Очерки по русской семантике

Пеньковский Александр Борисович

Часть III. Разное

 

 

Россия – Ро(а)с(с)ея

Характерной особенностью современного состояния русского письма и печати нужно признать все возрастающее расширение сферы ненормализованных и стихийно нормализуемых, но не кодифицированных написаний. Их постоянное численное умножение, рост их употребительности в различных жанрах художественной и научно-популярной литературы и публицистики – с использованием всего богатства вариантных возможностей, представляемых наличной системой графических средств, – неизбежно оказывает более или менее значительное возмущающее воздействие на кодифицированную сферу и всю систему письма и печати в целом:

– расшатывает правописные навыки всех, кто участвует в процессах порождения, репродуцирования и потребления текстов;

– формирует и укрепляет ориентацию пишущих на случайный вы-бор средств и способов разрешения графических неопределенностей;

– тормозит течение процессов стихийной нормализации;

– ослабляет художественно-выразительные возможности не-нормативных написаний и препятствует воспитанию в читателях такого социально важного элемента культуры слова, как чувство «прелести осознанных отступлений от нормы», о котором говорил когда-то Л. В. Щерба;

– подрывает в глазах читателей авторитетность печатных текстов и доверие к тем, из чьих рук они вышли.

Очевидна поэтому насущная необходимость постоянного оперативного регламентирующего вмешательства науки и государства в эту сферу орфографических вибраций и колебаний.

Между тем специальные научные исследования стоящего вне нормы и кодификации материала крайне ограниченны, а то немногое, что все-таки делается и сделано, замыкается в «сфере научного производства», не получая выхода в «сферу практического потребления». Выводы и рекомендации ученых не доходят не только до широкой массы пишущих, но и до значительно более узкого круга тех, кто заинтересован в них профессионально и кто – с точки зрения широко понимаемых государственных интересов – должен получать их не по личной инициативе (ее может и не быть), а в обязательном официальном порядке. Причина такого положения в том, что нормализация и кодификация письменной сферы языка не имеет в России ни специальной службы, ни специального органа «экспресс-информации». Нет также и профессионально-ориентированных орфографических словарей и справочников (в том числе и жизненно необходимого ведомственного назначения – для учите-лей, для работников печати, для телевидения и т. п.), подобных, например, «Словарю ударений для работников радио и телевидения» Ф. Л. Агеенко и М. В. Зарва, различным «Словарям трудностей русского языка» и др. под.

Что касается «больших» орфографических словарей, то они эту функцию, естественно, взять на себя не могут. Этому препятствует не только их принципиальная «неоперативность», обусловленная их статусом, но прежде всего то, что большая часть материала, который подлежит нормализирующему отбору и кодифицирующему закреплению, оказывается вообще вне их компетенции: диалектизмы различных типов, элементы просторечия, компрессивные формы разговорной речи, лексика жаргонов и арго, варваризмы и экзотизмы, русская лексика в «акцентном» освоении и мн. др. – все то, что так широко и свободно использует язык художественной литературы и что не входит и не всегда имеет перспективу войти в литературный язык. Необходимы, следовательно, специальные кодификационные издания – бюллетени, рекомендательные перечни, справочники различных объемов и видов (по отдельным группам лексики, по отдельным типам написаний, сводные) более широкого и более узкого на-значения. Впоследствии на этой основе можно было бы создавать словарные пособия более капитального типа, которые, в свою очередь, могли бы стать источниками прошедшего проверку временем и в достаточной степени отстоявшегося материала для пополнения «больших» словарей.

Особого внимания заслуживают нелитературные варианты собственных имен различных групп и видов, для которых возможности кодификационного закрепления оказываются предельно ограниченными, если не вообще отсутствуют: орфографические словари отвергают их как nomina propria, а словари собственных имен – как нелитературные.

Эту судьбу разделяет и просторечное Ро(а)с(с)ея – второй член вынесенной в заглавие соотносительной пары административных хоронимов, – который, как и его производные ро(а)с(с)ейский, по-ро(а)с(с)ейски и более редкие Ро(а)с(с)еюшка, Ро(а)с(с)ее(и)чка и немногие другие, не имеет ни одной словарной фиксации, хотя и обнаруживает достаточно широкую употребительность, отражающую важность и актуальность его понятийно-идеологического содержания. Учитывая эти характеристики, нужно признать, очевидно, что обычное для современной письменной практики и практики печати использование четырех (четырех!) графических вариантов этого слова – Россея / Рассея / Росея / Расея (то же для всех его производных) – свидетельствует о высокой степени неблагополучия сложившейся здесь ситуации орфо– (или, вернее, како-) графического разнобоя, ситуации, которая требует внимательного анализа и принятия необходимых нормализационных решений.

* * *

Не имеющее признаков узкой диалектной локализации областное – «простонародное» – Ро(а)с(с)ея вошло в литературный обиход уже в начале XIX в. через фамильярно-бытовой язык дворянства, соприкасавшийся с разговорными стилями мещанства и крестьянства, «по рельсам дворянского просторечия». Показательно, например, использование производного россейский в письмах Пушкина середины 20-х годов, где мы находим его в общем массиве грубовато-просторечных средств шутливо-иронического выражения. Ср.: «Получил ли ты мои стихотворенья? Вот в чем должно состоять предисловие: Многие из сих стихотворений – дрянь и недостойны внимания россейской публики – но как они часто бывали печатаны бог весть кем, черт знает под какими заглавиями, с поправками наборщика и с ошибками издателя – так вот они, извольте-с кушать-с, хоть это-с – с…» (письмо Л. С. Пушкину, 27 марта 1825 г.); «Занимает ли еще тебя россейская литература? я было на Полевого очень ощетинился…» (письмо П. А. Вяземскому, апрель 1825 г.).

Позднее, с 50-60-х гг. XIX в., в связи с процессами демократизации русской литературы и публицистики и общей тенденцией вовлечения в систему средств литературного выражения элементов лексики народных говоров и городских низов Ро(а)с(с)ея в противопоставлении литературному Россия (ср. аналогичное соотношение в парах типа Киев – Кеев, Мария – Марея, позднее также партийный – партейный и др.) широко используется в стилизованном литературном диалоге и в сказе, ср.: «– Эх, барин! обрыдло же здесь все… Так бы и полетел домой, в Россею….» (И. Клингер. Два с половиною года в плену у чеченцев, 1847); «– В Россее ноне все пошло по-новому, – рассказывал Прохор Васильич…» (Ф. Нефедов. Иван Воин, 2 // Неделя. 1868. № 42); «– Барин россейский! он залетит опять в Питер, а нам пить, есть надо…» (Н. Успенский. Издалека и вблизи); «– Это всю Россею проезжай, – замечает Иван, – нигде таких умных слов и не услышишь…» (там же); «Пьяный десятский поднял руки вверх, шлепает ногами… и кричит: “Наша матушка Росея всему свету голова!”…» (Н. Успенский. Змей); «– Рази не видишь, баба с жиру сбесилась… Это у нас в Расее – словно болесть какая по рабочему народу ходит…» (А. Левитов. Московские «комнаты снебилью»); «– Дай ты мне такую бумагу, чтобы мне в Расею уйти…» (С. В. Максимов. На каторге); «– Соизволили, значит, вернуться в Расею, батюшка… – издал он радостной стариковской нотой…» (П. Боборыкин. Возвращение); «– Видно, уж ей так бог судил: – так и не уехала, так в Расее и померла…» (П. Сергеенко. Гувернантка); «– Да и вся-то, дружок мой, Россия… – Ну? – От Зеленого Змия… – Йетта вовсе не так: Христова Рассея…» (А. Белый. Петербург) и мн. др. под.

Эта традиция, продолжаясь в последующем развитии русской и советской литературы, но, естественно, ослабевая, дожила и до наших дней: «– Ванька! Керенок подсунь-ка в лапоть! Босому, что ли, на митинг ляпать? Пропала Россеичка! Загубили бедную!..» (В. В. Маяковский. 150 000 000 // Избранные произведения. Т. 2. М.: Худ. Лит., 1953. С. 63); «Мужикам Петенька нравится за разговорчивость. Пьяненькие, называют его “сердешным”, “Рассеем”, обещают прибавить жалованья…» (А. Неверов. Без цветов // Я хочу жить. М.: Сов. Россия, 1984. С. 33); «…половой говорил: – Заладила про свою деревню. Тоже Расея. Много ты понимаешь. Походи ночью по номерам – вот тебе и Paceя!..» (A. Н. Толстой. Хождение по мукам, I, 7 // Собр. соч. Т. 5. М., 1972. С. 61); «Весь строй с присвистом подхватывает: Разобью-уу я всю Евро-о-пу. Сам в Рассе-е-ею жить пойду-у-у-у…» (Е. Гинзбург. Юноша // Юность. 1967. № 9. С. 7).

Во всех подобных случаях Ро(а)с(с)ея как примета крестьянско-мещанской речи выступает в контекстах, ретроспективно представляющих более или менее отдаленное историческое прошлое. И это понятно: современная диалектная речь и городское просторечие слова Ро(а)с(с)ея и его производных в сущности уже не знают. Сегодня все – ей-варианты в стилистическом противопоставлении – ий-вариантам живут и функционируют только как изобразительное и выразительное средство языка художественной литературы, – с явной тенденцией к все большей и большей архаизации. И если бы эта функция была для них единственной, то отсутствие единообразия в их написаниях, убедительно свидетельствуемое приведенными выше иллюстрациями, не создавало бы никакой сколько-нибудь существенной орфографической проблемы и нормализация могла бы – по известному евангельскому принципу – спокойно отвернуться от них, предоставляя мертвым погребать своих мертвецов.

Дело, однако, обстоит по-другому: экспрессия грубоватого просторечия, которую рассматриваемые – ей-варианты еще усилили вследствие жесткого закрепления за контекстами социально и стилистически резкой характеризации, была перенесена с означающего на означаемое и осложнена резко отрицательной оценкой. Произошло то, что Л. В. Щерба называл «семантическим ростом» через «насыщение содержанием вариантов слов или форм, получившихся на разных путях». Из средства характеризации субъекта речи – ей-варианты превратились в средство характеризации означаемого: сознание, опираясь на слово, собрало и сконцентрировало в нем некий сложный понятийный комплекс, который до этого мог быть выражен только перечислительно-описательным образом.

Известно, что слово Россия (по-видимому, через промежуточные Русия и Руссия) возникло на рубеже XV–XVI вв. как совершенно искусственное (транслитерация с греческого) торжественное образование высокого официоза в связи с потребностями идеологического обеспечения историко-государственной концепции «Москва – Третий Рим» в замену прежнего Русь, с которым оно образовало контрастную пару. За последующие три века, спустившись в быт – отсюда народное Ро(а)сея, – слово Россия потеряло свое изначально высокое торжественное звучание (ср., однако, – россиянин, россиянка, россияне), стало нейтральным, тогда как его противочлен был поднят на стилистической шкале, получив новое идеологическое содержание. Слово Русь в русской культуре, в общественной, религиозной и философской мысли XIX – начала XX в. – через художественное мировидение Гоголя, историософские построения славянофилов и т. д. – получило значение высокого символа исторической преемственности и непреходящей ценности идеалов русской народной жизни (ср.: Святая Русь – не *Святая Россия!), идеалов, искажаемых мрачными сторонами российской действительности.

Выражением этого долго и трудно формировавшегося взгляда на русскую жизнь стала транссемантизациястилистического противопоставленияРоссия – Ро(а)с(с)ея. На этом новом этапе развития сниженный – ей-вариант был поднят на уровень культурно-идеологического символа обширного комплекса отрицательных признаков государственной, политической, хозяйственной, культурной и нравственной отсталости, косности, темноты и невежества России. Россия, следовательно, была осознана как внутреннее антиномическое единство двух ее неразрывно связанных и в то же время неслиянных ипостасей – Русии Ро(а) – с(с)еи.

Одним из первых (если не первым), кто выразил это откристаллизовавшееся в слове сознание, был обладавший особой чуткостью к явлениям общественной жизни и мысли и абсолютным языковым слухом И. С. Тургенев. Он искал нужное слово, и оно далось ему не сразу. Попробовал так: «…Одежда на нем была немецкая, но одни неестественной величины буфы служили явным доказательством тому, что кроил ее не только русский – российский портной» (Записки охотника, Однодворец Овсяников, 1847). И остался неудовлетворенным. Продолжал искать: «Художеству еще худо на Руси. Сорокин кричит, что Рафаэль дрянь и “всё” дрянь, а сам чепуху пишет; знаем мы эту поганую россейскую замашку….» (письмо П. В. Анненкову– 31 октября 1857 г.). И наконец нашел: в письме А. А. Фету 25 января 1869 г. он с горечью писал о «бедствованиях по “рассейским” трактирам» и рассейским подчеркнул и взял в кавычки, заменив о на а, но сохранив двойное ее. Кавычки здесь не (или, по крайней мере, не только) знак «чужого» слова. Это знак необычного – новонайденногозначения. То, что у Пушкина (в его «россейская публика») было дано как возможность, лишь в виде намека, под пером Тургенева получило ясное и выпуклое выражение. Сегодня Ро(а)с(с)ея – в этом укрепившемся и уже не требующем кавычек значении – общее достояние всех говорящих и пишущих литературно, самостоятельная лексическая единица современного русского литературного языка, не только заслуживающая словарной фиксации, но и имеющая на это все самые неоспоримые права. Права жизненно важной, не ослабевающей, а, напротив, увеличивающейся актуальности и возрастающей частотности. Ср. хотя бы следующие из множества возможных немногие примеры.

Из записей живой разговорной речи: – Господи, и когда только мы покончим с нашей расейской неповоротливостью!.. amp; – И что же? Так его и не восстановили? – Конечно, нет. Всё по-расейски.… – Ну как только они так могут! – А чё ты удивляешься? Paeen!.. amp; – Опять все окна повыбили… Эх, матушка-Расея!… amp; [Глядя вслед пьяному] Пьет Paeen!.. amp; [Глядя, как водитель самосвала сгружает кирпич, превращая его в бой] Бей давай, больше будет!.. Paeen!.. и мн. др. под.

Из литературных источников семидесятых – восьмидесятых годов: «Петров-Водкин не писал Рассей, но действительно работал для народа русского…» (Прометей. Вып. 8. М., 1972. С. 245); «…Во всех этих рассказах показан спесивый росейский барин-невежда» (С. Антонов. Я читаю рассказ. М.: Молодая гвардия, 1973. С. 99); «…как далеко шагнула бы экономика наших колхозов, если бы не наше заклятое росейское бездорожье!..» (Призыв, 27 августа 1974 г.); «Ну, знаете, в области свобод в Расее-матушке надо бы поосторожнее, – вставил Лев Львович…» (С. Ермолинский. Яснополянская хроника // Звезда. 1974. № 3. С. 74); «Невозможно удержать слезы, когда Борисов поет “Ехал на ярмарку ухарь-купец”, вкладывая в песню всю нереализованную силу души, всю боль своей жизни, страдания за всю “расейскую” жизнь…» (В. Розов. После спектакля // Советская культура, 16 марта 1985 г.); «…во всей своей расейской крепостнической неумытости…» (Е Покусаев. Алексей Михайлович Жемчужников // А. М. Жемчужников. Избранные произведения. М.; Л.: Худож. лит., 1987. С. 13) и мн. др. под.

Обращает на себя внимание, что в обширном материале, представляющем современное употребление – ей-образований, почти полностью отсутствуют обычные в письменной практике XIX – середины XX в. (показательно ее воспроизведение в переизданиях последних лет) варианты с орфографическим видом корня Росс. И это чрезвычайно важно и знаменательно, так как мы имеем здесь дело не с отражением случайной неполноты авторской выборки, а с проявлением внутренних закономерностей становления вырабатывающейся стихийно новейшей орфографической нормы.

Поскольку противопоставление двух фонемных вариантов суффикса (-ий // – ей) оказывается неспособным обеспечить семантическую и аксиологически-оценочную надстройку над закрепленной за ними стилистической функцией (ср. беспарт-ий-ный – беспapm-ей-ный) и поскольку ни фонемика, ни фонетика корня не могут стать материальным субстратом содержательного противопоставления рассматриваемых – ий / – ей-образований, эту функцию по необходимости – вынужденно – берет на себя графика. При этом графика предоставляет на орфографический выбор две имеющиеся в ее распоряжении объективные возможности: либо фонематическому написанию корня с о (Росс-ий-) противопоставляется фонетическое написание с а (Расс-ей-), либо традиционному написанию с двумя ее (Росс-ий-) противопоставляется фонетическое написание с одним с (Рос-ей-). Так или иначе, но нормативно-орфографическое написание Росс-ей-, широко использовавшееся в относительно недавнем прошлом и полностью удовлетворявшее интуитивному чувству пишущих в доминировавшем тогда стилистическом противопоставлении Россий– Россей-, оказалось недостаточным в новых условиях их семантизованного противопоставления и – буквально на наших глазах, – начиная с середины 1950-х гг., фактически вышло из живого употребления.

Что касается двух разрешаемых графикой полуфонетических написаний Росей– и Рассей-, то они, будучи с отвлеченно-теоретической точки зрения, казалось бы, логически равноправными, обнаруживают – в конкретных условиях современного русского письма с характерными для него тенденциями актуального развития – отнюдь не равную орфографическую пригодность и жизнеспособность. Так, первый из них – Росей-, поскольку написание о в первом предударном слоге является либо мотивированно, либо условно нормативным (ср. предпочтительный выбор варианта с буквой о в таких, связанных с гиперфонемной ситуацией, парах, как охломон – охламон, портач – партач, фломастер – фламастер, бодяга – бадяга, долдонить – далдонить и мн. др. под.) подсознательно и стихийно избегается пишущими и встречается лишь в очень редких – единичных! – случаях, безусловно уступая второму возможному варианту – Рассей-.

Предпочтение, оказываемое пишущими варианту Рассей-, объясняется, как можно думать, не только яркой «неорфографичностью» написания а вместо о, но и «меньшей орфографичностью» написания двойного ее, поскольку это последнее может восприниматься как обозначение экспрессивной геминации согласных. Тем не менее и этот вариант оказывается не оптимальным, и на передний план выдвигается третье – коптаминированное написание Расей-, представляющее двойное нарушение орфографической нормы и обеспечивающее максимально полное материальное противопоставление двух семантически разошедшихся форм. Ср.: «Россия идет – не Расея!..» (Е. Евтушенко. Красота); «Когда же, наконец, Россия / В себе Расею изживет!..» (М. Кузмин. Россия).

Именно это написание – Расея, функционирующее сейчас в качестве стихийно отобранной фактической нормы, и должно быть закреплено официальной кодификацией. В нормированном литературном языке и нарушения нормы – там, где это необходимо, – должны быть облечены в нормативную форму.

 

Слоговая сегментация речи в функционально-семантическом аспекте

Проблеме слога, представляющей большой и сложный комплекс вопросов слогообразования и слогоделения, посвящена – и у нас и за рубежом – обширная, трудно обозримая литература. Тем не менее, несмотря на давнюю традицию научного изучения, здесь «почти нет общепринятых решений. В каждой последующей работе часто отрицаются или значительно корректируются результаты, полученные предшественниками…» [Калнынь 1981: 446]. Эту ситуацию, учитывая, что слог – не конструкт, не абстрактная сущность, а живая, материальная, во плоти, физическая, артикуляторно-акустическая единица, нельзя не признать достаточно экстра-ординарной. И дело здесь не только в действительной сложности и внутренней противоречивости слога и связанных с ним явлений.

Дело также и в том, что теоретический анализ, давший основания для двух – несовместимых и не сводимых на принципе дополнительности – концепций слога [Панов 1979: 77], не получил надежной экспериментальной базы. Экспериментальные исследования проводились по программе, которая не только не исключала, но заведомо предполагала возмущающее воздействие экспериментатора и была ориентирована – независимо от того, изучалось ли слогоделение носителей литературного языка или слогоделение носителей диалектной речи, – исключительно на искусственную процедуру слоговой сегментации отдельного (по выбору экспериментатора) слова. Понятно, что построенный на такой основе эксперимент может демонстрировать только то, что было в него заложено. Испытуемые, поставленные перед необходимостью сознательно и преднамеренно осуществить то, что обычно делается в полностью автоматическом и не подконтрольном сознанию режиме, оказываются в положении сороконожки, которой (по известной притче) был задан вопрос о том, с какой из своих сорока ног она начинает движение, и, выбитые из естественной фонетической ко-леи, производят слогоделение с опорой на подвластные осознанию морфемные, графические или иные подобные случайные ассоциации (ср.: [Калнынь 1981: 453]).

Свободным от искажающего воздействия таких ассоциаций может быть только спонтанное слогоделение в живой непринужденной речи, и именно его результаты, зарегистрированные соответствующими техническими средствами, могли бы стать объектом специального исследования с применением точных методов фонетического анализа. Однако, если не считать отдельных, единичных упоминаний, для науки такого естественного, живого, спонтанного слогоделения как бы не существует. Слог поэтому оказывается всего лишь потенциальной единицей, которая если и воплощается как фонетическая реальность (в оснащении разделительных пауз), то только в искусственных условиях эксперимента. Такое понимание не только обедняет общую и специальные теории слога, но также закрывает для науки и те коммуникативные условия, в которых осуществляется естественное слогоделение, и те коммуникативные и иные функции, которые оно исполняет, и те значения, которые оно несет, будучи одним из элементов сложной системы изофункциональных языковых средств. Как и в других подобных случаях, отсутствие научных знаний об одном из звеньев системы, каким бы ни было это звено, неизбежно обедняет и так или иначе искажает наши знания о других звеньях системы и, следовательно, обо всей системе в целом.

Восполнить хотя бы отчасти этот пробел и тем самым ответить на вопрос, зачем нужно слогоделение, – цель помещаемых ниже заметок.

Можно с уверенностью утверждать, что любое слово, как и любой отрезок непрерывной звуковой цепи, больший, чем слово, в результате их разделения на слоговые составляющие должны определенным образом изменяться и приобретать некоторые новые, специальные признаки. Попытаемся выделить и охарактеризовать их.

(1) «Растянутость» слова вследствие его расчленения межслоговыми паузами большей или меньшей длительности, т. е. увеличение общей длительности слова во времени и его линейной длины, что получает иконическое выражение в общепринятой записи слогоделения: событие → со-бы-ти-е.

Полная объективность и реальность этого признака свидетельствуется фактами стихотворной речи, которая, опираясь на него, создает особый вариант тактовика (его можно было бы назвать слоговым), где каждый слоговой сегмент – за счет обязательных межслоговых пауз – покрывает пространство, равное целой стопе:

Солнцем и ветром пахнет куга. Глаз веселя и радуя, встает над рекой цветная дуга — ра-ду– га!
Ах вы, пряхи, выходите на мостки! Это ведро или за – мо – роз – ки ?
Заходи, будь как дома в моем стихе, хочешь — трубку кури, хочешь – водку пей, член Союза Вьетнамских писателей Хе — мин — гу — эй!

Показательно также общее, массовое осознание этого признака носителями языка – осознание, находящее выражение в стандартных средствах «бытового» (профанного) метаязыкового описания явлений русского слогоделения. Ср., например, говорить, длинно растягивая слова / врастяжку / врастяг / протяжно и др.: «– Be – pa! – врастяжку, по слогам произносит мать» (И. Грекова. Хозяйка гостиницы); «Она вздрогнула, покраснела и ответила врастяжку: – Здра – ствуй – те…» (Д. Голубков. Юность); «– Как это не договаривались! – Мила даже остановилась и с вызовом поглядела на Власова. – Как это не договаривались, Костенька, московский жур – на – лист?! – повторила она, произнося "журналист” врастяжку, с ударениями…» (С. Высоцкий. Пропавшие среди живых, 3); «…а затем медленно, врастяг сказал….» (А. Вайнер. Г. Вайнер. Визит к минотавру, 1, 6); «Он сосредоточенно думает, потом решительно поворачивается и медленно, тяжело идет к выходу и в такт шагам, так же медленно и тяжело, врастяг говорит: – Я от – ка – зы – ва – юсь – и – ка – те – го – ри – че-…, – унося последний кусок своего отказа за громко хлопнувшую дверь…» (А. Круглов. Всего один день); «– Седьмого марта меня назначили, – тут он сделал паузу и протяжно выделил, – ере – мен – но – председателем колхоза…» (Комсомольская правда, 7 августа 1973) и др. под. Ср. также: «Я откровенно сознаюсь, что у г. Ратмирова с товарищами гораздо более смысла, чем у г. Потугина с его растянутою ци – ей – ли – за – ци – е – ю…» (П. Л. Лавров. Цивилизация и дикие племена).

Следует заметить, что растяжение слова при слогорасчленении в определенных речевых ситуациях может усложняться и усиливаться накладывающимся на него растяжением гласных. Это явление (см. о нем специально в работе [Пеньковский 1974: 118–120]) имеет, например, место в призывах, окликах и окриках на расстоянии и в командах: Ва – ня! → Ва-а – ня! // Ва – ня-а! // Ва-а – ня-а! Кру – гом! → Кру-у – гом! // Кру – го-о м! // Кру-у – го-ом! и т. п. То же в ситуации слогового чтения, где растяжение гласных явно выступает как вторичное, сопутствующее явление: «– Фо – то – гра-а-а – фи – я! – прочел на вывеске плотный человек в коричневом картузе» (А. Чапыгин. Особняк).

(2) Ослабление или полное устранениеконтраста по силе (интенсивности) и длительности междубезударными и ударным слогами (чепуха ‘→ чё – пи – ха), что лишает слово его индивидуальных ритмических признаков и приводит к нейтрализации соответствующих противопоставлений. Ср.: мýка ↔ мукá → мý – ка.

На этом основано использование скандирующего слогорасчленения (в частности, в дикторской практике) в качестве средства разрешения затруднений, связанных с постановкой ударения в незнакомых и малознакомых словах, а в поэтической речи – в качестве выразительного приема, сила которого обусловлена противоречием между стихотворным ритмом и ритмом слова в строке:

Ратник поля Куликова И солдат Бородина Свято чтили силу слова В малом слове: Рд – ди – на !

(3) Естественным следствием (2) является «утяжеленность» – увеличение веса – сегментированного на слоги равно– и многоударного, равно– и многовершинного слова. Ср. отражение этих признаков в обычных характеристиках бытового метаязыка: «…у него была манера отчеканивать слоги» (И. Бунин. Деревня, 1); «Она яростно отчеканила это “до-кон-ца!”» (Д. Голубков. Моль); «– По че-ло-ве-че-ству?! – отчеканил он каждый слог» (А. И. Куприн. Олеся); «…отчетливо, с ударением произнес каждый слог» (И. С. Тургенев. Дым); «– Ни – ко – гда! – отчетливо, тяжело нажимая на каждый слог, ска-зал он» (В. Андреев. У озера); «– Помните, дети, этот день никогда не вернется, – на слогах приседает голос…» (А. Цвета-ева. Воспоминания); «…раздельно и тяжело выговорил Лука Иванович…» (П. Боборыкин. Долго ли? 28);«-…очень умного и… бла-го-род-но-го человека, – произнесла она внушительно…» (Ф. М. Достоевский. Подросток, 2, IV, 2); «– Меня у-ва-жать надо, – тяжело и внушительно нажимая на слоги, говорит он» (А. Миронов. Старик); «– Но это же бе-зо-бра-зи-е! – говорит он, тяжело вдавливая каждый слог» (В. Потапов. Лесник) и др. под. Ср. также: «– Что это вы сегодня, Лебедев, такой важный и чинный и говорите, как по складам, усмехнулся князь…» (Ф. М. Достоевский. Идиот, 3, IX).

Отсюда обычное для устной и письменной речи применение слоговой сегментации как одного из выразительных средств «возвышения слова в ранге»: «– И следователь не простой вовсе, а Ю – рист! – вот он кто…» (С. Залыгин. На Иртыше); «Почему она с одинаковым рвением ухаживала за всеми, чувствуя, какой страшной перегрузке и опасности подвергает свой собственный организм? Потому что О – бя – зан – ность!..» (С. Залыгин. Южноамериканский вариант); «– Я говорю ясно: хочу верить в вечное добро, в вечную справедливость, в вечную Выс – шу – ю силу…» (В. Шукшин. Верую);«…Скажешь вежливо так: “Ваш пропуск”, потому что учреждение у нас особое – Ис-пол-ком Ком-му-ни-сти-че-ско-го Ин-тер-на-ци-о-на-ла!..» (В. Дмитревский. Товарищ Пятница); «Да ведь есть у него имя! И не просто Родион, а Ро-ди-он! Как скандировали стадионы…» (Смена. 1986. № 19); «Надо же понимать: это не какая-нибудь там физика… Это – И – сто – ри – я!..» (В. Фирсов. Фараоны); «– У вас теперь, я знаю, всё учителя да учителки, а у нас был У – чи – тель!..» (Н. Краснов. А была школа…) и др. под. Ср. также: «… “Они наследье тирании, / А ты – ре-во-лю-ци-о-нер!” / Так разделил он с выраженьем / Все шесть слогов на шесть борозд…» (П. Антокольский. В переулке за Арбатом, 1).

(4) «Рассыпанность» слова на разделенные межслоговыми паузами равноударные фонетические последовательности как интегральный признак результатов слогоделения. Ср. не отмеченное словарями в этом специализированном значении устаревающее с расстановкой: «…проговорил с старомодной расстановкой, что “он о-чен-но будет рад”…» (И. С. Тургенев. Бригадир, VIII); «– Он бог знает из какой семьи, без роду, без племени, без всякого состояния, притом он сумасшедший! – Последнее слово она произнесла с расстановкой: су – ма – сшед – ший!..» (В. Брюсов. Последние страницы из дневника женщины) и др. под. Ср. также единичное расстановочно у Д. Веневитинова и новое раздельно: «– Ни – че – го! – раздельно, с силой выговорил Анисимов…» (П. Проскурин. Судьба, 2, III, 8); «– Че – пу – ха! – сказал Олеша раздельно и внятно…» (К. Паустовский. Встреча с Олешей); «Он проговорил это раздельно, резко и четко: “не-вы-пол-ня-e-me!..”» (А. Иванов. Дом строится) и др.

То же в многочисленных случаях индивидуально-авторского выражения: «…промолвила громко и протяжно, отставляя слог от слога…» (И. С. Тургенев. Новь, 1, XIII); «…в караульной святцы стал доить ефрейтор по слогам…» (С. Черный. В карцере, 1911); «…раздались в тишине шесть распадающихся костлявых слогов» (Б. Пастернак. История одной контроктавы); «– Надоело быть пешкой и говорить себе, что начальство знает больше. Не хочу! На-до-е-ло! – разорвал он последнее слово….» (В. Еременко Вина, 11); «– И куда же ты нацелился? – У-е-ду! У-е-ду! В Ho-вo-cu-бирск у – е – ду! – Давай, давай. Ты, я вижу, уже и дорогу проложил и верстовые столбы вбил» (Е. Андронов. «Aх, дети, дети…»); «– О чем это вы? Право не понимаю. – Тихомиров не склонился, а навис над ним, обмякшим на диване. Навис и раздельно, по слогам, как ударяют железный костыль, вогнал одно лишь слово, расколовшее душу Дегаева: – По-ни-ма-е– те!…» (Ю. Давыдов. Глухая пора листопада, 1, VI, 6); «…В ответ рассыпались резкие и оскорбительные как пощечины слоги: – У-блю-док! У-бью!…» (В. Раменцев. Пожар).

В примерах этой группы (а их легко было бы умножить) обращает на себя внимание характерное и типичное для восприятия, осознания и описания процесса и результатов слоговой сегментации слова использование звуковых ассоциаций и ассоциаций с «звукопроизводящими» действиями. Это, конечно, не случайно.

Отметим прежде всего, что такого рода действия в соответствующем – синкопированном – ритме нередко сопровождают слогоделение, подкрепляя его и усиливая его воздействие. Ср.: «– И ты в это верил? – Тихомиров смешался. – Верил? – повторил Лопатин. И, звякая ложечкой о блюдце, такт отбивая: – Не верил!..» (Ю. Давыдов. Глухая пора листопада, 2, I, 3); «– А ты думал, что тебе это спустят? Нет, брат, не – спу – стят! – выбил он каждый слог, ударяя ребром ладони по столу…» (В. Иванов. Были годы).

И такие же действия (собственные действия субъекта речи и действия во внешнем мире) и вызываемые ими в определенном ритме звуки (звук шагов, удары молота и колокола, стук колес, цокот копыт и т. п.) могут стать внешним импульсом, запускающим внутренний – подсознательный – механизм слогоделения, или добавочным синтагматическим кодом, перестраивающим внутреннее сообщение в автокоммуникации (см. об этой последней в работе [Лотман 1973: 232–235]). Ср.: «…сосед по купе опустил окно, и стук колес стал отдаваться в ушах. “Ты – ку – да? Ты – ку – да?” – выскакивало из-под колес… “По-го-ди, по-го-ди!..”» (Д. Кузовлев. Не поле перейти…); «“Сейчас они сидят и курят, – повторяю про себя… – Ку – рят. Ку – рят. Ку – рят…” – под каждый слог я переставляю ноги и не замечаю ничего вокруг себя…» (С. Крутилин. Окружение); «Я шел и думал, что дело мое – труба, и в такт шагам во мне звучала эта тру – ба… тру – ба… тру – ба…, незаметно превратившаяся в какую-то ба – тру… ба – тру… ба – тру… такую же нелепую и бессмысленную, как и то, что произошло…» (В. Рындин. Солнце сквозь тучи).

Последний пример заслуживает специального внимания, поскольку позволяет понять важную особенность слогоделения – его балансирующую на грани двойственность по отношению к смыслу.

С одной стороны, единство смысла целого, преодолевающее «рассыпанность» этого целого на бессмысленные части-слоги и ставящее эту «бессмысленность» себе на службу: слогоделение – поскольку оно выдвигает на передний план, обнажает и делает ощутимой звуковую материю слова, – заставляет обостренно воспринимать его значение и смысл (см. об этом специально ниже, а также в работе [Шмелев 1967: 202, примеч. ]).

С другой стороны, бессмысленность слогов, которая при определенных условиях опустошает заданный смысл целого, делая его объектом экспрессивного переживания и/или открывая его для иных смыслов:

а) Вслушивание в слово и сосредоточение внимания на его звуковой стороне: «– Я хотел извиниться, я не смог приехать тогда вечером. На стройке была авария. – А-ва-ри-я! – медленно сказала она, как бы слушая, как звучит это слово» (Л. Лондон. Быть инженером, 9); «– Да, – сказал я. – Красный. – Кра – сный, – медленно повторил он, прислушиваясь к звучанию этого слова…» (А. Тарков. Как я был камбузником); «– Кстати, – вдруг точно вспомнила она, – какое у вас славное имя – Георгий. Гораздо лучше, чем Юрий… Ге – ор – гий! – протянула она медленно, будто вслушиваясь в звуки этого слова…» (А. И. Куприн. Поединок).

б) Экспрессивное переживание и оценка: «…она зовет меня ужинать. У – жи – нать. Слово-то какое нелепое – у-жи-нать…» (З. Юрьев. Быстрые сны); «– Люди-то видят. – Люди, люди…, – откликнулся Рыжов хмуро. – Люди! Слово-то какое смешное, если подумать, – лю-ди!.. И что это такое за слово – лю – ди?! Вот послушай-ка – лю – ди. Смешно…» (Г. Семенов. Дней череда); «Каждый прячется за спины других, никто не хочет ответственности. “Я за это не отвечаю!”, “Это не я курирую!.. “Словечко-то каково!.. Ку – ри – ру – ю…» (В. Белов. Все впереди).

в) Попытка нового осмысления: «[Троеруков] Я учу владеть голосами… го – ло – со – вать… Голос совести… Совать голое слово!..» (М. Горький. Сомов и другие); «Как она обо мне сказала? – Жених. …Же– них? Я – же – них? Ерунда какая-то! Я жених… Но я же не их….» (В. Ковалевский. Мать и сын).

Те же закономерности действуют и в тех многочисленных случаях, когда объектом экспрессивно-эмоционального переживания, оценки и осмысляющего осознания является «чужое», новое – с неизвестным значением – слово или лишенное значения слово своего языка: «– Ла-би-ринт! – какое интересное слово. Откуда он взял его? Ла – би – ринт….» (Б. Костюковский. Нить Ариадны); «Он невольно подумал: “Вот отчего все последние эти дни… твердилось мне без всякого смысла: Гель – син– форс, Гель – син – форс.”» (А. Белый. Петербург); «А губы его тихо шевелились, повторяя раздельно все одно и то же, поразившее его, звучное, упругое слово: – Бу-ме-ранг!…» (А. И. Куприн. В цирке); «Это зловещее, впервые услышанное слово “ка-ко-фо-ни-я” заставляет Леньку зажмуриться…» (Л. Пантелеев. Ленька Пантелеев); «“Си – де – ми…” Что-то милое и загадочное слышалось в этом названии…» (В. Кондратьев. На 105 километре); «Си-бирь – бирь-си… вдруг зазвучало на необычный песенный лад как имя девушки из какого-то неведомого лесного племени…» (А. Черешнев. Леший); «В столовой мы сидели за одним столом с Шамбадалом… Ольга Дмитриевна прицепилась к его фамилии: “Это же имя доброго волшебника – Шам – ба – дал!”….» (М. Довлатова. Человек умной души) и др. под.

Во всех подобных случаях слогоделение, расчленяя целое на части и тем самым укрупняя их, выдвигает звуковую материю в фокус сознания лишь как опору, с помощью которой оно пробивается к экспрессивному или смысловому содержанию слова. Однако сознание при слогоделении может быть направлено и непосредственно на звуковую форму слова, если она – по объективным или субъективным причинам – представляет затруднения для овладения ею. Здесь нужно различать две типичных ситуации:

а) Слогоделение вызывается внутренним импульсом и имеет целью предотвратить возможную (или – в порядке самокоррекции – исправить допущенную) ошибку в воспроизведении «трудного» – фонетически трудного! – слова субъектом речи: «– Девки знаешь какие! И держат себя в порядке. Не то что эти вон, из… как его… из про-фи-ла-кто-ри-я. И не выговорить! Тьфу!..» (В. Солоухин. Мокрый снег); «Мне мой доктор прописал от бессонницы… новое средство… Как его?… Хло – ра – лоз….» (В. Вересаев. Записки врача); «-…а к этому старому черту и дорогу позабудь. Разве только для того, чтобы хлеб у него резкви… тьфу!… ре-кви-зи-ро-вать…» (Н. Жернаков. Краснотал, I, 2); «– Ты город Се-кеш-фе-хер-вар помнишь? – спросил Панасюк и засмеялся, что впервые, хоть и по складам, но все-таки справился с этим трудным словом» (В. Хомченко. Иван Панасюк); «– а лечение я проходил…, – Гурьян растянул по складам, чтобы не ошибиться, – в Э-пер-не… В английском госпитале…» (М. Горбунов. Белые птицы вдали).

То же в русской речи тех, для кого русский язык не является родным: «– Будете делать… как это у вас по-русски называется… я-еч-ни-ца? Так?…» (Г. Светлов. Операция «С юбилеем, господа»); «Узнав, что я русский, из Москвы, парикмахер допытывался, кто я по профессии… Наконец, я решил признаться, что я писатель и даже поэт. – О! Поэт! – воскликнул парикмахер обрадованно. – Ев-ту-шен-ко!..» (В. Солоухин. Камешки на ладони); «…Но как сказать по-русски “добрый день”?… Лучше сказать “здравствуйте” – это подходит ко всем временам суток. “Здравствуйте” – очень хорошо, но как трудно это произнести!… – Здрав – ствуй – те, – сказал Ласло и поклонился…» (В. Росляков. Последняя война, 5).

То же в ситуации слогового чтения: «-…пробрался в каменоломни, как их?… “Ад-жи-му-шкай-ски-е”, – еще раз по слогам прочитала Елена, чтобы запомнить, чтобы не спотыкаться, произнося это слово, чтобы отныне и навсегда говорить его так же свободно, легко и привычно, как “хлеб”, “дочь”, “работа”…» (И. Малыгина. Четверо суток и вся жизнь).

б) Слогоделение вызывается внешним импульсом и имеет целью предупредить возможную ошибку в восприятии и/или воспроизведении «трудного» слова собеседником:«– Посмотрите, пане, – сказал Дризнер, – вон там в углу сидит невеста… Подойдите и скажите ей: “Мазельтоф”. – Как? – Ма – зель – тоф…» (А. И. Куприн. Свадьба); «– Как… того… ваше лекарство называется? У вас не по-нашенски написано… – О, ежели угодно, то поясню: “дигиталис”… Запомните – ди-ги-та-лис….» (А. Чапыгин. Наследники); «Пойди в областную библиотеку, попроси энциклопедию. Запомнишь? Эн-ци-кло-пе-ди-ю…» (В. Солоухин. Счастливый колос); «– Как называется эта трубка, в которую вы все время глядите? – Теодолит. – Как, как? – Те-о-до-лит. – Слово какое трудное….» (О. Осадчий. Шум сосновый, еловый, осиновый).

То же в случаях исправления допущенной собеседником ошибки: «– Чего вы за нее заступаетесь? Она тоже крысомолка, да еще активная! – Ком-со-мол-ка! Слышите? Ком-со-мол-ка! Прошу произносить правильно…» (В. Кетлинская. Вечер. Окна. Люди); «…из двери металлический голос отчеканил гортанно: “Не Шишнарфиев,… Шиш-нар-фнэ…”…» (А. Белый. Петербург); «– Как называют пещерного, того, древнего человека?… – Heap… Неа… – зажмурившись, он начинает припоминать… Не-ан-дер-та-лец… Значение слова он знает, само слово запомнить не может… Я сотни раз произносил его по слогам – нет, не может…» (Г. Холопов. На дальнем озере).

Свидетельствуемая этими примерами способность слогоделения концентрировать внимание адресата речи на звуковой, материальной ее стороне связана с важнейшим интегральным признаком сегментированных на слоги отрезков звуковой цепи – их абсолютной выделенностью из целого. Это позволяет рассматривать слогоделение как особый – сверхполный – тип произношения, доводящий до логического и физического предела возможности синтагматического расчленения звукового ряда, свойственные полному типу произношения (ср. «полный произносительный стиль» Л. В. Щербы [Щерба 1974-а: 141–144; Щерба 1974-6: 202] и – в иной терминологии – «отчетливую речь» Р. И. Аванесова [Аванесов 1954: 15–20]), – в резком противопоставлении различным вариантам небрежной беглой, аллегровой речи.

«Предельность» слогоделения в целом и всех составляющих его признаков, как и предельность всякого сверхсильного средства, должна, очевидно, получать обоснование в предельности обслуживаемых им ситуаций общения и находить выражение в тех функциях, которые в этих ситуациях на него возлагаются.

Ситуации слогоделения – это ситуации коммуникативных помех, возникающих в различных звеньях акта коммуникации (resp. автокоммуникации).

Функции слогоделения – это функции преодоления коммуникативных помех и обеспечения общения через препятствия в канале коммуникации, в сфере адресата, в сфере адресанта и т. д.

Рассмотрим некоторые из таких ситуаций

1) Ситуация преодоления расстояния или внешних препятствий. Передача информации и контактоустанавливающие оклики на расстоянии. В этой связи должны быть специально отмечены и выделены занимающие важное место в вокативной сфере русского языка, но не привлекавшие внимания ученых, особые «призывные» формы вокативов, которые отличаются такими специфическими – сопровождающими слогоделение – фонетическими явлениями, как растяжение гласных (ср. сказанное об этом выше), сверхусиленное (свое или добавочное) ударение на конечном слоге и развитие нефонологических (но способных к последующей фонологизации) поствокальных – губного или среднеязычного – финальных сужений. Ср.: Миша! → Ми – ша! → Ми – ша – а-а-а-й! Ср. также диал. с-в-р. мимо! // ма – мду! бабо! // ба – бду! и т. п. Можно предполагать, что именно в этой сфере образовались и вышли затем в свободное употребление диалектно-просторечные производные личных имен на – ай (типа Петряй, Митяй, Федяй) и – среди прочего – восходящие к призывному а! (через ступень ай // ау) общерусские ау (откуда затем аукать, – ся – ср. диал. аукать, айкать ‘аукать’) и агу, откуда затем и агукать (см. об этом в работе [Пеньковский 1973]).

2) Ситуация преодоления шумов в канале коммуникации: «– Мама! – кричал он в трубку, пытаясь пробиться сквозь шорохи проселочных километров… – Я в колхозе… В кол-хо-зе, – я тебе говорю….» (Н. Коняев. Долгие дни лета); «Наконец-то звонок из Павлова. – Плохо слышу говорите громче… Спасибо большое. Что? Спасибо, говорю! (“Просто горло сорвешь”) О ходе следствия сообщим. Со-об-щим!..» (О. Лаврова, А. Лавров. Отдельное требование).

3) Ситуация преодоления помех в установлении контакта для передачи команды – приказа коллективному адресату. Складывается в связи с необходимостью преодолеть рассредоточенность отдельных лиц, составляющих коллектив, и мобилизовать их на исполнение определенных действий. Слогоделение – с сопровождающими его фонетическими явлениями – действует в ограниченном кругу меняющихся от эпохи к эпохе вокативных и императивных форм (каждая из них может совмещать обе функции– оклика – окрика и команды – приказа), обнаруживая особую роль межслоговых пауз. Последние, помимо своей обычной технической функции разделения, получают – подобно знаку желтого в светофоре – специальное императивное значение ‘собраться! приготовится!’, а время этих пауз оказывается функционально наполненным временем. Ср. такие команды, как кру – го ? м! // напра – во ? ! // нале – во ? ! // сми – рно ? ! и др. под., три компонента которых соответственно обозначают: ‘внимание!’ – ‘приготовиться!’ – ‘исполнить!’, причем последний компонент вбирает в себя все значение целого. Ср. точные литературные описания этой семантики: «Мы идем по пустынному развороченному полю… И словно в небесах возникает хрипловатое стремительное “за!”, затем с понижением медленное, словно затаившееся в засаде “пеее” – и внезапно, как выстрел, “вай!”…» (Б. Окуджава. Уроки музыки); «Фельдфебель командовал хрипло, самозабвенно, колонна шла, отбивая шаг, и, когда раздавалось протяжное: “Кру-у-…” – все еще шла, хотя должна была вот-вот с размаху врезаться в решетку… “Гом!” – радостно кричал фельдфебель, и, строго держа равнение, колонна делала полный поворот…» (В. Каверин. Освещенные окна).

Последний пример объясняет также явление передвижки уда-рения при лексикализации отдельных единиц, выходящих из своей специальной сферы в свободное употребление. Помимо широко известных бегом и кругом (а также специализированного шагом в произносимой без слогоделения команде шагом марш!), ср. еще устар. пади! и пади! ‘посторонись! берегись!’ (предостерегающий окрик кучера при быстрой езде) и слушай! ‘внимание!’ (окрик, означающий приказ, или – в ином употреблении – оклик ночных часовых), которые восходят соответственно к пади (из поди ‘пойди’) и слу-шай! Ср.: «Уж темно: в санки он садится. / “Пади, пади!” раздался крик…» (А. С. Пушкин. Евгений Онегин, I, 16); «Люди впереди и сзади; / Не кричит он: “Пади, пади!” / Лишь бичом на воздух бьет…» (И. Мятлев. Сенсации и замечания г-жи Курдюковой…); «Ну, женские и мужеские слоги! / Благословясь, попробуем: слушай! / Ровняйтеся, вытягивайте ноги / И по три в ряд в октаву заезжай!..» (А. С. Пушкин. Домик в Коломне, 26); «…“Слуша-а-а-а-ай!” – раздался в ушах моих протяжный крик. “Слуша-а-а-а-ай!” – словно с отчаянием отозвалось в отдалении. “Слуша-а-а-а-ай!” – замерло где-то на конце света. Я встрепенулся. Высокий золотой шпиль бросился мне в глаза: я узнал Петропавловскую крепость» (И. С. Тургенев. Призраки, XXII, 1864). Ср. еще кругом и исходное устар. кругом: “Прохожий, стой! во фронт! скинь шляпу и читай: / Я воин, грамоты не знал за недосугом. / Направо кругом! / Ступай!..” (И. И. Дмитриев. Эпитафия, 1803–1805). Из редких случаев ср. также: «-…Но – но – но, махонькие! Поворачивайтесь! Целы будете! Все целы будем! <…> Но – но – ноо! С бо-гам!..» (И. С. Тургенев. Стучит! 1874).

4) Ситуация преодоления таких – с точки зрения отправителя речи – коренящихся в сознании адресата препятствий для адекватного понимания содержания передаваемого сообщения, как непонимание или недооценка его важности, значимости, истинности и т. п., реальные или предполагаемые возражения, несогласие, сопротивление и т. п.

В этих условиях на передний план выдвигается и становится определяющим такой признак сегментированного на слоги слова, как увеличение его весомости, его «утяжеление», «усиление» его «проникающей», «пробивной» способности, а основной функцией слогоделения оказывается подчеркивание. Неслучайно в описаниях – характеристиках такого подчеркивающего слогоделения преобладают глаголы подчеркивать, выделять, акцентировать и др. под., свидетельствующие о том, что слогоделение в этой ситуации имеет логико-смысловую основу и ориентацию.

Добиваясь понимания (ср.: «Он стал говорить по слогам, что-бы до меня скорее дошло…» – Б. Егоров. Цветы в чужом саду), говорящий мобилизует весь комплекс выделительно-подчеркивающих и усилительных средств (лексика усиления и подчеркивания, кванторные слова, усилительный повтор и противопоставления, изолирующая парцелляция в конечной позиции, логическое ударение и т. д.) и дополняет его слогоделением как средством предельной силы, чтобы, расчленив звуковую форму слова на части, вынудить собеседника сосредоточить внимание на его смысле и воспринять его целиком.

Пробиваясь к сознанию адресата, говорящий заставляет его прислушаться к необычно выделенному и выдвинутому звучанию, вслушаться в него и проверяет: слышишь? слышите? побуждает его вдуматься в слово: заметь! заметьте! требует понять его смысл: пойми! поймите! и контролирует: понимаешь? понимаете? понял? поняли? понятно? Ср.: «– Нет, я серьезно прошу вас бережнее отнестись к моему ученику… Николай Аполлонович, повторяю вам: бе-ре-жне-е….» (А. Белый. Петербург, 1, VI); «-…Я, брат, в чужие дела не вмешиваюсь. И не только сам не вмешиваюсь, да не прошу, чтобы другие в мои дела вмешивались… Да, не прошу, не прошу, не прошу и даже… запрещаю! Слышишь ли, дурной, непочтительный сын – за-пре-ща-ю!..» (М. Е. Салтыков-Щедрин. Господа Головлевы); «-…Потому, что я не люблю никого. Слышите, ни-ко-го!..» (Ф. М. Достоевский. Братья Карамазовы, IV, 11, III); «– А я сожалею, что у моего агронома недостает экономических знаний… Навоз удорожает зерно, слышите? У-до-ро-жа-ет!..» (В. Пальман. Долинские разговоры); «– И учти, пожалуйста, что он еще и ученый… Вдумайся: у-че-ный! Не только хозяйствен-ник…» (А. Григорьев. Угол падения); «-…Ведь Маркс прямо говорит: развитие экономических формаций суть естественно-исторический процесс. Заметьте: е-сте-ствен-ный!…» (Ю. Давыдов. Глухая пора листопада. 2, 5, 1); «– Экипаж-то все-таки хороший сложился. – Кубики складываются, Максим Петрович… Детские кубики с картинками А экипаж – сколачивается Понимаете? Ско-ла-чи-ва-ет-ся' Годами» (Л Борин Третье измерение), «– А тебе я запрещаю эту дружбу Понял? За-пре-ща-ю' » (Г Демыкина. Была не была, 11), «– В роты, лейтенант, вам понятно? В ро-ты!» (А Ананьев Танки идут ромбом, 10), «– И заметьте никакой самодеятельности' Слышите? Я подчеркиваю ни-ка-кой! Понятно? » (С Кремнев Плотина), «– Какая я тебе “мама" Я твоя тетка Тетка – ясно! – раздельно произносила она вот это "тет-ка”, чтобы я лучше запомнил » (А Харитонов. Тетка) Ср еще «Я спросила, читала ли она „Один день з/к“ и что о нем думает? – Думаю? Эту повесть о-бя-зан прочи-тать и вы-у-чить наизусть каждый гражданин изо всех двухсот миллионов граждан Советского Союза – Она выговорила свою резолюцию медленно, внятно, чуть ли не по складам, словно объявляла приговор » (Л Чуковская Записки об Анне Ахматовой, II)

Произношение сегментированного слова в разных случаях такого рода может варьировать в достаточно широких пределах в зависимости от степени категоричности высказывания, силы послоговых ударений, резкости обрыва слогов и их отстояния друг от друга, особенностей интонирования, отсутствия или наличия и степени экспрессии, осложняющей подчеркивание. Однако есть граница, которая в норме не переступается. Это граница, связанная с длительностью гласных в сегментированных слогах, которая разделяет подчеркивающее слогоделение, апеллирующее к racio адресата речи, и слогоделение при эмфазе и эмоционально-экспрессивных состояниях, выражение которых движимо чувством и к чувству же и обращается

Подчеркивающее слогоделение не допускает растяжения гласных, которое составляет основу эмфатического выделения слова и, обнажая слоговые границы, может вызывать слогоделение, но лишь в качестве сопутствующего явления Ср «– Давеча негры приезжали… Че-е-рные!..» (Ю Пахомов. Случай с Акуловым), «– Ну, чего ты, глупышка? – Они сме-ю-ут-ся…» (В Кетлинская. Вечер Окна Люди), «– Ну, царь взял туфельку, посмотрел А туфелька была та-а-а-кая хорошая…» (В Вересаев Порыв, 1), «– Может, выйдете, ребята? – Че-е-го? – с угрозой спросил долговязый» (А. Дементьев. Шарики) и т. п. (см. об этом в работе [Пеньковский 1974: 120–122].

Показательно, что в условиях, когда говорящий вынужден по тем или иным причинам задержать, затормозить, задавить экспрессию, чтобы скрыть ее от других, и, следовательно, должен заставить себя удержаться от растяжения гласных как основного средства ее выражения, эту функцию принимает на себя слогоделение. Ср. примеры, свидетельствующие о таком «минус-растяжении»: « – Го-спо-ди! – тихонько проговорила я, еле сдерживая рвущуюся наружу радость…» (Е. Долинова. Отправляемся в апреле); «Рот его перекосился, точно ему было страшно трудно разжать челюсти. – Бар – чук! – выговорил он тихо…» (К Федин. Братья); «– Может, он остался у нее ночевать? – “Но-че-вать?!” – Димка произнес это сквозь зубы, с озлоблением…» (Г. Боровиков. Перед наказанием); «– Парашют у него не раскрылся. – Па-ра-шют… – прошептал в ужасе Тихомиров…» (В. Савицкий. Парашют) и т. п. Cр. еще:«…“Софокл”, ну, “Софокл” холодноватые стихи, сказала я, но это не резон, чтобы их не печатать… – Холодноватые?! – с яростью произнесла Анна Андреевна. – Рас-ка-лен-ны-е! – произнесла она по складам, и каждый слог был раскален добела» (Л. Чуковская. Записки об Анне Ахматовой, II). Сходное явление имеет место в музыке – в певческой речи, – где растяжение гласных образует нейтральный фон и выразительным средством служить не может и где поэтому средством передачи эмфазы становится слогоделение. Ср. использование этого приема в хоре слуг Черномора в опере М. И. Глинки «Руслан и Людмила» (ср.: [Оголевец1960: 315].

Сказанным, разумеется, далеко не исчерпывается круг проблем и вопросов, которые таит в себе слогоделение как особый произносительный тип речи. Многое здесь требует уточнения и проверки (и, в частности – инструментальными методами). Многое же еще предстоит открыть, ибо здесь скрещиваются интересы интонационной фонетики и акцентологии, экспрессивной и экстранормальной фонетики, фонетики певческой речи и стиховедения, синтаксиса диалога и психолингвистики… И как было сказано когда-то, «мнози же и по нас егда рекут, но никто же все богатество истощити возможет. Таково бо есть богатества сего естество» (Иоанн Златоуст).

Литература

Аванесов 1954 – Аванесов Р. И. Русское литературное произношение. М.: Учпедгиз, 1954.

БАС – Словарь современного русского литературного языка: В 17 т. М.; Л.: ПАН, 1950–1965.

Калнынь 1981 – Калнынъ Л. Э. О функциональном значении явлений слога//Известия АН СССР: Серия литературы и языка, 1981. Т. 40. № 4.

Лотман 1973 – Лотман Ю.М. О двух моделях коммуникации в системе культуры // Труды по знаковым системам, VI. Тарту, 1973.

MAC – Словарь русского языка: В 4 т. М.: Русский язык, 1986.

НСРЯ – Новый словарь русского языка. М.: Русский язык, 2001.

Оголевец 1960 – Оголевец А. Слово и музыка. М.: Музгиз, 1960.

Ож. – Ожегов С.И. Словарь русского языка. М.: Русский язык, 1975.

ОШ – Ожегов С. И. Шведова Н. Ю. Толковый словарь русского языка. М., 1997.

Панов 1979 – Панов М В Современный русский язык: Фонетика. М.: Высшая школа, 1979.

Пеньковский 1973 – Пеньковский А. Б. О фонетическом словообразова-нии русских междометий // Проблемы теоретической и прикладной фонетики и обучение произношению. М, 1973.

Пеньковский 1974 – Пеньковский А. Б. О некодифицированных явлени-ях русской орфографии (о написаниях типа иду-у, оч-ченъ) // Нерешенные вопросы русского правописания. М.: Наука, 1974.

СТРЯ – Современный толковый словарь русского языка. СПб., 2001.

СЦРЯ – Словарь церковнославянского и русского языка, составленный Вторым отделением Императорской академии наук. СПб., 1867.

Уш. – Толковый словарь русского языка: В 4 т. / Под ред. Д. Н. Ушакова. М., 1940.

Шмелев 1967 – Шмелев Д. Н. Проблемы семантического анализа лексики. М.: Наука, 1967.

Щерба 1974-а – Щерба Л.В. О разных стилях произношения и об идеальном фонетическом составе слов (1915) // Языковая система и речевая деятельность. Л: Наука, 1974.

Щерба 1974-б – Щерба Л. В. Теория русского письма (1942–1943) // Л В Щерба Языковая система и речевая деятельность. Л.: Наука, 1974.

 

«Я знаю Русь, и Русь меня знает»

Работая над «Ревизором», Гоголь, разумеется, не мог предполагать, что в ходе развития русского литературного языка спор двух Петров Ивановичей по поводу слова «э» будет перефразирован и отольется в вопрос «Кто первым сказал “э”?», ставший крылатой, лишенной автора фразой – формулой бесчисленного множества споров об авторском праве на слово.

Не мог он предполагать и того, что в ходе живого литературного процесса и его литературоведческого отражения вся эта история почти буквально повторится на другом материале и сам он – посмертно – окажется причастным к возникшему в связи с этим спору. Это тлеющий многие годы в петите комментариев к литературным и литературоведческим текстам и время от времени вспыхивающий беглыми огоньками кратких реплик критиков, публицистов и филологов спор о том, кому принадлежит вынесенная в заглавие фраза «Я знаю Русь, и Русь меня знает».

Эта крылатая фраза, которую сегодня могли бы с первоначальной интонацией повторить и, можно полагать, действительно повторяют про себя, вдохновляясь ею, многие участники острых идеологических, общественно-политических, экономических и литературных дискуссий и споров, достаточно широко известна из монологов главного героя повести Ф. М. Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели» (1859). Обличая русских писателей в том, что они («все эти Пушкины, Лермонтовы, Бороздны») искажают облик русского мужика, Фома Опискин требует, чтобы они изобразили «этого сельского мудреца в простоте своей, пожалуй, хоть даже в лаптях – я и на это согласен, – но преисполненного добродетелями, которым – я это смело говорю – может позавидовать даже какой-нибудь слишком прославленный Александр Македонский. Я знаю Русь, и Русь меня знает, потому и говорю это» [Достоевский 1972: 3, 68].

Как было замечено еще А. А. Краевским, в образе Фомы Фомича Опискина нашли отражение некоторые особенности личности Гоголя в последнюю «грустную эпоху его жизни» [Достоевский 1935: 525]. Это наблюдение, ставшее, по словам акад. М. П. Алексеева (ссылающегося на утверждение Л. П. Гроссмана, см. [Чудаков 1977: 484, сн. ]), «устной легендой» [Алексеев 1921: 56], было развернуто Ю. Н. Тыняновым, который в специальной работе [Тынянов 1921] обосновал понимание повести Достоевского и его героя как особого типа глубокой и тонкой пародии на Гоголя, его личность, систему взглядов, язык и стиль его произведений. Он убедительно показал, что высказывания, речи и проповеди Фомы Фомича Опискина во многом – своим содержанием и строем, духом и формой – связаны прежде всего с проповеднически-учительной книгой Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями». В одном из сопоставлений Тынянов приводит и тот пассаж с изложением взглядов Фомы Фомича на литературу, который завершается нагло-самонадеянной фразой о Руси.

Подчеркивая в этом обширном отрывке целый ряд слов и выражений, которые он рассматривает как прямые цитаты из Гоголя или как гоголевские реминисценции [Тынянов 1977: 219–220], сам Тынянов эту фразу не выделяет и не анализирует. Но поскольку весь монолог Фомы Фомича о литературе интерпретируется как пародийное воспроизведение взглядов Гоголя, фраза о Руси тоже может быть понята как гоголевская.

Она может быть понята как гоголевская, поскольку вбирает в себя и воплощает один из важнейших идеологических комплексов последнего периода духовной и творческой жизни Гоголя в целом, «Выбранных мест из переписки с друзьями» [Гоголь 1987] в частности и в особенности. Можно утверждать, что ни в одном другом тексте этого времени сопряжение ключевых слов-понятий знать (понимать, любить и т. п.) и Русь – Россия во всех формах, составляющих их парадигмы, и в соединении с подразумеваемыми или наличными местоименными кванторами всеобщности (всё, все, никто и т. п.) не достигало того уровня частоты, который характеризует их употребление в этой удивительной книге Гоголя, «вызвавшей» его «на суд перед всю Россию» [Гоголь 1987: VI, 437]: «Все мы очень плохо знаем Россию…» [Там же: 241]; «Велико незнанье России посреди России» [Там же: 261]; «А Вы понадеялись на то, что я знаю Россию, а я в ней ровно ничего не знаю…» [Там же: 264]; «Ты думаешь, что все обстоятельства России тебе открыты?» [Там же: 300]; «И меня же упрекают в плохом знаньи России!» [Там же: 242]; «Мне становилось страшно за Россию» [Там же: 274]; «И услышал себе болезненный упрек во всем, что ни есть в России…» [Там же: 245]; «Нужно любить Россию!» [Там же: 253]; «Если только возлюбит русский Россию, возлюбит и все, что ни есть в России…» [Там же: 254]; «Но прямой любви еще не слышно ни в ком… Вы еще не любите Россию…» [Там же: 254] и многое другое подобное.

Она может быть понята как гоголевская еще и потому, что полностью соответствует верхнему полюсу тех резких колебаний между самоуничижением до самооплевывания и самовозвеличением, которые объединяют обе эти фигуры – художественный образ и предполагаемый прототип – безразлично, в подлинно ли серьез-ном их самосознании и самоощущении или в намеренной игре на аудиторию, и независимо от степени обоснованности той или иной их самооценки. Это последнее обстоятельство очень важно, так как нужно признать, что у Гоголя были все основания думать о себе этой или подобной фразой: он, действительно, знал Русь, и Русь, действительно, его знала. Знала и давала ему знать это устами его друзей и почитателей.

Гоголь писал им так: «…Слух о них [о моих сочинениях] обойдет всю Россию…» (Н. Я. Прокоповичу 16 мая 1843); «Печатаю я ее [“Выбранные места…”] в твердом убеждении, что книга моя нужна и полезна России…» (Л. К. Вьельгорской, 16 янв. 1847); «Хотел бы я, чтобы по прочтении моей книги люди всех партий и мнений сказали: „Он знает, точно, русского человека…“ (А. М. Вьельгорской, 29окт. 1848)ит.п.

И они отвечали ему: «Скажу вам… от России, что вас все знают, все читают…» (А. О. Смирнова, 14 янв. 1846); «Да, да, вся Рос-сия устремила на тебя полные ожидания очи…» (С. П. Шевырев, 29 июля 1846); «Я хочу вполне насладиться… полным торжеством вашим на всем пространстве Руси…» (К. С. Аксаков, 27 ав. 1849); «Я, как и вся Россия, вероятно, ожидаю с нетерпением новое творение вашего пера…» (А. М. Вьельгорская, 17 янв. 1850) и т. п. [Гоголь 1988].

Двум голосам этого эпистолярного диалога точно соответствуют по смыслу и тону две части хвастливой фразы Фомы: «Я знаю Русь, и Русь меня знает».

В этой связи следует отметить, что еще при жизни Гоголя (и притом с неприкрытой отсылкой к Гоголю) эту фразу именно как гоголевскую, органично входящую в контекст гоголевских тем и мотивов, использовал Новый Поэт (псевдоним И. И. Панаева – см. [Панаев 1889]), опубликовавший в «Современнике» за 1847 г. (Т. IV. № 12. «Смесь». С. 187) – вслед за резчайшей критикой «Выбранных мест…» в рецензии В. Г. Белинского («Современник», 1847. Т. 1. № 2) и в «Письмах к Гоголю» Н. Ф. Павлова («Современник». Т. 1. № 5, 8) – прозаически-стихотворную пародию на лирические отступления Гоголя, которая завершается следующей декларацией: «…скажу, отбросив всякое самолюбие, но с полным сознанием собственного достоинства, как сказал некогда о себе один русский писатель: “Я знаю Русь – и Русь меня знает”…» [Виноградов 1976: 325].

Именно как гоголевская эта фраза нередко и понимается. При-чем как гоголевская в обоих возможных значениях этого относительного прилагательного: как «принадлежащая Гоголю» и «написанная по-гоголевски, в духе и в стиле Гоголя».

Можно полагать, что именно это второе значение имел в виду В. И. Кулешов, когда в своей недавней книге о жизни и творчестве Ф. М. Достоевского охарактеризовал (без ссылок и разъяснений) автопанегирик Фомы как «чисто гоголевскую фразу» [Кулешов 1979].

Ключевое слово «чисто», по-видимому, исключает возможность другого понимания. Так же, как чисто пушкинская легкость стиха – это признак, который можно приписать любому поэту, пишущему по-пушкински, кроме самого Пушкина; как чисто рембрандтовское освещение – это характеристика живописи кого угодно, но только не Рембрандта, – так чисто гоголевская фраза в устах Фомы Опискина – это, конечно, фраза в стиле Гоголя, но не фраза Гоголя.

Эту языковую тонкость, очевидно, не учел И. Золотусский, когда в своей резкой, во многом справедливой статье «Доколе?», обличающей литературоведческое невежество [Золотусский 1987], безоговорочно вложил в слова В. И. Кулешова тот смысл, которого они скорее всего не имеют («принадлежащая Гоголю»), чтобы затем так же безоговорочно обличать его и в незнании гоголевских текстов, и в незнании того, кто является действительным автором этой сакраментальной фразы, а значит, и стоящего за ним обширного круга литературных фактов, а заодно и в незнании материалов полного академического собрания сочинений Ф. М. Достоевского: «…эта фраза, ставшая крылатой, произнесена вовсе не Гоголем, а Н. Полевым в предисловии к его роману “Клятва при гробе Господнем”, о чем есть соответствующие примечания к повести “Село Степанчиково и его обитатели” в полном собрании сочинений Ф. М. Достоевского…» [Золотусский 1987: 48].

На эти же примечания ссылается и А. П. Чудаков, автор комментария [Чудаков 1977] к указанной выше статье Ю. Н. Тынянова [Тынянов 1921], также характеризующий фразу Фомы как «слова Н. А. Полевого» [Чудаков 1977: 489].

Авторы указанных А. П. Чудаковым и И. Золотусским примечаний к тексту «Села Степанчикова…» действительно утверждают, что слова «Я знаю Русь, и Русь меня знает» принадлежат Н. А. Полевому, и, отмечая, что «формулу эту неоднократно цитировал в полемике с Полевым В. Г. Белинский», приводят соответствующий отрывок из подлинного текста Н. А. Полевого [Достоевский 1972: 511].

До этого аналогичные наблюдения были сделаны авторами словаря крылатых слов Н. С. и М. Г. Ашукиными, которые, исправляя ошибку С. А. Венгерова, приписавшего (в комментариях к Полному собранию сочинений В. Г. Белинского 1901 г.) эту фразу Ф. В. Булгарину называют ее автором Н. А. Полевого и также пере-печатывают обширную цитату из его текста [Ашукины 1955: 624].

Однако еще раньше – скрыто уточняя Ю. Н. Тынянова – на Н. А. Полевого как автора крылатой фразы о Руси в своих работах 20-х годов указывал В. В. Виноградов (см. [Виноградов 1976: 67, 239–240 и ел. ]).

Но что же все-таки и как говорит Н. А. Полевой?

В обширном предисловии (10 страниц отдельной – римской – пагинации) к роману «Клятва при гробе Господнем. Русская быль XV века». Москва. В университетской Типографии. 1832 – оно озаглавлено: «Разговор между сочинителем русских былей и небылиц и читателем» – Н. А. Полевой, опровергая обвинения журналистов, литераторов и критиков, которые пишут против него «в стихах и прозе, критических статейках, эпиграммах, водевилях и сатире», обращается к читателю со следующими словами: «Но кто же говорит и беспрестанно твердит вам о моем отступничестве, отречении от русского, нелюбви к Руси?… Те, которые ничего не читают, не пишут, а составляют зевающую толпу вокруг пишущих. Но кто читал, что писано мною доныне, тот, конечно, скажет вам, что квасного патриотизма я точно не терплю, но Русь знаю, Русь люблю, и еще более – позвольте прибавить к этому – Русь меня знает и любит» (с. IX–X).

Совершенно очевидно, что в этом заявлении, сделанном в пылу мысленного спора с недоброжелателями, чем и объясняется пафос автора и вызванное им преувеличение собственного значения, есть мысль, выражаемая крылатой фразой «Я знаю Русь, и Русь меня знает», есть весь необходимый материал для выражения этой мысли или, точнее, для создания формы выражения этой мысли, но нет еще самой фразы. Точно так же, как нет крылатого вопроса «Кто первый сказал “э”?» в гоголевском диалоге Бобчинского и Добчинского и как нет еще деревянной скульптуры Эрьзи в диком корне, в котором она позднее будет угадана и из которого будет вырезана.

Крылатая фраза «Я знаю Русь, и Русь меня знает» отливалась и выковывалась из материала, предоставленного Полевым, и закалялась и оттачивалась в журнальной полемике, в сатире, критике и публицистике 30-40-х годов XIX в.

Так, по указанию Ашукиных, через два года после выхода романа Полевого, в 1834 г., в Москве появляется анонимная сатира «Подарок ученым на 1834 год. О царе Горохе…», в которой представлено заседание философов и историков, обсуждающих вопрос о том, где и когда царствовал этот царь. Среди участников обсуждения выведен и Полевой. Отрицая значение тогдашних авторитетов исторической науки, он хвастливо и самонадеянно заявляет: «Я историк; с гордым сознанием говорю: Я историк! Я знаю Русь, – и меня знает Русь!» [Ашукины 1955: 624]. Здесь уже сделано почти все, что нужно: сырой материал обработан и убрано все лишнее. Но еще не определилась ритмика фразы, не сложилась расстановка сильных и слабых акцентов на определенных членах этой двух-колонной структуры.

Несколькими годами позднее, в рецензии на «Очерки русской литературы» Н. А. Полевого (1839 г.), В. Г. Белинский писал:«…Со-знание собственного величия свойственно всякому великому человеку… Полевой, упоминая о Гёте и Суворове, говорит о своих драматических пьесах… что ж тут удивительного? Это еще довольно скромно, а вот был на святой Руси человек, который печатно сказал о себе: “Я знаю Русь, а Русь знает меня”. Кто бы, вы думали, был этот великий человек?… Конечно, Петр Великий, который мощною рукою выдвинул Россию во всемирную историю, указал ей в будущем всемирное первое место и тем изменил грядущие судьбы целого мира, целого человечества?… Или Суворов?… Или, может быть, Пушкин… Нет, не они сказали о себе эту громкую фразу, а все он же, все господин же Полевой…» [Белинский 1953: 3, 500]. Поиск, как видим, продолжается.

И только в следующем, 1840 г., все окончательно становится на свои места и фраза обретает завершенную и совершенную форму. Воздавая должное Крылову, В. Г. Белинский писал: «Честь, слава и гордость нашей литературы, он имеет право сказать: “Я знаю Русь, и Русь меня знает”, хотя никогда не говорил и не говорит этого» [Белинский 4: 151].

В последующие годы и сам Белинский, и другие авторы (ср. цитированный выше текст Нового Поэта) пользовались, насколько можно судить по имеющимся данным, именно этим последним вариантом, получающим таким образом каноническую форму. Именно его и вложил Ф. М. Достоевский в уста своего героя, воспользовавшись им как готовым – прошедшим боевые испытания на ближних полигонах – публицистически заостренным языковым оружием и не имея никакой необходимости обращаться к далекому, четвертьвековой давности первоисточнику – роману Н. А. Полевого.

Однако в распоряжении Ф. М. Достоевского была не просто апробированная в боевых жанрах литературы готовая крылатая фраза – формула публичного осмеяния хвастовства, самонадеянности и гордыни. В его распоряжении было нечто значительно более сильное – готовый опыт ее художественного применения. Опыт ее использования в качестве одного из важнейших средств создания пародийного художественного образа. Помимо указанной В. В. Виноградовым в другой связи пародии Нового Поэта, здесь имеется в виду не привлекавшийся до сих пор к сопоставлениям роман И. И. Лажечникова «Басурман» (1838), пользовавшийся широкой популярностью и неоднократно переиздававшийся [Лажечников 1989].

В ряду персонажей второго плана особое место в этом романе занимает фигура Бартоломея (Варфоломея), «книгопечатника» и «переводчика великого государя». Уроженец Лейпцига-Липецка, он по неблаговидным причинам был вынужден бежать в Московию, где принял православие, «выучился по-русски и начал исправлять должность переводчика немецких бумаг и толмача немецких речей». Все в нем вызывает отвращение: «обнаженные поляны на голове», «множество иероглифов» на лбу, «маленькие глазки, выражающие неравнодушие к женскому полу», чудовищный нос («чудо из носов! он к корню сузился, а к ноздрям расширился наподобие воронки и был весь испещрен пунцовым крапом»), но зато не губы, а «губки, умильно вытянутые вперед», словно он готовился «играть на флейте» и т. п. Он нелепо сложен и хромает («одна нога, любя подчиненность, всегда дожидалась выхода другой»). Говорит он, «нежно осклабясь» и «с ужимками», «делая на каждом слове и едва ли не на каждом слоге запятые, как он делает их ногой». Он – чревоугодник и пьяница («частый посетитель виноградников господних»), развратник и сводник, собиратель и «разносчик вестей и сплетен», мелкая душонка, человек без чести, издевающийся над слабыми, пресмыкающийся перед сильными, готовый продать и предать, бесстыдный лжец и самонадеянный хвастун…

Этот гротескный образ, на создание которого Лажечников не пожалел самых ядовитых красок, – злая и злобная пародия на Н. А. Полевого. Тесно связанный с «Московским телеграфом» (1825–1834), редактором и издателем которого был Н. А. Полевой, И. И. Лажечников хорошо знал того, чей реальный облик получил столь резко недоброжелательное и искаженное отражение в нарисованном им портрете.

При том, что некоторые из отмеченных выше характеристик Бартоломея заведомо вымышлены, а другие представляют реальные признаки прообраза в извращенном до неузнаваемости виде, в соответствии с законами поэтики гротескового кривозеркалья, есть еще и третьи, обеспечивающие безошибочное опознание оригинала – цели и мишени, в которую метил автор. Так, Бартоломею – «сорок с походцем», и Н. А. Полевому (1796–1846) в 1838 г. сорок два года; Бартоломей прибыл в Московию из Липецка (Лейпцига), как Н. А. Полевой в Москву из Курска; Бартоломей – немец, и Н. А. Полевой из трех европейских языковых культур ориентирован прежде всего на немецкую (ср. его «Эмму», повесть из немец-кой жизни; «Блаженство безумия» и др.); Бартоломей – страстный собиратель русских народных песен, а Н. А. Полевой, как он сам себя называет, – «сочинитель русских былей и небылиц»; Бартоломей намеревается издать собранные им песни и уже подготовил для этого будущего издания «целый том предисловия», а Н. А. Полевой – известный издатель и автор романа с поразившим современников предисловием длиною в 10 страниц…

Обращает на себя внимание и то, что, представляя своего героя как переводчика великого государя, Лажечников постоянно называет его «книгопечатником», хотя сам же отмечает, что единственной продукцией его печатного станка были устные сплетни. Для других персонажей романа он также всегда переводчик, да и сам он, говоря о себе, называет себя переводчиком. Обращаясь к послу Фридриха III, барону Эренштейну («рыцарь Поппель»), он восклицает: «Без хвастовства сказать, высокомощнейший посол, мне стоит только намекнуть, уж во всех концах города кричат: быть посему! дворской переводчик это сказал. О, Русь меня знает, и я знаю Русь!»

Фраза о Руси – последняя точка в удостоверении личности Николая Алексеевича Полевого, стоящего за Бартоломеем. Она же – кульминационная вершина, то, что называется pointe, этого художественного образа. Проговорив ее, Бартоломей неизбежно исчерпывает свое романное существование и сходит со сцены, терпя полное и сокрушительное поражение.

С формальной стороны эта фраза – последний вариант обсуждаемой здесь формулы (осталось лишь изменить порядок частей) на пути к тому завершенному, каноническому ее виду который она получит, как уже говорилось, двумя годами позднее, под пером В. Г. Белинского в 1840 г.

Но этот вариант исключительно важен не только тем, что он последний. Именно здесь, в романе Лажечникова, в целостном кон-тексте художественного образа фраза о Руси напитывается таким ядом сарказма, получает такую экспрессивную силу, которых она не имела и не могла иметь на предшествующих этапах ее развития.

Используемая в журнальной полемике 1832–1838 гг., она, как бумеранг, постоянно возвращалась к тому, кто подготовил ее рождение, сказав о себе то, что в значительной мере соответствовало действительности, но сказав так, как не должен был, как не имел права говорить о себе, как о нем могли и имели право сказать толь-ко другие. Многократно адресуемая непосредственно самому Полевому, она упрекала в повышенном самомнении и иронизировала над нескромностью. Под пером Лажечникова, пройдя через образ полнейшего ничтожества, она получила силу издеваться над самонадеянностью, язвить хвастливое невежество, бичевать наглость. Именно такой и получил ее Достоевский, завершивший формирование ее внутреннего содержания в системе того нового художественного целого, каким является фигура Фомы Фомича Опискина.

Таким образом, крылатая фраза «Я знаю Русь, и Русь меня знает» не может и не должна приписываться Полевому. Он не был ее автором, и он давно перестал быть ее осмеиваемым адресатом. Кривое зеркало лажечниковского гротеска и течение времени, размывающего аллюзии и ассоциативные связи, настолько развели их, что уже в 1858 г. М. Н. Лонгинов вынужден был напомнить читателям о том, кто стоял первоначально за хорошо знакомой им фразой о Руси [Лонгинов1915: 510–511]. Она оторвалась от Полевого и зажила своей самостоятельной художественной жизнью. Как было показано выше, ее окончательная форма принадлежит Белинскому. Ее внутреннее содержание – Лажечникову и Достоевскому.

Таким образом, следует прийти к выводу, что вопрос «Кто первый сказал “э”?» в отношении литературно-языковых явлений такого рода должен быть дополнен вопросом «Кто первый сказал “э” по-современному?». Поиск ответов на этот вопрос, какими бы мелкими и частными ни казались вызывающие его «э»-факты, оправдан уже потому, что «таким образом разыскиваются утерянные ключи к тем сторонам художественного произведения, которые были остро действенными в эпоху его появления» [Виноградов 1976: 67]. Как сказал когда-то В. О. Ключевский, «важно не только то, от чего что произошло; еще важнее то, что в чем вскрылось».

Литература

Алексеев 1921 – Алексеев М. П. О драматических опытах Достоевского //Творчество Достоевского. Одесса, 1921.

Ашукины 1955 – Ашукин Н. С. Ашукина М. Г. Крылатые слова. М., 1955.

Белинский 1953 – Белинский В. Г. Очерки русской литературы: Сочинение Николая Полевого. 1839. СПб., 2 ч. // Поли. собр. соч. Т. 3. М., 1953.

Белинский 1953 – Белинский В. Г. Басни Ивана Крылова // Поли. собр. соч. Т. 4. М., 1953.

Виноградов 1976 – Виноградов В. Поэтика русской литературы. М., 1976.

Гоголь 1988 – Гоголь Н. В. Выбранные места из переписки с друзьями //Собр. соч.: В 7 т. Т. VI. М., 1986.

Гоголь 1988 – Переписка Н. В. Гоголя. В 2 т. М., 1988.

Достоевский 1935 – Ф. М. Достоевский: Материалы и исследования. Л., 1935.

Достоевский 1972 – Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Т. 3. Л., 1972.

Достоевский 1973 – Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Т. 5. Л., 1973.

Золотусский 1987 – Золотусский И. П. Доколе? // Литературное обозрение. 1987. № 4.

Кулешов 1979 – Кулешов В. И. Жизнь и творчество Ф. М. Достоевского. М., 1979.

Лажечников 1989 – Лажечников И. И. Басурман. М., 1989.

Лонгинов 1915 – Лонгинов М. Н. Сочинения. Т. 1. М., 1915.

Панаев 1889 – Стихотворения и пародии Нового Поэта (Ивана Ивановича Панаева). 2-е изд. СПб., 1889.

Полевой 1986 – Полевой Н. И. Избранные произведения и письма. Л., 1986.

Тынянов 1921 – Тынянов Ю. Н. Достоевский и Гоголь (к теории пародии). Пг: Опояз, 1921.

Тынянов 1977 – Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 198–226.

Чудаков 1977 – Чудаков А. П. Комментарий IIЮ Н Тынянов Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977.

Алексеев 1921 – Алексеев М. П. О драматических опытах Достоевского //Творчество Достоевского. Одесса, 1921.

Ашукины 1955 – Ашукин Н. С. Ашукина М. Г. Крылатые слова. М., 1955.

Белинский 1953 – Белинский В. Г. Очерки русской литературы: Сочинение Николая Полевого. 1839. СПб., 2 ч. // Поли. собр. соч. Т. 3. М., 1953.

Белинский 1953 – Белинский В. Г. Басни Ивана Крылова // Поли. собр. соч. Т. 4. М., 1953.

Виноградов 1976 – Виноградов В. Поэтика русской литературы. М., 1976.

Гоголь 1988 – Гоголь Н.В. Выбранные места из переписки с друзьями //Собр. соч.: В 7 т. Т. VI. М., 1986.

Гоголь 1988 – Переписка Н. В. Гоголя. В 2 т. М., 1988.

Достоевский 1935 – Ф. М. Достоевский: Материалы и исследования. Л., 1935.

Достоевский 1972 – Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Т. 3. Л., 1972.

Достоевский 1973 – Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Т 5 Л, 1973.

Золотусский 1987 – Золотусский И. П. Доколе? // Литературное обозрение. 1987. № 4.

Кулешов 1979 – Кулешов В. И. Жизнь и творчество Ф. М. Достоевского. М., 1979.

Лажечников 1989 – Лажечников И. И. Басурман. М., 1989.

Лонгинов 1915 – Лонгинов М. Н. Сочинения. Т. 1. М., 1915.

Панаев 1889 – Стихотворения и пародии Нового Поэта (Ивана Ивановича Панаева). 2-е изд. СПб., 1889.

Полевой 1986 – Полевой Н. И. Избранные произведения и письма. Л., 1986.

Тынянов 1921 – Тынянов Ю. Н. Достоевский и Гоголь (к теории пародии). Пг: Опояз, 1921.

Тынянов 1977 – Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 198–226.

Чудаков 1977 – Чудаков А. П. Комментарий// Ю. Н. Тынянов Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977.