1.
Она была Береникой Расина. Всеми фибрами своего искусства она была Береникой Расина. Она стала ею с первого же чтения этой пьесы, когда была еще ребенком, в Институте Почетного легиона. В семье решили, что она хочет стать актрисой, и старались этому помешать. Но она не хотела «быть актрисой», она хотела воплотить Беренику Расина; и ни воля ее отца-полковника (с этой его имитацией изгнания, нет, правда, как вспомнишь его, в парадной форме, клацающего шпорами и указывающего пальцем на дверь отчего дома; «Я отрекаюсь от тебя!»…), ни единодушное мнение ее преподавателей из консерватории (они видели в ней субретку, инженю, любовницу, большую кокетку, примадонну, первую героиню — «широкая палитра ролей, да, темперамент, конечно, но трагедийную роль, что вы!»), ни даже ее крестные тетушки из «Комеди Франсез» («Беренику, куда тебе, моя бедная девочка…») ничего не смогли с этим поделать. Она перенесла отцовскую немилость, не посчиталась с мнением своих учителей, хлопнула августейшей дверью театра и поклялась никогда не играть ни одной роли, кроме Береники (Береники Расина). Но тут началась Первая мировая война; отца как громом поразило, он умер, оставив ей, несмотря на все свои проклятия, одно из самых больших состояний в их кругах. Она пригласила Тита и Антиоха из бывших своих товарищей по выпуску и наконец смогла выступить в роли Береники. Одни критики заметили кокетливый блеск у нее в глазах, другие упрекали ее в слишком гибком теле или живости движений, а один даже расслышал невыводимую веселость в ее голосе, слишком юном к тому же; в общем, все клеймили радость жизни, которая никак не вязалась с образом царицы Палестины, выбранной из всех женщин будущим императором вселенной, но вынужденной пожертвовать своей любовью законам Рима. Нет, решительно эта Береника была слишком живой. «Не хватает мраморности», — заключил самый влиятельный из критиков.
Прохладный прием публики расстроил ее не больше, чем ирония газетчиков. В течение многих лет она выступала каждый вечер в роли Береники перед почти пустым залом. Ее собственное состояние компенсировало — почти полностью — нехватку сборов, дирекции театров приглашали ее с закрытыми глазами. Что до ее партнеров, хорошо вознаграждаемых, они безошибочно подавали свои реплики в нужный момент. Вот так годы напролет она, одна в мире, играла Беренику Расина. Пусть аплодисменты были жидковаты, Беренику в ее душе, очевидно, подпитывали иные силы. Никто и не думал спрашивать у нее, что же подогревало такое рвение. Невозмутимая, она каждый вечер перед лицом всеобщего безразличия отстаивала любовь Береники против законов Рима.
Ни на что уже не надеясь, ее близкие (честно говоря, они просто решили держаться подальше) оставили ее в покое. Кроме того, когда она стала планировать турне по Южной Америке, на набережной д’Орсэ нашелся влиятельный дядюшка, который подсуетился, чтобы облегчить ей задачу: «Хорошая мысль, пусть едет играть перед индейцами». И она поехала играть, в том числе и перед индейцами. Каракас, Богота, Кито, Лима, Сантьяго, Буэнос-Айрес, Монтевидео, Асунсьон, Рио-де-Жанейро, Сальвадор, Сан-Луис да Маранхао, Белем… Ее счастливый голос прозвучал даже в Розовой опере Маноса, на берегах Амазонки, под шорох крыльев летучих мышей.
Манос был предпоследним этапом ее южноамериканского турне.
А представление, данное в Терезине, прозвенело последним звонком в ее карьере.
…
Я соглашаюсь жить, исполнив твой приказ.
Прощай и царствуй, друг. Не будет встреч у нас.
…
После вежливых протокольных аплодисментов занавес упал над сценой театра Мануэля Перейры да Понте Мартинса, в Терезине.
Когда она собиралась уже снимать грим, президент собственной персоной (естественно, она и понятия не имела, что речь идет о двойнике) вошел в ее гримерную. Она увидела его в зеркало: он стоял навытяжку в своей парадной форме. Ей было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что это Тит стоит у нее за спиной. Она обернулась и смерила взглядом мужчину, который не смел ни поднять на нее глаза, ни произнести хоть слово, ни даже пошевелить мизинцем. Одного взгляда было достаточно, чтобы оценить его душу и его тело. Она дошла до того, что вообразила его себе обнаженным под этой его парадной униформой, и почувствовала, как сильно забилось ее собственное сердце под туникой. Из всего этого она заключила, что этот президент находится не на своем месте, что место этого президента рядом с ней и что никакая сила в мире не сможет помешать им любить друг друга. Словом, она стала Береникой по-настоящему, той Береникой, которой она решила стать в тот далекий вечер в школе, когда первое же чтение пьесы наполнило ее мстительной яростью. На этот раз сама Береника задумала похитить Тита! Влюбленная женщина собиралась покорить Рим и отомстить за царицу Палестины. Любовь заставила ее вмешаться в политику! Трагедийная актриса утирала все те слезы, которые были пролиты ее предшественницами в этой роли: Адриенной Лекуврер, мадемуазель Госсен, Юлией Барте, необъятной Сарой Бернар, которая столь часто вызывала у нее слезы своей игрой. Она отомстила также и за бесчисленные толпы зрительниц с разбитыми сердцами, отомстила за промокаемые платочками глаза, утираемые носики, молча сжимаемые пальцы, сдерживаемые рыдания! А если говорить более прозаически, она отомстила за все страсти простых людей, положенные на алтарь скромных обязанностей, за любовь, попранную заводом, ателье, офисом, торговлей, лицеем, казармой, жатвой, приливом, за сам театр, за карьеру, карьеру, карьеру!
…
Во имя всех влюбленных женщин она похитила этого Тита тропиков, и больше уже никто ничего о них не слышал.
2.
Прежде чем бежать со своей Береникой, влюбленный двойник, ища себе замену, наткнулся на близнецов. Это была невероятная удача: два двойника за голову одного! Два взаимозаменяемых Перейры. Два монозиготных президента. Обеспеченное продолжение даже в случае смерти, удара молнии, ларингита или побега. Одно натаскивание для обоих сразу, причем с небывалой требовательностью, проводимое псевдопрезидентом, которого неотложная любовь превратила в грозного педагога:
— И два двойника легко заменимы, — орал он, потрясая своим парабеллумом, — стоит только поверить в сходство!
Эти близнецы пришли не с горы Понте, как сам Перейра, не с восточной равнины или из окрестностей Терезины, как двойник-цирюльник или влюбленный двойник, нет, они были уроженцами Севера, явились с той северной границы, которую некогда опустошил Генерал Президент под тем предлогом, что тамошние крестьяне не желали спускаться в шахты. Они видели, как погибли их отец и мать, которых подвесили за ноги, опустив головой в муравейник. Пока насекомые пожирали лица их родителей, опрокинувшаяся юбка их матери открывала их взглядам то, что они никогда не должны были бы видеть.
Подобный шок, говорил себе один из наемных двойников, гарантировал абсолютную лояльность обоих братьев по отношению к новому президенту. Ведь это он казнил мясника Севера! А качество этой верности, судил он, с лихвой компенсировало небольшое несходство, которое могли заметить, если бы сопоставили близнецов с официальным портретом Перейры. Надо признать, что этому портрету был уже не один год, и странно было бы требовать от двух сорокалетних, чтобы они до последней черточки походили на двадцатипятилетнего путчиста.
— Сходства страстно желают! — орал тем не менее наемный двойник, выхватывая уже в который раз свой пистолет из кобуры.
_____
Короче, как только они были достаточно натасканы и еще больше запуганы, стали тянуть соломинку, чтобы узнать, который из двойников-близнецов выйдет первым.
3.
Итак, один из близнецов заступает на президентский пост. Как и все предшествующие двойники, он начинает играть роль фиктивного президента с сомнением, с опасением, с тщательностью и наконец с энтузиазмом; затем он успокаивается, начинает скучать и решает, в свою очередь, свалить. Дело в том, что он тоже подумал, что нашел свое «истинное призвание» (вечно эта забота «стать самим собой»). Но этот двойник не желает быть ни актером, ни робким вздыхателем. У него не вызывает никаких чувств Береника, и к кинематографу у него нет никакого пристрастия. Это прагматический характер, наделенный прекрасным синтезирующим умом. Едва обосновавшись в Терезине, он одним взглядом оценивает ограниченность президентской власти. Он очень быстро приходит к выводу, что президент — настоящий президент — обладает властью, не более реальной, чем власть его, двойника. Он отмечает, что все находится в руках больших компаний. В то время как президент или его двойник разглагольствуют перед толпами преданных простаков, настоящая власть процветает underground, как выразился сэр Энтони Кальвин Кук, посол Великобритании (сын того, который занимал этот пост при настоящем Перейре). Новый двойник очень быстро понимает, что самая мелкая должность в совете администрации какой-нибудь компании, где речь идет о никеле, серебре, золоте, нефти или акмадоне, гарантирует более выгодную власть, чем это амплуа кочующего златоуста, над которым, похоже, смеются все главы государств. Ночью его открытые глаза рисуют план будущей карьеры на потолке его комнаты. Он представляет себе недра Терезины со всеми ее природными богатствами как территорию без границ, где разработка одной-единственной жилы здесь, у него под ногами, может вывести его нежданно-негаданно на другой край континента с огромным состоянием за душой. Другими словами, если он и желает власти, то той, которую дает богатство. Он убеждается в этом все больше и больше: покинуть Терезину, чтобы окунуться в деловой мир, это все равно что выпрыгнуть из банки, чтобы править планетой.
При этом он не пренебрегает репрезентативными обязанностями. При нем церемонии, организованные в честь Перейры, становятся пышнее, это время, когда, рассредоточившись на рыночных площадях, люди Геррильо Мартинса заставляют народ петь:
Наконец настает день, когда этот третий двойник объявляет своему брату-близнецу о своем уходе: «Ладно, братец, побаловались и хватит, я отправляюсь делать себе состояние, а тебе остается роль золотой рыбки».
4.
Четвертый двойник настолько же разнится душой со своим братом-близнецом, насколько напоминает его по внешности и уму. Как и брат, он быстро постигает могущество крупных компаний, по сравнению с которым президентский пост можно мягко назвать незначительным, он также понимает, что законы, принятые здесь, наверху, имеют единственной целью гарантировать обворовывание недр зарубежными представителями. Он усматривает в этом посыл к революции, но в то же время он слишком хорошо помнит, с какой дикостью олигархи подавили восстание Севера. Его брат и он совершенно по-разному отреагировали на казнь родителей. Брат решил примкнуть к тем, кто одержит верх, кем бы они ни оказались, как только будет ясно, на чьей стороне удача.
— Потому что недостаточно быть в лагере тех, кто выигрывает, братец, нужно выбирать тех, кто выигрывает всегда.
Он же, напротив, от всего происшедшего почувствовал полное отстранение от этого мира. Зрелище стольких страданий в сочетании с врожденным пониманием человеческих порывов способствовали развитию у него того, что можно было бы назвать добротой без надежды.
Именно эту свою доброту он и поставил на службу соотечественникам, как только его брат-близнец покинул Терезину.
С этой точки зрения он оказался намного лучше всех возможных Перейр. Он не остановился на том, что выслушивал несчастных, обрывая их исповедь доброжелательным «я выслушал тебя», он позволил им вываливать весь мешок своих переживаний, печалей, сожалений, горечи, отчаяния, весь до последней крошки. Он слушал очень внимательно. Он буквально выпивал вас взглядом; можно было поклясться, что он наполняется вашей жалобой. Он предоставлял каждому столько времени, сколько ему было нужно, хоть целый час или даже целую ночь. Никто не спешил, ожидая своей очереди, каждый знал, что придет минута, когда все внимание будет отдано только ему и никому больше. И потом, было что-то успокаивающее в том, чтобы смотреть, как заходит солнце, озаряя своими лучами этого человека, склонившегося над себе подобными с мудростью камня.
Лишь заря нового дня могла положить конец аудиенции; президенту надо было отправляться выслушивать других, под другими цезальпиниями, произносить другие речи, с других крылец.
Если эти речи — повторяемые с точностью до запятой, те самые, которые писал Перейра — продолжали зажигать толпу (величие нации, гордость за принадлежность к ней, славное прошлое, светлое будущее, святость традиции, необходимые усилия, президентская благодарность…), то голос президента, тон этого голоса говорил, как бы между строк, что время уходит безвозвратно и что человек, такой, каким он родился, ничего уже не может с этим поделать. Негласно люди были ему признательны за то, что он давал расслышать правду, стараясь в то же время ободрить их. После того как они выслушивали президента, любовь, которую они к нему испытывали, становилась сродни той любви, которую человек испытывает к самому себе в те редкие моменты, когда, оставив всякие иллюзии и желания, он рад быть никем иным, как самим собой, этим существом, которое дышит. Именно в это время на рыночных площадях стали петь:
Трудно подсчитать, сколько лет Терезина прожила под знаком доброты этого человека: президента любили так, что не замечали, как движется время.
Увы, время шло неумолимо; время изнашивало его. Изнуренный бессонными ночами и бесконечными переездами, раздавленный грузом того, что ему приходилось выслушивать — и переживать, — уставший заставлять свой голос противоречить своим словам, он таял на глазах. Его суставы начали пухнуть, его члены искривились до такой степени, что, когда ему случалось отдыхать, лежа в гамаке в одних трусах, его форма, повешенная тут же на стуле, сохраняла выпуклости в тех местах, куда било сопереживание. Нередко ему случалось просыпаться, обнаруживая крестьян, толпящихся вокруг его формы и с обожанием разглядывавших следы, оставленные его увечьями.
_____
Епископ был удивлен (может быть, даже тронут) этим культом, который создали вокруг его крестника.
Он объявил старику да Понте-отцу:
— Твой Мануэль живым попал в вечность; его полюбили беззаветно и навсегда. Вне всяких сомнений, он святой. Кто бы мог подумать, особенно в самом начале?
— Я, — ответил отец.
Что же до его матушки, она подтверждала, по-своему, по-матерински:
— Он, который никогда не любил бакалау ду менино, теперь вылизывает тарелку до последней фасолинки.
5.
Именно этого человека Перейра и уложил пулей между глаз, прежде чем его разорвала толпа и во главе государства встал полковник Эдуардо Рист, друг его детства.
(Достаточно ли это лаконично на ваш вкус, дорогая Соня?)
6.
Случаю было угодно, чтобы в тот же самый день, когда в Терезине разлетелась на куски голова Святого Президента, в Нью-Йорке разыгралась другая драма: его брата-близнеца вышвырнули из крупной компании, контроль над которой он почти уже взял в свои руки. Члены совета администрации, которые собрались, чтобы возвысить его в своем офисе на Уолл-стрит, объявили ему о его отставке. Так решило большинство акционеров тайным голосованием.
— Причины? — спросил отлученный.
— Скандал с акмадоном, — был ответ совета.
Близнец вскинул бровь:
— Вы все дали мне свое согласие, чтобы возобновить этот заем!
— Конечно, конечно, но сама идея была не из лучших, именно вам следовало ее отвергнуть.
«Идея» заключалась в том, чтобы занять у акционеров сногсшибательные суммы, предназначенные для «изысканий» в области добычи акмадона. Если бы эти изыскания — «а в этом не стоило даже сомневаться», гласила реклама — подтвердили «оптимальную эксплуатацию» ценного минерала, компания гарантировала «значительные дивиденды» своим вкладчикам. В том случае, если бы это ни к чему не привело, и без слов было ясно (впрочем, никто об этом и не говорил ни слова), что компании пришлось бы взять новый заем у тех же акционеров, чтобы продолжить «изыскания», естественно, «находящиеся на стадии завершения».
И так далее.
Это превратилось в рутину.
Доходную.
Длящуюся вот уже несколько десятилетий.
— И чем же эта идея нехороша? — спросил близнец.
— Вот этим.
Ему сунули под нос черновик статьи, которая должна была появиться завтра же в международной прессе, если бы компания немедленно не купила газету, готовую ее опубликовать. Заголовок данной статьи строго гласил: «Акмадон: новый скандал Панамы».
В статье говорилось, что вот уже несколько лет некая компания предлагала своим акционерам разработку некоего минерала, акмадона, которого просто-напросто не существовало в природе. Небывалые суммы направлялись на так называемые «изыскания», касающиеся состава, добычи и бесчисленных свойств данной минералогической химеры. Но особенно шокировало подписавшего статью (назвавшегося Постелем-Верди) то, что само слово «акмадон» не встречалось ни в одном словаре: «К элементарному мошенничеству добавляется еще и семантическая мистификация!» — заключал этот поэт, непонятно каким образом затесавшийся в рубрику «Экономика».
Когда же близнец заметил совету администрации, что эта байка для обдирания акционеров появилась не вчера (дело в том, что акмадон был изобретением самого Перейры, а сэр Энтони Кальвин Кук-старший когда-то первым согласился финансировать эти ставшие предметом осуждения исследования), ему ответили, что все это, конечно, так, но досье находилось у него в руках и именно он не сумел под держать доброжелательную сонливость акционеров, так что их пробуждение влекло за собой его уход.
Таким образом, как выразился один из членов сего совета француз Мадрикур, он «просрал» все дело.
— Вы просрали все дело, дорогой друг. Ваша голова тому ценой.
7.
После убийства Святого Президента прошло сорок шесть дней, сорок шесть дней национального траура в Терезине, объявленного полковником Эдуардо Ристом. Везде, где были церкви, служилась ежедневная месса в память о невинно павшем. Месса начиналась в тот час, когда святой был убит, а просвира оказывалась в пальцах священника в ту самую секунду, когда пуля неизвестного освободила душу президента. Сорок шесть дней, в течение которых Святой Президент был темой всех разговоров и поводом всякого молчания. Люди молились под теми самыми цезальпиниями, под которыми он выслушивал их, они молча вслушивались в тишину вокруг крылец, с которых он к ним обращался. Повсюду, даже в самых глухих поселениях, ставили статуи президенту. Эти памятники представляли собой не того юношу в ладно сидящей униформе, который когда-то уложил Генерала Президента, но горбатого паломника, в которого он превратился, расточая себя и сочувствуя другим.
На утро сорок седьмого дня в шахтерском поселке на севере страны какой-то человек стоял неподвижно перед вереницей статуй убиенного президента.
Человек этот был одет в форму святого и до странности походил на него. (В сущности, это и был его брат-близнец, тот, от которого только что избавилась компания.)
Сначала никто его не заметил, настолько он сливался со статуями брата. Рабочие поселка как раз собирались спускаться в шахту. Они молча снаряжались. Их ледорубы, котелки, сита позвякивали в тишине раннего утра. Они прикрепляли фонарики на свои каски.
Отставленный близнец и бровью не повел, глядя, как они нацеживают карабины на пояса удачи. Стоя неподвижно, прислонившись к холодному каменному плечу, он затаил внутреннее волнение: «Вот отряды моего реванша, — думал он, — вот железо моей революции: крестьяне, снятые с полей и брошенные в шахты, вакейрос, лишенные пространства, чтобы перерабатывать, как отбросы, внутренности земли, гордые охотники, превращенные в кротов… О! Как им захочется отомстить, когда они узнают, кто их обворовывает, кто лишает их нормальной жизни, кто истощает их! О! С каким напором нахлынут их силы, когда они вновь увидят солнечный свет! О! Какой кровавой окажется бойня, когда я выпущу их на Терезину! Крестовый поход под предводительством их воскресшего президента, Бог мой, да они будут непобедимы!»
Именно таков был его план: предстать перед огромной дверью народного суеверия как реинкарнация своего брата и поднять толпы, чтобы отомстить за себя. Это не должно вызвать затруднений. Подумайте только: их Святой Президент, вернувшийся из страны мертвых! Они, несомненно, пойдут за ним как один. Все было готово: гроты, заваленные оружием на контрфорсах границы, грузовики и бронеавтомобили, ждущие своего часа под камуфляжем, агенты, введенные в правительство Терезины, союзники повсюду, даже в самом президентском дворце, в том числе и в ближайшем окружении полковника Эдуардо Риста. Оставалось только набрать войска. Момент настал. Через несколько секунд близнец отпрянет от камня и обратится к этим людям с речью воскресшего: «Да, это в самом деле я, ваш убитый президент. Мое единственное преступление? Желание возвратить вам богатства вашей земли… И они убивают меня! Но я воскресаю! Я выхожу из своей каменной оболочки! Я возвращаюсь! Я вернулся! Я теперь не тот человек слепой доброты, которого они отдали на заклание, как ягненка, я — нетленное тело вашей революции. Я — ваш праведный гнев, неумолимый проводник вашей карающей руки, живая статуя вашей правоты, священное железо ваших древних прав! Вчера я обращался к вам, и вы меня слушали, вы доверились мне, и я вас выслушал, сегодня мы пойдем убивать вместе!»
Да, вот что он задумал сделать: вступить во всеоружии в когорту их бесчисленных святых, воплотить в одном и оборотней внутреннего пространства, и пределы Карибских островов, и ярость Завещания, одному взобраться верхом на всех четырех лошадей Апокалипсиса, сбросить полковника Эдуардо Риста, завладеть Терезиной, отправить агентов в Нью-Йорк, чтобы они уничтожили совет администрации, который его отстранил, организовать вместо него другой, словом, завладеть одновременно и властью, и состоянием, и уже с этих позиций обратиться к остальной Латинской Америке.
(Ах да! Убрать француза Мадрикура и еще журналиста Постеля-Верди, он заставит их умирать медленной смертью, в агонии, чтобы они заплатили за его потерянное время.)
Представляя себе эту перспективу, близнец дрожал от удовольствия, того, которое способны испытывать единственно натуры подлинно умозрительные.
«Внимание, вот уже один меня заметил!»
И в самом деле, некий Нене Мартинс, крестьянин, шахтер и член подпольного профсоюза, первым заметил человека, стоящего рядом со статуей. Нене Мартинс сначала подумал, что у него двоится в глазах. Он подумал, что переборщил с качасой, отмечая конец национального траура. Он протер глаза, зажег свою ацетиленовую лампу и подошел поближе.
Никаких сомнений. Покойный Святой Президент стоял рядом со своей статуей.
Чтобы удостовериться, Нене Мартинс спросил у Диди да Казы, поэта, крестьянина и шахтера, видит ли он то же самое, что видел он сам:
— Ты видишь то, что вижу я?
Диди видел то же, что видел Нене.
Они обошли кругом. Они не могли поверить своим глазам. Они зажгли все ацетиленовые лампы. Теперь близнец стоял в ареопаге циклопов со светящимися глазами. Они попробовали дотронуться до него. Они пощупали материю его униформы; она была не из камня. Кто-то положил свою руку на сердце явлению и тут же отдернул ее: это сердце било тревогу, созывая всех к себе! Близнец подождал, пока они предупредили всех в поселке. Он отделился от своего каменного брата только после того, как все собрались.
Тогда, в то время как солнце развертывало над ними свои знамена, он заговорил громким уверенным голосом.
— Да, это я, — сказал он, — я восстал из мертвых, чтобы привести вас к настоящей жизни.
Он дал им некоторое время свыкнуться с этим чудом, затем набрал полные легкие, чтобы кинуть клич к оружию. Но какой-то голос упредил его: чей-то тоненький голосок, как ржавая дрожащая струна, как самая древняя ярость. Это был поэт Диди да Каза, на которого нашло вдохновение, и теперь его ничто не могло удержать:
Несколько часов спустя близнец, связанный по рукам и ногам, предстал перед полковником Эдуардо Ристом.
8.
— Привет, Перейра, — сказал близнецу полковник, принимая его в своем кабинете. — Ну как смерть?
Произнося эти слова, он сделал знак охранникам развязать арестованного.
— Эдуардо, — ответил близнец, потирая запястья, — ты, что, головой ударился: арестовывать воскресшего? Ты знаешь, во сколько тебе это встанет, там, наверху?
Он указал глазами на небо.
Полковник Эдуардо Рист разложил шахматную доску у себя на столе, пошарил в мешочке с фигурами, достал оттуда черную пешку и белую пешку и вытянул вперед зажатые кулаки, чтобы противник выбрал свой цвет.
— Сыграем партийку? — спросил он.
— Делать больше нечего!
— Ну же, Перейра, — настаивал Эдуардо, — это напомнит нам наши ночи в пансионе.
— Мы давно не дети!
Полковник сделал предложение:
— Выиграешь — я уступлю тебе место, проиграешь — я отпущу тебя туда, откуда ты прибыл.
— Так политика не делается! — запротестовал близнец.
— Зато так тушат революцию. У крестьян и шахтеров полно других дел, помимо того, чтобы резать горожан.
— Эдуардо, — воскликнул близнец, выходя из себя, — я не затем из кожи вон лез, воскресая, чтобы играть тут с тобой в шахматы! Ты, что, забыл, с кем говоришь, так тебя растак! Ты, значит, ни во что уже не веришь!
Полковник Эдуардо Рист глубоко вздохнул:
— Я верю, что имею дело с придурком, который принимает меня за идиота.
— Что ты такое говоришь?
Близнец, вскочивший было на ноги, тут же оказался опять на стуле, будто и не вставал. У него за спиной два охранника чутко следили за его комфортом.
— Я говорю (казалось, что полковнику Эдуардо Ристу вдруг все разом надоело), что вы не Мануэль Перейра да Понте Мартинс, мой друг детства, что вы не умеете играть в шахматы, что с этой вашей историей воскрешения вы всех нас принимаете за дураков, всех: крестьян, шахтеров, чиновников, политиков, самого Господа Бога и меня вместе с ним, как вы держали за дураков акционеров, которые выставили вас вон из вашей компании, вернув вас в вашу прошлую жизнь.
— Эдуардо… — прошептал близнец тоном печального неверия.
Полковник Рист ответил мягкой улыбкой:
— Еще раз назовешь меня Эдуардо, дорогуша, и твои мозги раскрасят стены моего кабинета.
Он достал из ящика свое табельное оружие. Довольно внушительное. Один курок уже внушал страх.
Последовал долгий обмен взглядами.
— По-твоему, — спросил наконец полковник Эдуардо Рист, — кто нанял вас с братом двойниками Перейры?
— Сам президент! — воскликнул совершенно искренне близнец.
— …
— …
— …
— Этого-то я и боялся, — прошептал полковник.
И затем решил объяснить:
— Вас нанял не Перейра, несчастная мартышка. Перейра давным-давно уже свалил в Европу; ты и твой брат стали всего лишь копией копии копии.
Он подождал, пока близнец переварит эту новость, и заметил:
— Твои предшественники тоже оказались не слишком смышлеными, но ты, кроме того что дурак, еще и злобный. Продажный и ограниченный кайман, не обладающий и мизерной долей здравого смысла. Один только непомерный аппетит. Такой же тупой, как и покойный Генерал Президент.
На этом начался собственно допрос.
— Скажи мне, — начал полковник Эдуардо Рист, — кого из моих людей ты подкупил первым?
— Калладо! — воскликнул близнец. — Мануэля Калладо Креспо, главу цеха переводчиков! Именно он и подал мне идею революции! Это он организовал закупку оружия, показал мне гроты, чтобы его спрятать, и посоветовал, с какой деревни начать собирать войска.
Полковник сокрушенно взглянул на своего заключенного:
— Еще и стукач в придачу…
Но близнеца уже несло:
— Он указал мне, каких чиновников следует подкупить, какого они были ранга и сколько стоили, он даже порекомендовал мне поэта для песни моей революции: Диди да Казу, он, по его словам, был настоящим гением, отравой общественного мнения Терезины!
В то время как близнец выдавал Диди да Казу, тот, воспевая всегда одних только крестьян-шахтеров Севера, пел следующее:
— Это Калладо все организовал, — вопил близнец, — клянусь памятью брата! Он назвал мне и члена профсоюза, который должен был вести мои войска: Нене Мартинса, мятежника в душе, опасного для общества!
Полковник Эдуардо Рист прервал его взмахом руки, затем, наклонившись к переговорному устройству, сказал:
— Калладо, можешь зайти на минутку?
— Сейчас иду, — ответили из микрофона.
Мануэль Калладо Креспо появился как по мановению волшебной палочки. За все эти годы он заметно раздобрел. Еще никогда волосяной покров на его лице так не напоминал амазонские заросли. Одна только макушка страдала от начавшейся вырубки лесов.
— Из-за бровей не могу разобрать, — заворчал он, заметив на стуле двойника, — это кто такой тут сидит? Это, случайно, не мой взяткодатель?
Полковник подтвердил, что это в самом деле он. И безвольно махнул рукой:
— Калладо, будь другом, объясни кретину, как это действует в Терезине, я просто не в силах.
— Для этого и нужны переводчики, — согласился Калладо.
Итак, с чувством и с толком, как если бы он наставлял ученика, Мануэль Калладо Креспо рассказал близнецу все, что изложено выше: про Перейру, про предсказание Маэ Бранки, про агорафобию президента, про его побег в Европу, про выбор первого двойника, потом второго…
— И так далее, до самой смерти твоего несчастного брата.
Здесь Мануэль Калладо Креспо немного отклонился от темы, чтобы спросить у полковника Риста:
— Эдуардо, как живот одной женщины может выносить двух столь разных близнецов, как святой и этот прихвостень?
— Эта дрянь, — пробубнил полковник.
— …
— …
Поверженный, близнец все же задал следующий вопрос:
— Так значит, вы были в курсе насчет двойников?
С большим терпением Калладо объяснил ему, что после убийства Маэ Бранки агорафобия Перейры так явно читалась у него на лице, а его желание отправиться в Европу было настолько необоримым («Это гораздо больше, чем простое желание, парни, — оправдывался юный диктатор, — это культурная необходимость!»), что полковник и он сам посчитали его неспособным к правлению и решили подвигнуть его к золотой ссылке. Для этого Калладо стоило только подкинуть ему идею двойника (так скромно, что Перейра был уверен, что додумался до этого сам) и подсунуть ему под нос того цирюльника, похожего на него невероятно (так ловко, что Перейра подумал, что сам его обнаружил), чтобы диктатор-агорафоб согласился оставить вместо себя свою копию и скрылся из виду.
— Вот так, — заключил Мануэль Калладо Креспо.
— Вот так, — подтвердил полковник Эдуардо Рист.
— Затем мы стали сменять двойников, как только они начинали изнашиваться. Та же тактика: заставить поверить каждого из них, что идея подыскать себе замену принадлежала именно им, и внедрить двойника, которого, по их мнению, они выбрали сами. Благодаря их тщеславию это было нетрудно. А, Эдуардо?
Полковник Эдуардо Рист подтвердил кивком, что это было настолько легко, что становилось скучным.
— А отец? — спросил близнец. — Отец в это верил? Я всегда спрашивал себя, неужели он в самом деле смотрит на меня как на сына…
— Здесь действовало то же тщеславие. От двойника к двойнику старик да Понте находил, что его сын становится все лучше и лучше и что это было благодаря ему. Когда Перейра убил твоего брата, старик да Понте, который принимал святого за своего сына, умер от горя, ты знал об этом?
— Отцовский инстинкт… — прошептал полковник Эдуардо Рист.
— Это Перейра убил моего брата? — удивился близнец.
…
В то же самое время в горах Севера Диди да Каза напевал шахтерам-крестьянам:
…
— А епископ? — спросил близнец. — Епископ знал, что он имел дело не с Перейрой? Это ведь все-таки был его крестник! Во всяком случае, ко мне он всегда обращался как к крестнику.
— Епископы не занимаются политикой, — ответил Калладо. Каждый раз, как Христос воскресает, они довольствуются тем, что вновь посылают его на крест, чтобы Святая Церковь длилась вечно, вот и все.
— Это к тому, что тебя ожидало с твоей историей воскрешения… — заметил между прочим полковник Рист.
— А народ? — наконец спросил близнец, голос которого понизился до шепота. — Народ верил в этих фальшивых Перейр?
— С народом гораздо сложнее, чем с отцом и епископом: народ делает вид, что верит в то, во что хотят, чтобы он верил, и делает это так правдоподобно, что иногда и сам начинает верить, что верит.
— Вплоть до того дня, когда он решает наконец начать думать, — добавил полковник Рист.
— Так что можно ожидать всего, чего угодно, — прокомментировал Калладо.
…
А в то же самое мгновение Диди да Каза пел:
…
— Ты со своей дурацкой революцией опять-таки не имел никаких шансов, — сказал Калладо. — Поскольку ты не смог бы удержаться от того, чтобы не ободрать их до костей, всех до единого: крестьян, шахтеров, торговцев, селян и горожан, и в конце концов перешел бы на людей состоятельных, через несколько лет они сделали бы вид, что верят в другого, и раздавили бы тебя, как Перейру…
Увидев выражение лица близнеца, Калладо воскликнул:
— Черт, ты что, даже не знал, что они разделали Перейру под орех после убийства твоего брата? Бедный малый, полный нуль, ты ничего не знаешь и ничего не понимаешь! Незначительный, однако, багаж для кандидата в диктаторы.
— …
— Во всяком случае, — сказал полковник Эдуардо Рист, — линчевав Перейру, они покончили с диктатурой.
— Конец эпохи, — заключил Калладо.
— …
И здесь государственные мужи раскрыли перед своим заключенным план, над которым они работали с самого отъезда Перейры в Европу: отдать власть народу, доверить ключ от их собственного дома всем этим Нене Мартинсам и Диди да Каза, а вместе с ключами и собственность на землю, а с собственностью на землю и заботу о недрах, а с заботой о недрах обязанность противостоять иностранным аппетитам…
— А отсюда, — продолжал объяснять Калладо, который начал входить во вкус гражданского образования, — и долг как следует выбирать депутатов и посадить в президентское кресло того из них, чей зад меньше всего притягивается магнитом к власти. Например, Нене Мартинса или, скажем, Диди да Казу.
…
Который как раз пел во все горло:
— Это продлится столько, сколько продлится, — заключил полковник Эдуардо Рист голосом, лишенным всякой иллюзии, — в любом случае, это будет лучше, чем стелиться перед каким-нибудь оболтусом.
— Это, конечно, не избавит страну от коррупции, — прибавил Калладо Креспо, — но усложнит задачу бухгалтерам крупных компаний: увеличение количества взяток, несколько неподкупных в роли песчинки в механизме, любопытство журналистов, мнения…
— Ни секунды покоя, — подытожил полковник, почти засыпая.
В наступившем молчании близнец прошептал два последних слова, которые ему оставались:
— А я?
Лицо полковника Эдуардо Риста внезапно просветлело:
— Будь уверен, демократия — дело завтрашнего дня, а сегодня мы, пожалуй, не станем отказывать себе в последнем удовольствии.
— Что, партийку в шахматы? — воскликнул Калладо Креспо, полный ребячьего восторга.
— Всего-навсего, — ответил полковник. И, обращаясь к близнецу с примирительной улыбкой: — Выигрываю я — я тебя убиваю, выигрывает Калладо — он тебя убивает, ничья — мы выдаем тебя будущим демократам, которые расправляются с тобой, прежде чем изобрести справедливость. Идет?
Не дожидаясь ответа, он вытянул зажатые кулаки перед Калладо, предоставляя ему право выбрать между черными и белыми.
Конец
(заключил близнец).