоротать время, мать вязала носки для солдат. Она вязала на четырех спицах: четыре стороны с аккуратными, заботливо провязанными петлями, изгиб для пятки, носок. Мать не вязала одеяла. Не было приданого для новорожденного, лежащего в ожидании, что о нем позаботятся. Ни кофточек, ни комбинезонов. Она не попросила Чарли сделать колыбель, не попросила меня сшить ползунки. Мать, на чьи указания в подготовке к родам, к появлению ребенка я рассчитывала, чьи руки всегда искали, чем бы заняться, никак не готовилась к этому событию.

Ее спицы продолжали ритмично постукивать, а меня охватил подкравшийся холод. Это было как озарение: в свете пламени печи, согревающем комнату, юная мать кормила новорожденного ребенка, пока ее мать, сидя в стороне, вязала носки, отстраненная и обособленная.

Мать не хотела, чтобы Эмили держала своего ребенка на руках.

Эмили, которая всегда видела больше, чем я, все понимала. Она знала. Знала достаточно, чтобы бежать от удобства и тепла кровати, деревянных стен коттеджа, защищающих от ветра. Она знала то, что мне было неизвестно: ей не стоит рассчитывать на опытные и ловкие руки нашей матери.

Ты должен был позволить ей умереть.

Эмили знала. И вот родился ребенок. У ребенка уже было имя. Он уже сосал грудь матери.

Через какое-то время Эмили позволила мне забрать у нее девочку. Я, как смогла, искупала ее в ванночке, нежно снимая остатки плаценты, которые с нее свисали, а потом осторожно завернула ее во фланелевые полотенца. Я искупала и Эмили, сняла с нее юбки и блузу и замочила их в ведрах с водой, терла, пока они не стали чистыми, а потом развесила их на улице сушиться на ветру, дующем с озера. Она отказалась одеваться и лежала голая на кровати, окутанная оранжевым мерцанием из печи, с Анной, припавшей к ее груди. Я наблюдала за тем, как они влюбляются друг в друга.

Когда наступила ночь, Чарли пошел на маяк зажигать лампу. Я слышала его тяжелые шаги, когда он поднимался по ступенькам и шаркал по деревянному полу в галерее. Закончив, он поплелся обратно вниз и вышел на улицу, не сказав ни слова и даже ни на кого не взглянув. Мать молча готовила ужин. Ели мы тоже в тишине.

Я сделала колыбель из ящика комода, сложив его содержимое в кучу на полу и застелив его сложенным в несколько раз шерстяным одеялом и чистой мягкой тканью, которой мы полировали линзу. Я поставила колыбель на пол рядом с нашей кроватью и положила туда спящую Анну, крошечную и идеальную. Измученные, мы с Эмили уснули, убаюканные ритмом маяка и привычным хором лягушек в болоте.

И хотя я слышала, как через несколько часов Чарли снова поднялся на маяк, я не услышала, что он остановился у нашей кровати на обратном пути.

Я не слышала и жужжания навесного мотора, когда «Душистый горошек» отплыл от берега, направившись к горстке огней, которые обозначали маленькую деревушку Сильвер Айлет, с маленьким свертком — с нашим ребенком, лежащим в своей импровизированной колыбели у его ног.

 

49

Морган

Какой ублюдок! Что за чертов придурок! Теперь понятно, почему она не разговаривала с ним шестьдесят лет.

— Анна, — повторяет она имя. — Какое совпадение! Какое печальное и трагическое совпадение.

Я в этом не уверена.

* * *

Она не замечает, что, уходя, я беру дневник с собой. Я, вернувшись к ней в комнату, сделала вид, что кладу дневник на стол к остальным, постаравшись опустить его достаточно громко. Она сказала кому-то из персонала, что не пойдет ужинать в столовую — хочет побыть одна. Все в курсе произошедшего. Я снова говорю ей, что мне жаль. Похоже, это правильные слова. А потом я ухожу, оставив ее сидеть в отцовском кресле.

В инструкции говорится, что нужно положить книгу в морозилку. Я собиралась положить ее в большой пакет с рисом, Лори так делала, когда уронила мобильный в раковину, пока мыла посуду. Но когда я загуглила «как высушить намокшую книгу», то прочитала на сайте библиотеки Мичиганского университета, что ее нужно незамедлительно заморозить. Дневник не насквозь мокрый. Он просто влажный и вздувшийся. Интересно, когда они нашли тело Чарли с дневником и погремушкой в кармане? Возможно, вчера, а может, еще раньше. Я замечаю, что обложка уже немного заплесневела. Так что я делаю, как сказано на сайте, и кладу дневник в морозилку. Пока он будет там охлаждаться рядом с пиццей и ванильным мороженым, у меня будет время найти все остальное, что мне понадобится.

Мне придется делать все поэтапно, поэтому я устраиваюсь в своей комнате и прежде всего убираю все с комода, чтобы на нем было удобно работать. Я застилаю его несколькими газетами, достаю фен и рулон бумажных полотенец. Понятия не имею, сколько нужно времени, чтобы дневник замерз, и проверяю степень заморозки так часто, что это начинает раздражать Билла. Думаю, раз он твердый, то уже можно доставать, поэтому быстро несу его в свою комнату. Обложка открывается довольно легко. Я аккуратно дую феном на первую страницу, направляя поток воздуха вниз-вверх, чтобы высушить оттаивающую влагу, которая появляется на верхнем листе. Разглаживая страницу рукой, я очень надеюсь, что все делаю именно так, как нужно. Полагаю, что я в любом случае не смогу испортить дневник сильнее, чем это уже сделало озеро. Да и мисс Ливингстон все равно никогда не узнает. Как только дневник оттаивает настолько, что невысушенная его часть становится снова влажной, я кладу кусок бумажного полотенца между сухими и мокрыми страницами и отношу его обратно в морозильник. Приходится ждать, пока он снова замерзнет, чтобы двигаться дальше.

Лори и Билл не разрешают мне курить в доме. Они не настолько глупы, чтобы не знать, что я курю, и не думаю, что им есть до этого дело, но, как бы то ни было, они заставляют меня выходить на задний двор или на крыльцо. На самом деле в большинстве случаев я не против. Для меня это повод выйти из дома, оказаться подальше от шума вечно работающего телевизора и грызни других детей. Я решила выйти на улицу и покурить, когда снова пришлось ждать, пока дневник замерзнет. Сегодня одна из тех ночей, когда в воздухе чувствуется приближение зимы. У него особый аромат, это не запах цветов и собачьего дерьма, как весной, или мокрых, заплесневелых листьев, как осенью. Просто в нем есть что-то такое, что понимаешь: скоро пойдет снег. Я выбрасываю сигарету, не докурив, точно у меня был короткий перекур, и он закончился.

* * *

На то, чтобы высушить дневник, ушло много времени. Намного больше, чем я рассчитывала. Впрочем, я терпелива, и страницы постепенно начинают разлипаться, и у меня получается разобрать часть рукописи, хотя чернила и смазаны. Я читаю дневник по ходу сушки. Там много такого, о чем обычно писал смотритель маяка. Перечисления проходящих кораблей, всего того, что он делал, обеспечивая работу маяка. Он несколько раз упоминает Чарли и Питера. Пишет о том, как брал их на рыбалку, про поездки вокруг острова и охоту на оленей. Наконец я дохожу до момента рождения мисс Ливингстон и Эмили.

Суббота, 16 мая 1925 года. — Лил сегодня родила, на месяц раньше ожидаемого срока. Мы не успели бы отвезти ее в город, поэтому она рожала сама, с моей помощью, недостаточной, поскольку человек я в этом деле некомпетентный. Нам повезло вдвойне — у нас неожиданно родились двойняшки! Две крошечные девочки с темными волосами и карими глазами. Они маленькие и кажутся очень хрупкими из-за того, что недоношены, но это объяснимо, учитывая, как они спешили прийти в этот мир. Лил чувствует себя хорошо. Мы будем как следует за ними ухаживать и надеяться на лучшее. Назвали их Элизабет и Эмили.

Дальше я узнаю, что двойняшки не только выжили, это я уже и так знаю, но что они быстро растут, часто просят есть, кричат и требуют внимания матери, так что они все от этого устают, и что маленький восьмилетний Питер уже может помогать отцу по хозяйству. Он пишет, что двойняшки неразлучны; та, что поменьше, Эмили, даже секунды не может находиться без сестры, тут же поднимает крик. Похоже, Эмили нуждалась в Элизабет даже в столь нежном возрасте.

Дата на таинственном надгробии на острове Хардскрэббл — 29 ноября 1926 года. «Келоуна» затонула в декабре 1926 года. Мне приходится сделать еще много заходов к морозильнику, пока я добираюсь до этих страниц.

Чувствую, мне понадобится еще одна пачка сигарет.

* * *

Уже давно за полночь. В доме тишина. Я повторяю процедуру — замораживаю, сушу, промокаю, замораживаю, сушу, промокаю… Я уже на середине дневника, но до крушения «Келоуны» все еще остаются месяцы.

Смотритель описывает идиллическую жизнь. Девочки растут. В течение года они проходят все нужные этапы: переворачиваются, улыбаются, учатся ползать; и в то же время заменяются калильные сетки, доставляют керосин, делается ремонт.

Зима проходит без приключений. Он учит Чарли читать, используя газеты, приходящие пачками, сразу за несколько недель. Они охотятся на оленей карибу. Судоходный сезон начинается поздно, часто бушуют сильные грозы. Они отмечают день рождения двойняшек, впрочем, не было подарков и торта, просто упоминается о том, что им исполнился год в мае 1926 года. Кажется, он очарован дочерями намного больше, чем в свое время сыновьями, поскольку он все чаще упоминает о двойняшках. Особенно об Эмили. Очевидно, что она его любимица.

Среда, 16 июня. — Сегодня доставили маленькую лодку с гафельным парусом на замену старому, протекающему катеру. Она очень маневренная, на ней будет одно удовольствие плавать между островами и рыбачить. Назвал ее «Душистый горошек». Двойняшки уже учатся ходить. Элизабет заметно сильнее и крупнее Эмили, но Эмили уже выучила больше слов и время от времени использует их с утомительной частотой. Она ходит за мной как тень, но никогда не отходит далеко от Элизабет.

Должно быть, вскоре что-то должно измениться. Мисс Ливингстон утверждает, что Эмили никогда не разговаривала. Никогда. Кроме одного произнесенного слова — имени дочери. Анна.

Суббота, 10 июля. — Уже почти три недели не было дождя. Мне приходится через день ездить поливать грядки картофеля. Чарли всегда вызывается поехать со мной, и ему очень нравится плавать на «Душистом горошке». Он быстро учится и станет умелым моряком.

Понедельник, 9 августа. — Ягод в этом году мало, но мы все равно собирали их несколько долгих дней на острове Эдуарда. Девочки развлекались, часами играя с палками и листьями, пока Лил собирала урожай и совала им пурпурные ягоды прямо в рот, пока они не перемазали ими щеки и губы. Они неразделимы, и кажется, что между ними существует какая-то особая связь, и у них есть свой язык. Эмили, конечно, сообразительнее сестры. Она забирается ко мне на руки и требует сказок, делая вид, что читает вместе со мной, говоря на непонятном языке, и самым очаровательным образом подражает моим действиям.

Я, не раздеваясь, уснула около трех часов ночи, дневник как раз в очередной раз лежал в морозильнике. Я спала дольше, чем рассчитывала. Лампа на столе смотрит на меня с укором. Какое-то время я вспоминаю, чем занималась и почему лежу, будто отключилась, придя домой пьяной и не расстелив постель. На улице темно, хотя уже давно утро. Должно быть, все уже ушли, потому что дома тихо, даже телевизор молчит. Выглянув в окно и не увидев на подъездной дорожке машины, я испытываю облегчение: весь дом в моем распоряжении! Небо затянуто тяжелыми и низкими тучами, ветер мечет крошечные крупинки снега. Я возвращаюсь к своему занятию. Вскоре я раскрываю секреты, которые хранятся в дневнике. Но это совсем не то, чего я ожидала.

Четверг, 18 ноября. — В наш дом пришла болезнь. У Питера и Чарли началась лихорадка. Они прикованы к постели, и то дрожат под грудой одеял, то откидывают их, когда у них начинается жар. Они в умелых руках. Лил приготовила им отвар из трав, пучки которых висят в кладовой, и я уверен, что они скоро поправятся.

Суббота, 21 ноября. — Мальчикам стало лучше, лихорадка практически прошла, но они все еще очень слабы и едва потягивают бульон. Я читаю им роман Жюля Верна «Двадцать тысяч лье под водой». Это их хоть как-то развлекает, хотя они больше спят, чем бодрствуют. Теперь у меня вызывает опасение состояние девочек. Они обе стали вялыми, и боюсь, теперь они поддадутся болезни.

Понедельник, 22 ноября. — И Элизабет, и Эмили уже совсем больны. Их лица горят от лихорадки, и они отказываются от отвара Лил. Я больше переживаю за Эмили. Она не такая сильная, как сестра. Она маленькая и уязвимая.

Замораживаю, сушу, промокаю…

Суббота, 27 ноября. — У девочек уже пятый день лихорадка. Они становятся все более и более вялыми. В отличие от мальчиков, они теперь с головы до пят покрыты красной сыпью. Погода очень переменчива, иначе я бы уложил их в «Душистый горошек» и отправился бы в Порт-Артур искать врача. Лил делает все, что может, но симптомы этой болезни, которая подкосила сначала мальчиков, а теперь и двойняшек, начинают проявляться и у нее. Я помогаю, как могу. Я все больше переживаю.

Воскресенье, 28 ноября. — Прошлой ночью Эмили победила лихорадку. Ее крошечное тельце дало отпор болезни, подкрепленное травяной настойкой Лил. У Элизабет жар не спадает, у нее начались судороги, дыхание стало поверхностным и прерывистым.

Понедельник, 29 ноября. — Элизабет умерла сегодня утром. Она испустила дух через полчаса после рассвета. Я убрал ее тело с детской кроватки, от ее сестры. Эмили безутешна.

Я читала страницы, пока сушила их горячим воздухом из фена. Но, прочитав эти слова, я выключаю его. Воцаряется звенящая тишина. Ничего удивительного. Случилось это давным-давно, и все равно меня это задевает за живое.

Я отлепляю следующую страницу и кладу бумажное полотенце между нею и сухой страницей, потом снова включаю фен.

Вторник, 30 ноября. — Лил слегла. Она уверяет меня, что это просто истощение, что она не больна, но у меня сейчас другая забота. Я сбиваю простой деревянный гроб для Элизабет, чтобы похоронить ее у лодочной станции. Эмили продолжает плакать. Она отказывается есть, пьет совсем мало отвара, несмотря на уговоры Лил. Мысль о том, что мы можем потерять и вторую дочь, для меня невыносима. Я не буду копать две могилы.

Четверг, 2 декабря. — На озере разошелся зимний шторм. Ветер превратил его в пучину, и я молюсь Богу, чтобы там не было кораблей, рискнувших отправиться в плавание в конце сезона, но на всякий случай зажигаю лампу маяка. Эмили продолжает плакать. Ее рыдания сливаются с завыванием ветра, разрывая мое сердце на части. Ее невозможно успокоить. Мы все перепробовали. Это словно ее часть умерла. Я боюсь и за ее жизнь.

Я теперь занимаюсь сушкой на кухонном столе, чтобы быть ближе к холодильнику. Я приспособила пустую банку из-под тунца вместо пепельницы, и она почти полна. Мне наплевать, если мне закатят сцену из-за курения в доме.

Замораживаю, сушу, промокаю…

Суббота, 4 декабря. — Я удивляюсь поворотам судьбы, ее превратностям, благословению горем. Произошло невероятное, и хотя мое сердце преисполнено чувства вины, я в то же время испытываю облегчение. Она — подарок озера. Она вернула мне жизнь. Я не могу заставить себя поступить иначе. Я изолью эту историю на бумагу и переверну страницу, чтобы больше к ней не возвращаться.

У меня колотится сердце. Это та дата, которую я искала. Разобрать написанное здесь намного сложнее. Видно, что смотритель писал торопливо, выводя слова из крупных, закрученных букв, которые почти слились. Мне так хочется скорее дойти до конца, но быстро читать не получается.

Плач моей единственной дочери, моей драгоценной Эмили, выгнал меня из моего уютного дома в самый ужасный шторм из всех, что я видел за многие сезоны на этом маяке. А возможно, заставили меня это сделать волки — не знаю наверняка. Я слышал, как они воют, несмотря на завывания ветра и плач моей единственной дочери, так что я взял ружье и пошел вдоль восточного берега вроде бы для того, чтобы их найти. Когда я карабкался по скользким камням, то заметил, что к берегу прибило шлюпку. Мне показалось, что она пуста, но я все равно ринулся за ней. От сочетания ледяной воды и пурги я промерз до костей. Я взялся за носовую часть шлюпки, развернул ее к берегу и направил в сторону пляжа, борясь с волнами. Я смог оттащить ее на достаточное расстояние от воды, чтобы ее не унесло обратно, и, справившись с этим, я заметил внутри тело. Женщина, завернутая в задубевшее от мороза шерстяное одеяло, лежала, свернувшись, на дне лодки. У нее были открыты глаза, темные глаза, тупо уставившиеся в никуда. Ее красивое, но страшно бледное лицо обрамляли каштановые волосы, губы были фиолетово-синими. Я ни мгновения не сомневался, что она мертва, что эта лодка уже некоторое время плавала по озеру, подгоняемая волнами, направляемая ветром в сторону Порфири. Я быстро оглядел пляж и поверхность озера в поисках признаков кораблекрушения, других лодок, но ничего такого не увидел. Я знал, что не могу оставить ее здесь, под открытым небом, так что я забрался в лодку и поднял тело, собираясь на время, пока шторм не утихнет, положить его в сарай для дров. Подняв ее, я услышал крик, слабый и приглушенный. Сначала я подумал, что ошибся, что в теле женщины еще теплится жизнь, и я положил ее обратно на фальшборт, но пустые, немигающие глаза подтвердили, что она мертва. Плач доносился из-под ее одеял, он был как эхо плача моей дорогой Эмили. Я поспешно развернул одеяла. Там была девочка, приблизительно двух лет от роду — маленькая и ослабленная, едва живая. У нее были волосы цвета ночи. Я быстро взял ее на руки, засунул под куртку и вернулся на маяк. Питер и Чарли спали. Лил била лихорадка; она ненадолго открыла мутные глаза, когда я вошел в дом, но ничего не заметила. Эмили лежала в детской кроватке, теперь она, истощенная, могла лишь хныкать, и я боялся, что она тоже близка к смерти. Я знал, что мне нужно срочно согреть маленькое тельце, которое я принес, и еще я знал, что жнец смерти парил в завывающем ветре на улице. Я снял с ребенка влажную одежду и положил его в постель возле Эмили, на то место, которое совсем недавно занимала Элизабет. Всего через пару мгновений Эмили перестала плакать. Опасаясь худшего, я повернулся и заглянул к ним в кроватку. Я увидел, что они прижались друг к другу, Эмили держала в руке прядь волос, так похожих на волосы своей мертвой сестры, ее глаза были закрыты — она мирно спала. Но на меня смотрели другие глаза. Этот ребенок не плакал, но его глаза говорили о многом. У меня было ощущение, что я жизнь одной отдал другой.

Теперь все становится понятно. О господи, все логично! Элизабет мертва и похоронена. Конечно.

Но что-то здесь не так. Я никак не могу понять, что. Дневник снова в морозилке, но я уже теряю терпение. Я в ожидании хожу кругами по кухне.

Вторник, 7 декабря. — Обе девочки в добром здравии. Они хорошо кушают. Мальчики набираются сил; Питер даже отважился встать с постели. Я прочесывал берег в поисках обломков, но ничего не нашел. На шлюпке нет никаких обозначений. Могу только предположить, что корабль, с которого ее спустили, затонул где-то в этом районе. Может пройти еще много дней до того, как мы что-либо узнаем. Я похоронил женщину в море, завернув ее тело в парусину и привязав к нему несколько тяжелых камней. Не знаю, почему я поступил именно так. Элизабет я тоже похоронил, но не так, как собирался. Я похоронил ее не на лодочной станции, а на острове Хардскрэббл. Она покоится под каменным холмиком, вдалеке от тропинок, чтобы никто не наткнулся на ее могилу. Оттуда она может всю вечность смотреть на озеро, свет будет играть над ее последним пристанищем, и никто его не найдет.

То, что я только что прочитала, стало для меня полным шоком. Дочитав до конца страницы, я быстро собираюсь и, сунув дневник в рюкзак и прихватив скрипку, выхожу в бурю.

Мне нужно все рассказать мисс Ливингстон.

Она не Элизабет.

 

50

Элизабет

Я стою под душем, держась руками за хромированные поручни, прикрученные к обложенным плиткой стенам. Вода стекает по моему телу тысячами ручьев. Я закрываю глаза и запрокидываю голову; струи падают мне на лицо, заливают волосы, пока они не превращаются в гладкую и широкую снежно-белую реку, вода с которой собирается в лужи у меня под ногами и исчезает в сливе в полу. Я чувствую волка, чувствую, как он рыскает. Он становится все более настойчивым, посещая меня почти каждый день. Он терпелив. Сидит и смотрит, выжидает. Я протираю глаза, но в них так быстро снова попадает вода, что я больше не пытаюсь ее вытереть. Протянув руку, я нащупываю кран и поворачиваю его вправо. Я хватаю ртом воздух, когда на меня обрушивается поток холодной воды, такой же холодной, как в озере. Глаза распахиваются от шока, но они все равно ничего не видят. Кожу покалывает. Пульс учащается.

 

51

Морган

Боже, идет снег! Ветер, словно ледяная рука, забирается под куртку. Мокрый и тяжелый снег летит мне в лицо и, растаяв, капельками стекает по шее. Уже выпало много снега, он превращается в скользкое, слякотное месиво. Идти тяжело. Автомобили заносит на поворотах. Так всегда бывает в первую метель года. Люди забывают, как надо ездить. Но даже я вынуждена признать, что это сильная метель, особенно для этого времени года.

Мое сердце стучит учащенно. Я хочу побыстрее добраться до дома престарелых, но автобус опаздывает, и мне приходится ждать его в такую мерзкую погоду. Ожидание, как мне показалось, длилось вечность. В автобусе мало людей, и водитель высаживает меня прямо перед входом в здание. Я успеваю поблагодарить его, выскакивая наружу. Подойдя ко входу, я сразу понимаю, что что-то не так. Я нажимаю на кнопку звонка и стою там, дрожа от холода, а снег все хлещет меня по лицу. Никто не отвечает. Я пробую открыть дверь, но она заперта. Конечно, заперта. Как всегда. Но обычно по домофону тебе отвечает чей-то искаженный голос, и говорящий выносит решение, пропустить ли того, кто пытается войти. Почему именно сейчас там никого нет? Я, прижавшись лицом к стеклу, пытаюсь рассмотреть, что происходит в холле. Вижу, как через него идут несколько сотрудников. Они на ходу разговаривают о чем-то, один из них машет руками и указывает на дверь. Но меня они не видят.

— Эй! Привет! — Я стучу в дверь, чтобы привлечь их внимание, но они уже свернули за угол, а я осталась стоять снаружи. — Черт!

Я направляюсь к задней части здания, иду мимо забора, на покраску которого я потратила столько времени. Теперь он сливается со снежной бурей. Белое на белом. Пробую открыть дверь, которая ведет из сада на застекленную террасу, но она тоже заперта. Я знала, что так и будет, но все равно должна была попробовать. Снова прижав лицо к стеклу, я вижу Марти. Мои стуки и крики в конце концов привлекают его внимание.

Марти не спрашивает, почему я здесь. Он просто открывает дверь, я захожу внутрь, ускользнув от ветра и кружащегося снега.

— Сейчас не лучшее время, Морган, — говорит он.

Я кладу скрипку на стул и стряхиваю снег с куртки. Здесь темно, тихо и уютно, но за всем этим чувствуется напряженность. Я ее остро ощущаю. Горит всего несколько тусклых ламп. Марти надевает куртку, собираясь идти на улицу.

— Что происходит?

— Мисс Ливингстон ушла.

Я прекращаю стряхивать снег. Тысяча вопросов борются за то, чтобы быть озвученными. Но я думаю о том, что произошло, о нашем с ней последнем разговоре и ни о чем не спрашиваю.

Он застегивает куртку и натягивает шапку так, что она почти касается его пушистых бровей.

— Электричества нет. Обледеневшая ветка упала на провода. В какой-то момент, когда уже стемнело, она выскользнула за дверь. Сигнализация не сработала.

Марти непривычно разговорчив, и это наводит меня на мысль, что он чувствует себя ответственным.

— Чем я могу помочь?

— Ну разве что поучаствовать в поисках. — Он бросает взгляд на дверь, за которой развевается белое одеяло снега, а потом добавляет едва слышно, бормоча себе под нос: — И в такую чертову ночь, как эта. — Он пару раз пожимает плечами и, ничего больше не говоря, выходит в бурю.

Я оглядываюсь. У входной двери теперь стоят полицейские. Энн Кемпбел тоже там, впускает их. Я выскальзываю на улицу и иду по следам Марти. Они уже начинают исчезать, их стирают снег и ветер.

* * *

Автобус, в который я села, совсем пустой. Удивительно, что водитель вообще заметил меня и остановился. Он сообщает, что сегодня это его последний рейс, дороги так занесло, что пока общественный транспорт ходить не будет. Я говорю, что мне недалеко ехать. По радио звучит рок-музыка восьмидесятых, и в перерывах между композициями ведущий сообщает обо всех отмененных мероприятиях. Концерт в лютеранской церкви, занятия в бассейне в спорткомплексе, даже встреча анонимных алкоголиков. Передают прогноз погоды: за ночь выпадет около фута снега, и завтра он все еще будет идти. Метель, ограничивающая видимость. Трассу на Нипигон уже перекрыли.

Я сижу, уставившись в окно. До моего дома остается несколько кварталов, когда я замечаю ее. Она идет по переулку, кутаясь в темное пальто. Голова не покрыта, и я вижу длинные седые волосы, свободно развевающиеся на ветру.

— Остановите! Остановите здесь, выпустите меня! — Я подскакиваю к двери и пытаюсь открыть ее до того, как водитель останавливает автобус.

Под снегом таится коварный лед. Я этого не предусмотрела, и земля уходит у меня из-под ног, когда я спрыгиваю со ступенек. Ругаясь, я приземляюсь в сугроб и оказываюсь чуть ли не под колесами автобуса.

Я поджимаю ноги, чтобы они по ним не проехались. Чертова погода! Наконец мне удается подняться. Дверь автобуса уже закрылась, и я слышу обиженный визг шин, когда он отъезжает.

Я даже не замечаю, что оставила скрипку на сиденье.

А она уходит от меня, склонившись от ветра, медленно и осторожно ступая.

— Мисс Ливингстон! Мисс Ливингстон! — Я догоняю ее и кладу руку ей на плечо. — Какого черта вы тут делаете? В такой жуткий холод! Все вас ищут…

Она вздрагивает от моего прикосновения и поворачивается. Слова застревают у меня в горле. У нее такие же волосы, цвета снега, падающего ей на плечи. Но этим сходство и ограничивается. Это не она. Это мисс Ливингстон, но не та. На меня смотрят яркие серые глаза. Я уже видела их раньше, на фотографии. Их нельзя не запомнить. Они цвета озера.

Это Эмили.

* * *

Она смотрит на меня пронизывающим взглядом, и я отступаю на шаг. Она улыбается мне так, будто узнала, будто понимает, кто я. И тогда она делает нечто весьма странное. Протягивает руку и касается моей щеки. Проводит пальцем вокруг моих бровей, потом вниз, по носу и по губам. Я хочу отстраниться, но не могу. Она берет мое лицо в ладони и издает какой-то звук, но ее рот не образует слов.

Возле нас останавливается машина. Это полицейские. Я все еще стою не двигаясь. Мы обе замерли. Кружащийся вокруг нас снег мерцает в свете фар — так солнце сверкает на поверхности озера.

 

52

Элизабет

Говорят, ее нашла Морган. Она блуждала в этой противнейшей метели, которая обрушивается на наше здание и бросается в окна, как стая голодных волков. Теперь она вернулась в свою комнату, греется под одеялами, но я вижу, что ей плохо. Удивительно, как у нее вообще хватило сил встать с кровати, надеть пальто и, несмотря на хаос, вызванный отключением электричества, найти дверь и выскользнуть в бурю. Что заставило ее так поступить?

Я сижу возле ее кровати. Она прерывисто дышит, а рука, которую я сжимаю, сухая и горячая. Слишком горячая. Морган здесь, рядом. Я это знаю, хотя она молча стоит у двери.

— Шла бы ты домой, — говорю я ей.

— Нет, я… я хочу.

Я рада ее компании. И еще больше я рада тому, что она все еще хочет быть здесь.

Она не знала, что Эмили находится в этом же здании, в комнате, расположенной в другом конце коридора, в отделении, куда так просто не попадешь и откуда незаметно не выйдешь, там, где медсестры особенно бдительны. Эмили нужно больше. Больше, чем я могу ей дать. У нее случаются припадки. Я не всегда могу с ними справляться. Я стара. И я устала. Когда я почувствовала, что озеро зовет нас, вытаскивает из нашего затворничества в Тоскане, я поняла, что это отчасти и потому, что я больше не могла так заботиться об Эмили, как это было необходимо. Это место предполагало приватность, которой мне так хотелось, и близость к озеру, чего я жаждала. Мир не знает, где находится Эмили Ливингстон. Он не смог бы принять ее такой, какая она есть, я в этом уверена. Поэтому я ее спрятала. Я защищала ее. Я посвятила этому свою жизнь. Это мое предназначение.

Девушка ставит стул по другую сторону кровати Эмили и садится. Я слышу, как она что-то ищет в сумке.

— Я должна вам кое-что рассказать, — говорит она. — Мне кажется, вы должны это знать.

Я чувствую затхлый книжный запах. Я знаю, что это дневник. Она нашла в нем то, что озеро пыталось украсть. Не уверена, что хочу знать, что именно. Но она начинает рассказывать, и я не могу ее остановить. Слова моего отца льются из нее, как волны, которые набегают на скалу с грохотом и шипением, разбиваются о нее, а потом отступают, но только для того, чтобы за ними пришли другие, снова и снова.

Они завораживают.

 

53

Морган

Дневник похож на слоеный пирог: бумажные полотенца чередуются со страницами, так что он еще более раздутый, чем был изначально. Я осторожно его открываю, переворачиваю влажные листы, пока не дохожу до того места, где описывается рождение Элизабет и Эмили. Не знаю, как начать.

Мисс Ливингстон… Элизабет… держит сестру за руку. У Эмили болезненный вид. Она тяжело дышит, а глаза не открывала с тех пор, как мы привели ее сюда. Я поехала с ней в дом престарелых. В полицейской машине. Это было не похоже на то, как я себе представляла, ну, когда окажусь на заднем сиденье полицейской машины. К тому времени, как мы смогли пробраться через лед и снег и подъехали к входной двери, Эмили уже дрожала, ее глаза стали стеклянными. Но она отказалась от помощи медсестер, когда они попытались отвести ее в комнату. А теперь она спокойна, даже безмятежна. Мы с Элизабет рядом.

Ее комната непохожа на комнату Элизабет. Она лежит под таким же одеялом, но на этом сходство заканчивается. Стены увешаны картинами и рисунками, а на столе у окна разложены карандаши, бумага и краски. На всех рисунках изображено одно и то же: ребенок, новорожденный ребенок. Они замысловаты и детальны. Мне не нужно говорить, что это Анна.

Я делаю вдох и начинаю.

Пожилая дама слушает, пока я читаю написанное ее отцом. Он рассказывает о младенцах, двойняшках, которые родились раньше срока. О болезни, о днях, проведенных в изоляции от мира в заботе о старших, а потом и младших детях, борющихся с лихорадкой. А потом о смерти Элизабет.

Она не говорит ни слова. Ничего. Ее лицо не выражает никаких эмоций. Поэтому я продолжаю. Я читаю о лодке, которую принесло к берегу во время шторма, о женщине с рыжими волосами, о завернутом в ее пальто ребенке, которого смотритель маяка положил в кроватку возле Эмили. И который, забирая тепло ее тела, подарил жизнь им обеим.

История не окончена. Там есть еще страницы. Я только собираюсь перевернуть очередную, когда она меня прерывает. Она говорит тихо, ее голос дрожит:

— Я знаю. Я всегда знала.

 

54

Элизабет

Я слышу, как где-то звучит Моцарт. Должно быть, Марти включил музыку. Она успокаивает. Я глубоко вдыхаю и пробегаю пальцами по волосам, от корней до кончиков. Я знаю, что они уже полностью седые, цвета снега. Это говорит о том, что я стара, но это не так. Внутри я не стара.

Ребенок, Элизабет… Я ее чувствую. Она холодна и погребена под камнями, обдуваемая ветром и омываемая дождями. Одинока ли она? Я с ней. Я бродила с ней вдоль берегов озера. Она жила со мной, всегда была со мной. Она — это я. Мы одно целое.

Эмили и я, мы дополняем друг друга. Мы как нити, вплетенные в один кусок полотна. Мы делим жизнь так же, как мы с маленькой Элизабет делим смерть. Эмили не выжила бы без меня. А я жила для нее. В этом наша правда.

Я начинаю говорить. Мой голос наполняет комнату чем-то более значимым, чем тяжелое дыхание Эмили, словами, которые будут бежать от стен к потолку и зависать в углах. Возможно, они будут держать волков на расстоянии.

— Есть еще одна часть истории, которую я должна тебе рассказать, — говорю я.

* * *

На следующий день после рождения Анны я проснулась утром раньше Эмили. Утро было столь раннее, что ночь еще отчаянно цеплялась за его край, серая и молчаливая, не желая уходить. Было тихо; птицы пока не начали щебетать, придерживая свои песни до того момента, когда на востоке солнце появится над горизонтом, рассеивая темноту. Но света было достаточно, чтобы видеть. Эмили свернулась калачиком возле меня, ее черные волосы рассыпались по белой подушке, одна рука свисала с кровати и, как я полагаю, лежала на самодельной колыбели ребенка. Я сразу почувствовала, что что-то не так. Было слишком тихо. Слишком спокойно.

Маяк.

За все годы, проведенные на Порфири, во время всех бурь, несмотря на болезни и невзгоды, мы ни единого раза не позволили лампе маяка потухнуть. До этого момента.

Я выскользнула из постели и стала пробираться сквозь тени, висевшие в комнате и опутавшие мое сердце. Я знала, что они сделали. Я знала еще до того, как полностью смахнула паутину сна со своего разума, но я не могла заставить себя это осознать. Это было немыслимо. Это было более чем жестоко. Я не могла представить, чтобы Чарли, даже тот Чарли, который вернулся домой с войны, у которого раны сердца и разума были намного серьезнее, чем какие-либо раны его плоти, был способен поступить настолько подло. А мать, которая выкормила нас своей грудью, как она могла вступить в такой сговор?

Тогда я увидела ее. Она сидела в кресле. Мать не спала, она наблюдала за мной, когда я опускалась на колени на грубый деревянный пол, где стояла колыбель с нашим ребенком — нашей Анной. Я безуспешно шарила в ней, поднимая одеяло, двигала тазики, которые использовала, чтобы помыть Эмили, отодвигала занавеску, отгораживающую другую кровать, на которой спала она с папой. Она смотрела на меня, ее глаза были печальны и полны жалости, но подбородок был упрямо вздернут, губы сжаты в тонкую линию. И тогда я вспомнила. Я вспомнила ночь в конце лета в тот год, когда Чарли стал ходить в школу в городе, когда луч маяка метался по комнате, а голоса моих родителей невольно доносились до меня: Мы обрекли их обеих. Эмили никогда не будет нормальной.

Теперь я поняла. Эмили горевала по своей сестре-двойняшке. Она скорбела по Элизабет, похороненной под кучей поросших лишайником камней. Она была неполной, одной ногой на том свете. Духом в мире живых. А я была жалкой заменой, жертвенным приношением озера. Все эти годы. Как я этого не замечала? Вот почему Эмили уходила, блуждала по острову, подвергаясь всем его опасностям в виде утесов, воды и диких животных. И мужчин. Мальчиков.

Ты должен был позволить ей умереть.

Мать никогда бы не приняла ребенка Эмили.

— Что ты с ней сделала? — попыталась прошептать я, но гнев во мне бурлил, и слова звучали резко, застревали в горле и душили меня.

Эмили пошевелилась, ее рука скользнула в колыбель.

— Ей будет лучше вдали от острова. — Голос матери был бесцветным, тон — пренебрежительным.

— Лучше вдали от матери?

Мать хмыкнула и сказала:

— Ее мать неспособна позаботиться о себе, не говоря уже о ребенке.

— Она мой ребенок настолько же, насколько и Эмили, настолько же, насколько мы с Эмили одно целое. Как ты могла забрать ее у меня?

Она медленно, тяжело встала.

— Это не твой ребенок.

Она повернулась ко мне спиной, пошла к лестнице и стала неспешно, размеренно подниматься по ступенькам. Дело было сделано. Она решила, что пришло время заняться маяком, хотя осталась всего пара часов до того, как взойдет солнце. Ее заставляла это делать прирожденная добросовестность, она снова стала внимательной и ответственной. Мать шаркала ногами, поднимаясь по лестнице.

Я не сдвинулась с места. Я все еще сидела на полу рядом с кроватью. Ее шаги звучали глухо, пока она взбиралась все выше.

— Ты ошибаешься. — На этот раз я не шептала. — Она наша, моя и Эмили. У тебя нет права!

Эмили проснулась. Она села на кровати, ее взгляд метался по комнате, она увидела меня, сидящую на полу, услышала шарканье матери, поднимавшейся по ступенькам, тишину неработающего маяка, ощутила тающее тепло едва мерцающих в печи углей. И, поняв, что Анны в доме нет, подтянула колени к груди и начала раскачиваться из стороны в сторону.

Мать продолжала подниматься по лестнице.

— Где она? — Я уже кричала, мой голос пронзил рассвет, отразился эхом от скал, пронесся над озером.

Она все еще поднималась.

Я бросилась наверх по ступеням, перескакивая через одну. Шаркая, мать поднималась быстрее, чем я думала. Я догнала ее, когда она уже была наверху. Она заправляла лампу; открыв канистру с топливом, она отлила немного из нее в резервуар. Стоя ко мне спиной, она поставила канистру на пол и взяла с полки коробку со спичками.

* * *

Я замолкаю. Даже не знаю, тут ли еще девушка. Она молчит. Слушает? Я никогда раньше не произносила этих слов; произносить их — значит, делать их реальными, а я боюсь этого. Я позволила им прятаться в темных глубинах моего разума, похороненными, покрытыми пылью и безмолвными — я не смогу их игнорировать, если придам им форму и наполню звучанием. Я никому этого не рассказывала.

Я часто вспоминала о том дне. Меня преследовали кошмары. Я снова и снова проигрывала мысленно эту сцену, проживала ее в темноте тысяч ночей. Я помню. Но не уверена, что помню правду. Это похоже на кошмарный сон, после которого просыпаешься среди ночи взмокший и с бешено стучащим сердцем. И, лежа в темноте, пытаясь снова уснуть, ты воссоздаешь свой сон, пока у него не появляется подходящее окончание, такое, которое не будет тебя преследовать, и только тогда ты можешь снова задремать, позволив остаткам сна рассеяться, словно утренний туман. Может, я придумала правду? Ту, с которой смогу жить? Может, я переживала этот момент столько раз, что моя выдумка стала моей правдой — той правдой, которую я приемлю? Нужно быть честной. Я не знаю. Я не знаю, в чем правда. Я не знаю, кто зажег спичку. Не знаю, как пролилось топливо. Не знаю, я толкнула ее или она толкнула меня. Я не знаю.

И я продолжаю.

* * *

Она открыла коробку, взяла спичку и повернулась ко мне. Меня всю трясло, во рту так пересохло, что было трудно произносить слова.

— Где она?

Внизу моя прекрасная тихая Эмили издавала странные звуки, она, спотыкаясь, металась по комнате, и я знала каждое ее движение, будто это происходило у меня на глазах, просто определяла их по звукам, которые эхом поднимались по лестнице; стулья с грохотом падали на деревянный пол, папины книги слетали с полок, бились тарелки, дребезжали горшки. Она искала, так же как и я.

— Где она?

Я подошла ближе и взяла мать за руку. Она отстранилась, повернулась к лампе и чиркнула спичкой по боковой поверхности коробочки. Я смотрела, как сначала вспыхивали искры, а потом спичка зажглась, и яркий желтый огонь стал гореть ровно. Мать сосредоточилась на калильной сетке, она стояла ко мне спиной, так что я не видела ее лица. Она меня игнорировала. Дело было сделано. С этим покончено. Мы будем продолжать выполнять свои обязанности. Чарли, став смотрителем, будет зажигать знаменитый маяк на озере Верхнее, предостерегающий от опасностей, освещающий путь всем судам, так, как мы делали это тысячи и тысячи ночей. Мы будем хоронить наших мертвых и белить здания, полировать большую стеклянную линзу. Мы будем рыбачить и охотиться, садить картошку. И Эмили будет блуждать, а я буду ее находить. Я всегда буду ее находить. Она во мне нуждалась.

А мне нужна была Анна. Это еще не конец. Все еще не кончено. Я не позволю себя игнорировать. Я снова схватила мать, схватила и развернула к себе лицом. Теперь я слышала, что Эмили поднимается. Я слышала, как она твердо ступает на каждую ступеньку.

— Где наша дочь? — Мой голос дрожал.

— Она не твоя дочь. — У матери в руке была спичка. Огонек отражался в ее глазах, и я стояла под ее пронизывающим взглядом. Мать смотрела на меня вызывающе. — Она даже не твоей крови.

Слова ударили меня. И я знала. Знала, что это правда. Так или иначе, я все время это знала. И тогда спичка упала. Она отскочила, крутнувшись на краю канистры, и, все еще горя, упала внутрь, прямо в топливо. Мне кажется, я смотрела на нее целую вечность. Эмили преодолела лестницу. Она уже была возле меня. Она видела, как упала спичка. Она видела, как она танцевала на кромке банки. Видела, как она плавала на поверхности топлива.

Я же видела вспышку пламени. Видела мать, силуэт на самом верху лестницы, когда падала назад, и больше ничего не видела.

Пламя быстро охватило сухие еловые доски, из которых была построена башня маяка. Оно добралось до потолочных балок, куда десятилетиями складывались папины газеты, и жадно их проглотило. Оно вырывалось в окна и лизало кусты сирени, которые папа посадил много лет назад, а потом перебросилось на здание, где размещался противотуманный горн, чтобы продолжить свой пир. Яростный огонь обошел только дом помощника смотрителя.

Мои воспоминания об этом обрывочные, несвязные, я то приходила в себя, то снова теряла сознание; помню лицо Эмили надо мной. Рев огня и треск стеблей бальзамина, которые пылали, как факелы, между скалами. Помню крики Чарли. Парус «Душистого горошка» надо мной, белый на фоне фиолетово-синего неба. Ядовитый запах дыма, цепляющегося за меня, за Эмили. Маяк целиком, на расстоянии, далеко от нас. Он горел оранжевым в туманной дымке занимающегося рассвета. Тогда я видела Порфири в последний раз.

* * *

— Я провела в больнице несколько месяцев. Боль от ожогов на спине и груди была такой сильной, что я молила Бога о смерти. Мне говорили, что я кричала, выныривая из морфинового сна, звала Эмили. Я знала, знала в глубине души, что мы не одной крови, что мы не двойняшки. Но это не меняло того факта, что мы с Эмили были сестрами во всем, что имело значение. И так я жила. Я жила для Эмили. — Я закрываю глаза, свои бесполезные глаза, которые могут видеть только преследующие меня воспоминания. — Чарли упек ее в клинику. Ее поместили в психиатрическую лечебницу в Лейкхеде, закрыли ее там. — Я делаю паузу. — Ее обвинили в поджоге. Ее обвинили в смерти матери. — Я говорю едва слышным шепотом. — Я никогда не заявляла, что это не так.

Девушка молчит. Она не осуждает и не утешает.

— К тому времени, как я достаточно поправилась, чтобы выписаться из больницы, Чарли пропал. Прошел год, прежде чем я написала Альфреду и Милли, а потом смогла вытащить Эмили из клиники. Тогда я уже ничего не могла узнать об Анне — никто не знал, что с ней случилось.

 

55

Морган

Какое-то время мы сидим молча, слушая тяжелое дыхание Эмили. Я понимаю, что Элизабет потребовалось собрать все свои силы, чтобы поделиться этой частью своей истории. Но смотрителю еще было что сказать. Его история не закончена. Она думает, что это уже конец, но это не так; я готовилась рассказать ей о том, что произошло дальше.

— Есть еще кое-что, — говорю я. — Там больше…

Как только я собираюсь продолжить читать, Эмили шевелится, и слова Эндрю Ливингстона замирают на моих губах. Пронизывающие серые глаза открываются, и, продолжая держать Элизабет за руку, она находит меня взглядом и смотрит так, что я больше не могу говорить, даже если бы хотела.

Ее тонкие бледные пальцы ищут мою руку. Веки тяжелеют, и она снова засыпает, одна рука в руке сестры, другая — в моей.

Я больше не читаю.

* * *

На улице бушует метель. Она за окном, за стенами, но в то же время где-то очень далеко. Мы сидим втроем, держась за руки. Дневник лежит у меня на коленях.

Эмили сделала последний вздох около полуночи. Она ушла так мирно, что ни я, ни Элизабет этого не заметили.

Мы еще долго сидим в комнате Эмили после того, как она умерла. Никто не хочет делать следующий шаг, встать, выйти. Элизабет рассказывает мне о том, что Эмили страдала старческим маразмом, что она месяцами, даже годами не приходила в себя, не считая очень редких дней, когда она хотя бы узнавала Элизабет. По ее морщинистым щекам текут слезы, когда она говорит, что, похоже, потеряла ее уже давно, но ей все равно тяжело смириться с ее смертью.

Я сплю в кресле в комнате Элизабет, куда ушла после того, как пришли медсестры, накрыли лицо Эмили, помогли Элизабет дойти до своей комнаты и уложили ее в кровать. Я помню, как звонила Лори, чтобы сказать, что не буду ночевать дома, что останусь с мисс Ливингстон. Это звучит так, будто я просто придумываю отмазку, чтобы где-то шляться всю ночь. Но до этого я никогда ей не звонила — с отмазкой или без, — так что, думаю, она мне поверила. Она говорит, что рада моему звонку, рада, что со мной все в порядке. И еще она говорит, что не будет запирать входную дверь, на всякий случай.

Несколько раз за ночь приходил Марти, чтобы узнать, все ли у нас хорошо. Я его не видела и не слышала, но это он укрыл меня пледом. К утру буря стихла. Теперь я сижу в комнате Элизабет, попивая чай.

— Каким-то образом, — говорит она, — я всегда это знала. Но не могла позволить, чтобы могила ребенка и последние слова матери преследовали меня. Всю жизнь строить догадки о том, кто я? — Она ставит чашку рядом со стопкой дневников. Тут лежат все, кроме последнего, того, в котором содержится правда. — Только когда нашли «Танцующую на ветру», когда папины слова донеслись до меня из могилы, загадка снова всплыла к поверхности и заставила меня задуматься об этом. Но это не имеет значения, не так ли? Я знаю, кто я. Я все время это знала. — Она берет погремушку, лежащую на стопке дневников, ее рука немного дрожит, и погремушка позвякивает. — Я — это жизнь, которую я прожила. Я Элизабет.

Эмили знала. Почему-то она знала. И она по-своему попросила меня не говорить.

Элизабет вручает мне погремушку, и я переворачиваю ее, чтобы прочесть имя.

Анна. Дочь Роберта Ларкина из судоходной компании «Ларкин и сыновья». Она была на борту «Келоуны», когда та затонула возле острова Порфири. Ее называли по имени, его ей напевали. Оно было ее частью. И она вспомнила.

— Возьми ее себе, — сказала Элизабет. — Для меня она ничего не значит, я ее не помню.

Элизабет и не должна. Погремушка никогда ей не принадлежала.

* * *

Прошло четыре дня с тех пор, как я нашла Эмили во время бури, с той ночи, когда она умерла. Я стою на набережной, на камнях в конце третьего пирса. Метель бушевала всего день, а после этого вышло солнце, и вскоре от снега осталась только слякоть. Но до сих пор холодно. Чертовски холодно, чтобы стоять у озера. Но я все равно здесь.

После того как расчистили улицы и машины смогли выбраться из-под сугробов, под которыми их похоронила метель, Марти отвез меня домой. Именно тогда я осознала, что потеряла скрипку.

Когда я явилась в дом престарелых на следующий день, Марти отдал ее мне. Он позвонил в автобусный парк, и ее там нашли. Он съездил и забрал ее. Я очень рада тому, что скрипка вернулась. Музыка взывает ко мне, и я чуть не утратила ее много лет назад. Я не потеряю ее снова. Это часть меня.

Марти попросил меня разрисовать забор. Сначала я подумала, что он надо мной издевается, но он говорил серьезно. Он сказал, что было бы неплохо, если бы на нем был нарисован какой-то мурал, — белая поверхность, казалось, ждала цвета. Мы вышли на улицу и посмотрели на забор, оценивая работу, которую я проделала. Мы стояли молча, а ветер тем временем раздувал снег вокруг нас. Небо было таким ясным, что были видны проступающие сквозь белую краску линии моей стрекозы — стрекозы Эмили.

— Знаешь, — сказал он, — когда ты рисуешь поверх чего-то, все, что было там раньше на самом деле не исчезает. Оно все равно остается. Слои краски, царапины и вмятины, даже нешлифованное дерево, скрытое под всем этим. Они влияют на форму того, что нарисовано сверху, даже вдохновляют, но они это не определяют. Это остается на усмотрение того, кто рисует. — Он посмотрел на меня своими сапфировыми глазами, мерцающими из-под пушистых бровей. — Художника.

Я знала, что он говорит не о заборах.

Я не настолько талантлива, как Эмили, но меня подбадривает мысль, что я могу взять за образец ее работу и рассказать ее историю, пропустив через себя. Я практически вижу то, что хочу нарисовать. Думаю, я нарисую обеих стрекоз, одну побольше, другую поменьше. Сестер в полете. Это кажется мне правильным.

Рядом на свае сидит ворон, его перья взъерошены от холода, мощный черный клюв сомкнут. Он расправляет крылья, и я слышу, как они рассекают воздух, когда он пролетает над головой и исчезает в небе над городом. Скоро приедут Марти и Элизабет. Это Марти предложил развеять прах Эмили и Чарли над озером, и мне кажется, им бы это понравилось. Надеюсь, что я смогу сыграть на скрипке при такой температуре.

Вода сегодня глубокого голубого цвета, как жидкий лед. У меня с собой дневник. Я открываю его на странице, где рассказывается про Чарли и его сестер, и перечитываю эти записи в последний раз.

Суббота, 11 декабря. — Лил почти всю неделю была прикована к постели, но жар у нее спал, и я знаю, что лихорадка ее отпустила и она находится на пути к выздоровлению. Она скоро встанет на ноги и будет заниматься хозяйством, и, слава богу, больше не было смертей. Я не говорил с ней ни о ребенке, ни о женщине, которую похоронил в водах озера. Для этого еще будет время, когда она поправится. И потом, что сделано, то сделано, и я благодарен судьбе за подарок, который вернул к жизни мою дочь, сделал ее целостной и заполнил пустоту, образовавшуюся после потери двойняшки. Питер знает. Это видно по его взгляду, когда он смотрит на них; он знает, что маленькая девочка — не его сестра. Но он ничего не скажет. Он такой. А Чарли не помнит, что Элизабет умерла. Он все еще был в бреду, когда я забрал ее холодное тельце от Эмили и положил на ее место другую девочку, дающую жизнь. Ох, они так похожи! Одинаковые волосы цвета воронового крыла, светлая кожа и тонкие черты. Даже близнецы не были настолько похожи, Элизабет всегда была крупнее и сильнее сестры. Теперь Эмили больше. И даже Чарли сегодня, когда встал с кровати и по привычке говорил с ними и гладил их щечки, перепутал их. Чтобы сохранить нашу мрачную тайну, чтобы убедиться, что маленький мальчик случайно не проболтается об этом, я сделаю то, что должен, — ради Эмили. Она возьмет имя своей мертвой сестры, а свое отдаст ребенку озера.

Я вырываю эту страницу из дневника. Господи, это на самом деле ставит все на свои места! Это объясняет, почему их мать никогда ее не принимала. Так много говорит о том, кем она была, почему она так и не вписывалась в жизнь, безмолвно блуждая по ней, застряв в собственном придуманном мире, кроме моментов, когда она говорила с ветром, деревьями и животными. Теперь я понимаю, почему ее так притягивало и в то же время пугало озеро, — оно чуть не погубило ее. А когда «Хартнелл» потерпел крушение, и она день за днем ходила по берегу в поисках чего-то, она проживала это заново. Она даже назвала своего ребенка именем из прошлого. Эмили помнила. Она помнила, что она Анна.

Ты должен был позволить ей умереть.

Слова их матери преследовали Элизабет, они сформировали ее жизнь. Она стала защитницей сестры, ее единомышленницей, пожертвовала всем ради нее. Сначала не Элизабет жила для Эмили, Эмили жила для нее.

Но получается так, что смотритель маяка не позволил умереть ни одной из них, ни Элизабет, ни Эмили, ни Анне. Он проследил за тем, чтобы все они каким-то образом выжили. Даже если это означало жить во лжи.

Чарли знал правду, должен был. Вот почему он отправился за дневниками, когда обнаружили «Келоуну». Он собирался рассказать Элизабет после стольких лет неведения. Скорее всего, он прочел признание отца, когда вернулся на остров после войны. Винил ли он себя за то, что это оставалось тайной? Ему было всего пять лет. Он был тогда слишком болен, чтобы заметить, как смотритель забрал из кроватки мертвую Элизабет и подменил ее другой, более маленькой девочкой, ребенком, которого вынесло на берег в бурю; догадаться об этом он не мог. Он думал, что это двойняшки, его сестры. И он должен был предположить, что более крупная девочка — Элизабет. Конечно, он так и решил. Какие у него могли быть причины думать иначе? И таким образом девочка, от рождения Эмили, становится своей мертвой сестрой Элизабет. А дочь Роберта Ларкина, маленькая девочка по имени Анна, украденная у озера, вырванная из своей жизни, становится Эмили.

Я рву страницу на мелкие кусочки и выбрасываю их в озеро. Они рассыпаются по поверхности воды, танцуя по ряби. Они не тают, как снежные хлопья, но в конце концов их уносят волны, вместе с правдой.

 

56

Арни Ричардсон

Он оставляет старого пса в машине и идет по дороге мимо железнодорожной станции, плотнее заматывая шею шарфом и опираясь на трость. Он видит их на мысе, в конце третьего пирса; пожилая женщина сидит в кресле-каталке. Он знает, что это Элизабет Ливингстон. Девушка тоже там, она играет на скрипке, несмотря на холодный ветер. Церемония очень скромная, не соответствующая резонансу, вызванному во всем мире новостью о смерти известной художницы Эмили Ливингстон.

Он хорошо знаком с ее работами. Он следил за ее карьерой, насколько мог, и у него даже есть небольшая репродукция, которая висит в коттедже в Сильвер Айлет. Найти ее оказалось очень сложно. Найти их. Написать письмо было еще сложнее, и он отправил только записку, в которой сообщал, где они могут забрать свои вещи, если когда-нибудь вернутся на Порфири. Он отправил ее агенту Эмили, в Лондонскую галерею, в которой выставлялись ее работы. Он знал, что ее в конце концов получили, и знал, что они вернулись, так как несколько лет назад вещи забрали. Он жалел, что не смог сказать больше.

Ребенок недолго был у него. Он взял его на руки, когда в ту майскую ночь Чарли постучался в их дверь в самый темный час перед рассветом и настаивал на том, чтобы они взяли ее под свою опеку. Его мать и отец обо всем позаботились. Они не задавали вопросов; они были такими, и все тогда делалось именно так. Нужно было сохранить репутацию.

Когда через несколько дней они регистрировали ребенка, маяк на Порфири все еще тлел, мать девочки положили в психиатрическую клинику, признав душевнобольной, а в графе, где следовало указать данные об отце, они написали имя Дэвида Флетчера, место работы — помощник смотрителя маяка. Арни не пытался их поправить. Девочку удочерила пара из Оттавы. Именно его мать назвала ее Изабель. Он как-то отправил несколько запросов, напечатанных на фирменном бланке своей компании. Он узнал, что она умерла от рака много лет назад.

Какое-то время он стоит там, наблюдая за немногими собравшимися на мысе, улавливая слабые звуки скрипки, доносимые ветром. Он хотел было спуститься к ним, поговорить с Элизабет. Но вместо этого, вздохнув, разворачивается и возвращается к машине. Лабрадор с энтузиазмом его приветствует.

 

57

Эпилог: Морган

Вертолет опускается к поверхности озера, и в наушниках раздается голос пилота:

— Мы перед островом Порфири.

Высокую белую башню и разбросанные по скалистому мысу домики с красной кровлей легко заметить. Озеро бирюзового цвета, с оттенками зеленого на мелководье у берега. Когда мы подлетаем к посадочной площадке с восточной стороны маяка, я вижу Спящего Великана, фиолетовый силуэт, лежащий на окраине Сильвер Айлет. Странно видеть его с такого ракурса, словно я смотрю на зеркальное отражение.

Я знаю, что теперь тут все иначе. Башни маяка и дома, в котором она жила, больше нет, они сгорели при пожаре. Кажется, в шестидесятых построили новый дом для помощника смотрителя, поэтому старого тоже нет. Но это то, чего она хотела.

Урна лежит у меня на коленях.

Прошло уже больше пяти лет с тех пор, как мы собирались на набережной в тот холодный ноябрьский день. Господи, кажется это было так давно!

Я не смогла уговорить Марти поехать со мной. Он сказал мне, что попрощается по-своему, и ушел под предлогом того, что ему нужно починить какое-то оборудование, но я поняла, что его до смерти напугала перспектива полета на вертолете. Элизабет договорилась обо всем этом незадолго до смерти. Мы обсудили это, когда я приезжала домой из университета на неделю перед экзаменами. Она взяла с меня обещание, хотя в этом не было нужды — я бы и так это сделала. Думаю, она об этом знала.

Вертолет ненадолго зависает, а потом приземляется на посадочную площадку на мысе, и вращение винтов начинает замедляться.

— Можете быть здесь сколько нужно, — говорит пилот, возясь с переключателями и рычагами, а потом помогает мне расстегнуть ремень.

Я снимаю наушники, распахиваю дверь и спускаюсь на землю. Они остаются в вертолете, только мы с Элизабет идем по камням в сторону зданий.

Маяк автоматизировали много лет назад, и в домах больше никто не живет. Но кто-то приезжал, чтобы навести здесь порядок. Все недавно покрашено, трава подстрижена. Как раз зацветает сирень.

Я сажусь на бетонное основание башни маяка и смотрю на озеро. Вдали вижу грузовое судно. Оно плывет в сторону Тандер-Бей, разрезая холодную воду и оставляя пенистый след позади. На горизонте виднеется остров Пие.

Все выглядит таким знакомым, будто я уже была здесь.

Я вернулась домой после окончания учебы несколько недель назад. Похоже, она ждала, когда я вернусь, сдав все экзамены, чтобы у меня было время посидеть с ней и рассказать о своих занятиях, соседях по комнате и группе, в которой я сейчас играю. Она купила мне подарок к выпускному. Марти тоже в этом поучаствовал, но это она решала, что купить. Это синяя электроскрипка. Она сказала, что никогда не понимала музыку, которую я играю, что пожилая женщина вроде нее все еще может многому научиться, но только не ценить дикие звуки гитар и грохот ударных после музыки Паганини или Баха. Я показала ей, как мы аранжируем классику, но она только скривилась и покачала головой, рассмешив меня своей реакцией. Я знала, что она меня дразнит. Я знаю, что она гордится… гордилась. Синяя скрипка была тому подтверждением.

Лори тоже была рада меня видеть. Я теперь живу отдельно, но иногда прихожу к ней в гости или встречаюсь с ней в кафе. Они с Биллом больше не брали детей. Она говорит, что они теперь на пенсии. Наверное, мы с Калебом их вымотали. Она отнекивается и улыбается, но улыбка у нее усталая.

Несколько лет назад Элизабет получила письмо. Оно было от Арни Ричардсона, он написал его много лет назад, но так и не отправил. К нему прилагались некоторые юридические документы, в том числе и выцветшая копия свидетельства о рождении дочери Эмили, Анны. Они назвали ее Изабель. Мы с Элизабет не знали, смог ли дедушка собрать обрывки этой истории в одно целое, когда она появилась на пороге его дома, думая, что он ее отец. Но он должен был знать достаточно, чтобы понять, что случилось и кем она на самом деле была. Так что он ее впустил. Он любил ее. Любил меня. Интересно, рассказывал ли он ей о матери, о времени, которое они провели вместе на острове Порфири? Интересно, показывал ли он ей рисунок стрекоз, который она просунула ему под дверь, когда он работал помощником смотрителя? Тот самый, который был спрятан в скрипичном футляре?

Эмили меня узнала. Она поняла, кто я. Не знаю как, но у нее это получилось, знаю, что получилось. Она видела то, чего не замечали все остальные. В тот день, когда я нашла ее во время метели, это выглядело так, будто все было наоборот, будто это она меня нашла. Марти говорит, что я на нее похожа. У нас одинаковые глаза цвета озера.

До лодочной гавани приходится долго идти, и еще чертовы комары донимают. Я сдерживаюсь и не развеиваю прах Элизабет прямо здесь, на дороге, чтобы быстрее покончить с этим. Старая лодочная станция еще стоит. Она немного покосилась, но тоже недавно покрашена, а док отремонтирован. Я нахожу тропинку к пляжу на восточном берегу острова, ставлю урну на каменистый берег и, сев рядом, смотрю на остров Дредноут.

Я не взяла с собой скрипку. В этом нет нужды. Музыка и так звучит — она в волнах, ветре и пении птиц. И в моих воспоминаниях.

Сидя здесь, я решаю, что не буду делать все так, как она просила. Немного иначе.

Дверь вертолета открыта, но я пристегнута ремнем безопасности. Во время нашего первого облета чайки взмывают в воздух вспышкой белых крыльев, а потом мы разворачиваемся и снова пролетаем над островом Хардскрэббл. Я открываю урну и высовываюсь, чтобы развеять серый прах. Он плывет в воздухе над холмиком из покрытых лишайником камней, где серый от времени крест возвышается над могилой маленькой Элизабет Ливингстон. Порыв ветра подхватывает серое облачко перед тем, как оно оседает на камнях, и разносит его часть над озером Верхнее. Озеро танцует и сверкает тысячами лучей.

Элизабет и Эмили. Они снова вместе.