10

Назавтра, в субботу, в мэрии своего одиннадцатого округа город Париж вознаграждает старого Калоша за полвека непорочного обувания бельвильских босяков. Приземистый толстячок, диагонально перечеркнутый сине-бело-красной лентой, официально заявляет, что сие – похвально. Калош испытывает легкое сожаление оттого, что речь произносится не Главным мэром лично, но Главный мэр лично в тот момент скорбит над гробом юного полицейского, убитого накануне в том же квартале, в нескольких сотнях метров от бывшей будки Калоша.

– Именно ради достойнейших из ваших сверстников, уважаемый господин Калош, и пожертвовал своей жизнью этот юный герой…

Но старый Калош не думает о погибшем инспекторе. У него не выходит из головы обещанная медаль. Медаль эта дремлет в своем бархатном гробике на длинном столе, по ту сторону которого сидят двое: квадратный депутат и молодой лощеный карьерист, госсекретарь по делам пенсионеров. Что касается публики, то мой приятель Стожилкович несколькими рейсами своего легендарного автобуса набил зал до отказа. Едва войдя в зал, наш Калош был тут же провозглашен Императором стельки (большинством голосов), Королем каблука (одним голосом) и Великим Визирем набойки! И вот теперь трехцветный толстячок из-за длинного стола отвешивает ему комплименты.

– Я давно и близко знаком с вами, господин Калош…

(Врет.)

– Я всегда вами восхищался…

(Опять врет.)

– И часто думаю о вас…

(Просто ни в какие ворота не лезет…)

После чего принимает эстафету депутат от нашего округа (квадратные челюсти, энергии хватит на длинную дистанцию) и сразу же берет максимальную скорость.

– Таким людям, как я, выпало трудное счастье идти за героями вашего поколения…

И пошло-поехало: про почтение, с которым власти должны относиться к достойным почтения, попутно отметив, что прошлое правительство чтило их недостаточно. Но терпение, друзья мои, теперь мы – с вами, мы взялись за рычаги, и не пройдет и года, как все, кто трудился на славу нашей прекрасной Родины, смогут заняться садоводством на Балеарских островах, ведь они того заслужили, и «Родина считает это своим долгом» (вкратце). Крики «браво», одобрительные кивки, румянец на щеках старого Калоша, едва не случившееся бисирование, и слово передается госсекретарю по делам пенсионеров, светловолосому молодому человеку в костюме-тройке и безупречном проборе, менее широковещательному и лиричному, чем депутат, но зато гораздо более математическому. Его зовут Арно Лекапельер. С первых же слов его стало ясно, что любимый конек Арно не политика, а администрирование, что он с колыбели настроен на поддержание устоев. Человек – прямоходящее животное, приспособленное к последовательному продвижению вверх, и, видимо, ноги Арно Лекапельера запомнили все те ступеньки, которые смог преодолеть их владелец от ясель вплоть до поста, занимаемого в настоящий момент. Он начал свой спич с того, что порадовался полной автономии сегодняшнего медализируемого (читай: «Хоть ваш Калош и не может больше мастерить шузы, но шнурки пока что завязывает»), с удовлетворением отметил его окружение (молодец, Стожилкович!) и со своей стороны выразил сожаление, что «картина подобного счастья еще недостаточно широко распространена».

– Но государство и его институты призваны восполнить человеческую слабость и несостоятельность, беря на себя заботу о тех гражданах преклонного возраста, кто в силу жизненных обстоятельств оказался перед лицом безнадежного, а порой и деградирующего одиночества. (Вот так.)

Нет, этот Арно Лекапельер шутить не любит. Странная у него манера разговаривать. Я бы сказал «внимательная». Да, так и есть, он говорит, как обычно слушают, он испускает слова и прислушивается к тому, как они проникают в мозги аудитории. И что же он говорит собравшимся старикам? А говорит он им вот что: как только почувствуете, что вы стали туго соображать или слишком сопеть, взбираясь домой по лестнице, любимые мои старикашечки, не ждите, пока потомки сбросят вас с пальмы, ступайте прямиком ко мне, я уж вас ублажу. Если же вы сами не сможете определить свою «степень автономности» (он решительно настаивает на этой формалиновой формулировке) – доверьтесь диагнозу надомных медсестер, любезно посылаемых пенсионерам государством и муниципалитетом. Они распределят вас (так, и еще раз так!) по наиболее соответствующим вашим запросам ЗЛПВ.

Как только понимаешь, что ЗЛПВ обозначает Заведение для Лиц Пожилого Возраста, яснее становится суть речи неотразимого Арно Лекапельера. Да это же просто-напросто реклама богаделен! Случайно наши взгляды скрещиваются. (Если ты воображаешь, милейший мой Арно, что получишь наших стариков, – ты не прав…) Я чувствую, как его глаза вслушиваются в мои мысли. Нечасто я видел такой внимательный взгляд. И внешность у этого парня тоже незаурядная. Пробор действительно режет его пополам, как проволока куб масла. Линию пробора продолжает прямая линия острого носа, она дорезает лицо на две части и восклицательным знаком падает в ямку жирноватого раздвоенного подбородка. В целом получается странный коктейль. Непреклонная гибкость. Прикрытая жирком мускулатура светского спортсмена. Должно быть, недурной теннисист. А также бриджист с небольшой склонностью к блефу. Не нравится мне этот Арно Лекапельер. Совсем не нравится. И мысль о том, что он – начальник пенсионеров всей страны, меня сильно беспокоит. Я хочу одного – как можно быстрей увести отсюда своих стариков. Я как наседка Я чую лису. Нет, дорогой Арно, я ни за что не пущу тебя в свой курятник. Старички мои, и только мои, понял? И единственная надомная медсестра для них – я. Вот так-то!

Пока я предаюсь своей паранойе, кругленький мэр снова выдвигается вперед. Он прикалывает к трепещущей груди Калоша медаль «Пятьдесят лет службы». Фотовспышка, моя сестричка Клара снимает, фотоаппарат строчит, как пулемет, запечатлевая Калоша, ликующую толпу, официальных лиц при исполнении, Клара перезаряжает свою «лейку» со скоростью Рэмбо, она вся сияет оттого, что может полностью отдаться своей фотострасти.

Поцелуйчики, объятия, слезы Калоша (только б эта радость не сократила ему жизнь), поздравления… Чуть в стороне от всей этой кутерьмы Жереми, юный мастер по изготовлению фальшивых бумаг (вообще-то именно он стоит у истоков всей этой церемонии), молча размышляет о Могуществе и о Славе.

11

Вдовы и вдовицы, бельвильцы и малоссенцы – все влезли в стожилковический автобус и отправились к Амару, в наш придворный ресторан, чтобы закончить вечер средь желтых дюн кускуса и Красного моря соуса сиди-брагим. Едва входишь в зал, как Хадуш, сын Амара и друг моих школьных лет, заключает тебя в объятья:

– Как живешь, брат Бенжамен, все в порядке? Его орлиный профиль приникает к моей щеке.

– Нормально, Хадуш, а ты как?

– Все слава Богу, брат мой, хорошо ли ты спрятал те снимки, что дал тебе Симон?

– Они у Джулиуса в подстилке. А кто этот полицейский?

– Ванини, инспектор по наркотикам, но главное – националист. На досуге любил поохотиться на арабов. Убил нескольких наших ребят, в том числе моего двоюродного брата. Эти фотки еще могут пригодиться, ты уж их побереги, Бенжамен…

Нашептав мне эти слова, Хадуш уходит обслуживать клиентов. А за нашим столом разговоры в самом разгаре.

– Я двадцать пять лет проработал парикмахером на одном месте, – сообщает дедушка Карп своей соседке, одной из вдовиц, – но что я больше всего любил, так это бороды брить, бритвой, опасной, настоящей, мы ее называли саблей!

У вдовы восхищение во взоре и перманент, похожий на взбитые сливки.

– А когда профсоюз постановил, что борода себя не окупает и бритье отменяется, я ушел с работы, она потеряла для меня всякий смысл.

Карп возбужден и пускается в доказательства.

– Ведь как бы вам это объяснить – по утрам бритва прорисовывает черты лица…

Вдова кивает, до нее дошло.

– И тогда я стал брить покойников.

– Брить покойников?

– Седьмого, восьмого и шестнадцатого округов. У меня были очень приличные клиенты. Борода и волосы продолжают расти и после смерти, так что человека можно брить до бесконечности.

– Кстати о волосах, – вмешивается дед Рагу, бывший мясник из Тлемсена, – вот мне пошел седьмой десяток, и представь себе, на башке растут волосы черные, а борода белая. Как ты это объяснишь, Карп?

– Я могу объяснить, – басом говорит Стожил, – есть общее правило: чем пользуешься, то и снашивается. Ты всю свою жизнь жрал за четверых, поэтому борода у тебя растет белая, что ж касается мозгов… Волосы у тебя не поседели. Так что ты выбрал мудрость, Рагу.

Синхронный перевод на арабский и единодушный смех. Лучше всех смеется вдова Долгорукая. Она сидит рядом со Стожилковичем. Это любимая вдова мамы и Клары.

– На самом деле, – серьезно говорит Риссон, – мастерство исчезает, оно вообще сходит на нет, и все мы здесь – последние настоящие мастера своего дела.

Жереми не согласен.

– Бывший букинист, бывший мясник, бывший парикмахер – не это главное, – если ты бывший кто-то, значит, ты непременно будущий кто-то другой!

– Неужто? А ты-то сам бывший кто?

– Ты – бывший парикмахер, – немедленно парирует мальчишка, – зато я бывший ученик школы имени Пьера Броссолетта! Правда, Бенжамен? (Чистая правда. Год назад этот юный кретин устроил у себя в школе пожар и стал бывшим учеником еще до того, как остыли угли.)

Но тут раздается мелодичный звон, и Верден с помощью вилки призывает слушателей к вниманию. Все, кто догадывается о том, что скажет старейшина, опускают носы в тарелки. Мы расстилаем ковер молчания.

– Калош, – торжественно объявляет Верден, – я хочу в твою честь откупорить бутылку.

Вслед за этим он торжественно ставит на стол пол-литра абсолютно прозрачной жидкости.

– Лето 1976 года, – говорит он и открывает свой волшебный сосуд.

Этого-то мы и боялись. Там вода, гнившая целых семь лет в заточении из матового стекла. Дождевая вода. Маниакальное коллекционирование воды началось летом пятнадцатого года. Узнав из газет, что на фронте нашим солдатикам ужасно не хватает воды, дочка Вердена принялась заполнять дождевой водой все бутылки, «чтобы папочка всегда мог вдоволь напиться». И Верден продолжил дело, даже после того, как эпидемия испанки лишила его дочери. Это была дань памяти Камилле. Когда мы перевозили его к себе, из личных вещей он решил взять с собой только свою коллекцию бутылок. Каких-нибудь двести восемьдесят четыре штуки! По бутылке в сезон, начиная с лета 1915 года! Ужасно поэтично… но в последнее время Верден стал баловать нас слишком часто… То день рождения Терезы, то выпал первый зуб у Малыша, то еще какие-нибудь именины – по любому поводу Верден откупоривает бутылку… по части тухлой воды мы, пожалуй, немного перебрали…

– Мне помнится, лето семьдесят шестого года было особенно засушливым, – любезно говорит вдова Долгорукая, – не так ли?

– Да, редкий напиток, – подтверждает дед Рагу, косясь в сторону сиди-брагима…

Тут Амар ставит перед задумавшимися гостями кускус и наклоняет ко мне кудри, похожие на шкуру старого барана.

– Как дела, сын мой?

– Благодарю тебя, Амар, все хорошо.

По-настоящему ответить на этот вопрос не так-то просто. По всем законам выходит, что да, все в порядке. За накрытым белой скатертью столом собралась дружная семья дедов и внуков и причащается чистой водой (конечно, и дедушки не родные, и отцы неизвестно кто, но ведь ничто в мире не совершенно). Да, в общем, все путем. Так что ж тебе так плохо, Малоссен? Собака Джулиус никак не выйдет из припадка, вот что плохо. История со стариками-наркоманами затянулась и начинает меня беспокоить, вот что плохо. Ответь мне, Джулия, ты-то хоть не делаешь глупостей? Соблюдаешь всякие меры предосторожности? Знаешь, с наркотиками шутки плохи… береги себя, Джулия, береги себя…

Музыкальный автомат исполняет песню Ум Кальсум.

Приятно пахнет манкой и пряностями.

– Вы видели? Она не бронзовая, а латунная! – вдруг восклицает Калош, протягивая мне свою награду. – Мне дали медаль из латуни!

– Как старинные чайные ложки у алжирок, – иронизирует Хадуш, ставя на стол шашлыки.

– Еще мне подарили пепельницу в виде башмака.

Башмак для окурков по очереди обходит гостей. На каблуке вытиснен кораблик – герб Парижа. Очень мило.

– И таблетки от депрессии!

– Что-что?

Калош сует мне в руку пакетик, набитый разноцветными таблетками.

– Медсестра сказала, что нужно принимать по одной штучке каждый раз, когда станет грустно.

– Какая медсестра?

– Такая брюнеточка, точно как Тереза мне нагадала по руке. (А таблетки россыпью, без аннотации, без рецепта.)

– Она сказала: запейте таблетку рюмочкой анисовой водки, вот как.

– Дайте-ка я посмотрю.

Смуглые пальцы Хадуша обхватывают пакетик, прикидывают его на вес.

– Она еще сказала, что, когда этот пакетик кончится, она даст другой.

Хадуш вскрывает пакет, пробует одну таблетку на зуб, морщится, выплевывает и говорит мне:

– Амфетамины, Бен. Такая таблетка плюс анисовая – и выведение на орбиту гарантировано. Что за игры они там затеяли у себя в мэрии?

Я не успеваю ответить на этот интересный вопрос, потому что дверь «Кутубии» распахивается и тут же ресторанчик заполняет толпа полицейских – по крайней мере по паре на каждого клиента.

– Всем стоять! Обыск! Ни с места! Усатый детина, только что прооравший эти слова, одет в кожаный реглан. Он улыбается, хотел бы он посмотреть на того, кто двинется с места, – тогда он с удовольствием продырявит ему шкуру.

Старушки и старички в испуге таращат глаза. Дети, взглянув на меня, застывают. Хадуш инстинктивно прячет пакетик с лекарствами под хлебную корзинку, но кто-то оказывается проворнее его и замечает этот жест.

– Эй, Серкер! Глянь-ка туда!

Усатый.реглан на лету ловит пакет. В глубине ресторана голос Ум Кальсум продолжает брести за собственным гробом до самых ворот садов Аллаха. Толпа расступается перед ним.

– Да выруби ты это мяуканье!

Кто-то выдергивает из сети вилку, и в наступившей тишине голос усатого негромко произносит:

– Так что, Бен Тайеб, решил открыть аптеку? Я открываю рот, но взгляд Хадуша блокирует мои мысли на выходе.

Тишина.

12

Они забрали с собой два ножа, одну бритву, мешочек, Хадуша и еще двух арабов. Молодой и очень розовощекий полицейский, видимо, как и я, работающий с народом, мягко рекомендовал детям и пенсионерам не посещать впредь подобные места. Несмотря на возражения Амара, ужин закончился, не успев начаться. Поскольку усатый приказал закрыть ресторан до конца дня: обыск. Стожил отправился на автобусе прогуливать старушек. Остальная часть племени уныло побрела домой. Я ненадолго задерживаюсь с усатым жизнелюбом.

Мы беседуем.

В синем полицейском фургоне.

Прелестная беседа.

Чтоб я не сомневался, Кожаный Ус сразу же сообщает мне, что он не просто полицейский, а самая что ни на есть первая скрипка, то есть дубинка: комиссар дивизии по борьбе с распространением наркотиков Серкер (сколько рыку!), верховный главнокомандующий службы антинарка. Он объявляет это так торжественно, как будто я должен тут же изумиться, увидев в жизни героя телеэкрана. Прости, Серкер, у меня нет телика.

– Кстати, как там ваша фамилия?

(Вот она, жизнь: есть люди известные и есть люди неизвестные. Первые хотят, чтоб их узнавали, вторые хотели бы остаться неизвестными, и тем и другим не везет.)

– Малоссен, – говорю я, – Бенжамен Малоссен.

– Из Ниццы?

– Фамилия, по крайней мере, южная.

– У меня в Ницце родня. Красивое место.

(Пахнуло мимозой.)

– Ты сам должен соображать, Малоссен, если я в субботу оказался в Бельвиле, то уж явно не чтоб штрафы выписывать!

(На «ты». Серкер наводит контакт. На «ты». Под тем предлогом, что у него в Ницце троюродная тетка.)

– Ты давно живешь в этом квартале?

(Он похож на памятник лет пятидесяти, его кожаный плащ выпирает где надо, его перстень и цепочка одной пробы, его сапоги зеркальны, и полки его кабинета, видимо, заставлены призами за отличную стрельбу.)

– С детства.

– Значит, хорошо его знаешь?

– Лучше, чем Ниццу.

– Часто ходишь пожрать к Бен Тайебу?

– Я хожу туда с семьей раз или два в неделю.

– Это что, были твои дети?

– Братья и сестры.

– Кем работаешь?

– Литературный директор издательства «Тальон».

– И вам нравится?

(Вот так вот. Бывает внешность на «ты», а профессия на «вы». Простой человек Серкер. Интересно, на кого я тянул до того, как мое звание перечеркнуло эффект внешности? На водопроводчика? На безработного? Пьяницу? Психа?)

– То есть я хотел спросить, нравится ли вам литературная среда? Вы, наверно, встречаетесь с уймой знаменитостей?

(При этом они меня обычно ругают, да. Вот бы удивился этот Мужественный Ус, когда б узнал, что за почтенным титулом литературного директора скрывается подлая сущность козла отпущения.)

– Действительно, иногда встречаются очень милые люди…

– У меня у самого есть кое-какие задумки… (Ну-ну.)

– Ведь мы, полицейские, всегда на переднем фланге: на работе иногда такое увидишь!

(Например, литературных директоров, похожих на бродяг.)

– Но я отложил перо до пенсии.

(Напрасно. Пенсионеру полезнее газонокосилка, чем перо.)

Потом внезапно:

– Вашему другу Бен Тайебу грозят серьезные неприятности.

– Он мне не друг.

(Очень похоже на маленькую подлость, но это всего лишь защитный рефлекс. Если я хочу отбить Хадуша у этого кровососа, сначала надо отмежеваться.)

– Так-то лучше. Теперь будет легче договориться. Когда мы вошли, он пытался сбыть вам таблетки?

– Нет, он ставил на стол шашлыки.

– Держа в руке этот пакет?

– До вашего прихода я его не видел.

Тут наступает тишина, во время которой мне удается идентифицировать интимный запах этого фургона. Пахнет дубленой кожей, ногами, баночным пивом и старыми окурками. Пахнет долгими часами, просиженными за забиванием козла, пока начальство не разрешит подраться по-настоящему. Серкер же доверительно продолжает:

– Хотите знать, чего мне вздумалось тут играть в ковбоев со своей бригадой антинаркотической службы?

(Ну что на это ответишь…)

– Потому что у вас есть сестры и братья, Малоссен. И еще потому, что мне не дает покоя мысль об игле, воткнутой в детскую вену, – вот и все.

В эти слова вложено столько убежденности, что я внезапно подумал: «Как было бы здорово, если б они были правдой». Ей-богу. Мне даже какую-то секунду хотелось ему верить, и моему внутреннему взору предстал общественный рай, где церберы пекутся о счастье граждан, где стариков сажают на иглу только с их личного согласия, где добрые феи не пуляют по русым головам прямо на улице, а русые головы не бьют по головам курчавым, – такое общество, где никому не надо работать с населением, где Джулия, моя столь прекрасная Джулия Коррансон, вместо повода написать статью найдет оказию переспать со мной.

Господи, как это было б здорово!

– И я с уважением отношусь к интеллектуалам вроде вас, Малоссен, но не позволю встать мне поперек дороги, когда нужно взять вонючего араба, торгующего наркотой!

(Вот так умирают мечты.)

– Потому что если вы еще не усекли, дело как раз в этом. То, что предлагал вам – или собирался предложить – Бен Тайеб, – это поганые амфетамины, нашей контрольной службой они запрещены, но он может их свободно достать в аптеке у себя в Алжире и снова ввезти к нам в страну.

(Раз они там продаются, значит, мы их туда экспортируем, да? Но я оставляю это тонкое замечание про себя.) А вслух говорю:

– Может быть, это были таблетки старого Амара. Кажется, у него ревматизм.

– Вранье.

Ну вот. Если он даже этому не верит, попробуй расскажи ему, что сама мэрия втюхала Калошу эти таблетки. Я все лучше и лучше понимаю молчание Хадуша.

– На этом наша маленькая беседа заканчивается, Малоссен.

(Что ж, я не против.)

Итак, я встаю, но его рука на ходу проводит захват моего предплечья. Стальные тиски.

– У меня вчера парня прихлопнули в этом чертовом квартале. Хороший был парень. Должен был защищать старух – тех самых, которым наркоманы перерезают горло. За эту жизнь они мне дорого заплатят. Так что не валяйте дурака, Малоссен, если что узнаете, никакой самодеятельности, сразу звоните. Я могу понять вашу любовь к североафриканской экзотике, но только до известного предела. Ясно?

***

На обратном пути я размечтался и чуть не угодил под красный автобус, набитый веселыми старушками. Стожил приветственно бибикает, я в ответ рассеянно посылаю ему воздушный поцелуй. Кто-то старушек режет, Стожил их воскрешает.

На перекрестке бульвара Бельвиля и улицы Тэмбо я вижу наконец то, что не заметил прошлой ночью: посередине перекрестка мелом нарисован контур тела. На нем играет сама с собой в классики закутанная в десяток шарфов девочка с того берега Средиземного моря. Ее ноги крепко стоят на ногах мертвеца. Лежащий впереди широкий круг головы сойдет за «небо».

13

Стожилкович высадил вдову Долгорукую на углу бульвара Бельвиль и улицы Пали-Као. Автобус уехал, а вдова Долгорукая, как молоденькая, неторопливо идет по улице Туртиль. Ей много лет. Она потеряла мужа. Она родом из России. В руках у нее маленькая сумочка крокодиловой кожи, последнее, что у нее осталось от молодости. Но она улыбается. Горизонт перед ней безоблачен. Молодой полицейский в кожаной куртке провожает ее взглядом. Он считает, что зря она гуляет по Бельвилю в такую поздноту, но он уверен: эту старушку ему никто не зарежет. Кроме того, он считает ее красивой. И Бельвиль у него на мушке.

Вдова Долгорукая вспоминала «божественного Стожилковича». Она его иначе и не называла: «Божественный Стожилкович». И при этом про себя улыбалась. Этот человек и его автобус заполнили ее одиночество вихрем впечатлений. (Да, она любила подобные выражения: «вихрь впечатлений». С немножко раскатистым «р».) «Божественный Стожилкович» развозил старых дам на автобусе. Суббота была днем покупок, когда она и ее подруги, под руководством Стожилковича, несравненного знатока «лавчонок ваших юных дней», запасались продуктами на неделю. По воскресеньям случались загулы, и «божественный Стожилкович» бросал к их ногам весь Париж. По мановению его руки вставал тот город, что звенел когда-то под их девичьими каблучками. Неделей раньше на улице Лапп они танцевали фокстрот, чарльстон и другие, еще более томные танцы. Головы танцоров чертили лабиринты в недвижном табачном дыму.

Сегодня на Монтрейском блошином рынке «божественный Стожилкович» сумел выторговать для вдовы Долгорукой маленький веер – такие когда-то были модны в Киеве. Его дьяконский бас прочел отповедь молодому хозяину лавки.

– Ты выбрал гнусное занятие, сын мой. Антиквары – грабители души. Этот веер – частица памяти мадам Долгорукой, русской по происхождению. Если ты еще не тот каналья, каким, по-моему, собираешься стать, сделай ей приличную скидку.

Да, прекрасный был день у вдовы Долгорукой. И пусть четвертая часть ее пенсии, полученной тем же утром, улетучилась со взмахом веера… Завтра будет воскресенье и новая прогулка… А потом, как и всегда по воскресным вечерам, «божественный Стожилкович» спустит свою стайку пожилых дам в глубины катакомб, и там, среди могильного праха, они, смеясь, займутся тем, что он называет «активным сопротивлением Вечности» (но об этих маленьких проказах они поклялись не говорить никому, и вдова Долгорукая скорее умрет, чем выдаст секрет).

Покончив с катакомбами, они отправятся на чай к Малоссенам. Если прогулки происходили в кругу «девочек», то чаепитие было поводом для встречи с «мальчиками». Мать семейства, пребывавшая на девятом месяце беременности, вся лучилась от счастья. Ее дочь Клара разливала чай и время от времени фотографировала. И у матери, и у дочери лица были иконописные. В глубине бывшей мелочной лавки, превращенной в квартиру, предсказывала судьбу другая дочка, очень худенькая девушка. Мальчик в розовых очках рассказывал сказки. Покой этого дома действовал на вдову умиротворяюще.

Внезапно вдова Долгорукая вспомнила про свою соседку по лестничной клетке, бабушку Хо. Бабушка Хо была вьетнамка. Она была так хрупка и, видимо, так одинока. Да, решено, в следующую субботу вдова Долгорукая пригласит бабушку Хо с собой в автобус. Ничего страшного, девочки потеснятся.

Вот о чем думала вдова Долгорукая, идя по улице Туртиль к себе домой под взглядом молодого полицейского в кожаной куртке. Единственным испытанием за день была лестница. Подъезд темный (отключено электричество), загроможденный на каждой площадке домашним скарбом и помойными ведрами. Шесть этажей! Еще за двадцать метров до парадной вдова Долгорукая делала глубокий вдох, словно перед прыжком в воду. Лампочка последнего фонаря не горела (видимо, проделки малыша Нурдина). Она возвращалась к себе. В свой мрак. Полицейский не пошел за ней в подъезд. Он только что осмотрел все лестничные площадки. Здесь жили две старушки: бабушка Хо, которую вчера показывали по телевизору, и вдова Долгорукая. Полицейский был невидимым ангелом-хранителем двух этих женщин. Вдова Долгорукая только что благополучно добралась до дома. Полицейский сделал пол-оборота кругом. Он не хотел выпускать Бельвиль из виду.

Едва вдова Долгорукая вошла в подъезд, как тут же почувствовала опасность. В подъезде кто-то был. Кто-то прятался за шахтой лифта лестницы Б. Всего в метре слева от нее. Она ощутила тепло чужого тела. Напряжение чужих нервов. Она тихонько открыла сумочку. Ее рука скользнула внутрь, пальцы сомкнулись на рукоятке из орешника. Револьвер был коротким, надежным оружием, специально задуманным для этого вида ближнего боя. «Плама-27». Вдова передвинула сумку с правого бедра на живот. Теперь револьвер был направлен в сторону опасности. Она как можно тише взвела курок и ощутила, как барабан провернулся у нее в ладони. Она замерла. Потом повернулась лицом к темному провалу лестничной клетки и спросила:

– Кто здесь?

Ответа не последовало. Сейчас он выпрыгнет. Она выстрелит только в самый последний момент, когда увидит бритву, выстрелит сквозь сумку, не вынимая револьвера.

– Так кто здесь?

Сердце билось часто, но это от возбуждения. Внешне она боязливо прижимала к себе сумочку.

– Я сегодня получила пенсию, – сказала она, – деньги здесь, в сумочке.

Молчание.

– Вместе с киевским веером и ключами от квартиры.

Тень по-прежнему не шевелилась.

– Шестой этаж направо, – уточнила вдова. Ответа не было.

– Хорошо, – сказала она, – придется звать на помощь. На улице полиция.

Наконец тень вышла.

– Да чего вы, мадам Долго, у меня ж тут засада!

Этот голос она узнала сразу же. И бросила револьвер, как будто он обжег ей пальцы.

– Что ты здесь делаешь, Нурдин, мальчик мой?

– Лейлу жду, – прошептал мальчик. – Я хочу ее напугать.

(Лейла была одна из дочек старого Амара Бен Тайеба, владельца ресторана. По вечерам Лейла приносила ужин вдове Долгорукой и бабушке Хо.)

– Чтобы она уронила поднос, как на прошлой неделе?

– Нет, мадам Долго, я ее только потискаю.

– Хорошо, мальчик мой, но только на обратном пути.

– Ладно, мадам Долго, на обратном.

– Входи, Лейла, дверь открыта.

Она только повесила сумку и пальто. Она даже не успела отдышаться.

– Это не Лейла, мадам Долгорукая, – сказал голос, – это всего лишь я.

Вдова обернулась с удивленной улыбкой на лице. Она не успела прикрыть горло. Свистнуло лезвие бритвы. Она поняла, что рана чистая и глубокая. Она почувствовала, как тонет в себе самой. Эта смерть была не так уж неприятна – что-то вроде кипящего хмеля.

14

Прошло уже четыре дня, а молодая женщина, найденная на барже, по-прежнему глубоко спала.

– Если вы не шлюха, то кто же вы, прекрасная дама?

Пастор стоял на коленях у ее изголовья. Он говорил с ней шепотом в тишине больничной палаты, надеясь, что отзвук слов осядет где-нибудь в закоулках ее комы.

– И кто вас так избил?

Она не состояла на учете как проститутка и не числилась в розыске. Казалось, никто не хочет заявить права на ее роскошное тело и никого не заботит ее висящая на волоске жизнь. Пастор исчерпал все ресурсы компьютерной сети и картотек.

– Знаете, я найду их. Их было по крайней мере двое.

Во все стороны из нее торчали трубки. Ее окружал консервный больничный запах.

– Мы уже нашли машину, черный «BMW», в районе площади Гамбетта.

Склонившись над больной, Пастор шепотом сообщал ей хорошие вести. Из тех вестей, что помогают выкарабкаться.

– Анализ отпечатков даст кучу новых сведений.

Красная лампочка на одном из металлических шкафов свидетельствовала о том, что она думает, но где-то очень далеко. Сердце билось неровно, как в любви. Ей ввели смертельную дозу наркотиков.

– Даже Тянь со всеми своими пилюлями не вынес бы такого количества дряни в организме. Но вы крепкая девушка, вы должны выжить.

Осмотр полости рта тоже ничего не дал. Одна коронка, один зуб мудрости удален, но ни один французский дантист не делал рентген этой челюсти и не снимал оттиска с этого зуба под коронкой.

– А ваш аппендикс? Врачи говорят, что операция сделана совсем недавно. Не больше двух лет назад. Кто же вам отчикнул аппендикс? По крайней мере, хирург был не француз, ваша фотография обошла все операционные. Какой-нибудь поклонник?

В сумерках палаты Пастор улыбнулся. Он взял стул, придвинул его к кровати, устроился поудобнее.

– Хорошо. Давайте рассуждать.

Теперь он шептал в самое ухо спящей женщине.

– Резать живот и лечить зубы вы ездите за границу. Если немного повезет, то состав вашей коронки укажет нам, в какую страну. Отсюда две гипотезы.

(Можно допрашивать кого угодно и в каком угодно состоянии, истину обычно выявляют не сами вопросы, а их последовательность. Этому учил Пастора Советник, еще когда маленький Жан-Батист ходил в школу.)

– Либо вы прекрасная иностранка, которую пытались убить на территории Франции, может быть, даже шпионка, раз вас пытали, – тогда дело выходит из моей компетенции, поэтому данную гипотезу придется сразу же отбросить. Либо вы профессиональная путешественница.

Пастор переждал, пока по коридору прогрохочет железная тележка. Потом спросил:

– Лектор-консультант? (Он скептически поморщился.) Нет, состав этого тела явно не профессорско-преподавательский. Работник посольства? Бизнесмен?

Пышные формы, плотные мускулы, волевое лицо могли в крайнем случае ассоциироваться с последним образом.

– Нет, ваши мужчины стали бы вас разыскивать.

Пастору случалось сталкиваться с такими руководительницами высокого ранга. Удивительно, как в их отсутствие мужчины распадались на составные части.

– Туризм? Путешествия и экскурсии? Вы – терпеливый пастырь пугливых туристических стад?

Нет. Пастор не мог объяснить почему, но нет. Не могла она ходить по предписанным маршрутам.

– Тогда, может быть, журналистка?

Теперь он обыгрывал эту мысль. Журналистка… репортер… фотокорреспондент… что-нибудь вроде этого…

– Но почему же в случае исчезновения газета не разыскивает своего столь видного сотрудника?

Он еще раз прошелся взглядом по всему телу. Красивая женщина. Красивый костяк. Красивая голова. Нервные и гибкие пальцы. Натуральная грива волос.

– А потому что вы не поденщица, изо дня в день удобряющая свою газету, вы не из тех придворных писак, кто сочиняет свои штампованные отчеты во время светских коктейлей.

Нет, он скорее представлял себе ее кем-то вроде репортера с места событий, типа «вот посмотрим и разберемся», из тех, кто пропадает неделями, а потом вдруг выныривает, проведя расследование и расставив все по своим местам. Археолог современности, этнолог личного присутствия и именно тот тип женщины, которая выведает все, что должно было остаться тайным. И сообщит об этом всем. Во имя гласности.

– Угадал?

Дверь открылась неслышно для Пастора. И голос Тяня хрипло и язвительно зашептал ему на ухо:

– Угадал. А может, она машинистка в отпуске или наследница, которую надо убрать…

– Машинистки не лечатся за границей, а наследниц не пытают, Тянь, их сразу заливают бетоном. Ты – желтая поганка, довольно редко встречающийся подвид.

– Я – разновидность бледной, французской, вот и все. Пошли, сынок, с моим здоровьем больница может быть смертельна.

***

Инспектор Ван Тянь хандрил. Шли дни за днями, а ему все не удавалось найти убийцу вдовы Долгорукой.

– Сынок, это ж была моя соседка, можно сказать, жили дверь в дверь.

Какой-то гад разгуливал с бритвой по Бельвилю. Резал старушек на две части прямо под носом у инспектора Ван Тяня, а инспектор Ван Тянь никак не мог его сцапать.

– Нет, чтоб зайти ко мне! Черта с два, его понесло напротив!

Бабушка Хо бушевала в сердце инспектора Ван Тяня. Бабушка Хо была куда денежней вдовы Долгорукой. Бабушка Хо носилась по Бельвилю, трясла деньгами на глазах у бедняков, а резали все кого-то другого. У бабушки Хо в матрасе было целое состояние, у других же старушек не было ничего, кроме жалкой пенсии, зажатой в худеньком кулачке. Эта пенсия была ядом, для старушек она оказывалась смертельной. Инспектор Ван Тянь и бабушка Хо не могли ужиться вместе.

– Сынок, мне обрыдло быть старым кретином, канающим под старую дуру.

Пастор готовил стаканы бурбона для заливания успокоительных таблеток. Что еще оставалось делать?

– А сколько я сил угробил…

Так оно и было. Инспектор Ван Тянь испробовал все способы. В своем цивильном платье он допросил всех, кто мог что-нибудь знать. В бабушкином наряде пытался соблазнить всех окрестных наркоманов. Бабушку Хо видали в компании таких доходяг, что они писали себе в штаны. Они клацали зубами, их ломало, но бабушка Хо уходила от них целой и невредимой. Бабушка Хо казалась себе огромной запретной костью, лежащей под носом у голодных псов. Целая куча денег, Бог ты мой! Аллах, сколько капусты, которая могла бы превратиться в снежок! Бабушка Хо была древом познания, всаженным в самые мозги Бельвиля: лапы прочь! Видя, как она проходит мимо, некоторые наркоманы не выдерживали внутренней борьбы и падали в обморок. Бабушка Хо потеряла веру в себя и разлюбила свой вьетнамский акцент.

– Мне обрыдло приправлять каждое слово чавканьем.

По сути, бабушка Хо ни на грош не знала вьетнамского. Ее акцент был полной туфтой. И методы работы тоже.

– Мне обрыдло играть тонких азиатов, у меня толстая французская башка.

По вечерам, когда наступало время печатать рапорт, Тянь чувствовал отвращение ко всему и сбрасывал в кабинете переливающееся черным шелком китайское платье. Оттуда вырывался аромат «Тысячи цветов Азии» и хватал Пастора за горло. Когда у бабушки Хо была депрессия, инспектор Ван Тянь говорил о личном. Он тоже был вдовцом. Его жена Жанина, по прозвищу Жанина-Великанша, умерла двенадцать лет назад. После нее осталась дочка, Жервеза, но Жервеза выбрала Бога. («Я молюсь за тебя, Тяньчик, но выбраться к тебе, правда, нет времени».) Инспектор Ван Тянь чувствовал себя одиноко. И если честно, то даже неприкаянно.

– Моя мать в двадцатых годах была учительницей в Тонкине. Я сохранил ее первое, и последнее, письмо, написанное домой, на нем штемпель города Монкая, где она работала. Хочешь почитать, сынок?

Пастор прочел письмо.

«Дорогие родители!

Что бы мы ни делали, больше двадцати лет нам в этой стране не продержаться. Мы для них слишком прожорливы, они для нас слишком худы. Я же, как настоящий мародер, схвачу самое ценное, что подвернется, и вернусь первым пароходом.

Ждите, я скоро.

Ваша Луиза».

– И что же ей подвернулось? – спросил Пастор.

– Мой отец. Самый маленький тонкинец в Тонкине. Она-то сама была рослая девушка из двенадцатого округа, где заводы Тольбиак, представляешь себе? Склады Берси. Вот там я и вырос.

– Если это называется вырос.

– В винном погребе. Отличный был погребок.

Расследование Пастора тоже продвинулось мало. Анализ отпечатков пальцев на кузове «BMW» не дал ничего. Владелец машины был неженатый и мелочно-аккуратный дантист, не снимавший перчаток со дня открытия СПИДа. Поскольку убийцы оказались столь же аккуратны, его машина была единственной в Париже, не имевшей на своей поверхности никаких отпечатков пальцев. Даже автомеханик после недавнего ремонта вытер кузов за собой.

По совету Тяня Пастор сделал запрос обо всех случаях срочного вызова полиции, зарегистрированных в ночь, когда женщина была сброшена на баржу.

– Может быть, она отбивалась, когда ее запихивали в машину, может, орала, кто-нибудь услышал и вызвал полицию.

– Может быть, – согласился Пастор.

В ту ночь в Париже и его пригородах кричали триста две женщины. Полиция выезжала на вызовы двести восемь раз. Преждевременные роды, приступы острого аппендицита, бурные оргазмы, семейные разборки, мгновенно стихающие при виде полицейской формы, – словом, ничего серьезного. Пастор пообещал себе проверить остальное.

Фотография спящей красавицы не вызывала ни у кого никаких ассоциаций. Если некоторые деловые женщины отсутствовали в одном месте, то непременно и с большой выгодой для себя присутствовали в другом. Пастор одну за другой обходил те газеты, которые могли себе позволить содержать репортеров или спецкорреспондентов. Их было больше, чем он полагал. Ему понадобится еще несколько дней, чтобы обойти все.

***

И наступил тот вечер, когда у инспектора Карегга – крепкого парня с бычьим загривком, одетого при любой погоде в летную куртку с меховым воротником, – кончились скрепки. Карегга был нетороплив, методичен и влюблен в молоденькую косметичку. Он только что закончил печатать обстоятельный рапорт о краже, отягченной непристойными действиями (эксгибиционизмом). Кражу он охотно простил бы, но эксгибиционизм был Карегга отвратителен с тех пор, как он встретил любовь во всей ее чистоте. Минуту Карегга думал, у кого бы занять скрепку, столь необходимую для скрепления рапорта воедино. Он выбрал коллегу Пастора. Пастор славный парень, неизменно веселый и ненавязчивый, он оказывает кучу услуг куче людей, не извлекая при этом для себя ни малейшей выгоды. Пастор всегда свободен. Он спит у себя в кабинете. Благодаря Пастору, заменившему его на дежурстве, Карегга смог впервые провести ночь с Кароль. (Честно говоря, в ту ночь ничего между ними не произошло. Карегга и Кароль только мечтали о будущем. К его непосредственному строительству они приступили назавтра, в шесть тридцать утра.) Пастор работает в одном кабинете с крошечным вьетнамцем, по матери французом, который весь день заполняет бланки медицинской страховки. Кабинет Ван Тяня и Пастора был за стенкой от Карегга. В силу всех этих соображений (профессиональных, общечеловеческих и пространственно-топографических) инспектор Карегга вошел в тот вечер в пристанище Тяня и Пастора. Оба инспектора стояли рядом, спиной к двери, и наблюдали, как зимняя ночь белой пылью припудривает городские фонари. Они не обернулись. Ни за что на свете Карегга не взял бы скрепку без спроса. С другой стороны, прямо-корыстный переход к делу (дескать, Пастор, дай-ка скрепку) ему претил. Таким образом, размышляя о том, как бы обозначить свое присутствие, Карегга увидел на столе у Пастора снимок. Снимок был из их лаборатории и изображал красивую девицу на куче угля. Немного подбитую, но красивую. Что подтверждал увеличенный снимок лица. В своей грубоватой манере немногословного штангиста инспектор Карегга сказал:

– А я ее знаю.

Пастор медленно обернулся. Лицо у него было усталое.

– Что ты сказал?

Инспектор Карегга повторил, что знает, кто она.

– Ее зовут Джулия Коррансон, она журналистка из «Актюэля».

Каскад розовых таблеток низвергся на пол. Когда Ван Тянь вспомнил про свой тюбик успокоительного, он был совершенно пуст.

Зазвонил телефон.

– Пастор, ты?

На том конце провода задыхающийся от профэнтузиазма полицейский голос кричал:

– Ну все, мы знаем, кто девица!

– Я тоже, – сказал Пастор.

И повесил трубку.

15

Я, со своей стороны, пораскинул мозгами. Медсестра из мэрии одиннадцатого округа хотела сделать нашего Калоша наркоманом, а Хадуша замели с пакетом таблеток. Зная, что мне не поверят, Хадуш не дал мне встать на свою защиту. Он предпочел выпутываться сам. Но вот прошла неделя, а Хадуш не возвращается. Отсюда вывод: нужна помощь.

Я принял единственно возможное решение: отыскать эту наркомедсестру и заставить ее во всем признаться. А посему я отрядил старого Калоша в мэрию. Он должен вызвать вышеозначенную медсестру на дом, под тем предлогом, что его порция грез подходит к концу. Он записался куда следует, его заверили, что она явится к нему в 16.30, и теперь я сижу у Калоша в платяном шкафу. Возбужденный надеждой на новую встречу, Калош не может усидеть на месте.

– Одно тебе скажу, Бен, пикантная женщина!

– Замолчи, Калош, она же может услышать! Возьмет и явится! – говорю я, сидя на корточках среди его старых костюмов и самопальных шузов. Шкаф Калоша пахнет прошедшим временем совершенного вида.

– Ослепительная улыбка, глаза как звезды, ты сам увидишь!

– Да если ты не перестанешь болтать, я вообще ничего не увижу. Она поймет, что ты не один, и отвалит!

– С тех пор как я ее увидел, я все время думаю о ней.

Мне не видно Калоша, но слышно, как он топает по комнате. Он принарядился. Ботинки со страшным скрипом вспоминают пятидесятые годы.

– А какая проказница! Знаешь, она дала мне лекарство и погладила по ладони…

Честно говоря, он так взвинчен, как будто и вправду съел весь этот взрывпакет. Я начинаю опасаться за дальнейший ход операции.

Тук-тук – а вот и дальнейший ход.

Шаги Калоша смолкают.

Опять «тук-тук». Калош не двигается с места. Яростный шепот с моей стороны:

– Да открывай же, дьявол!

Положение безнадежное. Он окаменел. Он обратился в лед. И, скрючившись в платяном шкафу, я внезапно понимаю, почему уделом Калоша стало безбрачие.

На этот раз раздается ТУК-ТУК-ТУК!

Если я по-быстрому не приму какое-нибудь решение, пикантная женщина свалит, как сваливали до нее все женщины в жизни Калоша, потому что он зазывал их к себе и никогда не впускал. Поэтому я выскочил из шкафа, пробежал квартиру и настежь открыл дверь.

– Спите вы, что ли, – сквозь зубы говорит огромная белобрысая баба, отшвыривает меня в сторону, как полузащитника, и оказывается перед остолбеневшим Калошем.

– Ну, давай, дед, выкладывай.

Калош нем. Мамонтша поворачивается ко мне:

– Чего это с папашей? Давайте побыстрей, а то вас много, а я одна!

– Он ждал кого-то другого и поэтому немного удивлен.

– Кого другого? Он же вызывал районную медсестру?

– Вот именно, и думал, что придет другая, черненькая.

– Нет у нас черненьких. Нас всего двое. И вторая рыжая. Я гораздо симпатичней. Так что никаких иллюзий на ее счет.

– Но в прошлый раз ему выдала лекарство такая молоденькая брюнетка, и, поскольку ему стало лучше, он решил вызвать кого-нибудь пополнить свои запасы.

– Рецепт есть?

– Какой рецепт?

Ее сальная морда вдруг застывает. Глазки сощуриваются.

– Бросьте придуриваться. Были лекарства, значит, должен быть рецепт.

– Ничего подобного. Были таблетки, насыпанные в полиэтиленовый мешочек, – что-то успокоительное…

– Может, позвать полицию?

Тут диалог слегка зависает. Великанша сказала это так запросто, как будто предложила сходить выпить.

– Нет, у вас в квартале сплошные придурки! За неделю – третья попытка выбить из меня поддельный рецепт. Во-первых, я против, а во-вторых, у меня нет бланков.

Но вдруг ее рожа хитро морщится, складывается в какую-то заговорщицкую ухмылку, а указательный палец тычет в сторону Калоша:

– А ведь наркота нужна не деду, точно? Она нужна вам…

(Другое дело.)

И вдруг она начинает ворковать:

– Наркотики – не выход из проблемы… Я могу предложить кое-что получше…

С этими словами она двигается на меня. Сколько в ней может быть росту? Не обладай я хорошей задней скоростью, мою голову заклинило бы у нее в грудях. Спиной к Калошу она приказывает:

– Марш на кухню, дедуля.

Сказано – сделано, теперь мы вдвоем. Ее зверская морда нависла надо мной, ее гранитный бюст вдавливает меня в стену, ее рука, как ковш экскаватора, тянется вниз (в мой личный низ), и голосом сексманьячки она диктует свой рецепт:

– Сейчас у меня мало времени, золотко, придешь лечиться ко мне домой – и не позднее, чем сегодня вечером, не то я сдам тебя ментам. Держи адресок.

Действительно, запустив пальцы мне за ремень, она сует туда холодную визитную карточку, и мой интимный датчик тут же сигнализирует: рельефная печать. Большой шик.

***

Иначе говоря, благодетельница Калоша была такая же медсестра, как я епископ. Разумеется, она никак не связана с мэрией, у мэрии есть свои медсестры, они не сажают пациентов на иглу, зато насилуют.

Если эта черненькая не принадлежит к списку служащих муниципалитета, значит, она работает на себя или на банду, специализирующуюся на обработке стариков (она уже трижды отметилась в нашем квартале). И тут – ну конечно же – эврика! Я вспомнил про ту стройную брюнетку, которая вводила наркотики Риссону, которую еще выслеживала моя Джулия… А вдруг это одна и та же? Просто одна и та же девушка…

***

Продолжение малоссенского расследования протекает в темной комнате под фотографическими пальчиками моей сестры Клары, при свете красной лампы, висящей у нас над головами (как нежно светится лицо Клары… Ответь мне, милая, кто в тебя влюбится и когда это будет? И как переживет это твой старший братец?).

Мы решили проявить все снимки, сделанные Кларой во время вручения медали. Если немного повезет, брюнетка окажется в кадре.

– Посмотри на депутата, Бен, какой смешной… Народный избранник как раз проявляется в бачке с химической подливкой.

– Сначала появляются челюсти. Вот что значит энергичное лицо!

Клара тихонько смеется. Клара – фотограф. Она стала фотографом, когда впервые открыла свои миндалевидные глаза – шестнадцать лет назад. Впрочем, Джулия тоже не ошиблась на ее счет, когда я их познакомил («Невероятно, как эта девочка смотрит на мир, – она видит поверхность и фон»).

– Теперь госсекретарь по делам пенсионеров…

У Арно Лекапельера сначала проявляется пробор, потом ребро носа и ямка на подбородке. Появляющееся по обе стороны от этой вертикали щекастое лицо чисто, гладко и невыразительно, как шлем. Конечно, шлем несколько объемен, но невозмутим, и на нем – внимательная щель глаз. (Ух, как он мне не нравится!) Арно Лекапельер свесился с эстрады. Он жмет руку омедаленному и радостному Калошу. На самом деле он едва протягивает ему кончики пальцев. С каким-то даже, я бы сказал, отвращеньем. Кажется, у этого Арно аллергия на стариков. И это госсекретарь по делам пенсионеров… Судьба, друг мой, судьба!

Так мы трудимся добрых два часа подряд, и аромат Клары борется со зловонными испарениями химреактивов. Наконец Клара говорит:

– Крупные планы ничего не дадут, Бен. Видимо, она была начеку. Придется искать ее в толпе. Я буду увеличивать снимки.

– У нас еще масса времени.

– Только не у тебя, Бен. Сегодня собирался зайти дядя Стожил.

(Стожил, прошу тебя, дай мне побыть в этой красной ночи с моей любимой сестричкой.)

– Ты нужен ему, Бен. Он никак не придет в себя после убийства госпожи Долгорукой. Иди, если я что-нибудь обнаружу, то позову тебя.

И Стожилкович пришел. Взял стул. Уселся в одиночестве посреди комнаты, где спят дети и дедушки. Он ждет меня. Это стало у нас почти ритуалом: слушать, как спят старики и малыши. Дети – на нижних кроватях, а подшефные дедушки – наверху. (Идея Терезы, одобренная Кларой, ратифицированная детьми и допущенная к исполнению моей властью. По прибытии к нам старики были настолько выбиты из колеи, что потеряли сон. «Дыханье малышей их успокоит», – заявила Тереза. Дыханье малышей или благоухание девушек? Как бы то ни было, но с тех пор старики храпят, как пожарные. А мы со Стожилом часами сидим за шахматной доской, тихонько переговариваясь среди перемешавшихся сновидений.)

– Сегодня, – говорит Стожил, – я возил по городу русских.

Жереми в своей постели поворачивается на другой бок, и ту же операцию проделывает лежащий выше дедушка Карп.

– Праведные коммунисты с отличными характеристиками, получившие инструкцию бдить.

Малыш слабо стонет. Тереза кашляет.

– В турбюро мне рекомендовали отнестись к ним с пониманием. Там был один гэбист, украинец, весьма жизнерадостный. Он мне весело говорит: «Никакой пропаганды, товарищ, мы знаем все ваши приемы». Они много чего любят говорить со смехом, но от такого смеха можно и помереть. Как будто к тебе подползла гадюка, улыбнулась и ужалила.

– Я помню Хрущева, тот тоже любил посмеяться.

– Да, большой был весельчак, пока другой не стал смеяться вместо него.

Мало-помалу дыхание стариков выравнивается по дыханию детей.

– Тогда я решил показать им Париж по их разумению: площадь Полковника Фабьена, Биржу труда, здание ВКТ – вот и все, что они увидели. Стоило гэбисту покоситься на витрину мясного магазина, я тут же говорил: «Это пропаганда! Внутри все ненастоящее, сосиски из папье-маше! Будете заглядываться, Алексей Трофимович, придется кое-кому сообщить».

Риссон радостно крякнул, как будто засмеялся где-то внутри сна.

– В обед я повез их в столовую завода Рено, а потом они попросились в Версаль. Всем им Версаль подавай. Мне лень было еще раз туда тащиться, я привез их на Сен-Лазарский вокзал и говорю: «Вот это Версаль, дворец тирана, поставленный революцией на службу трудящимся массам». Единодушное одобрение в виде фотовспышек.

Улыбка. Синхронное дыхание спящих. Жизни, слившиеся в едином дыхании… Я говорю:

– Теперь они просто обязаны показать тебе Москву.

Но Стожил уже думает о другом:

– Вдова Долгорукая прекрасно знала дореволюционную литературу. В двадцать лет она была коммунисткой, как я, когда ушел из монастыря. Когда я партизанил в Хорватии, она участвовала в Сопротивлении здесь. Маяковского она знала наизусть, мы читали друг другу целые сцены из «Ревизора», она понимала Белого. Да.

– Я хорошо помню ее. Она говорила маме: «Лицо вашей Клары прекрасно, как староверческая икона».

– Когда-то эти Долгорукие были князьями, их род идет с незапамятных времен. Некоторые из них ушли в революцию.

Стожил встает. Укладывает на место выпавшую из-под одеяла руку Малыша.

– Что им сегодня рассказывал Риссон?

– «Август 14-го» Солженицына. Поскольку Жереми интересовало все, что касается снаряжения пехоты в 1914 году, на помощь Риссону пришел Верден. Выходит, что армия расходовала в месяц 700 000 метров фланели по три с полтиной за метр, 2 550 000 пар носков, 250 000 шарфов, 10 000 плащ-палаток, 2 400 000 метров шинельного сукна шириной 140 сантиметров, что соответствует 77 тоннам шерсти-сырца. Верден все это знает, он помнит цены с точностью до сантима, он сам в то время портняжил. И эта лавина цифр потрясла ребят даже больше, чем рассказ о марнских такси.

– Да, – задумчиво роняет Стожил, – молодые любят смерть…

– Как ты сказал?

– Молодые любят смерть. В двенадцать лет они зачитываются рассказами о войне, в двадцать участвуют в ней сами, как госпожа Долгорукая или я. Они мечтают справедливо убивать или со славой умирать, но, так или иначе, любят они саму смерть. Сегодня у нас в Бельвиле они зарезали старуху и вкололи ее деньги себе в вену, потому что искали радужной смерти. Вот отчего погибла вдова Долгорукая: оттого что молодых влечет к смерти. И если б ее задавила гоночная машина с юным психом за рулем, то и тогда причина смерти была бы та же самая. Да.

Тишина. Размеренное дыхание спящих. И вдруг:

– Смотри-ка, Клары нет в постели…

– Сейчас будет, дядя Стожилкович! – совсем близко отвечает голос Клары (даже издали нежный голосок Клары звучит близко). – Я уже ложусь.

И поцеловав Стожила:

– Кажется, я нашла эту медсестру, Бен.

Вспышка света. Действительно, стройная брюнетка. Глаза в пол-лица (горящий взгляд, как сказал Калош). Очень темные волосы обрамляют очень белое лицо. На одном снимке она достает из открытой сумочки пакетик, который вполне может быть и упаковкой с таблетками. Что подтверждает следующее увеличение. Да, вроде все сошлось…

– Молодец, сестричка, завтра все доложим Джулии.

16

В самой редакции Пастор узнал не много. Никто из сотрудников газеты не знал, где находится Джулия Коррансон, и не беспокоился по этому поводу. Она иногда пропадала месяцами, а потом возвращалась с конца света или из ближнего пригорода с готовой статьей. До этого она не показывалась. Она мало общалась с сослуживцами и с журналистами вообще. На фоне их цветущей интроверсии, казалось, в ней не было ни карьеризма, ни запанибратства, ни истерик, ни нытья, ни бзиков, ни каких-либо пристрастий, и главная ее черта сводилась к следующему: она писала громоподобные статьи, никогда не предупреждая заранее об их теме. Ее материал брали всегда. «Поразительная девка! Вы еще о ней услышите!» Она не кололась и не употребляла спиртного. Сотрудники редакции сошлись в том, что она «классная баба», «просто супер» и «ну, сильна». Что касается личной жизни, то о ее связях с кем-либо никто ничего не слыхал. Вопрос, была ли она нимфоманка, лесбиянка, онанистка, спортсменка или филателистка, оказался немодным (Пастор понял это слишком поздно) и не принес определенного ответа. Одно можно сказать наверняка: она запросто могла внушить всепоглощающую страсть, но вряд ли Джулия Коррансон была кому-то по зубам. Вряд ли.

В последующие вечера, устроившись на раскладушке, Пастор залпом прочел собрание сочинений журналистки. С первого взгляда поражала сдержанность тона, контрастирующая со взрывным характером описываемых тем. Невозмутимый тон, нейтральный стиль типа «подлежащее – сказуемое – дополнение», казалось, говорили: «Предоставим слово жизни, не стоит ничего добавлять, она и так справится». Это выпадало из общего тона газеты и эпохи в целом.

Любопытство гнало Джулию Коррансон по свету. Она работала именно так, как представлял себе Пастор: с головой уходя в сюжет, проживая целую жизнь ради одной статьи и в следующий раз начиная все с нуля, постоянно рискуя собой, чтобы проследить путь кокаина, она добровольно оказалась в таиландской тюрьме, откуда сбежала, прячась под грудой холерных трупов. Она жила в не менее опасной близости с министром внутренних дел Турции, пока не выяснила сверхсекретный маршрут, по которому тамошний мак-сырец доходит до марсельских лабораторий, обращающих базовый морфий в известный нам современный героин. Она часто писала о наркотиках. Пастор отметил это про себя. Но она бралась и за другие темы. Она занималась обзором секса всех времен и народов и в итоге пришла к выводу, что по-настоящему достойных любовников следует искать только среди последних первобытных племен или революционеров накануне победы (но назавтра показатели снижаются). Лежа в полутемном кабинете, Пастор на секунду задумался. Он вспомнил про своего отца Советника и про Габриэлу. Прочти Габриэла эту статью, она бы пригласила автора посмотреть, как занимаются делом, несмотря на преклонный возраст, ее великолепный лысый муж и она. Как-то Пастор застал их: это напоминало весенний гон в бушующих джунглях.

Последняя статья Джулии Коррансон представляла собой фоторепортаж, снятый в Париже несколько месяцев назад и посвященный одному из служащих Магазина, – как раз тогда это предприятие торговли периодически сотрясали взрывы бомб. Этот служащий был неопределенновозрастным и поразительно бесцветным мужчиной, отзывавшимся на имя Бенжамена Малоссена. Магазин платил ему за выполнение обязанностей козла отпущения. По должности ему полагалось отвечать за все происходящие на работе накладки, и, если покупатели приходили качать права, лицо его принимало выражение такой трагической боли, что гнев сменялся жалостью и незадачливые клиенты исчезали, не требуя ни малейшей компенсации. На некоторых фотографиях можно было увидеть этого Малоссена вместе с замдиректора по кадрам, и оба были совершенно счастливы, что смогли обвести покупателей вокруг пальца. Затем следовал статистический анализ средств, сэкономленных Магазином. (Игра стоила свеч.) Джулия Коррансон указывала также величину зарплаты Малоссена. (Очень, очень приличная.) Другая грань репортажа представляла собой описание Малоссена в кругу семьи. Здесь он казался моложе и гораздо определенней. Старший сын в многодетной семье, он стоял на фоне двухъярусных кроватей своих братьев и сестер и рассказывал им истории, буквально воспламенявшие их воображение.

Как и в прочих статьях Джулии Коррансон, автор не позволял себе ни малейшего оценочного суждения, ни намека на восклицательный знак. Подлежащее, сказуемое, дополнение.

В Отделе регистрации актов гражданского состояния Пастору сообщили, что Джулия Коррансон была единственной дочерью Жака-Эмиля Коррансона, родившегося 2 января 1901 года в одноименном селенье (Коррансон) провинции Дофине, неподалеку от Вилларде-Лана, и Эмилии Меллини, уроженки Италии, родившейся в Болонье 17 февраля 1923 года. Несмотря на разницу в возрасте, мама умерла первой, в 1951 году, а папа – в 1969-м.

Инспектор Ван Тянь вспомнил Жака-Эмиля Коррансона.

– Этот мужик был похож на мою мать, – заявил он с бухты-барахты.

(Старик Тянь любил внезапно поражать юного Пастора. Изредка ему это удавалось.)

– Он что, тоже рос в винной лавке?

– Нет, он был губернатором колонии и противником колониальной системы.

По словам Тяня, фамилия Коррансон впервые возникла в светской хронике в 1954 году, рядом с фамилией Мендес-Франса по случаю переговоров с Вьет Минем. Коррансон сыграл активную роль в предоставлении в том же году Тунису статуса внутренней автономии. При де Голле Коррансон продолжал работать в том же направлении, то есть укрепляя контакты со всеми подпольными движениями Африки, стремившимися к независимости.

– А эту статью Джулии Коррансон ты видел? – спросил Пастор у Ван Тяня.

Пастор не любил оставлять выпады Тяня без ответа Он бросил на стол старому инспектору фоторепортаж, взглянув на который Тянь из желтого сделался зеленым.

В статье рассказывалось о том, как, болтаясь в Китайском море в поисках boat people и сама пребывая на плавсредстве примерно того же типа, что и лодки беглецов (см. фото), Джулия Коррансон была сражена приступом острого аппендицита (см. фото). Операцию пришлось делать на месте и без анестезии (см. фото), а поскольку все спутники один за другим упали в обморок (см. фото), ей пришлось самой закончить начатое ими дело, держа в одной руке скальпель, а в другой карманное зеркальце (см. фото).

– Отсюда следует по крайней мере один вывод, – сказал Пастор, переждав, пока Тянь предпишет себе успокоительное и примет его, – а именно: парни, работавшие с ней перед тем, как сбросить на баржу, ничего от нее не добились.

В конце того же рабочего дня инспектор Пастор сделал десятую попытку вскинуть оружие быстрее Тяня. Служебный пистолет зацепился за петлю свитера и выскочил из руки. Выстрел раздался, когда он стукнулся об пол. Служебная пуля калибра 7, 65 мм царапнула Тяня по лопатке, срикошетила от потолка, вырвала из стены клок полиэстеровой обивки и затихла.

– Давай сначала, – сказал Тянь.

– Давай не будем, – сказал Пастор.

В стрельбе из положения лежа с упором четыре из выпущенных Пастором восьми пуль выбили приличную сумму в мишени Ван Тяня. Мишень Пастора (в виде картонного стрелка в угрожающей позе) осталась девственно чиста.

– Как тебе удается так плохо стрелять? – восхищенно спросил Тянь.

– Все равно, если пора стрелять, значит, слишком поздно, – философски ответил Пастор.

После чего Пастора вызвали в кабинет его начальника, комдива Аннелиза. Как обычно, в кабинете с задернутыми шторами плавал зеленый императорский полумрак. Длинная, как голодный день, секретарша, отзывавшаяся (безмолвно) на имя Элизабет, принесла Пастору чашку кофе. Элизабет питала к комдиву Аннелизу немое почтение, которым тот не злоупотреблял. Она входила и выходила абсолютно бесшумно. Всегда оставляя после себя кофейник.

17

А н н е л и з. Спасибо, Элизабет. Скажите-ка, Пастор.

П а с т о р. Да, Сударь?

А н н е л и з. Что вы думаете о комдиве Серкере?

П а с т о р. О начальнике антинаркотической службы? Как вам сказать, Сударь…

А н н е л и з. Я слушаю.

П а с т о р. В общем, он довольно силен.

А н н е л и з. Один кусочек сахара или два?

П а с т о р. Полтора, Сударь, благодарю вас.

А н н е л и з. Почему?

П а с т о р. Простите, Сударь?

А н н е л и з. Почему вы считаете Серкера сильным?

П а с т о р. Это архетип, Сударь, архетип полицейского-почвенника, архетип – редкая вещь, загадка природы.

А н н е л и з. Объяснитесь.

П а с т о р. Как вам сказать, когда против одного человека накапливается столько очевидных доказательств, то он в конце концов утрачивает реальность и становится таким же загадочным, как собирательный образ.

А н н е л и з. Интересная мысль.

П а с т о р. Женщина, дело которой я сейчас веду, тоже является архетипом: журналистка – авантюристка – идеалистка. Таких даже в кино не бывает.

А н н е л и з. «Во дает», как говорят мои внуки.

П а с т о р. Вы стали дедушкой, Сударь?

А н н е л и з. Дважды. Практически это новая профессия. И что же ваше расследование, продвигается?

П а с т о р. Установлена личность потерпевшей, Сударь.

А н н е л и з. Каким образом?

П а с т о р. Карегга был с ней знаком.

А н н е л и з. Прекрасно.

П а с т о р. Она дочь Жака-Эмиля Коррансона.

А н н е л и з. Помощник Мендеса? Симпатичная политическая фигура. Внешне напоминал Конрада. С той разницей, что Коррансон колонии отдавал.

П а с т о р. То есть был завоевателем наоборот.

А н н е л и з. Если угодно. Еще кофе?

П а с т о р. Благодарю.

А н н е л и з. Пастор, боюсь, что коллега Серкер вновь нуждается в вашем содействии.

П а с т о р. Понятно, Сударь.

А н н е л и з. Чтобы не сказать в вашей помощи.

П а с т о р. …

А н н е л и з. Насколько это возможно.

П а с т о р. Разумеется, Сударь.

А н н е л и з. В рамках расследования по делу Ванини Серкеру удалось арестовать некоего Хадуша Бен Тайеба. Он был пойман с поличным при попытке сбыта амфетаминов посетителям ресторана своего отца.

П а с т о р. В Бельвиле?

А н н е л и з. В Бельвиле. В ходе допроса Серкер проявил себя, скажем…

П а с т о р. Как сильный архетип…

А н н е л и з. Вот именно. Он убежден, что Бен Тайеб участвовал в убийстве Ванини или покрывает убийцу.

П а с т о р. А Бен Тайеб не признается?

А н н е л и з. Нет. Хуже то, что ему пришлось провести неделю в госпитале.

П а с т о р. Понятно.

А н н е л и з. Легкий недосмотр. Нужно уладить это, Пастор, пока не вмешались журналисты.

П а с т о р. Хорошо, Сударь.

А н н е л и з. Вы допросите Бен Тайеба сегодня?

П а с т о р. Сейчас же.

Едва Пастор вошел в залитый светом кабинет Серкера, как усатый рослый комиссар встал и с демократической улыбкой обнял его за плечи. Он был выше Пастора на целую голову.

– Не успел поздравить тебя с Шабралем, малыш, но это просто супер.

И он увлек за собой Пастора в некое подобие прогулки.

– Зато про Бен Тайеба я тебе сейчас все популярно объясню. Этот ублюдок…

Кабинет Серкера был гораздо просторней и светлей, чем кабинет его коллеги Аннелиза. Повсюду металл и стекло. Стены украшены серией дипломов, полученных Серкером с того момента, как он задумал стать полицейским, а также снимками выпускников учебных заведений, скаутскими трофеями и премиями юрфака. На некоторых фотографиях комдив представал в компании той или иной звезды адвокатуры, культуры или политической сцены. Справа на стеклянных стеллажах рядами стояли кубки за отличную стрельбу, левая же стена являла отличную коллекцию ручного оружия, среди которого был даже четырехствольный пистолет, на секунду привлекший внимание Пастора.

– «Ремингтон-Эллиот Дерринжер» тридцать второго калибра, – объяснил Серкер.

Далее, проходя мимо встроенного между алюминиевыми стеллажами мини-холодильника:

– Пропустим по одной?

– Не откажусь.

Пастор всегда прекрасно ладил с верзилами. Его маленький рост их успокаивал, а живость ума умиляла. С детского сада Советник и Габриэла учили маленького Жана-Батиста не бояться чужих мускулов. В лицее Пастор частенько играл роль рыбы-пилота при огромных акулах, казалось, поголовно страдавших душевной близорукостью.

– В общем, этот гад Тайеб, тайебский сын, здорово меня достал.

Как полицейский Серкер действительно отличился, и на улице (несколько ранений), и у себя в кабинете (бронебойные доводы Серкера сразили огромное количество подозреваемых, что называется, не в бровь, а в глаз).

– Но я готов спорить на что угодно, что это Тайеб пришил Ванини.

Раз так утверждал Серкер, Пастор был склонен ему поверить. Но все же спросил:

– Есть улики?

– Есть мотив.

Пастор дал Серкеру время подобрать слова для дальнейшей речи.

– Ванини не слабо работал с демонстрантами, особенно с черными. Раз он слегка задел двоюродного брата этого Тайеба. Но тот был опасен для общества.

– Понятно.

– Но есть тут одна закавыка, малыш. Хадуш Бен Тайеб сумел сфотографировать Ванини в разгар работы. Никак не могу прибрать к рукам эти картинки. Если Тайеба посадить в тюрьму, снимки немедленно появятся в газетах.

– Ясно. Где же выход?

– Вот тут-то и должен вмешаться ты. Для начала надо, чтобы Тайеб признался в убийстве Ванини. А потом – это основное – надо сшить ему такое дельце, чтоб его друзья-приятели раздумали публиковать снимки Ванини.

– Ясно.

– Ты как, справишься?

– Конечно.

18

Хадуш Бен Тайеб был примерно в том же состоянии, что и Джулия, когда Пастор нашел ее на барже.

– С хорошенькой лестницы вы упали, – сказал Пастор и прикрыл за собой дверь.

– Да вроде того.

Но Бен Тайеб отнюдь не был в коме. Напротив, казалось, удары его возбудили.

– Вы знаете предъявленные вам обвинения? Думаю, пересказывать не стоит.

– Не стоит. У меня отличные шишки памяти. По обычной своей привычке Пастор попросил оставить себя с задержанным наедине. Задумчиво блуждая взглядом по комнате (просторный общий кабинет с кучей пишущих машинок и телефонов), Пастор шел, ласково проводя ладонью по столам. Лицо у него осунулось.

– Вот что я предлагаю для экономии времени…

Пастор заметил снятую телефонную трубку. Он покачал головой, сделал Бен Тайебу знак молчать, убрал жевательную резинку, которая удерживала трубку в миллиметре от рычага, и опустил ее на место.

– Теперь мы одни.

На другом конце провода Серкер уже не слышал этой фразы. Он повесил трубку и восхищенно покачал головой.

Как всегда, к двери прильнули уши. Как всегда, уши вскоре различили неясное бормотанье и стук пишущей машинки.

Через сорок пять минут Пастор вернулся в кабинет Серкера. В руках он держал четыре страницы машинописного текста.

– Извини за телефончик, малыш, – со смехом сказал Серкер. – Профессиональное любопытство.

– Ничего, вы не первый, – ответил Пастор. У него был очень усталый вид, но все же менее убитый, чем после допроса Пьера Шабраля.

Серкера мало заботило выражение лица Пастора. Он сразу стал искать глазами подпись Бен Тайеба.

– Он подписал? Ну ты молоток, Пастор! Возьми еще пивка, заслужил.

Как раз в этот момент показалось, что большой полицейский обожает маленького. Потом Серкер надел очки и принялся за изучение документа. Улыбка, сиявшая на его лице, от строчки к строчке становилась все уже. На середине третьего абзаца он медленно поднял голову. Держа банку пива в руке, Пастор спокойно встретил его взгляд.

– Что это за петрушка?

– Скорее всего, это правда, – ответил Пастор.

– Старуха кокнула Ванини? Ты что, издеваешься?

– Так видел Бен Тайеб.

– И ты ему веришь?

– Я спросил – он ответил… – мягко сказал Пастор.

– Так вот он, твой хваленый метод?

– Может быть, вы дочитаете до конца?

Еще минуту Серкер, не говоря ни слова, смотрел на Пастора, потом опять погрузился в чтение. Юный инспектор, на лицо которого постепенно возвращались краски, вежливо и неторопливо допивал пиво. На странице номер три Серкер снова поднял глаза. На лице у него было выражение, которое Пастор часто наблюдал у других верзил: тупое недоумение.

– Что это еще за история с мэрией?

– По словам Бен Тайеба, амфетамины, которые он держал в руках во время ареста, на самом деле были вручены муниципальной медсестрой какому-то старику при награждении памятным знаком.

– Ладно, Пастор. И что, я, по-твоему, должен все это проглотить и запить водичкой?

– Решайте сами. Но факт тот, что Бен Тайеб специализируется не на наркотиках.

Теперь Серкер по-иному смотрел на Пастора. Аннелиз вырастил у себя волчонка, еще немного, и тот сожрет контору целиком. Он уже поучает.

– Ну и на чем он специализируется, этот Бен Тайеб?

– На игорном бизнесе. Ему принадлежат все лотереи от Бельвиля до Гут-д'Ор. Если вы хотите его на чем-то поймать, то только на этом. Имена его основных помощников я пометил на странице четыре. Его заместитель – толстый рыжий парень по кличке Симон-Араб. Ему, в свою очередь, подчиняется высокий негр – Длинный Мосси. В тот вечер, когда убили Ванини, Араб и Бен Тайеб снимали выручку в районе Пер-Лашез. На обратном пути они стали свидетелями убийства. Они стояли на тротуаре напротив.

– Удивительное совпадение.

– Да. К тому же оно лишает Бен Тайеба алиби.

Серкер насторожился. Уж не подарок ли последняя фраза? Может быть, намек? Этот воспитанный парнишка опять ему нравился. Надо бы как-нибудь сманить его от Аннелиза.

Серкер немного помолчал, потом спросил:

– Хочешь знать, что я лично обо всем этом думаю?

– Конечно.

– Во-первых, вот что я тебе скажу. Хороший ты сыщик, Пастор. Далеко пойдешь.

– Спасибо.

– Скромно принимаешь похвалу старшего по званию.

Пастор сумел рассмеяться в точности так, как это сделал Серкер.

– А теперь мое личное мнение.

Малая толика властности в голосе указывала на то, что слово опять взял начальник.

– Бен Тайеб наплел про бабушку-снайпера, просто чтобы запудрить тебе мозги. Вообще-то я не уверен, что ты ему сильно поверил, – добавил он, метнув в Пастора заговорщицкий взгляд. – Чтоб бельвильская старушка прямо посреди улицы ухлопала молодого полицейского, да еще и при исполнении обязанностей, – извини, но это уж слишком. И если Бен Тайеб зарядил тебе такую историю, то именно потому, что она ни в какие ворота не лезет. Ты не мог предположить, что он соврет тебе настолько, понял? Наврать с три короба, чтобы создать иллюзию правды, – это такая штука, которую отлично умеют делать ребята повострей. Особенно цветные. Бен Тайеб прокололся в одном: он черным по белому признал, что был на месте преступления во время преступления. Вот это важно. Остальное ерунда. И под этим стоит его собственноручная подпись. Так или иначе, но ты заставил его высунуться из норы. А рыльце у него в пуху. Что касается бабульки с пушкой 38-го калибра наперевес (оружие-то было П-38, ты знал?), то вряд ли присяжные оценят эту шутку.

Пауза.

– Значит, вот что я сделаю. С одной стороны, открою на Бен Тайеба дело по обвинению в убийстве полицейского, с другой стороны, я сошью такие костюмчики на его двух подручных – Симона-Араба и Длинного Мосси, что они пальцем не смогут пошевелить в его защиту, и снимки, которые сделала эта сволочь Тайеб, никогда не пойдут в печать. Ну, что скажешь?

– Дело Бен Тайеба ведете вы, а не я.

– Вот именно. И еще я думаю, что ты не все понял про его связь с таблетками. Бен Тайеб по горло завязан с наркотиками. Но на эту тему мне нужна кое-какая дополнительная информация. Надо будет еще проработать версию одного типа по фамилии Малоссен.

Пастор молниеносно вспомнил статью Джулии Коррансон и лицо Малоссена, но на упоминание о нем никак не отреагировал.

Серкер навис над Пастором. И сказал на полтона тише, с почти отеческой нежностью:

– Ты хоть не обиделся?

– Ни капли.

– Ты согласен, что тоже можешь время от времени дать маху?

– Да, это может случиться.

– Вот и отлично. Для сыщика это знаешь как важно!

***

В служебной машине Пастор рассказал бабушке Хо про свой визит к Серкеру. Одетый во вдовье платьице инспектор вдруг судорожно задергался.

– Что с тобой, Тянь, тебе плохо?

– Пустяки. Наверно, приступ билхариоза. Каждый раз он меня прихватывает, как услышу фамилию Серкера.

Густая пелена туч скрыла городское небо. В разгар зимы небо было грозным, как фронт тропических облаков.

– Знаешь, что такое серкер, сынок?

– Если не полицейский, то не знаю.

– Это такая мелкая гнусь, червячок с хвостиком, размножается на рисовых плантациях. Если он залезет под кожу, то человек начинает чесаться до смерти и гниет весь изнутри до тех пор, пока не станет писать кровью. Это и есть билхариоз. Вот что у меня вызывает Серкер.

– Может, все дело в том, что у тебя отец из Тонкина?

– У нас, юго-восточных азиатов, свои понятия о медицине. Кстати, сынок, а куда мы едем?

– К Джулии Коррансон.

– В больницу?

– Нет, домой. Улица Тампль, 85/87.

19

– Джулия?

Когда я поднимаюсь на площадку Джулии, держа в руке фотографии псевдомедсестры, дверь приоткрыта. Поэтому еще с площадки я шепотом спрашиваю:

– Джулия?

Очень робким шепотом. И сердце мое внезапно выдает сдвоенный удар. Один толчок крови от страсти, другой от беспокойства.

– Джулия…

И тут я вижу то, чего видеть не хочется: дверь взломана. Замок сорван.

– ДЖУЛИЯ!

Я распахиваю дверь. Там Верден (город). Ну, в общем, то, что от него осталось после обстрела. Даже не верится, что это можно будет привести в нормальный вид. Обои и ковровое покрытие сорваны, койка, диван и все подушки вспороты. Мебель разобрана по доскам, а потом доски все переломаны. Посреди общего разгрома книги вывалены из книжных шкафов и разодраны в клочья. Страницы вырваны пачками. Из телевизора и магнитофона вывернута вся электронная начинка, телефонный аппарат разрублен пополам и куски валяются в разных углах квартиры. Унитаз выдран из гнезда, корпус холодильника опрокинут на спину, водопроводные трубы выдернуты из стены и вскрыты по всей длине. Паркет методично разобран, плинтус снят.

Джулии нет.

Джулии нет?

Или Джулии больше нет?

Странный стук у меня в груди. Этот стук мне незнаком. Сердце стучит одиноко. Удары отдаются в пустоте. Словно бьет набат, и некому его услышать. Мне пересадили чужое сердце. Сердце вдовца. Потому что люди, способные устроить такое в квартире, могут сделать с Джулией все, что угодно. Ее убили. Они ее убили. Они убили мою Джулию.

***

Есть люди, которых горе убивает. Других оно погружает в глубокую задумчивость. Есть люди, которые стоят у открытой могилы и несут бог знает что, потом продолжают нести бог знает что на обратном пути, и даже не о покойнике, а о какой-нибудь домашней ерунде, есть люди, которые собираются наложить на себя руки, но по ним это не видно, есть люди, которые много плачут и быстро утешаются, есть те, кто тонет в собственных слезах, есть люди, довольные, что от кого-то избавились, есть люди, которые не могут вспомнить, как выглядел покойный, пытаются – и не могут, он унес лицо с собой, есть люди, видящие покойника повсюду, они хотят вычеркнуть его из памяти, продают его шмотки, жгут фотографии, переезжают на новую квартиру, на другой материк, начинают все по новой с кем-нибудь живым, но ничего не помогает, покойник рядом, он в зеркале заднего вида, есть люди, которые на кладбище выпивают и закусывают, есть те, что обходят его за версту, потому что у них всегда в голове открытая могила, есть люди, отказывающиеся от пищи, есть люди, не отказывающиеся выпить, есть люди, которые раздумывают, подлинное у них горе или напускное, есть люди, с головой ныряющие в работу, есть люди, наконец-то берущие отпуск, есть люди, которые считают смерть чем-то неприличным, есть люди, находящие ее естественной в определенном возрасте, при определенных обстоятельствах, при условии войны, при наличии болезни, мотоцикла, машины, такое уж время, такая уж жизнь, есть люди, считающие, что смерть – это жизнь.

А некоторые делают черт знает что. Например, мчатся сломя голову. Мчатся так, как будто не могут остановиться. Вот так и я. Я бегом слетаю по лестнице. Я не пытаюсь ни от кого удрать, нет, бежать мне не от кого, я как будто сам кого-то догоняю или что-то догоняю, что-то вроде смерти Джулии… Но единственное, что попадается мне на пути, это крошечная вьетнамка на площадке третьего этажа. Я врезаюсь в нее, и она буквально взлетает на воздух, заполняя пространство разноцветным фейерверком таблеток, флакончиков, пилюль и облаток. Как будто взорвалась аптека. Или семейный альбом, потому что от толчка я выронил фотографии наркомедсестры. К счастью, четырьмя ступеньками ниже вьетнамка падает в объятия кудрявого паренька в огромном растянутом свитере. Сам я уже далеко внизу и не извиняюсь. Я бегу дальше вниз, выскакиваю из подъезда под ледяной душ, поскольку небо решило воспользоваться моментом и выплеснуть на город все свои запасы, и я бегу по улице Тампль, как пущенный по воде камень, пересекаю по диагонали 33 677 квадратных метров поверхности площади Республики, перепрыгивая автомобильные капоты, садовые ограды и писающих собак, и, не сбавляя скорости, пробегаю 2 850 метров водоворота вдоль по проспекту все той же Республики. Я бегу против течения, но ничто не остановит человека, который бежит без цели куда глаза глядят, потому что я бегу на кладбище Пер-Лашез, а какая же это цель, моя цель – Джулия, моя заветная, любимая цель, зарытая под грудой обязанностей, моей целью была Джулия, но я бегу и не думаю, бегу и не мучаюсь, от черного дождя у меня выросли щекотные птичьи крылья, я бегу мили за милями, хотя одна мысль о том, чтоб пробежать стометровку, меня всегда безумно утомляла, я бегу и буду бежать, я никогда не остановлюсь, я бегу, и в каждом башмаке у меня по аквариуму, мысли мои тонут, я бегу и в этой новой своей жизни подводного бегуна – ужас, как человек ко всему привыкает, – встречаю образы, человек всегда может обогнать мысли, но образы рождаются из самого ритма бега, погром в квартире – рядом лицо Джулии, вспоротая подушка – Джулия внезапно хмурится, изувеченный телефон – Джулия кричит (так вот что ты увидел, Джулиус?), вой собаки Джулиуса, надсадный протяжный вой, – со стен сорвали обшивку, Джулию бросили на пол, я бегу сквозь лужи и оплеухи, сквозь брызги и вопли, но не только это, – прыжок через стремнину, и Джулия впервые входит в мою жизнь, взмах ее гривы, движение бедер, разодранные книги – и полная грудь Джулии, удары, крики, удары, – но непобедимая и улыбающаяся Джулия склонилась надо мной: «На испанском слэнге слова „любить" и „есть" – одно и то же», я бегу, чтобы меня съела Джулия, холодильник вывернут наизнанку, – что им было нужно? – и мысль, догоняющая образы, стремительная, несмотря на весь заряд ужаса, мысль: «Им было нужно узнать то, что знала Джулия». – «Чем меньше тебе известно, тем безопасней будет всем нам». Правильно, Джулия, иначе они снова поймают несчастных стариков. «Не звони мне, Бен, и не приходи, на некоторое время я вообще исчезну», а вдруг они пришли ко мне, пока я тут бегаю как последний кретин, а вдруг они теперь знают то, что хотели узнать, и пошли по следу, и ворвались в дом, где с детьми и дедушками одна мама? Лужи, удары, ужас, ручьи, я перебегаю проспект у лицея имени Вольтера, машины гудят, шоферы матерятся, я скольжу по воде, чуть не падая под колеса, пьяной чайкой ныряю в улицу Плишон, перелетаю Шеменвер и врываюсь в нашу барахолку. Наверняка спринтеров предварительно запугивают, иного объяснения нет. Чемпионы бегут от страха и вдребезги разносят рекорды.

От удара одно из матовых стекол вылетело. Когда я открываю дверь квартиры, теплый ручеек крови течет у меня по лицу вперемешку с холодным небесным супом. В барахолке пусто. Но не просто пусто. Там пусто, как после внезапного бегства. Как будто людей сорвало с места. В последнюю секунду. Все побросали и исчезли. Дом пустой, а должен быть полным. Никого. Никого, кроме мамы, неподвижно сидящей в кресле. Она обращает ко мне залитое слезами лицо и смотрит так, как будто не узнает.

20

– Тянь, ты жив?

Пастор отказался от идеи собрать все лекарства. Отдельные таблетки, аккуратно пройдя повороты лестницы, допрыгали по ступенькам до первого этажа. На площадке четвертого в строгом шелковом платье сидела согнутая в три погибели бабушка Хо и попискивала при каждом вдохе.

– Ты жив? – снова спросил Пастор.

– Вроде меня только что убили.

– Сможешь подняться?

– Покойники идут на небо своим ходом.

Пастор обнял бабушку Хо за ребрышки и помог ей добраться до двери Джулии Коррансон.

– Приехали.

Тянь затруднился бы сказать, к чему в точности это относилось – к затраченным усилиям или к тому зрелищу, что предстало перед их глазами за распахнутой дверью квартиры. Поскольку Пастор не издавал ни звука, Тянь обернулся. И испугался, увидев лицо «сынка». Пастор смотрел на груды развалин так, как будто речь шла о его собственной квартире. Он был настолько потрясен, что без сил сполз вдоль дверного косяка. Лицо, белое как мел. Застывший взгляд. Открытый рот.

– Да что ты, сынок, кражи со взломом не видел?

Пастор поднял пудовую руку.

– Видел. Как раз видел. Не беспокойся, Тянь, сейчас пройдет.

Они долго стояли на пороге, словно опасаясь усугубить беспорядок в доме.

– Во все дырки залезли, – сказал Тянь.

Наконец Пастор поднялся. Но выражение глаз у него не изменилось.

– Малоссен не мог сделать этого в одиночку.

– Малоссен?

– Это фамилия того типа, который сбил тебя на лестнице.

– Он что, по дороге вручил тебе визитную карточку?

– Джулия Коррансон написала о нем статью, там были фотографии.

Голос Пастора звучал далеко, как будто он говорил в себя.

– Малоссен, говоришь? Запомним, – сказал Тянь.

Теперь они двигались по комнате, высоко поднимая ноги, так, как с несколько запоздалой осторожностью ходят по груде обломков.

– Их было по крайней мере двое-трое, да?

– Да, – сказал Пастор. – Специалисты. Строители. Видно по работе.

В его задумчивом голосе слышалось что-то вроде ярости.

– Смотри, – добавил он, – они даже вскрыли проводку и залезли в электрические розетки.

– Как думаешь, чего-нибудь нашли?

– Нет. Они не нашли ничего.

– Откуда ты знаешь?

– Крушить они стали от досады. Тянь осторожно поворошил обломки.

– А что, по-твоему, они искали?

– Что можно искать у журналистки?

Присев на корточки, Пастор вытащил фотографию, зажатую обломками разбитой вдребезги рамки.

– Смотри.

На снимке был изображен мужчина в белом мундире, висевшем на нем, как на вешалке, в судорожно сжатой руке – белая фуражка с дубовыми листьями. Его насмешливый взгляд, казалось, был направлен прямо на Тяня и Пастора. Мужчина стоял у куста вьющихся роз, который был выше него.

Мундир был ему так велик, что казался с чужого плеча.

– Папаша Коррансон, – пояснил Тянь. – В мундире губернатора колонии.

– Он что, болен?

– Опиум, – ответил Тянь.

Впервые Пастор по-настоящему понял смысл того выражения, которое употребляли Советник и Габриэла применительно к одному из своих старых больных друзей: «Он опустился». Судя по снимку, отец Джулии Коррансон сильно опустился. Что-то в нем окончательно сорвалось с якоря. Кожа и кости не стыковались друг с другом. Огонь в глазах казался опьянением от последнего погружения. Пастор вспомнил фразу Советника по поводу болезни Габриэлы: «Не хочу видеть, как она пойдет ко дну». Нечеловеческим усилием Пастор отогнал от себя парный образ Советника и Габриэлы.

– Вот мне интересно знать…

Чешущий в затылке Тянь сильно напоминал таиландскую крестьянку перед разрушенной тайфуном хижиной.

– Этот Малоссен…

Пастор с натугой пошутил:

– Никак не можешь забыть?

– Ребра напоминают. Он ведь шел отсюда?

– Может быть.

– По-моему, когда он на меня напоролся, у него в руке были фотографии? Или пачка бумаги?

– Фотографии, – сказал Пастор. – Он их выронил от удара, я подобрал.

– Ты как думаешь, он их нашел здесь?

– Спросим у него самого.

***

Квартира Джулии Коррансон располагалась над почти приличным ателье по пошиву одежды. Оно было единственным в квартале, и там отпускали своих закройщиков-турок всего на два часа позже конца рабочего дня. Никто в ателье не мог вспомнить, чтобы в квартире наверху шумели.

– Только слышно иногда, – заявил хозяин (славный малый, весь в дутом золоте), – что пишущая машинка стучит.

– Давно вы ее не слышали?

– Точно сказать не могу, пожалуй, недели две…

– А съемщицу давно не видели?

– Ее вообще не часто увидишь. А жаль! Скроена на славу.

***

Начался дождь. Настоящий весенний ливень посреди зимы. Резкий холодный дождь. Пастор молча вел машину.

Тянь спросил:

– Ты не заметил, в этом разгроме не было пишущей машинки?

– Нет.

– Может, она ее носит с собой?

– Может быть.

Дождь… Под таким же точно дождем Пастор шел на свое последнее свидание с Советником и Габриэлой. «Дай мне три дня, – попросил Советник, – через три дня приходи, и все будет улажено».

– Давай заедем в Магазин? – внезапно предложил Пастор.

– В Магазин?

– Последняя статья этой Коррансон была посвящена Магазину. Малоссен там работал козлом отпущения.

– Козлом отпущения? Это что за глупости?

– Объясню по дороге.

***

От молодого и свежевыглаженного замдиректора Магазина по кадрам, носившего средневековую фамилию Сенклер, они узнали немного.

– Это совершенно несерьезно. Мне уже доводилось беседовать по этому поводу с некоторыми из ваших коллег. Мы никогда не использовали Малоссена в качестве козла отпущения. Он работал у нас контролером ОТК, а своей отвратительной привычкой рыдать перед покупателями он был обязан исключительно своему характеру.

– А разве не из-за этой статьи Джулии Коррансон вы выгнали Малоссена с работы?

Молодой замдиректора вздрогнул. Он не ожидал, что эта вьетнамка станет задавать ему вопросы. Тем более голосом Габена.

У них над головами по большому стеклянному куполу Магазина с тропическим упрямством барабанил зимний дождь. «Я бы не смог работать в торговле, – подумал Пастор, – надо иметь ответы на все». Он вспомнил, как Габриэла однажды сказала: «Этот мальчик никогда не отвечает. Он умеет только задавать вопросы». – «Наступит день, и он ответит на все вопросы разом», – пророчески заявил Советник.

– Как вы думаете, Малоссен способен отомстить журналистке за свое увольнение?

– Это вполне в его духе, – ответил молодой замдиректора.

***

Пастор выглядел совсем усталым. Тянь настоял на том, чтоб вести машину самому.

– Да что ж это за дождь такой, прямо как во Вьетнаме.

Пастор молчал.

– Рассказать анекдот, сынок?

– Спасибо, обойдется.

– Я тебя выкину у конторы, а сам смотаюсь в Бельвиль. Надо еще кое-что проверить. Встречаемся вечером, за рапортом, идет?

***

В кабинете Пастора ждал телефонный звонок.

– Алло, Пастор?

– Пастор.

– Серкер говорит. Знаешь последний анекдот?

– Пока не знаю.

– Как ты ушел от меня, сразу позвонили из мэрии XV округа.

– Да?

– Да! Из райздрава. Ну, муниципальные медсестры. Представляешь, этот Малоссен с помощью стариков бесплатно получает амфетамины.

– Малоссен? – спросил Пастор так, как будто слышал эту фамилию впервые.

– Ну да, тот мужик, которому Бен Тайеб хотел втюхать свои таблетки, когда я его брал. Его фамилия Малоссен.

– И что вы собираетесь делать?

– Пусть пока погуляет. Он у меня на крючке, но подсекать пока рано.

– …

– Пастор!

– Да?

– Тебе, конечно, еще расти и расти, но сыщик из тебя будет нормальный!

Пастор повесил трубку так бережно, как будто аппарат был крайне хрупким предметом.

21

На плите кипит вода, в духовке ужин, но не видно ни Клары, ни деда Рагу. На столе учебник Жереми по истории, но его самого при нем нет. Рядом Малышовая тетрадь по чистописанию со здоровенной кляксой на всю страницу – где же Малыш? Гадальные карты на Терезиной скатерти раскрыты, как веер будущего, – а куда делась Тереза? А Карп? А Калош? А Риссон?

Мама наконец признает меня и говорит:

– Ах, это ты, мой мальчик? Ты уже знаешь? Кто тебе сказал?

И так медлительно вытирает ладонью слезы, что за это время солнце успело бы сесть.

– Что сказал, мама? Да черт побери, что стряслось?

Она кивает в сторону стола и шепчет:

– Верден.

Я, как дурак, да еще в соответствующем состоянии, залитый кровью и дождем, конечно, сначала подумал про битву под Верденом. Мне с некоторых пор все – Верден.

– Он помогал Малышу делать чистописание и вдруг упал, прямо лицом в тетрадь.

Я оставил входную дверь незакрытой. В этот самый момент сырой сквозняк взвивает страницу тетрадки, и она снова бессильно падает. В голове у меня «Верден, Верден», и слово это никак не может встать на место. Иностранцам, наверно, тоже сложно…

– Смотри, мальчик мой, ты порезался, я сейчас тебе наложу повязку. Ты не мог бы закрыть дверь, пожалуйста?

Послушный сын закрывает дверь, которая тем не менее остается открытой, поскольку я выбил стекло. Посреди страницы клякса. Как синий взрыв над Верденом.

– Вердену стало плохо?

Слава Богу, дошло. Наконец-то я понял. До сих пор не могу забыть облегчение, прозвучавшее в моем голосе:

– И все? Больше ничего не случилось?

И снова вижу мамин взгляд. В нем нет оскорбленного достоинства, в том смысле что «Боже, мой старший сын – чудовище!», нет, она смотрит на меня так, как будто при смерти я сам. Она встала, она странно невесома, как знамение (один ее жест – и все в доме беззвучно встает по местам). Она развернула огромное махровое полотенце, она вытирает меня с ног до головы, а моя мокрая одежда падает на пол. Нагой сын перед своей матерью.

– Они оставили тебя совершенно одну? Сколько жизни в полоске пластыря, налепленного на лоб!

– Его увезли в больницу Святого Людовика. Она связала мою одежду в узел и возвращается со всем необходимым – сухим и теплым.

– Им так хотелось поехать с ним. Тебе тоже надо быть вместе со всеми, наверно, ты им нужен. Вот, выпей вот это. Ты запыхался?

Мясной бульон. Из кубика. Это жизнь. Она кипит и обжигает.

***

Верден, старина Верден, и все-таки это правда: ни одна новость не принесла бы мне большего облегчения, чем весть о твоей близкой смерти. Я признаюсь тебе в этом, сидя в везущем меня в больницу такси, а ты уж, когда прибудешь наверх, защити меня со знанием дела. Ты ведь не держишь на меня зла за то, что твоя смерть оказалась для меня предпочтительнее других, ты и сам не раз видел, как пуля пробивает чужой мундир. Но Та Здоровая Шишка, что сидит наверху, ничего такого не знает, он-то пороху не нюхал, сидит себе и помыкает праведными душами, и сексом он не занимается, хотя и считается, что он сама Любовь, и потому не понимает он ничего в подлой иерархии любви, по которой выходит, что смерть какого-нибудь Вердена гораздо лучше смерти Джулии…

Ведь теперь я понял, я понял благодаря тебе, что Джулия бессмертна! Раз они так разгромили ее квартиру, значит, ее саму они схватить не смогли, если они набросились на мебель, то, значит, она выскользнула у них из рук, и это совершенно неудивительно при ее тренировке неуловимой искательницы приключений. Я сам не могу заманить ее в койку. Скажи Ему от моего имени, Верден, что наступит срок и Он мне дорого заплатит за это чувство облегчения! И раз уж ты к Нему собрался, передай еще, что Он мне дорого заплатит за грипп твоей маленькой Камиллы и за то, что Он провел тебя живым сквозь пять лет стального шквала, а напоследок дал последний залп (о Всесильный Эстет!) – эпидемию гриппа-испанки и убил твою девочку, доченьку, малышку, ради которой ты так хотел остаться в живых!

Вот такие пламенные речи я возносил из везущего меня к Вердену такси Тому, кто, если существует – доказывает, что, как некоторые и подозревали, основа мироздания – дерьмо, а если не существует, а следовательно, не виноват, то оказывается еще полезней, ибо Он такой же козел отпущения, что и я, ни в чем не повинен – но за все отвечает. Дворники гоняют потоки воды по лобовому стеклу. Можно подумать, что они – наш единственный способ передвижения. Шофер, как и я, недоволен Всевышним. Он считает, что этот потоп явно не по сезону и, наверно, Этот там со своими ангелами принял лишнего!

– Остановите!

Я крикнул так громко, что таксист ударил по тормозам и машина картинно развернулась под потоком дождя.

– Да вы что, так вас разэтак?

– Подождите секунду!

Я ныряю в дождь и бегу к маленькой скрюченной фигурке возле извергающейся водосточной трубы.

– Жереми! Ты что здесь делаешь?

Стоя на коленках посреди потока бьющей прямо в глаза воды, которая рвет из трубы так, как будто взорвалась нефтяная скважина, этот парень оборачивается ко мне и говорит:

– Не видишь, что ли, бутылку наливаю.

Абсолютно спокойным голосом, как будто у нас с ним встреча была назначена под этой водосточной трубой.

– Последняя бутылка Вердена, розлив этого года, Бен, ему надо взять ее с собой.

Оголтелое бибиканье таксиста.

– Да брось ты, Жереми, простудишься!

Руки у него синие, а бутылка наполнена едва наполовину.

– Все из-за этого хрыча из магазина! Пришлось купить полную бутылку и вылить. Даже воронки не мог одолжить, гад!

«Хрыч» – это владелец молочного магазина напротив. Он как раз подозвал жену-кассиршу, всех своих (двух) покупателей, и теперь они всем коллективом ржут, стоя у двери. Таксист мой тоже, видимо, соскучился и, опустив стекло, присоединился к веселью:

– Извините, а это впереди хирургическое или психиатрическое отделение?

Вот так всегда: человек злится на себя, а отыгрывается на других. Поэтому в три нырка я обхожу такси и сую сто франков прямо в хохочущую глотку.

***

Медсестры приемного отделения решили, что к ним высадился десант аквалангистов.

– Но в таком виде туда нельзя!

Они бегут за нами, мы бежим от них. Вряд ли нас что-нибудь остановит.

– Вы же накапаете!

– Скажите спасибо, что ласты сняли! – отвечает Жереми. Потом мне: – Туда, Бен, давай ходу!

Девицы отстают и сдаются. В глазах у них предстоящий кошмар уборки.

– За угол и в конец коридора, – заявляет Жереми.

Мы поворачиваем за угол, но посреди коридора наталкиваемся на небольшой митинг. Громче всех выступает человечек в белом халате, его голос мне знаком: это хорошо поставленный голос, который умеет вопить хладнокровно:

– Вы десятый день держите ее на наркотиках, Бертольд! Вы превратите ей мозги в белый соус, я точно вам говорю!

Он тычет пальцем в багроволицего высокого врача, а кивает в сторону палаты, где на белой койке лежит нечто, оплетенное разноцветными щупальцами.

– А я вам повторяю, что, если ее резко разбудить, она просто подохнет! Так рисковать я не могу, Марти!

(Марти! Это маленький доктор, он год назад, когда Жереми взорвал свою восьмилетку, пришивал ему палец.)

– Да вы задницу свою бережете, Бертольд, волнуетесь за свое насиженное место! Если она когда-нибудь проснется после всего, чем вы ее накачали, то вряд ли отличит вашу голову от яиц!

Медики обсуждают дозу лекарств. Остальные белые халаты – видимо, студенты или ординатура. Атмосфера накалена настолько, что они не осмеливаются смеяться даже в душе.

– Пошли вы к черту, Марти, в конце концов, насколько мне известно, это не ваше дежурство!

– Было б мое дежурство, я б вам туалеты мыть не доверил.

На этой стадии в терапевтическую беседу вмешивается Жереми, стоящий в луже воды с неизменной бутылью в руке:

– Да свалите, наконец, с дороги, что, кроме вас, всем делать нечего!

Немая сцена. Марти оборачивается:

– А, это ты!

Он берет парня за руку так, как будто они виделись вчера, быстренько осматривает палец и говорит:

– Надо же, вроде срослось. Какой очередной сюрприз ты нам готовишь? Двустороннюю пневмонию?

Странно, но Жереми показывает ему свою тару:

– Доктор, мне бы наклейку на эту бутылку.

Потом:

– Там в конце коридора у нас старый друг умирает. Не сходите с нами?

***

Здесь все: Лауна, Лоран, Малыш, Клара, дедушки и Тереза, которая сидит на кровати и держит ладонь Вердена в своих руках. Верден. Ему надели белую рубашку. Первое больничное щупальце от висящей у него над головой капельницы уже присосалось к его левому предплечью. Он не то чтобы лежит, но и не вполне сидит. Он, как Сарданапал, томно возлежит на трех пуховых подушках, подложенных ему за спину Лауной. Я с ходу шепотом говорю ей, что надо вернуться домой, нельзя оставлять маму одну, Лауна незаметно смывается и уводит с собой Малыша. Надписавший и приклеивший этикетку Жереми лезет на кровать и засовывает бутылку Вердену под руку. «Дождевая вода. Последняя зима». Без слов.

– Сними в ванной одежду, вытрись и надень халат. Халаты в шкафу.

Жереми без возражений подчиняется приказу доктора Марти. У изголовья кровати остается замершая группа людей и голос Терезы. Знакомым жестом она разглаживает старческую ладонь и из-под насупленных бровей рассматривает прорытые жизнью траншеи. Одна рука Вердена сжимает бутылку, другая расслаблена. Верден смотрит на Терезу. Да, как принято говорить, на пороге смерти Верден смотрит на нее с той жаждой будущего, которую моя сестра-колдунья с детства умела пробудить во взгляде любого человека. Внезапно мне становятся понятны доводы, приведенные ею как-то раз, когда я с высот своего братски-педагогического рационализма имел нескромность спросить: «Честно, Тереза, неужели ты сама веришь во всю эту чертову дребедень?» И тогда она подняла на меня взор, конечно, не замутненный ни малейшим сомнением, но и не горящий чадным огнем фанатизма. «Дело не в том, чтобы верить или не верить. Просто нужно знать, чего мы все хотим. А хотим мы всего-навсего Бессмертия». Тут я подумал: «Ну, приехали. И чего мне стоило промолчать?» Но она опять заговорила своим скучным тощим голосом: «Люди не знают только, что именно для этого у них есть все необходимое». А у меня в голове: «Это что-то новенькое!» Но Тереза – никогда не замечающая иронических взглядов, так поразительно невосприимчивая к юмору – продолжает: «Видишь ли, когда мы говорим о шансах выжить, о вероятной продолжительности жизни, о тех годах, месяцах, секундах, что нам остается прожить, – что это, как не выражение нашей веры в Бессмертие?» – «Да ну?» – «Вот именно. Я живу и считаю, без устали высчитываю оставшиеся тебе, Бенжамен, шансы на жизнь, и если в каждую секунду твоей жизни я высчитываю оставшиеся секунды, если и в последнюю секунду я высчитываю оставшиеся десятые, сотые, тысячные доли, я рядом с тобой – и в царстве бесконечно малых величин я вычисляю то, что остается, несмотря на все, а значит, „шансы выжить” можно подсчитать всегда, а Бессмертие, Бен, оно не что иное, как неусыпное сознание этого». Назавтра в Магазине я пересказал наш разговор своему приятелю Тео, заведующему секцией инструментов и хозтоваров. Тео покачал головой и заявил, что моя сестра опасна для общества. «Потому что именно так рассуждают сопляки, которые на своих супермотоциклах проскакивают перекрестки на 140 км в час, – у них ведь меньше шансов впилить в кого-нибудь на этой скорости, чем на 20!» Мы здорово тогда позабавились на Терезин счет, и больше я бесед на эту тему не заводил.

Однако сейчас, когда мы уже почти два часа стоим и слушаем, как Тереза предсказывает Вердену будущее, мы не можем оторваться от сияющих глаз Вердена, от его спокойной уверенной улыбки, время утратило длительность, мы не чувствуем усталости, мы неподвижно стоим на месте, невзирая на нашу непоседливую молодость или же, наоборот, дряхлую старость, и я – Бенжамен, старший брат, склоняюсь к тому, чтобы принять теорию Терезы.

– А теперь, дедушка Верден, я смотрю на твою руку и вижу девочку, похожую на тебя как две капли воды, ты скоро с ней встретишься, потому что у меня для тебя прекрасная новость, наступило время, и я могу тебе ее сообщить, ты так долго ждал, и твоя девочка тоже ждала, она хотела разделить эту радость с тобой, слушай меня внимательно, дедушка Верден: «От гриппа-испанки больше не умирают!»

В этот момент Марти тихо трогает меня за плечо. Лицо Вердена еще светится улыбкой, но самого Вердена уже нет. Подходит Клара, она сменяет Терезу, и Марти шепотом говорит мне на ухо:

– Впервые вижу больного, умирающего с надеждой на светлое будущее.

Кто-то говорит:

– Надо позвонить маме.

Но телефон звонит до того, как к нему успевают подойти. Жереми снимает трубку:

– Что?

Потом:

– Нет, честно?

Он поворачивается к нам:

– Мама родила нам сестренку!

И ни у кого не спрашивая совета:

– Мы назовем ее Верден.

(Удобно и благозвучно: Верден Малоссен.)

– Бен, это еще не все.

– Что случилось?

– Джулиус выздоровел.

22

Дождь по-прежнему лил как из ведра. Пастор лежал на раскладушке, закинув руки за голову, и слушал, как вода льется по оконному стеклу. Он пытался выбросить из головы воспоминание о разгромленной квартире. Сколько времени, как он не был дома, на бульваре Майо? А вдруг он оставил окно открытым? Например, окно библиотеки?.. Завтра схожу. Но он прекрасно знал, что и назавтра не пойдет. У него снова не хватит духу вернуться туда после последнего посещения. Да и пробыл-то он в тот раз дома минут пять, просто сунул в сумку что-то из одежды на смену – теперь вещи валяются в списанном сейфе. А сам он ночует в кабинете, как комдив Аннелиз. Правильный паренек этот Пастор, он всегда на месте, он всегда готов послужить Родине! Впрочем, коллеги не очень доставали Пастора: ведь это здорово – иметь в бригаде человека, всегда готового заменить товарища на ночном дежурстве. Кое-чье служебное рвение может дать кое-кому другому хоть немного расслабиться… Пастор думал о библиотеке. Страстная любовь к книгам занимала в жизни Советника второе место после страстной любви к Габриэле. Это была их вторая общая страсть. Первые издания в переплетах с металлическими застежками, издания, подписанные автором при выходе в свет. Запах кожи, медовый запах старинного воска, шелест в полутьме страниц с золотым обрезом. И никакой музыки! Ни граммофона, ни проигрывателя, ни магнитолы! «Хочешь музыку – ступай на парад», – говаривал Советник. Только книжная тишина, которая теперь, в воспоминаниях Пастора, казалась созвучна стуку дождевых капель. Эти молчаливые переплеты открывались крайне редко. Внизу, в подвале дома, находилась точная копия библиотеки. Те же полки, те же авторы, те же названия, но только точно по вертикали под стоящим наверху первым изданием располагалось обычное. Вот эти-то подвальные книги и читались. «Жан-Батист, сходи-ка в подвал за хорошей книжкой!» И Пастор шел, гордясь порученным делом и предоставленным правом выбора.

***

– А у меня для тебя сюрприз!

Вспышка света. Это явился Тянь. Не бабушка Хо, а именно инспектор Тянь в служебном костюме, представлявшем собой нечто старое и суконное, давно утратившее форму. Но результат был тот же: через две секунды он превратился в спичку, обтянутую нижним бельем, а мокрый костюм был скомкан и заброшен в угол.

– На-ка, держи.

Он небрежно швырнул Пастору большой мягкий пакет, завернутый в газеты.

– Подарок? – спросил Пастор.

– Давно мечтаю взять кого-нибудь на содержание…

Пастор уже развязывал веревку. Тянь остановил его жестом:

– Погоди минутку, мне надо кое в чем тебе признаться.

Он выглядел смущенным. В своих белых кальсонах он напоминал старого мальчика, поставленного в угол пятьдесят лет назад.

– Стыдно сказать, но я кое-что от тебя скрыл.

– Пустяки, Тянь, это все твоя коварная восточная натура. Я в книжках читал, что она сильнее вас.

– Есть у нас и другой недостаток, сынок, азиатская злопамятность. И в придачу упорство.

Тут гримаса боли перерезала его пополам.

– Чертов дождь. Опять у меня люмбаго разыгралось.

Он резко рванул на себя ящик письменного стола и выдал себе обезболивающее. Пастор протянул стакан бурбона.

– Спасибо. Я имею в виду твоего Малоссена. Я тебе тогда немного наврал. То есть не все сказал. Я и вправду его в глаза не видел, но фамилия его мне была известна.

Пастор мимоходом спросил себя, есть ли в Париже хоть один полицейский, который не слыхал фамилию Малоссен.

– Он дружил с моей вдовой Долгорукой.

– Последняя жертва убийцы?

– Да, моя соседка. Она по воскресеньям ходила к нему в гости.

– Ну и что? Ведь Бельвиль – большая деревня, разве не так?

– Так. Но оказалось, что Малоссен живет на улице Фоли-Реньо.

– Это имеет какое-то значение?

Тянь отставил в сторону стакан и посмотрел на своего юного коллегу долгим разочарованным взглядом.

– Тебе что, ни о чем не говорит название улицы Фоли-Реньо?

– Почему? До восемнадцатого века там располагались охотничьи угодья. А что, это как-то связано с нашим расследованием?

Тянь безнадежно покачал головой, потом сказал:

– Заметь, мне, в общем-то, приятно, что я могу еще сообщить тебе что-то новое. А то ты стал меня немного доставать своим всезнайством. Готовь мне грог и слушай рассказ дальше.

Старая добрая супружеская пара. Пастор поставил чайник на электроплитку.

– Ты хотя бы помнишь, что запрашивал комиссариаты полиции насчет женских криков в ту ночь, когда тебе попалась твоя переломанная девица, ну, на барже?

– Если постараться, я вроде бы должен помнить.

– Так вот, сынок, среди них был и комиссариат XI округа.

– Да?

– Да. Кто-то долго вопил у дома номер четыре по Рокет. Как раз на перекрестке с улицей Фоли-Реньо.

– Полиция проверяла?

– По телефону. Они перезвонили тетке, которая дала вызов, та сказала, что, мол, не надо, все обошлось. Они так часто делают: перезвонят, а потом выезжают. В девяти десятых случаев это избавляет от лишнего мотания взад-вперед.

– А этот случай был десятым?

– Вот именно, сынок, похоже, ты просыпаешься. Я отправился к уважаемой гражданке домохозяйке и попросил ее поточнее описать, что они тогда с ее супружником услышали. «Кричала женщина, завизжали тормоза и хлопнула дверца машины – вот и все», – говорит. Я спрашиваю: «Вы ходили на улицу, посмотреть, что случилось?» – «Мы, значит, это самое, в окно посмотрели!» – «И что вы там увидели?» – «А ничего!» – заявляют они хором, представляешь себе, и с одним восклицательным знаком на двоих. Такое единодушие показалось мне в высшей степени подозрительным. И тогда – ну, ты меня знаешь – я притворился самой что ни на есть поганой желтой поганкой и говорю: «А хватит ли у вас наглости повторить это все перед судом?» (Эй, сынок, ты что, хочешь сварить чайник?)

Три части рома на одну часть кипятка, плюс цедра одного лимона и одна таблетка успокоительного – грог для Тяня готов.

– А дальше?

– А дальше они стали заметать следы языками, если так можно выразиться, и первым раскололся муж. В таких случаях первыми всегда сдают мужики, а бабы стоят до последнего, ты заметил? «А что, мамаша, может, доложить инспектору, эт-самое, следствию помочь?» А она так с напором: «Чего это доложить?» – «Ну, что бегал там парень…» – «Ах да, парень какой-то бежал по Фоли-Реньо, а у меня-то совсем из головы вон». – «Ах, кто-то бежал по улице?» – вежливо переспрашиваю я. «Да, парень один там бежал, согнулся пополам, будто несет кого, и бежит». – «А в комиссариат вы о нем не заявили?» Тут они сильно застеснялись: «Да у нас это, как его, совсем из головы вылетело!» – «Надо же! А интересно, в какую дырку? Вы что, знакомы с этим бегуном?» Нет-нет, что вы, они с ним не знакомы, убей Бог! «А зачем тогда вам его покрывать?» – «А чего нам покрывать неизвестно кого?» – «Вот именно это я и спрашиваю». И тут пауза, которая наступает в определенный момент всякого чисто сработанного допроса, сынок. И тогда я в чистейшем стиле династии Минь, и я бы даже сказал Вьет Минь, душевно спрашиваю: «А не видали вы случайно чего-нибудь еще?» И до того, как они мне зарядят новую телегу: «ЧТО ВЫ ЕЩЕ ВИДЕЛИ, ТАК ВАШУ ТАК!»

Пауза продолжительного удовлетворения.

– Отличный грог. Хорошо, что ты здесь поселился, сынок.

– И что же они видели?

Мизинцем Тянь указал на газетный сверток:

– Теперь ты можешь открыть.

В свертке находилось роскошное манто из меха, определить который Пастор не смог.

– Это скунс, старичок. Тут одних зверьков на три-четыре куска. Друзья природы такого бы не пережили. Именно эту шубу и углядела гражданка домохозяйка с высот своего курятника. И сразу поняла, на сколько эта вещь потянет. Ты что думаешь, она совсем дура, чтоб дать такую наводку ментам из одиннадцатого, она и про бегунка ничего не сказала, чтоб конторские не налетели, мало ли кому из них тоже захочется свою бабу в скунса нарядить. Она помолилась Боженьке, чтоб не было машин, подождала, пока этот спринтер покроется мраком, надела ботики и шурк-шурк туда, шмыг-шмыг обратно, кто что узнает, зато теперь у нее есть на зиму одежка, а зимы у нас что дальше, то суровей.

– Неужели она так просто тебе его отдала?

– Против Закона не пойдешь. Но она все-таки здорово расстроилась, и я сказал ей в утешенье, что за этой шубкой сейчас гоняются все мафии мира, и стоит мамаше ее надеть, как она тут же превратится в ходячую мишень.

– Тянь, какой ты молодец.

– Нет, но если хочешь знать мое мнение, то мне такая мамаша со своей вполне гуманной мечтой о шубе гораздо симпатичней этой крахмальной задницы из Магазина – замдиректора по кадрам…

– Но ты и с ним говорил как надо.

***

Позже Пастору было позволено выдвинуть ряд гипотез относительно происхождения манто. Тянь говорил, не переставая печатать свой рапорт, не имевший ничего общего с темой беседы. Размеренный стук его машинки действовал как анестезия.

– Я говорю во время печатания на машинке, чтоб не заснуть. Если манто точно принадлежит Коррансон, то твой Малоссен, похоже, вляпался.

– Похоже, – признал Пастор.

***

Еще позже, когда каждый из них отстучал свой рапорт:

– А ты, сынок, как скоротал вечер, пока я бегал по твоим делам под проливным дождем?

– Я тоже готовил тебе сюрприз.

– Без этих маленьких тайн мы не могли бы так долго жить вместе. В них секрет счастливых супружеских пар, правда?

– Девушка со снимков, которые выронил Малоссен, показалась мне знакомой.

– Школьная подружка? Сестричка по первому причастию? Первая любовь? Случайное увлечение?

– Нет, просто она в картотеке по наркотикам. Ее фотография уже попадалась мне на глаза… Я попросил Карегга, не афишируя, проверить это.

– Почему не афишируя?

– Я не работаю на Серкера.

– И в результате?

– Все подтвердилось. Пять лет назад она попалась на сбыте наркотиков у входа в лицей Генриха IV. Ее зовут Эдит Понтар-Дельмэр, она дочь архитектора Понтар-Дельмэра. Ты можешь немного помочь мне, Тянь? Хорошо бы найти ее и походить за ней в ближайшие дни. Как ты, сможешь? В свободное от основной работы время?

– О чем речь. Сбыт наркотиков, говоришь? Сажала детей на иглу… Да, хорошая компания у этого Малоссена…

– Да. Надо бы его навестить. И тут мне тоже нужна твоя помощь, Тянь. Тебе надо будет удержать всю семью внизу, пока я наверху буду осматривать его комнату. Он прячет там кое-какие снимки, которые могут мне пригодиться.

– А как ты про них узнал, сынок?

– От Хадуша Бен Тайеба, того парня, которого я сегодня допрашивал.

Потом наступил тот час, когда инспектор Ван Тянь наклеивал соцстраховские марки на свои больничные листы. Этот ритуал свершался два раза в неделю со дня смерти его жены Жанины. Двенадцать лет подряд. «К счастью, твой папаша Советник изобрел соцстрах!»

***

«Ничего я не изобретал, – бурчал Советник, когда ему случалось читать подобные фразы в газетах. – Я просто объединил после войны уже существовавшие страховые кассы». Но соцстрах был делом его жизни, и этого Советник отрицать не мог. Однажды Пастор спросил, откуда у него эта страсть приносить пользу обществу. Почему он не может жить спокойно, наслаждаясь богатством и страстной любовью к Габриэле? «Потому что нужно платить пошлину за любовь. Счастье индивидуума должно отражаться на жизни коллектива, иначе общество лишь миф». И как-то в другой раз: «Мне приятна мысль, что каждый раз, когда я сплю с Габриэлой, кому-нибудь полностью оплачивают больничный лист». – «Кому-нибудь одному?» – спросил Пастор. Пастор часто спрашивал себя, не было ли само его усыновление этой безупречной супружеской парой тоже своеобразной «пошлиной на любовь». Но со временем он понял, что дело в другом: он был их свидетелем, Пятницей их личного острова. Как иначе могли бы люди узнать, что мужчина и женщина любили друг друга на этой грешной земле? «Когда же ты сам в кого-нибудь влюбишься?» – спрашивала Габриэла. «Когда мне будет знамение», – отвечал Пастор.

***

Тянь давно ушел, занималась заря, дождь наконец перестал. Телефонный звонок. Аннелиз.

– Пастор?

– Да, Сударь?

– Вы не спали?

– Нет, Сударь.

– Как вы относитесь к тому, чтобы позавтракать со мной в воскресенье утром? Подведем кое-какие итоги.

– Охотно, Сударь.

– В таком случае встретимся в девять часов в закусочной «Сен-Жермен».

– Через дорогу от «Де Маго»?

– Да, именно там я завтракаю по воскресеньям.

– Договорились, Сударь.

– Значит, до воскресенья, вам остается несколько дней на то, чтобы отшлифовать рапорт.

23

Мадемуазель Верден Малоссен. Портрет в младенческом возрасте. Ей уже три дня!

Это существо размером с ростбиф для порядочной семьи и такого же красно-мясного цвета, со всех сторон оно тщательно обложено пеленками, а где не обложено, сверкает чистотой и пухлыми складочками – одним словом, младенец, сама невинность. Не стоит расслабляться. Она сладко сопит, сжав кулачки и ресницы, с единственной целью: проснуться и заявить об этом. А когда она проснется, в доме – Верденское сражение! Массированный удар батарей, вой шрапнели, воздух полон одним пронзительным звуком, мир потрясен до основания, человек теряет человеческий облик и готов на любой подвиг и на любую подлость, только б это кончилось, только б она заснула, хотя бы на четверть часа, только б она снова стала большой сарделькой, конечно, взрывоопасной, как граната, но по крайней мере тихой. Это не значит, что сами мы в это время будем спать, мы бдим, ее пробуждение не должно застать нас врасплох, но все же нервы чуть-чуть расслабляются. Временное перемирие, затишье перед бурей… Передышка в военных действиях. Мы спим вполглаза и вполуха. И в нашем внутреннем окопе часовой всегда на посту. Едва раздастся свист первой сигнальной ракеты – в штыки, братушки, черт побери! Соски наголо! Отбить атаку! Подгузники! Пеленки! Так твою так! Еще пеленки! С одного конца вливается, с другого тут же выливается, вопль поруганной чистоты не лучше голодного воя. Подгузники! Соски!

Все. Верден заснула. Растерянные, измотанные, мы стоим вокруг и тупо смотрим, как она с широкой улыбкой переваривает пищу. Эта улыбка – песочные часы. Постепенно, незаметно для глаз она начинает иссякать, уголки рта сближаются, и когда розовый ротик превращается в сжатую гузку – пора трубить подъем и выпускать резервы. Снова из окопов вознесется к небесам протяжный, жадный вопль. И небеса ответят залпом тысячи орудий: соседи бьют в потолок, колотят в дверь, во дворе градом сыплются ругательства… Война – она как огонь в соломе: чуть зазеваешься, и пожар на весь мир. Сперва какой-нибудь пустяк, мелкий взрыв в башке у герцога, в Сараево, а через пять минут все как по команде вцепляются друг другу в глотку.

И тогда дело долгое…

Верден воюет без устали.

Уже три дня.

В итоге Жереми, от которого остались одни глаза, склоняется над кроваткой Верден и измученно спрашивает:

– Она вообще когда-нибудь повзрослеет?

***

Единственный оазис спокойствия среди бури – это мама. Она спит. Бесчисленные атаки Верден на нашу семейную территорию обходят маму стороной! Прямо Женевская Конвенция. Мама спит. Сколько я себя помню, после каждых родов мама засыпала. Она проспала шесть суток после рождения Жереми. Это был рекорд. В отличие от Господа Бога, на седьмой день она проснулась и спросила:

– Ну что, сынок, на кого похож этот мальчик?

А посему, как говорят в романах, никто из Малоссенов не знал материнской груди. Джулия видит в этом причину моего восторженного отношения к ее собственному бюсту. «Джулия, допусти человека к груди!» Она смеется, и тут же два белых холма возникают из распахнутого платья: «Ко мне, мой милый, это все твое». («Мой милый» – да, это я. Джулия, куда ты скрылась?)

Итак, значит, Верден бросает голодные дивизии в атаку, а мама спит. Мы с полным правом могли бы ее упрекнуть. И менее веские причины порой приводят к бунту на корабле. Однако единственное, о чем мы заботимся, успокаивая Верден, – не разбудить маму. А когда мы уже на грани, зрелище безмятежно спящей мамы возвращает нам силы. Она не просто спит. Она возрождается. Привалясь к ближайшему дверному косяку, любой измотанный боец может стать свидетелем сошествия на мир спокойной красоты.

– Она прекрасна, как полная молока бутылка из-под кока-колы, – со слезами прошептал Жереми.

Риссон нахмурил седые брови в похвальном стремлении представить себе подобную картину. Клара сделала снимок. Да, Жереми, она прекрасна, как полная молока бутылка из-под кока-колы. Знаю я эту красоту. Она неотразима. Это что-то из разряда Спящей Красавицы, Венеры, выходящей из ванны, это святая простота, это пробуждение к любви. А знаете вы, детки, продолжение сказки? Прекрасный принц уже не за горами. Проснувшись, мама снова явит миру наивное ожидание страсти. И если, к несчастью, рядом окажется роскошный цыган (а может, неприметный бухгалтер)…

Жереми, видимо, думающий в том же направлении, вдруг шепчет:

– Черт побери, Бен, неужели опять уведут?

И, озабоченно взглянув на очень временно заснувшую малышку:

– Верден – это ведь самая последняя битва?

Поди знай… В любви, как в войне, ни за что поручиться нельзя…

***

Короче, трое суток вселенского ада. Несмотря на попытки установить дежурство, дети, девочки и дедушки совершенно вымотаны. Особенно Клара, взвалившая на себя большую часть забот. Всеобщее уныние. Послеродовый психоз. Говорят, не такая уж редкая вещь. Карп даже пригрозил опять начать колоться:

– Ей-богу, Бенжамен, если так пойдет дальше, я снова сяду на иглу!

Риссон, которого, однако, трудно заподозрить в нелюбви к детям, смотрит на Верден и непрерывно трясет головой:

– Может быть, вариант 1916 года предпочтительней…

Дед Рагу все чаще со зверским видом посматривает на свои разделочные ножи. Старомодный человек, он всю жизнь считал, что у сардельки нет права голоса.

Меньше всех пострадали Тереза, пес Джулиус и Малыш. Со дня смерти Вердена (другого Вердена, тихого) Тереза занялась составлением гороскопа третьего поколения. Вроде тех, что публикуют в журналах, он должен сообщать старикам новости из их ближайшего будущего. Тереза корпит над своим гороскопом день и ночь, и даже если рухнет дом, это ее не касается. Пес Джулиус с утра до вечера сидит и с глубоким удивлением смотрит на детскую кроватку. Но это только внешняя сторона вещей. Склоненная вправо голова и вываленный влево язык – последствия припадка. По мнению Лорана, Лауниного возлюбленного доктора, это выражение сильного недоумения останется у него на всю жизнь. На самом деле, как всякая порядочная псина, Джулиус просто счастлив, что в доме одним щенком больше. Малыш, как и Джулиус, проявляет ответственность. Он попытался убаюкать Верден, успокоить ее во что бы то ни стало. Он рассказывает новой Верден истории, оставшиеся в наследство от прошлого Вердена. Как только младшая сестричка открывает глаза, он тут же начинает отмеривать ей с прежнего места бесконечный рулон материи, поглощенной Первой мировой войной. И чем громче она орет, тем упорней Малыш рассказывает, героически сопротивляясь грому баталии, перекрывающей его голос.

Но ничто на свете не может усмирить Верден. Пока не случается то, что в обиходе называется чудом.

***

Это произошло только что. Верден как раз проснулась. Было семь часов (19.00). Время ее энного кормления. Поскольку наша расторопность ее не удовлетворила, она со всей откровенностью дала нам это понять. Жереми – тогда была его вахта – плюхнул кастрюльку на огонь и взял сирену на руки. Малыш немедленно завел свою пластинку:

– 250 000 шарфов по 1 франку 65 сантимов, 100 000 плащ-палаток, более 2 400 000 метров сукна шириной 140 сантиметров на мундиры…

И тут раздался стук в дверь. Мы сначала думали, что это соседи, и продолжали вести свою мирную семейную жизнь, но стук не прекращался. Жереми чертыхнулся и пошел открывать, держа на руках по-прежнему бушующую Верден. Им предстала крошечная вьетнамка в деревянных сандалиях и со скептической улыбкой на лице. Вьетнамка спросила:

– Малодзен?

Ничего не слыша из-за Верден, Жереми сказал:

– Чего?

Вьетнамка повторила громче:

– Малодзен?

Жереми завопил:

– Чего Малоссен?

Вьетнамка спросила:

– Зидесь квалтила Малодзен?

– Да, да, здесь живет семейство Малоссен, – сказал Жереми, тряся Верден как грушу.

– Моя мозна гавалить Бинзамен Малодзен?

– Чего?

Верден орала все громче. С воистину олимпийским спокойствием вьетнамка попыталась еще раз задать свой вопрос:

– Моя мозна гавалить…

А на кухне молоко побежало из кастрюльки.

– Блин! – сказал Жереми. – Подержите-ка ее секунду.

Он сунул вьетнамке живую, как жизнь, Верден. Вот тут-то и случилось чудо. Внезапно Верден умолкла. Дом в ужасе проснулся. Жереми уронил кастрюлю на пол. Первой нашей мыслью было, что вьетнамка незаметно тюкнула Верден башкой о стенку прихожей. Ничего подобного. Верден лучезарно улыбалась на руках у старушки, старушка пальчиком щекотала ей шейку. Верден производила то бульканье, которое у младенцев изображает веселье. Вьетнамка в ответ тонко заливалась вьетнамским национальным смехом. И снова:

– Моя мозна гавалить Бензамен Малодзен?

– Это я, – сказал я, – входите, пожалуйста. Она закрыла за собой дверь и сделала шаг к комнате. Верден по-прежнему пускала пузыри у нее на руках. Вьетнамка была в длинном платье из черного шелка с воротничком а-ля Мао Цзэдун и в толстых шерстяных носках. Разбуженные внезапно наступившим перемирием, Клара и Риссон одновременно встали взглянуть поближе на нашего спасителя. Походкой они напоминали привидения или восставших из гроба мертвецов. Должно быть, это немного обеспокоило старушку, потому что она насупилась и в нерешительности застыла посреди комнаты. По-моему, нам всем пришла в голову одна страшная мысль: сейчас она смоется, и мы останемся с Верден. Я, Клара и Риссон предложили ей стул. Итого три стула. Не в силах выбрать, она осталась стоять. Чувствовалось, что она с минуты на минуту даст деру. Я провел рукой по подбородку: три дня не брился. Взглянул на Риссона: старик задубел от усталости. Посмотрел на Клару: на ней нет лица. У Жереми так тряслись руки, что он лил половину молока мимо рожка. И только розовая чистенькая Верден лоснилась от здоровья на руках у нашей гостьи.

– Клара, – сказал я, – иди досыпай. Тебе необходимо отдохнуть. И вам, господин Риссон.

Но Риссон отвечал, что нет, спасибо, все в порядке. И действительно, лицо у него вдруг как бы прояснилось. Он с нескрываемым восхищением смотрит на старушку.

– Да, – говорю я наконец, – сударыня, вы хотели о чем-то поговорить?

На самом деле она хотела познакомиться со Стожилковичем. Ее звали мадам Хо. Она была соседкой по лестнице вдовы Долгорукой – жили дверь в дверь, уточнила старушка. С тех пор как умерла ее приятельница, она чувствует себя слишком одиноко, она бы не прочь поучаствовать в организованных Стожилом автобусных прогулках для старушек. Она сама ведь вдова.

– Нет ничего проще, – сказал я. – Я его предупрежу, и в воскресенье утром он за вами заедет. Ждите его в девять утра на углу Бельвильского бульвара и улицы Пали-Као.

Она закивала в совершенном восхищении. Затем вытащила пачку денег и стала трясти ими у меня под носом с тоненьким вьетнамским хихиканьем.

– Моя платить! Хи-хи-хи! Моя манога диеньги!

Мы с Риссоном просто рты пооткрывали. В пачке было по крайней мере три или четыре штуки!

– Не надо, мадам Хо, Стожилкович денег не берет. Все бесплатно.

Тут одновременно случаются три события. Жереми наконец является с готовым рожком и пихает его в рот Верден, пока она снова не попросилась на руки к вьетнамке, Тереза, о которой мы совершенно забыли, выползает из своего угла, тихо берет старушку за руку и оттаскивает ее к своей магической скатерти, а там с ходу начинает говорить с ней о будущем. В настоящем же времени звонит телефон.

– Малоссен?

Я сразу узнаю этот скрипучий голос. Для полного счастья мне не хватало только Королевы Забо, моей начальницы по линии Изящной Словесности.

– Да, Ваше Величество, это я.

– Все, Малоссен, нагулялись, пора бы и на службу. Предупреждаю сразу: придется вкалывать!

– А что, дела так плохи? – спрашиваю я на всякий случай.

– Хуже некуда. Полный крах, жуткая накладка, мы по горло в дерьме, вам самое время проявить свой талант козла отпущения.

– А что случилось?

– Понтар-Дельмэра помните?

– Архитектора Понтар-Дельмэра? Короля крупноблочных манифестов? Он прямо стоит у меня перед глазами.

– Так вот, мы должны были сдать его книжку, и все полетело к черту.

(Теперь я начинаю понимать, что к чему. Значит, мне придется тащиться к нему и получать по шее за плюху, в которой я даже не виноват.)

– С шофером, который вез макет книги в типографию, случилась авария. Машина сгорела, книжка тоже.

– А шофер?

– Вы что, Малоссен, любитель транспортной хроники? Конечно, он погиб. Вскрытие показало, что он был по уши накачан Бог знает каким наркотиком. Юный кретин.

– Так чего же вы, собственно, хотите от меня, Ваше Величество? Чтоб я пошел к Понтар-Дельмэру, доложил ему, что наши курьеры, перебрав наркотиков, дохнут прямо за рулем, а потому в гибели его драгоценного творенья виноват лишь я один?

– Настойчиво советую вам придумать что-нибудь поумнее.

(На том конце провода не шутят. И чтобы я как следует все прочувствовал, переходят к графе расходов.)

– Имеете ли вы хоть малейшее понятие о том, сколько денег угрохано на эту книжку?

– Наверно, раз в десять больше того, что она принесет.

– Ошибочка, мой мальчик. Все, что можно было заработать на этой книжке, уже лежит в нашей кассе. Колоссальные дотации городских властей на издание Книги великого Архитектора, в которой он выкладывает начистоту, каким станет Париж завтрашнего дня. Весомая материальная поддержка Министерства капитального строительства, проповедующего политику гласности в этом вопросе.

– Так им и поверили…

– Заткнитесь, идиот, и считайте со мной! Далее. Гигантские расходы на рекламу – их взяло на себя само Архитектурное бюро Понтара! Права на издание за границей – они уже проданы в пятнадцать стран, готовых лизать задницу благодетелю, наводнившему их стройками!

– И те де и те пе.

– Вот именно. – Затем внезапно, тоном глубочайшего сострадания: – Мне говорили, у вас собачка – эпилептик?

Это был удар под дых, поэтому я промолчал. Что позволило Королеве Забо по-прежнему задушевно продолжать:

– И вроде бы довольно большая семья?

– Да, – сказал я. – Недавно она стала еще больше.

– Ах вот как! С прибавлением! Искренне рада за вас.

Еще немного, и эта вечнозеленая девочка запрыгает от счастья и захлопает в ладоши.

– Перечислить вам мои прочие недуги, Ваше Величество?

Пауза. Длинная телефонная пауза. (Что может быть хуже.) И наконец:

– Слушайте внимательно, Малоссен. Нам нужно около месяца на то, чтобы восстановить набор этой проклятой книги. Понтар-Дельмэр ждет гранки в следующую среду. А выйти в свет книга должна была десятого.

– Ну и что?

– Что? А то, что вы возьмете своего младенца в одну ручку, собачку-эпилептика в другую, вырядите свое святое семейство в лохмотья и в ближайшую среду отправитесь на коленях молить Понтар-Дельмэра. Причем вы сами будете так искусно разыгрывать козла отпущения, что он в порыве сострадания даст нам необходимый месяц отсрочки. Плачьте, друг мой, плачьте убедительней, будьте настоящим козлом.

(Спорить бесполезно.) Я только спрашиваю:

– А если я ничего не добьюсь?

– Если вы ничего не добьетесь, придется возмещать всю эту гору бабок, которые мы уже вложили в другие дела, и я сильно опасаюсь, что издательству «Тальон» придется сократить несколько высокооплачиваемых должностей.

– В том числе мою?

– Вашу – в первую очередь.

Щелчок – и разговор окончен. Видимо, у меня было довольно странное выражение лица, когда я тоже повесил трубку, потому что Тереза, все еще занятая интерпретацией руки вьетнамки, посмотрела на меня и сказала:

– Неприятности, Бен?

– Да. Проблемы, о которых ты не предупреждала.

24

С неизъяснимым ужасом Тянь почувствовал, что ледяная рука длинной девицы хватает его за руку. Он едва не отдернул ее, как будто наткнулся на клубок змей. Но в нем вовремя очнулся полицейский. Нужно как можно дольше продержаться в этом притоне наркоманов – о Боже, что за жуткие хари! Даже двенадцатилетнего мальчишку колотит, как осиновый лист! Надо слушать их телефонные разговоры, словом, надо собрать максимум сведений – дело стоит того, чтоб отдать свою руку на растерзание гадалке. И как можно дольше продержать семейство внизу, пока Пастор наверху обыскивает спальню Малоссена.

– Вы не женщина, вы мужчина.

Таковы были первые слова девицы. Сказанные, к счастью, шепотом, но очень неприятным тоном задубевшей в безбрачии школьной учителки. Тянь нахмурился.

– Вы мужчина, надевший женское платье из любви к истине, – пояснила учителка.

Глаза Тяня невольно округлились – естественно, насколько смогли.

– Вы всегда стремились к истине, – продолжала юная старушка все тем же назидательностародевическим тоном.

Тем временем Малоссен спрашивал по телефону, «так ли плохи дела». Тянь решил больше не обращать внимания на этого костлявого экстрасенса и целиком нацелиться на подслушивание телефонного разговора. «А что случилось?» – спросил Малоссен. Голос его казался озабоченным.

– А между тем вы обманываете себя, – сказала гадалка.

«Архитектор Понтар-Дельмэр?» – говорил Малоссен по телефону. Полицейский в душе Тяня вздрогнул. Так звали девицу с фотографий Малоссена, которую Пастор потом нашел в картотеке по наркотикам: Эдит Понтар-Дельмэр. Уже три дня, как Тянь следит за этой дрянью. Того, что он узнал за это время, вполне достаточно, чтобы упрятать ее лет на десять.

. – Да, вы обманываете себя, придумывая несуществующие болезни, – заявляет Тереза.

Уши Тяня на секунду отключились от телефонного разговора. («Несуществующие болезни – да что ты в этом понимаешь?»)

– Но если не считать урона, нанесенного невероятным количеством принятых лекарств, вы совершенно здоровы, – продолжала невозмутимая Мисс Будущее.

(«Эта наркоманская рухлядь еще учить меня вздумала!») Бессильная злоба клокотала в душе у полицейского. Но одна фраза из телефонного разговора внезапно вспыхнула в его мозгу: «Доложить ему, что наши курьеры, перебрав наркотиков, дохнут за рулем…» – говорил Малоссен.

– Вы считаете себя больным со дня смерти вашей жены.

Тут взгляд ясновидящей наконец встретился со взглядом скептика. Она прочла на его лице смесь удивления и боли. Тереза хорошо знала этот, как она говорила, «момент истины», когда минувшее внезапно накладывается на существующее, обычно именуемое лицом. Остаток телефонного разговора полностью ускользнул от Тяня. Рука девушки больше не казалась холодной. Она мягко гладила ладонь старика, и впервые за двенадцать лет Тянь почувствовал, что его рука полностью разжалась.

– Людям часто случается выдумывать себе болезни после потери близких, – говорила Тереза. – Это способ чувствовать себя менее одиноко. Происходит как бы раздвоение личности, человек начинает заботиться о себе, как о ком-то другом. Как будто снова их двое: один лечит, другой болеет.

Тот же голос, отстраненный и сухой. Но слова ложились на Тяня с нежностью снежных хлопьев, таяли и «наполняли его истиной». («Старый дурак, – говорил себе Тянь, – маразматик несчастный, слушал бы ты лучше, что этот гад несет по телефону…»)

– Но скоро вашему одиночеству придет конец, – сказала Тереза. – Я вижу в вашем будущем настоящее семейное счастье.

Что поделать, телефонный разговор все более удалялся от Тяня. Тянь чувствовал, что он целиком вверяется руке девушки. То же умиротворение он испытывал, когда, вернувшись с работы после очередного неудачного расследования, усталый и задерганный, он вверял свое хилое тельце просторным и нежным объятиям Жанины. Как он любил свою жену-великаншу!

– Но прежде вам придется пережить настоящую болезнь. Тяжелую и настоящую.

Тянь очнулся в холодном поту.

– Какую такую болезнь? – произнес он с надлежащей дозой иронии.

– Болезнь, порожденную поисками истины.

– А точнее?

– Сатурнизм.

– Это что еще такое?

– От этой болезни пала Римская империя.

Теперь Тянь бился головой о стену своей вдовьей квартирки на улице Туртиль. Наваждение рассеялось, и Тянь трезво оценивал масштаб допущенной ошибки. Как он мог позволить этому пугалу заморочить себе голову какой-то провидческой чушью, пока Малоссен, ни о чем не подозревая, выбалтывает все по телефону. Надо ж быть таким кретином, черт побери, надо ж было допустить такое преступное разгильдяйство! А ведь Малоссен как раз говорил про наркоту. Да у него диагноз написан на роже! А загубленные детские жизни? Например, эта девочка по имени Клара… Господь Бог, на что она похожа! А ведь она, наверно, была красива, до того как… А этот измученный мальчик с младенцем на руках! А младенец! Младенец! Когда Тянь стучал в дверь, он кричал из последних сил. Как он сразу затих у него на руках! Сердце Тяня было разбито. Отобрать у них ребенка во что бы то ни стало. Сообщить в ООН. Старичка сдать в какое-нибудь учреждение, пусть починят что от него осталось. Этот тихий дедушка с запавшими глазками, с белыми волосиками – как он робко подошел к Тяню, когда тот уходил, он дал ему книжку в розовой обложке и сказал: «Почитайте, вам будет не так одиноко…»

Тянь вытащил книжку из кармана. «Стефан Цвейг. Шахматная новелла». Он долго смотрел на мягкую розовую обложку. «Это книга об одиночестве, – сказал старичок, – вот увидите…»

Тянь бросил книжку на кровать. «Попрошу сынка, пусть вкратце перескажет…» И Тянь стал думать о Пасторе. Пастор его не подождал. Интересно, нашел он снимки в комнате у Малоссена?

Все-таки Тяню было что рассказать сынку для вечернего рапорта. У этого Малоссена явно общие дела с Понтар-Дельмэром-старшим, а крутится все вокруг наркотиков, как и у дочки Понтар-Дельмэра, сомнений нет. Это Пастор наверняка сможет вставить в рапорт для Аннелиза.

А что же инспектор Тянь? Что же он сам, стареющий инспектор Тянь, которому можно заморочить голову стеклянной мишурой, как будто у него может быть какое-то будущее! Что ему самому писать в рапорте? Нечего! Он уже несколько недель выслеживает убийцу старушек, а результатов – ноль! Ни у серкеровских сторожей, ни у него. Неудачник, проклятый неудачник, старый осел – вот ты кто, инспектор Тянь!

Внезапно два образа совместились в его мозгу. Он явственно увидел лицо вдовы Долгорукой. Она была прекрасна. Эта женщина отличалась редкой красотой: нежной и сильной, неувядающей и неподвластной времени. Тянь видел лицо вдовы Долгорукой, которую, как дичь на охотника, выгнал на Малоссена этот югослав, Стожилкович… Потом он снова увидел себя, трясущего пачкой денег под носом у Малоссена. Леденящая ярость охватила его, и он, к собственному удивлению, сквозь зубы зашипел:

– Ну, если это ты, сволочь! Валяй, попробуй-ка снять бабки у вьетнамки! Иди ко мне, иди скорей, я тебя давно дожидаюсь, ты мне заплатишь за смерть этой женщины, за смерть остальных тоже, ну, не тяни резину, самое время платить по счетам… Естественно, в тот же миг раздался стук в дверь. «Как, уже?» Он испытал то же облегчение, какое недавно принесла ему девушка-гадалка. «Уже?» Он был готов благодарить того, кто так тихо и вежливо стучал в его дверь. Он бесшумно укрылся за низким столиком, расписанным пучеглазыми драконами, где под столешницей в тайнике лежал большой надежный манхурен. Он ощущал чудесную раскованность. Он знал, что не выстрелит, пока не увидит лезвие бритвы. Эта атмосфера штрафного удара была ему по душе. Тем более что в этой игре он пока что голов не пропускал.

– Отклыто! – крикнул он улыбающимся голосом.

Дверь осторожно приоткрылась. Кто-то нажал на ручку и толкнул дверь ногой. Кто-то в нерешительности медлил на пороге. «Входи, – шептал Тянь, – входи, раз пришел…» Дверь раскрылась шире, и маленькая Лейла вошла, пятясь и толкая дверь спиной, потому что руки у нее были заняты подносом с ежевечерним кускусом для бабушки Хо.

Пока девочка ставила поднос на низкий столик, Тянь был недвижим, как китайская статуя.

– Сегодня папа послал тебе шашлык. Каждый вечер старый Амар «посылал ему шашлык». И каждый вечер девочка его об этом извещала. Поставив поднос, она не ушла, а осталась стоять, нерешительно переминаясь с ноги на ногу. Тянь как будто ее не замечал. Тогда Лейла сказала:

– А за лифтом спрятался Нурдин.

«За лифтом спрятался Нурдин», – не понимая ни слова, повторил про себя Тянь.

– Потискать меня хочет. На обратном пути, – уточнила Лейла голосом будильника.

Тянь подпрыгнул.

– Питискать?

Потом:

– Да-да-да, а как зе, питискать! питискать! хихи-хи!

И сделал то, чего от него и ждала девочка. Он встал, открыл большую стеклянную банку, гордо стоявшую у него на буфете, достал два розовых кубика лукума и вручил их Лейле вместе с обычной рекомендацией:

– Паделити, плавда? Паделити!

Малыш Нурдин был еще в том возрасте, когда, наскакивая на девчонку, сначала хватают лукум.

25

Ни рогалики, ни горячий шоколад, ни освещение закусочной не шли ни в какое сравнение с тем, что было в кафе напротив. Из вежливости Пастор только на третьем глотке осмелился спросить у комдива Аннелиза, по какой причине тот, видимо, предпочитает закусочную «Сен-Жермен» посещению «Кафе Флоры» или «Де Маго».

– Потому что именно отсюда их лучше всего видно, – ответил комиссар.

Они продолжали завтрак в почтительном молчании, по-французски макая рогалики, но по-английски воздерживаясь от их дальнейшего обсасывания. Их спины были несгибаемы, чутки и не касались кресел. За ними закусочная постепенно наполнялась обычной густо позолоченной публикой. Не так давно, припомнил Пастор, в этот дешевый блеск бросали бомбы. Какая наивность убеждений! Взорвано было лишь отражение богатства, тогда как напротив воистину бесценные люди попивали кофе по пятнадцать франков за чашку на глазах у просвещенных зрителей. Пастор помнил, как эти зеркала разлетелись во все стороны окровавленными осколками и как закусочная наконец предстала тем, чем она, в сущности, и была: временным складом для скоропортящихся людей и продуктов.

– О чем вы думаете, Пастор?

Два мальчика иностранного вида (темно-зеленые куртки, серые короткие брючки, безупречные ботинки и светлый ежик а-ля Ванини) скромно вошли в поле зрения, сжимая в чистеньких кулачках выданные на день карманные деньги.

– В тот год, когда случились взрывы, я здесь участвовал в спасательных работах. Я был тогда стажером, Сударь.

– Ах вот как?

Аннелиз испил последний глоток.

– В то утро я сидел в кафе напротив.

Они заказали два кофе, чтобы погасить воспоминания о шоколаде, затем графин воды, чтобы смыть впечатление от кофе, а когда последние крошки рогаликов отклеились от их десен, Аннелиз спросил:

– Так как идет расследование?

– Весьма продвинулось, Сударь.

– Есть подозреваемый?

– Сильные подозрения падают на некоего Малоссена…

– Малоссена?

Пастор принялся рассказывать. Та девушка, которая была сброшена на баржу, несколькими месяцами ранее способствовала увольнению Малоссена. «Он работал в Магазине, Сударь». По мнению директора вышеуказанного Магазина, Малоссен был склонен к мести, отличался чем-то вроде мании преследования и любил выступать в роли козла отпущения. При этом в ночь, когда Джулия Коррансон была сброшена на борт, соседи Малоссена слышали женский крик, хлопанье дверцы и визг автомобильных шин. На месте было найдено манто пострадавшей. Это не имело бы решающего значения, если бы Малоссен не подозревался одновременно в распространении наркотиков и, предположительно, в организации убийств бельвильских старушек.

– Ну и ну!

– Комиссар дивизии Серкер располагает убедительными свидетельскими показаниями относительно наркотиков, практически подозреваемого взяли на месте преступления. Но мы знаем, что Джулии Коррансон ввели наркотик перед тем, как произошло ее смощение.

– «Смощение»?

– Я позволил себе этот неологизм по аналогии со словом «смещение», Сударь.

– Не уверен, что могу допустить подобные вольности во вверенном мне дивизионе.

– Возможно, Сударь, вы предпочтете термин «прибаржение»?

– Ну а при чем здесь старые дамы?

– Две последние жертвы посещали автобус некоего Стожилковича, близкого друга Малоссена, и сами часто бывали в доме у последнего.

– Как вам это стало известно?

– Ван Тянь дружил с последней из жертв, вдовой Долгорукой, она была его соседкой по лестнице. Она сама рассказывала ему о визитах к Малоссену…

– Что доказывает?..

– Что ничего не доказывает, Сударь. Однако способ совершения убийства…

– Да?

– Указывает, что она без опасения открыла дверь преступнику. Но кроме Тяня и Стожилковича, вдова Долгорукая дружила только с этим Малоссеном. Стожилкович во время преступления находился за рулем автобуса, и если не рассматривать кандидатуру Тяня…

– Остается Малоссен.

– …

– …

– Скажите-ка, Пастор: покушение на жизнь, сбыт наркотиков, множественные убийства – судя по вашим предположениям, это не подозреваемый, а ходячий учебник криминалистики!

– По всей видимости, да, Сударь… Тем более что Тянь побывал у него дома и, со своей стороны, не сомневается в том, что вся семья – законченные наркоманы.

– Видимость, Пастор…

Комиссар дивизии Аннелиз сидел на стуле почти боком, положа локоть на спинку, и наблюдал, как зеркала множат его взгляд.

– Кстати, о видимости. Вы не заметили ничего особенного в этом зеркальном дворце?

Тоном психолога, подсовывающего пациенту тест Роршаха, Пастор не стал смотреть по направлению начальственного взора. Не стал оглядывать закусочную. Он взглянул в одну сторону, потом в другую, в третью, иногда по нескольку секунд. Камера неподвижна. Пусть остальные заботятся о том, чтобы попасть в кадр. Два мальчугана в джинсах в обтяжку только что заняли свой пост у двери книжного магазина. «Так рано утром?» – удивился Пастор. Одни любители литературы, прыгая через ступеньки, спускались внутрь, другие уже степенно поднимались с недельным запасом чтива. Эти купленные книги они прочтут, с удобством устроившись в кафе напротив. Вот один из них, на глазах у Пастора преодолевший три ступеньки подъема, бережно прижимает к сердцу Сен-Симона. Несмотря на все усилия Пастора, в кадре возник образ Советника, и голос Габриэль перекрыл все прочие звуки: «Смерть герцога Ляфорсского, случившаяся в ту же пору, не вызвала сожалений… несмотря на знатность его происхождения и благородство духа». Интонация читавшей вслух Габриэлы сообщала губам Советника улыбку старого герцога де Сен-Симона. Эти вечера чтения вслух… и маленький Жан-Батист Пастор, заслушавшийся в полутьме…

Пастор сбился, прикрыл на секунду глаза, открыл их в совершенно другом месте и увидел наконец то, что требовалось. Те двое мальчиков (брючки, куртки, ботинки) запросто обворовывали белокурую продавщицу отдела кассет. Пока один из них удерживал ее в наклонном положении над вскрытой тушкой плэйера, другой опустошал витрину, видимо, до этого стащив у девушки ключи. Пастор просто открыл рот от удивления. Мальчишка, как магнит, притягивал к себе предметы! Товар буквально сам прыгал ему в руки. В одно касание он крал содержимое и возвращал пустые коробки на место. Шито-крыто. Пастор не мог сдержать восхищенной улыбки. Стеклянная дверца витрины сама собой захлопнулась, и ключик сам собой вернулся в нейлоновый карманчик продавщицы. И никакого шума. По-прежнему аккуратный ершик русых волос.

– Вижу, Сударь. Двое ребят только что дочиста обворовали продавщицу.

– Точно подмечено, мой мальчик.

Теперь ребята спокойно направлялись к выходу.

– Задержать их, Сударь?

– Пусть бегут.

Как давешний любитель Сен-Симона, ребята поднялись по ступенькам, потом вдруг повернули под прямым углом и направились к столику двух полицейских. Пастор бросил почти испуганный взгляд на Аннелиза, которому, видимо, их не было видно. Но первый мальчик уже хлопнул комиссара дивизии по плечу:

– Вот, дедушка, дело сделано.

Аннелиз обернулся. Мальчик распахнул пуховую куртку. Пастор поразился тому, какое количество товара можно разместить на худеньком детском тельце. Аннелиз строго покачал головой:

– А ты?

Распахнулась вторая куртка, и на мгновение Пастор увидел коллекцию магнитофонов, микрокалькуляторов и наручных часов, висящих на множестве крючочков, в свою очередь крепящихся к чему-то вроде сбруи.

– У нас уже лучше получается, правда, дедушка?

– Не намного. Инспектор Пастор, сидевший напротив меня, вас обнаружил.

Потом усталым жестом представил их Пастору:

– Мои внуки. Поль и Жермен Аннелиз.

Пастор пожал ребятам руки, стараясь не слишком их трясти, и, видя их огорчение, счел нужным извиниться:

– Я вас заметил, только когда ваш дедушка попросил меня раскрыть глаза пошире.

– С закрытыми глазами ничего обнаружить нельзя, – заметил Аннелиз. И, обращаясь к детям: – Верните-ка все на место и постарайтесь на этот раз действовать аккуратней.

Ребята понуро удалились.

– Воровство, Пастор…

Аннелиз проводил детей взглядом.

– Да, Сударь?

– Отличная школа для воспитания воли.

А в магазине продавщица с радостной улыбкой встречала вернувшихся детей.

– В этом мире, – подытожил комиссар, – нужно обладать чертовской волей, чтобы иметь шанс остаться порядочным человеком.

В кадре осталось теперь только одно лицо – лицо комиссара Аннелиза. Аннелиз смотрел на него так пристально, как все полиции мира, вместе взятые.

– Не стоит уточнять, – сказал он медленно, – что эти мальчики скорей умрут, чем присвоят чужую копейку…

– Разумеется, Сударь.

– Поэтому, если речь идет о «видимости», как вы говорите, не торопитесь с вашим Малоссеном.

Это было сказано веско и как нельзя более ясно.

– Мне нужно проверить еще одну важную вещь, Сударь. Она касается Эдит Понтар-Дельмэр, за которой мы с Тянем установили слежку…

Аннелиз остановил его жестом:

– Проверяйте, Пастор, проверяйте…