«Зеленым рукавам» все еще аплодировали, но я услышал, как чернобородый пророкотал:

— Сворачивайтесь-ка, ребятки. Кажется, они созрели для мэм. И едва я пожалел, что не понимаю, о чем он, чернобородый сказал мне беззаботно и весело — будто я годами путался у него под ногами, и он так привык ко мне, что мог бросить мельком:

— Побудь пока здесь, Рыжик.

Я сглотнул и кивнул. Он поковылял к повозке, в которой стояли ящики. Девушка с банджо потянула меня, чтобы я сел с нею рядом, и обвила дружеской рукой мою шею.

— Это папаша Рамли, — сказала она. — В следующий раз, когда он заговорит с тобой, ответь ему «Ага, Па». Ему это нравится, вот и все. И не волнуйся — я думаю, ты ему понравился. Меня зовут Минна Селиг. А тебя, дорогой?

Опаньки! Вот это, если хотите, было уже демурализующим. Я, правда, вскоре выяснил, что Рамли все время называют друг друга «дорогой» и «дорогая», и это не обязательно означает какое-то особенное отношение, но тогда я этого не знал, и она знала, что я не знаю. Тут же маленький дьяволенок с мандолиной при-близил губы к моему второму уху:

— И не волнуйся — я думаю, ты понравился Минне. Меня зовут Бонни Шарп. Скажи и мне свое имя… дорогой.

— Дэви, — сказал я.

— О, нам кажется, оно очень милое, правда ведь, Минна?

Да, они действительно принялись за меня всерьез. Правда, из-за них и их беззлобного озорства, сердечности и доброго юмора, конец «Зеленых рукавов» вполне мог бы стать концом моего мужества: я мог бы подхватить лохмотья своего достоинства и спастись бегством через забор, и не сказать Сэму больше ни слова о том, чего мне хотелось больше всего на свете — быть принятым в компанию этих людей и оставаться с ними, пока не выгонят.

Папаша Рамли, стоя у задка повозки, взмахнул руками:

— Друзья, я пока не собирался рассказывать вам хорошие новости, но вас захватила наша музыка… И наши ребята любят вас за аплодисменты, которые вы дарите им… Ну что ж, я приму их как знак одобрения и произнесу несколько слов, а вы передадите все своим близким. Откройте ворота и встаньте в круг, ибо я несу надежду больным, несчастным и страждущим… Подходите ближе!

Практически во всех деревеньках и небольших городках, где не было больших парков, существовал обычай сдавать Бродягам скверы на весь срок их пребывания. Как место для лагеря и арену для представлений… Горожане обычно не вторгались на их территорию, если не приглашали. Я нарушил правило. Думаю, причиной, по которой девушки ничего не сказали мне, был мой от рождения бестолковый вид, который часто творит для меня чудеса. Зрители открыли ворота по приглашению папаши Рамли и зашли внутрь — робко, с неизменной тревогой болванов, остерегающихся мошенничества… Ну и чем эта тревога им помогает?

Вокруг повозки собрались десятка два мужчин и раза в полтора больше женщин, вызывающе доверчивого вида, жаждущих убедиться в чем-то, и не слишком важно — в чем именно. Я видел, как Сэм зашел вместе с ними. Он остался позади. Поймав мой взгляд поверх капоров и соломенных шляп, он слегка покачал головой, и я истолковал движение его головы как знак, что он задумал то, во что мне лучше не вмешиваться.

— Пожалуйста, друзья, подойдите поближе!

Любой мужчина дорого бы дал, чтобы иметь такой голос, как у папаши Рамли, — то громкий, будто церковный колокол, то подобный шепоту малыша в темноте.

— Это будет благословенный день, — продолжал Рамли, — который вы все запомните надолго. Вы кажетесь мне разумными людьми, ответственными гражданами, мужчинами и женщинами, сохранившими в своих сердцах богобоязненность, вечно молящимися и внесшими свой вклад. Вот что я буду говорить себе каждый раз, вспоминая Хамбер-Таун, и доброго мэра Банвика, предоставившего нам это чудесное место и так много сделавшего для нас… Нет, люди, Бродяги не забывают добра, никогда не верьте тому, кто скажет вам, что они забывают. Моя дружба с вашим мэром Банвиком и Клубом прогресса, и Женским Мурканским обществом трезвости — это воспоминания, которые я буду бережно хранить в своем сердце до конца своих дней.

Что касается Банвика, этого старого пердуна наверняка не было здесь в такую рань, но выводок его злобных кузин, вне всякого сомнения, присутствовал, не говоря уж о его подружках… А кроме того, папаша всегда говорил, что если уж ты собрался лизать чью-то задницу, почему бы не сделать это хорошо.

— Друзья, вы все знаете, — голос папаши Рамли стал проникновенным, как у святого отца, — что этот мир — юдоль скорбей и несчастий. О Боже, разве Смерть на своем белом коне не рыщет днем и ночью, неистовствуя среди нас? А ведь это может быть любой из вас, за исключением детей, благослови их Господь! Хотя, могут быть и дети: ведь их тоже уводит за собой Костлявая. И всему виной болезни — да, я намерен говорить с вами об этих горестях, которые раньше или позже настигают всех нас. Никто не выдумывает о них рассказов, никто не поет грустных песен, но человек, пораженный болезнью, покидает нас, люди, точно так же, как и герой, погибший в битве за свою возлюбленную родину, аминь! Это факт.

Он дал им время окинуть друг друга мудрыми и серьезными взглядами и согласиться с тем, что так оно и есть. И продолжил:

— Друзья, есть несчастья, которые нельзя исцелить ничем, кроме любящей руки Господней, руки того, кто лечит удары судьбы и осушает слезы, и нежно направляет, и позволяет зеленой траве расти поверх многих ран. Но что касается обычных болезней, у меня есть для вас, друзья, новость. — Он вновь сделал многозначительную паузу. — Сорок семь лет назад, в маленькой деревеньке среди холмов Вейрманта, зеленой и уединенной, жила женщина, — простая, скромная, богобоязненная, кроткая, как, наверное, любой из вас, друзья и подруги, кого я вижу сейчас перед собой в этом прекрасном городе — где, должен признать, я не видел еще представительницы прекрасного пола, на которую не было бы приятно смотреть. (На самом деле, среди присутствующих было всего лишь две симпатичные женщины, и я сидел между ними.) Это факт, а не лесть, о господа!.. Так вот, эта милая женщина из Вейрманта, о которой я говорю, потеряла своего мужа, будучи в среднем возрасте, и после этого посвятила остаток своей долгой и благословенной жизни исцелению больных.

Даже имя ее было таким же скромным, как и она сама — ее звали Евангелина Аманда Спинктон, и я хочу, чтобы вы запомнили это имя, ведь вы будете благословлять ее до последнего вздоха. Некоторые даже говорят, и я им верю, что в жилах мэм Спинктон — так ее называет теперь весь благодарный мир — течет таинственная кровь индейцев Былых Времен. Возможно, это правда, но в чем действительно нет сомнений, так это в том, что ангелы Господни вели ее на всем жизненном пути, в поиске исцеляющих эссенций, которые Бог, в своей безграничной мудрости и милосердии, тайно поместил в простые травы, которые растут в шепчущих лесах или в полях, которые целует солнце, или вдоль. нежно журчащих потоков…

Полагаю, это дает вам понятие о его стиле. Папаша никогда не позволял никому другому рассказывать о мэм Спинктон. Даже лежи он в постели больным или при смерти, он поднялся бы со своего ложа, чтобы рассказать о ней. Он говорил, что слишком сильно почитает ее, чтобы доверить чертову дураку-помощнику наложить лапу на ее священное убежище. Он также уверял, что способен чувствовать толпу так, как не чувствует никто — кроме его дедушки, разумеется, но тот умер сорок лет назад, — и способен безошибочно понять, использовать ли ему нежно журчащие ручейки или же мрачно шепчущие пещеры. Любой из этих двух приемов может сработать, но олухи, поддающиеся воздействию нежно журчащих ручейков, — это одно, а олухи, поддающиеся воздействию мрачно шепчущих пещер, — совсем другое дело, и признак настоящего артиста — его способность уловить эту разницу и вести себя соответственно. Длинный Том Блэйн, бывало, спорил с ним, когда папаша бывал в духе, — Том утверждал, что олухи всегда олухи, и все тут.

Папаша Рамли нес свою ахинею дальше, не заявляя впрямую, что Господь вместе с Авраамом и всеми ангелами трудились, показывая мэм Спинктон, как создать Единственное Эффективное Лекарственное Средство от Всех Смертельных Хвороб Человека и Зверя… Это было что-то вроде дыхательного упражнения — он делал его, потому что не мог позволить толпе уйти от него, в любое время, даже ничего ей не продавая. Еще пять-десять минут подробностей о жизни и характере мэм Спинктон — и он свернул на краткий анализ доброй дюжины заболеваний, и был столь восторженным, оптимистичным и ужасающим в своем рассказе, что заставил бы вас найти столько симптомов в вашем собственном организме, что вы бы просто умерли от изумления. Он закончил эту часть рассказом об армии вдов и сирот у могил и напоминанием, что «Мэм Спинктон» вполне бы могла предотвратить набор в эту армию, — и раз присутствующие теперь знают об этом, то давай, налетай!.. Его титанические усилия были вполне оправданны — «Мэм» стоила целый доллар за бутылку. Вот только расходилась ли она?

Да, расходилась.

Я это знаю, потому что папаша сам верил в нее или делал вид, что верил, и имел к нам не больше снисхождения, чем к публике. Если вы заболевали и признавались в этом, вам приходилось выпить «Мэм Спинктон» или столкнуться с неудовольствием папаши, а для этого мы все слишком сильно его любили.

Виной тому, что извлечь всю пользу из «Мэм» не удавалось, был ее непредсказуемый характер. «Мэм Спинктон» могла справиться с чем угодно — с эпизоотией, корью, импотенцией, сломанными ребрами, насморком. Если же она не могла вылечить, значит, и не пыталась — она просто начинала так жечь где-нибудь в другом месте, что больному становилось все равно. Нанесите немного «Мэм» на смертельную рану, и процесс так заинтересует вас, что умереть вам не удастся — из чистого любопытства, как долго, как сильно и где будет жечь. Разумеется, может выйти и совсем по-другому, но это уже случай, не имеющий никакого отношения к психологии.

Вера в «Мэм» со стороны папаши Рамли была для меня загадкой, но я просто принял ее за факт. Я видел, как он готовил новую порцию по секретному рецепту, автором которого сам и являлся. Он возился с «Мэм» осторожно, многообещающего блестящими глазами и распушенным хвостом — как физик Былых Времен с бомбой новой конструкции. А потом он обязательно пробовал сам. В рецепте присутствовало много чего — мокрицы, хрен, жгучий перец, ликер из сырого зерна, смола, мараван, моча гремучей змеи, куриный желчный пузырь и еще около дюжины более загадочных трав и частей животных, обычно включая и яички козла. Этот последний ингредиент достать было трудно, разве что мы случайно оказывались в нужное время на нужной ферме, и папаша признавал, что без них можно и обойтись, но говорил, что они придавали «Мэм» тот отличительный Привкус, к которому он был неравнодушен. Привкус был важен. Конечно, папаша Рамли стал бы пить ее как с Привкусом, так и без него, и для олухов, наверное, это было не суть важно, поскольку уже первый глоток был рассчитан на то, чтобы олух напрочь забыл о пытливости своего ума… и все же, если вы были знатоком, Привкус имел значение. А еще папаша Рамли любил обсуждать урожаи. Я так и не поднялся до его уровня. Я замечал только максимальные отклонения: при плохом урожае «Мэм Спинктон» была способна лишь заполнить смрадом здание Городского Совета, но в свои лучшие годы вполне могла очистить поле в десяток акров от всего движущегося, включая и мулов.

Тем утром в Хамбер-Тауне, когда папаша Рамли закруглился со своей трепотней и почти начал торговать бутылочками, а Том Блэйн принялся собирать монеты, вдруг откуда ни возьмись появился, сопя и постанывая, древний старикашка, пробирающийся через толпу с прижатой к груди рукой, с длинным тощим лицом, сморщенным в самом неистовом выражении горя, так что мне пришлось дважды вытаращить на него глаза, прежде чем я узнал в этом воплощении несчастья физиономию своего па, Сэма Лумиса, притворяющегося так, как я никогда раньше не видел.

— Эй вы! Вы говорите об исцелении? Я иду к вам, но у меня нет никакой надежды, никакой, потому что моя болезнь вызвана жизнью во грехе. Ах, Господи, Господи, прости жалкого ужасного старика и позволь ему умереть, пожалуйста!

— Эй, дружище! — ответил папаша Рамли. — Господь прощает множество грешников. Выйди и расскажи о своем горе!

Он слегка встревожился. Он сказал нам потом, что не был уверен, видел ли Сэма возле ограды рядом со мной.

А Сэм, этот старый пройдоха — мой па, помните? — продолжал:

— Молите Его вечно, но позвольте мне скинуть с плеч свою ношу!

— Пусть несчастный страдалец подойдет ко мне, добрые люди, он болен, я вижу это. Освободите место, пожалуйста!

Добрые люди послушались, возможно, даже из жалости, потому что в облике Сэма было что-то трогательное. Он выглядел почти конченным — кашлял, шатался, блевал у задка вагона и позволил Тому Блэйну поддержать себя. Если бы он тогда, в самом начале, не покачал головой, я бы мог сломя голову помчаться к нему и испортить всю затею.

— На меня находит внезапно, — сказал он, чтобы убедить любых сомневающихся, которые могли заметить его рядом со мной, здорового и крепкого, как бык. — Слишком внезапно! — и отвернувшись от толпы, он подмигнул папаше Рамли.

После этого вы бы решили, что они проделывали такие штуки годами. Я прошептал в ближайшее ко мне ухо, которое оказалось ухом Минны Селиг:

— Это мой па.

— Да? Я видела вас вместе.

А Бонни сказала:

— Каков засранец!

Я чуть не раздулся от гордости.

Папаша Рамли склонился над ним с нежной ангельской улыбкой. Его голос был точно выливающийся из кувшина сироп:

— Не отчаивайся, парень, и думай о райском блаженстве, которое ждет раскаявшегося грешника. Где у тебя болит?

— Ох, грудь крутит и зигзагообразно мертвеет.

— Да, да. Болит, когда дышишь?

— О Боже, именно так!

— Ага… Я могу читать в людских сердцах, сэр, и вот что я скажу тебе об этом грехе. Он уже почти смыт раскаянием, и все что тебе надо — вылечить боль в груди, чтобы прямой дорогой направиться к святому духу… Только осторожно, разумеется.

Том Блэйн был тут как тут с бутылочкой «Мэм Спинктон», со счастливым видом и деревянной ложкой. Я никогда не мог понять, почему с кленовой деревяшкой ничего не происходит — ведь «Мэм» жгла будь здоров! Однако ничего поделать с этим не могу, мне остается только рассказывать историю так, как она происходила. Черт меня подери, если два старых обормота не устроили разговоры еще на добрых пять минут, а Том так и держал ложку, прежде чем Сэм позволил уговорить себя немного отхлебнуть. Я думаю, они явно испытывали судьбу: если бы старая дама разъела ложку, пока они болтали, толпа бы линчевала всех нас.

Наконец, Сэм принял микстуру, и несколько секунд все было довольно тихо. Впрочем, поначалу и не почувствуешь ничего, кроме ощущения, что наступил конец света. Сэм, конечно, вырос на ликере из сырого зерна, жареной еде и религии… но все равно, я не верю, что жизнь человека может подготовить его к «Мэм Спинктон». Сэм проглотил ее…

Когда черты его лица снова превратились в единое целое и он опять стал похож на самого себя, мне показалось, что я расслышал его бормотание:

— Это случилось со мной!

Все было в порядке: олухи, которые расслышали его, вероятно, подумали, что он взглянул на приятное лицо Вечности. Потом, едва обретя способность двигаться, он повернул голову так, чтобы олухи могли видеть ореол блаженства, окруживший его голову, и сказал:

— Ах, благословенно имя Его, я снова могу дышать!

Ну да, человек всегда чувствует неземное блаженство, когда обнаруживает, что все еще способен дышать после глотка «Мэм Спинктон». Но олухи еще не попробовали ее, так что, полагаю, они поняли его слова в несколько ином смысле.

— Я был близок к смерти, — сказал старикашка, — но вот я снова жив!

И все засуетились вокруг, желая потрогать человека, которого буквально вытащили из могилы; они были готовы даже затоптать его в порыве дружелюбия.

Папаша Рамли спустился с фургона, и они с Томом выдрали Сэма из толпы. Затем Том принялся продавать бутылочки — несколько минут он сбывал их с такой скоростью, с какой только мог управиться, — а папаша Рамли повел больного туда, где все еще сидела седовласая женщина, куря свою трубку и наслаждаясь жизнью. Я поплелся за ними, девушки составили мне компанию.

Трудно поверить, сколько места можно найти в крытом длинном фургоне. Ребра каркаса, поддерживающего брезент, обычно сделаны из граба и находятся чуть выше головы, а легкая плетеная платформа-потолок покоится на поперечинах, образуя что-то вроде чердака для хранения легких вещей. Эти же поперечины несут висячие перегородки, образующие уютные отсеки, идущие вдоль обеих сторон фургона с узким проходом между ними. В голове фургона находится место, где нет спальных отсеков, только брезент с окном с каждой стороны. Мы ради смеха называли это место передней.

Вот в переднюю папаша Рамли нас и привел. Поскольку это был фургон-штаб, передняя здесь оказалась почти вдвое больше тех, что были в других фургонах. А главное — в ней имелись книжные полки, вещь, которую я не только никогда раньше не видел, но и не представлял. В этом фургоне было всего четыре спальных отсека, два двойных и два одиночных: одиночные для мамочки Лоры и старого Уилла Муна, который обычно правил мулами; двойные для Стада Дабни с женой и для папаши Рамли с любой женщиной, которая делит с ним койку. Папаша собрал там нас всех — Бонни, Минну, Сэма и меня. Последней вошла мамочка Лора со своей глиняной трубкой. Она уселась по-турецки с неменьшей грацией, чем девушки. Я никогда не слышал, чтобы у Бродяг имелся хотя бы один стул — вы или сидите на полу, или лежите, как вам удобнее. Пол в передней фургона-штаба (десять на двенадцать футов) был целиком покрыт шкурой рыжего медведя, и мы всегда гордились этим ковром. Папаша дождался, пока седовласая женщина не уселась, но так ничего и не сказал — просто взглянул на нее и хмыкнул.

Мамочка Лора пыхтела трубкой до тех пор, пока она не погасла, и потерла мундштуком свой острый нос. Она внимательно изучала Сэма, а тот отвечал на ее взгляд, и у меня появилось такое чувство, будто они обмениваются сигналами, и все это нас не касается. Седины в ее волосах было гораздо больше, чем у Сэма, но по возрасту, думается, она была моложе. Наконец она произнесла:

— С севера Катскила, верно?

— Верно. О войне что-нибудь слышно?

— Об этой-то? Да она закончится месяца через два-три. Похоже, тебя привлекает жизнь Бродяг?

— Похоже… Особенно, если учесть, что я по профессии — одиночка.

— Ты — молодец, неплохое представление устроил. Ничего похожего не видала.

— Да вот пришло внезапно в голову. Не хотелось, чтобы подумали, будто мой сын — единственный талантливый человек в семье.

— Так ты его отец?

— Да, но это отдельная история. И я не стану рассказывать ее без его позволения.

Мамочка Лора взглянула на меня. Я почувствовал в ней доброту и рассказал нашу историю, с удивлением обнаружив, что делаю это безо всякого труда. Бонни и Минна притихли. Во всяком случае, под взглядом седовласой женщины они не решились продолжать игру по дележке моей скромной персоны. Я рассказал чистую правду, не чувствуя необходимости врать и приукрашивать. Когда я закончил, Сэм сказал:

— Он — наверняка мой сын. И явно похож на меня, понимаете?.. Просто он еще не до конца вырос.

— А ты, — повернулась ко мне мамочка Лора, — тоже по профессии одиночка?

— Наверное, я должен быть одиночкой, — ответил я, — потому что когда па так говорит это, у меня внутри будто колокольчик звенит. Но люди мне нравятся.

— Так и папе твоему они тоже нравятся, — сказала мамочка Лора. — Неужели ты считаешь иначе, Дэви? По правде говоря, иногда я думаю, что одиночки — вообще единственные, кому они нравятся.

Я вдруг обнаружил, что ее речь изрядно отличается от речи всех остальных. В то время я бы не смог объяснить, в чем разница — я просто чувствовал, что она использует слова лучше, чем кто бы то ни было из моих знакомых, и очень хотел научиться так говорить.

— Жизнь, которой мы живем, всегда небезопасна, часто одинока, трудна и утомительна. Ты действительно хочешь присоединиться к нам, Дэви?

— Да, — ответил я. — Да!

— И достаточно сильно, чтобы даже потерпеть ради этого немного обучения?

Я не имел ни малейшего понятия, что за обучение она имеет в виду — ведь рассказывая историю своей жизни, я уже упомянул, что прекрасно умею обращаться с мулами. И тем не менее я сказал:

— Да… честно, я буду делать все!

При этих словах папаша Рамли засмеялся, булькая в бороду, но мамочка Лора адресовала свою улыбку не столько мне, сколько всей Вселенной.

— Вот так, Лора! — сказал папаша Рамли. — Разве не говорил я, что где-нибудь да добуду тебе чертова ученика, чтобы получить хоть какую-то пользу из книг, которые все эти годы отнимают силы у мулов? А может быть, я добыл и не одного. Ты как, Сэм Лумис, годишься для книг?

Мой отец выглянул в маленькое окошечко — они были из настоящего стекла, вшитые в брезент так искусно, что никакой ветер бы не смог выдавить их или задуть внутрь капли дождя. На миг он показался мне много старше, чем был когда-либо прежде; если и была в его морщинистом лице скрытая радость, то я не обнаружил ее.

— Не судьба мне, папаша Рамли, — сказал он. — Я попытался однажды немного поучиться, когда мои молодые годы уже давно прошли… А впрочем, это не важно. Если леди станет учить моего сына, ручаюсь, он будет ходить на уроки и они пойдут ему на пользу.

Папаша Рамли поднялся, хлопнул Сэма по плечу и кивнул мне.

— Он и с горном своим неплохо управляется, — сказал он. — Ну что ж, оставайтесь, джентльмены. Вам повезло! Просто так получилось, что вы заглянули ко мне в удачное время: я давно оправился от шока при рождении. А главное — я пока не умер. Когда еще приниматься за человека, если не между его рождением и смертью? И если сукин сын не возразит вам в это время, значит, не возразит никогда.