26

– Вас зовут Эдит Понтар-Дельмэр, вам двадцать семь лет, пять лет назад были задержаны полицией за употребление и торговлю наркотиками. Все верно?

Эдит слушала юного кудрявого инспектора, который говорил с ней голосом мягким и теплым, как старый свитер, в котором он как будто родился. Да, ее зовут Эдит Понтар-Дельмэр, она блудная дочь архитектора Понтар-Дельмэра и знаменитой Лоране Понтар-Дельмэр, некогда демонстрировавшей модели Шанель, потом Курреж, но никогда – материнские чувства, хотя у нее и была дочь. Действительно, полиция поймала Эдит за сбытом наркотиков не у дверей какого-нибудь периферийного техникума, а у лицея Генриха IV, потому что, по ее мнению, дети богатых имеют такое же право наслаждаться жизнью, что и дети бедных.

Эдит наградила инспектора той задорной улыбкой юной проказницы, которая со временем сделает ее очаровательной старой хулиганкой.

– Все верно, только это давняя история.

Пастор ответил ей тоже улыбкой, только мечтательной.

– Вы провели несколько недель в тюрьме, потом полгода лечились от пристрастия к наркотикам в одной из клиник Лозанны.

Да, это было вполне в духе Понтар-Дельмэра, его репутация не терпела ни пятнышка, ему удалось вытащить дочь из тюрьмы и запихнуть в тишайшую швейцарскую клинику.

– Да-да, эта клиника была чище самого белого героина.

Замечание Эдит рассмешило инспектора. Он смеялся по-настоящему, заливисто, как ребенок. Инспектор находил эту темноволосую яркоглазую девушку действительно красивой и живой. Инспектор положил свои удивительно слабые ладони на поверхность старых вельветовых брюк. Спросил:

– Можно, я расскажу вам о вас, мадемуазель Понтар-Дельмэр?

– Давайте, – сказала девушка, – давайте, это моя любимая тема.

И тогда, идя навстречу ее желанию, инспектор Пастор стал ей рассказывать о ней самой. Он начал с того, что сообщил ей, что она не жертва наркотиков, а скорее теоретик, женщина с принципами. По ее мнению («остановите меня, если я начну ошибаться»), с наступлением разумного возраста (что-то около 7-8 лет) Человек имеет право оттянуться на самом высоком уровне. Поэтому нельзя сказать, что после первого любовного разочарования (знаменитый актер, поступивший с ней по-актерски) Эдит стала жертвой наркотиков. Как раз наоборот, благодаря наркотикам она достигла таких высот, на которых иллюзиям просто не хватает кислорода. «Потому что быть свободным (заявляла она в то время, когда ее арестовали) – это прежде всего расстаться с обязанностью понимать…»

– Да, возможно, я и говорила что-то в этом роде. Инспектор Пастор ответил ей улыбкой, явно довольный тем, что они с Эдит работают на одной волне.

– Как бы то ни было, а комиссар Серкер отправил вас в тюрьму проверить, не лучше ли кое-что понять.

Все правильно. А последовавшее за тюрьмой пребывание в клинике настолько прочистило Эдит мозги, что она навсегда утратила вкус к внутривенному спорту.

– Ведь вы больше не употребляете наркотики, правда?

Впрочем, в устах инспектора Пастора это звучало не вопросом, а констатацией. Нет, она не кололась уже много лет, даже не притрагивалась к шприцу, так, иногда выкуривала косячок, чтобы подправить настроение. Теперь она отправляла карабкаться вверх других. Но эти другие стали иными. Теперь ее не встретишь у входа в школу. В тюрьме она поняла, что молодежь все же имеет свой шанс, хотя и очень жалкий. А как насчет домов для престарелых? Или клубов «Для тех, кому за 60»? Или коридоров жалких стариковских меблирашек? Или подъездов жилых домов, где живут, в одиночестве и холоде те, у кого нет даже гипотетического шанса молодости? Старики…

Этот инспектор, только что рассказавший Эдит ее жизнь так, как будто она была его собственной сестрой, этот юный инспектор Пастор, розовощекий, кудрявый мальчик с ласковым голосом, теплым свитером и цветущим видом, по мере рассказа выглядел все менее цветущим, так что даже цвет лица у него совершенно исчез, а под глазами легли бездонные провалы свинцового оттенка. Сначала он показался Эдит совсем молоденьким – ей бросилась в глаза ручная вязка свитера, явно мамочкин подарок, но разговор продолжался, и возрастная граница собеседника отодвигалась все дальше. И голос его тоже теперь звучал как-то невнятно, как затертая магнитофонная лента, которая вдруг начинает плыть, и глаза глядели из глубины глазниц тускло и измученно.

Да, старики…

Эдит слушала теперь свои собственные мысли, которые читали губы мертвенно-бледного инспектора, губы, ставшие внезапно такими слабыми и сухими, она слушала, как он пересказывает ее собственную теорию про стариков, которых дважды лишили молодости, один раз в четырнадцатом, другой раз в сороковом, не говоря уже об Индокитае и Алжире, инфляции и банкротствах, не вспоминая об их мелких лавочках, сметенных однажды утром в сточную канаву, а также о слишком рано умерших женах и о забывчивых детях… Если вены этих стариков не имеют права на утешение, а их мозги на вспышку света… если их призрачное существование не может завершиться хотя бы иллюзией сверкающего апофеоза – тогда и вправду нет в мире справедливости.

– Откуда вы узнали, что я так думаю?

Этот вопрос вырвался у Эдит, и полицейский поднял к ней лицо, казалось, обезображенное проклятием.

– Вы так не думаете, вы так говорите.

Это тоже было верно. Она всегда ощущала необходимость в теоретическом алиби.

– А можно узнать, что я думаю на самом деле?

Он не спешил с ответом, как очень старый человек, которому жить осталось недолго.

– То же, что и все теоретизирующие психи вашего поколения: вы ненавидите отца и делаете все для разрушения его образа.

Он с горечью покачал головой:

– Но что действительно забавно, так это то, что отец сам провел вас, мадемуазель.

И тут инспектор Пастор выдал такое, что кровь застыла у нее в венах. Перед ее ошеломленным взором предстал гомерически смеющийся Понтар-Дельмэр. От удара она пошатнулась. Ее волнение передалось и инспектору. Он огорченно покачал головой.

– Боже мой, – сказал он, – все это ужасающе просто.

Когда Эдит немного пришла в себя, инспектор Пастор (да что же за болезнь может так исказить лицо человека?) перечислил ей все окружные мэрии, где она с блеском проявила себя в роли медсестры-искусительницы. Он продемонстрировал фотографии (как она хороша на снимке в мэрии XI округа, с пакетиком таблеток в руке!). Потом инспектор Пастор назвал десяток возможных свидетелей и перешел к именам людей, вовлекших Эдит в сеть сбыта наркотиков. Все было сделано так непринужденно, что Эдит сама выдала остальных, до последнего.

Тогда инспектор Пастор вытащил из кармана заранее заготовленное признание, вписал туда своей рукой ряд недостающих фамилий и вежливо спросил девушку, не соблаговолит ли она подписать. Вместо испуга Эдит испытала огромное облегчение. Правовое государство – это вам не хухры-мухры! Без подписи ничто в этом несчастном мире не действительно! Разумеется, подписывать она отказалась.

Да. Она спокойно закурила сигарету и отказалась поставить подпись.

Но мысли инспектора Пастора были заняты не Эдит. Пастор проводил взглядом спичку вплоть до кончика английской сигареты и перестал думать о девушке. Как принято говорить, он «отсутствовал». Он где-то витал… Где-то в прошлом. Он стоял перед Советником, а тот, опустив голову, говорил: «На этот раз все, Жан-Батист, куря по три пачки сигарет в день, Габриэла вырастила у себя какую-то неизлечимую мерзость. В легких. Большое пятно. И метастазы в других местах…» Сигареты были вечной причиной ссор между Габриэлой и Советником. «Чем больше ты куришь, тем хуже у меня с потенцией». Это ее немного останавливало. Только немного. И вот сейчас Советник стоял перед Пастором и заученным тоном говорил: «Мальчик мой, нельзя же допустить, чтоб она сгнила в больнице? Нельзя же допустить, чтобы я превратился в маразматического вдовца? Ведь это невозможно?» Старик просил у сына согласия. Разрешения на двойное самоубийство. Только б сын не отказал! Двойное самоубийство… в каком-то смысле их жизнь и не могла кончиться иначе. «Дай нам три дня, а потом возвращайся. Все бумаги будут в порядке. Вырой нам одну яму на двоих, не мудри с надгробием, поставь что-нибудь попроще – не стоит тратить деньги на пустяки». И Пастор разрешил.

– Я ни за что не подпишу этой бумаги, – говорила в это время Эдит.

Инспектор посмотрел на нее взглядом живого мертвеца:

– Мадемуазель, у меня есть беспроигрышный метод заставить вас это сделать.

***

Теперь Эдит слышала, как инспектор спускается по лестнице. Слишком тяжелые шаги для такого щуплого тела. Глядя на этот череп, не оставивший ей ни малейшей надежды, она рассказала все, что знала. А потом она подписала. Да, «метод» инспектора оказался эффективным. Он не арестовал ее. «Даю вам двое суток, чтобы сложить чемоданы и исчезнуть: я обойдусь без ваших показаний на суде». Она взяла сумку и сложила в нее то, что полнее всего характеризовало ее жизнь: плюшевый мишка из детства, гигиенические тампоны из юности, сегодняшнее платье и две толстенные пачки денег на завтра. Уже коснувшись рукой двери, она одумалась, присела к туалетному столику и на большом листе белой бумаги написала: «Мама никогда не вязала мне свитеров».

После чего она не пошла назад к двери, а открыла окно и, по-прежнему с сумкой в руке, встала во весь рост в оконном проеме. Инспектор Пастор шагал по дну пропасти рядом с крошечной вьетнамкой. В Бельвиле, вдруг вспомнила Эдит, она в последнее время часто встречала одну очень старую и очень маленькую вьетнамку. Инспектор Пастор сейчас скроется за углом. Внезапно Эдит увидела перед собой жирного Понтар-Дельмэра, его невероятные подбородки тряслись в гомерическом хохоте, чем-то напоминающем смех людоеда. Этот людоед был ее отцом. Дочь людоеда… Она загадала последнее желание: пусть полицейский отчетливо услышит, как ее тело расплющится о мостовую. И она бросилась в пустоту.

– Тянь, пожалуйста, расскажи мне анекдот. Как только они завернули за угол, вьетнамка начала рассказ:

– Один мужик, альпинист, сорвался с горы.

– Тянь, пожалуйста, анекдот…

– Подожди ты две секунды, сынок. Значит, сорвался он, этот альпинист, летит, летит, веревка рвется, в последний момент он цепляется за выступ обледенелого гранита. Под ним две тысячи метров пустоты. Мужик подождал немного, поболтал ногами над пропастью и наконец тоненько так спрашивает: «Есть тут кто-нибудь?» В ответ ни фига. Тогда он снова спрашивает, погромче: «Есть тут кто-нибудь?» Вдруг раздается громоподобный голос. «Есть, Я, – несется со всех сторон, – Господь Бог!» У альпиниста сердце колотится, пальцы оледенели, он ждет. Тогда Бог говорит: «Если веруешь в Меня, отпусти этот поганый выступ, а Я пошлю тебе двух ангелов, они тебя подхватят на лету…» Ну мужик подумал немного, а тишина вокруг, только звезды, и говорит: «Вы не могли бы позвать кого-нибудь еще?»

Разряд, хорошо известный Тяню, прошел по лицу Пастора. Когда на физиономии инспектора вновь появилось некое подобие жизни, Тянь сказал:

– Сынок…

– Да?

– Придется сажать югослава Стожилковича.

27

Следуя совету Малоссена, бабушка Хо явилась ровно в девять часов на угол бульвара Бельвиль и улицы Пали-Као. В ту же секунду доисторический автобус с империалом, набитый шаловливо настроенными старушками, встал перед ней как вкопанный. Она не колеблясь поднялась в него и была встречена овацией, достойной королевской наследницы, которую подводят к быку. Окруженная, обцелованная, обласканная, она была усажена на лучшее место – огромный, обтянутый кашмирской парчой пуф на возвышении справа от водителя. Последний, то есть водитель Стожилкович, старик с угольной шевелюрой, вскричал невероятной силы басом:

– Сегодня, девочки, в честь мадам Хо мы устроим вояж по азиатскому Парижу.

В автобусе не было ничего автобусного. Веселенькие льняные занавесочки на окнах, мягкие диванчики вместо сидений, обитые бархатом стенки, мягкие накидки, ломберные столики, привинченные к полу сквозь толщу ковров, изразцовая печка-голландка, пышущая ароматным дровяным жаром, бронзовые бра в стиле модерн, таинственно мерцающий пузатый самовар – вся эта рухлядь, явно собранная по помойкам не за один рейс, придавала автобусу Стожилковича сходство с транссибирским борделем, что не преминуло насторожить бабушку Хо.

– Клянусь, сынок, я решил, что стоит мне зазеваться, как я окажусь в чине старшей шлюхи подпольного притона города Улан-Батора, Внешняя Монголия.

Но лицо Пастора не выражало ничего, кроме профессионального внимания. В голове у Пастора стремительно падала вниз девушка. Голову Пастора наполнял окровавленный асфальт. Тянь протянул стакан бурбона и две розовые таблетки. Пастор отодвинул таблетки и чуть пригубил янтарного напитка.

– Дальше.

И действительно, Тянь поднялся в этот автобус, по-прежнему кипя яростью и по-прежнему убежденный (интуиция, сынок, женская половина любого хорошего сыщика) в том, что Малоссен убивал старух, а медноголосый югослав – его сообщник. Атмосфера автобуса не усыпила бдительности Тяня. Пускай заботами Стожилковича старушки явно казались счастливее многих девиц, пускай ни одна из них, по видимости, не страдала ни одиночеством, ни бедностью, ни хотя бы малейшим ревматизмом, пусть даже казалось, что все здесь нежно любят друг друга, что этот Стожилкович предупреждает их малейшее желание так, как ни один самый внимательный супруг… так-то оно так…

– Но если все это для того, сынок, чтобы, как старых уток, отправить их под нож…

И бабушка Хо была начеку. Она была начеку, когда они колесили по Китайскому кварталу за площадью Италии, она бдила, когда ей протянули сочное манго и редкостный мангостан (плоды, которых она никогда не пробовала, и названия, естественно, не знала, но бабушка Хо радостно попискивала, конспиративно прикрываясь невнятным акцентом), итак, она была бдительна и недружелюбна до тех пор, пока Стожилкович, сам того не ведая, не нанес ей один ужасный удар, разом снесший все ее заградительные сооружения.

– Это, девочки, современный Китайский квартал, – возвестил он в облаке кориандра между иероглифическими вывесками на улице Шуази, – но есть и другой, гораздо более древний, и я, археолог ваших юных душ, немедленно вам его покажу!

На этом этапе своего рассказа Тянь замялся, как игральные кости сгреб обе отвергнутые Пастором пилюли, обильно запил их бурбоном, вытер губы ладонью и сказал:

– А теперь слушай хорошенько, сынок. Тут наступает конец дальневосточному хождению по барахолкам, мы все залезаем в автобус, и Стожилкович везет нас по улице Тольбиак к аналогичному мосту, выходящему, как ты, возможно, знаешь, на винный склад, то бишь на новый склад, построенный в сорок восьмом году.

Пастор поднял бровь:

– Это же квартал твоего детства, нет?

– Именно, сынок.

Югослав кладет руль налево, выруливает на набережную Берси, потом направо, перемахивает Сену и тормозит свой сундук с бабулями как раз напротив Нью-Велотрека Маде ин Ширак.

«Девочки, видите эту гигантскую мышеловку? – взревел Стожилкович. – Видите вы этот подземный взрыв современной архитектурной мысли?» – «Да-а!» – отвечает хор девушек. – «А знаете, зачем он нужен?» – «Не-ет!» – «Так вот, он нужен для того, чтоб юные психи вертелись по кругу на сверхсовременных велосипедах, которые тем не менее остаются все теми же допотопными педальными агрегатами!»

– Он и вправду так выражается, этот Стожилкович? – спросил Пастор.

– И даже лучше, сынок, он говорит с роскошным сербскохорватским акцентом, и я совершенно не уверен, что они понимают все, что он им навешивает, но не перебивай, слушай, что было дальше.

– Сударыни, это преступление! – вопит Стожилкович. – Потому что знаете, что здесь было до возникновения данного флюса?

– НЕТ!

– Здесь был маленький винный подвальчик, о, ничего особенного, скромная забегаловка, где разливала что придется самая поразительная, самая щедрая пара из всех, кого я когда-либо знал!

Сердце бабушки Хо перестало биться, и сердце инспектора Тяня окаменело внутри сердца бабушки Хо. Ведь он слушал историю своих собственных родителей.

– Жену звали Луиза, – продолжал Стожилкович, – но все звали ее Луиза-Тонкинка. Короткого срока учительской службы в Тонкине ей хватило на то, чтобы понять: хватит ломать колониальную комедию. Она вернулась домой, ведя за ручку крошечного тонкинского мужа, и вдвоем они выкупили винный погребок Луизиного отца. Она родилась в винной лавке, значит, там ей и жить! Верно, такова была ее удивительная судьба. И она стала самой милосердной торговкой вином на свете. Просто находка для нищих студентов и прочих пасынков большой Истории – то бишь для нас, югославов… «У Луизы и Тяня», девочки, мы находили приют, не имея ни гроша, – рай, когда думали, что потеряли душу, и милую родину, когда чувствовали себя бездомными скитальцами. А когда послевоенное время сотрясало наши бедные головы, когда мы и вправду не могли понять, то ли мы сегодняшние мирные студенты, то ли вчерашние героические убийцы, тогда старший Тянь, муж Луизы, Тянь из Монкая (уроженцем которого он был) брал нас за руку и уводил к миражам своей задней лавки. Он укладывал нас на циновки, бережно, как больных детей, которыми мы, в сущности, и были, протягивал нам длинные кальяны и скатывал пальцами маленькие опиумные шарики, в потрескивании которых мы вскоре обретали то, чего не давало даже красное вино.

– И вдруг я их разом вспомнил, сынок, вспомнил эту команду югославов, ходивших к моим предкам сразу после войны. Этот Стожилкович был одним из них, да, я узнал его, как будто видел вчера, а ведь сорок лет прошло! Его дьяконский бас… манера говорить со всякими выкрутасами… вообще-то он ни капли не изменился… Стожилкович, Стамбак, Миложевич… Вот как их звали… Мать кормила и поила их задарма, это точно. Конечно, у них не было ни копейки. А иногда отец усыплял их с помощью опиума… Мне, помнится, это было не особенно по душе.

– Они сражались с нацистами, – говорила мать, – они победили власовцев, а теперь вдобавок им надо следить за русскими, ты не считаешь, что они заслужили время от времени трубочку опиума?

А надо тебе сказать, что я уже в то время был ментом, совсем еще зеленым велопатрульным, и эта задняя лавка меня, в общем-то, беспокоила. О ней уже ходили слухи, и посещали ее отборные ребята. Чтоб никого не смущать, я, не доходя до дома, снимал полицейскую форму. Скатывал ее – и в сумку, а домой заявлялся в рабочей спецовке, с велосипедом под ручку, будто иду с электролампового завода.

Тянь ностальгически усмехнулся:

– А теперь я работаю под китаянку! Видишь, сынок, с самого начала у меня просто призвание к подпольной работе… Но я не это хотел тебе сказать…

Тянь провел рукой по седеющему ежику. Каждый волосок немедленно распрямился, как пружина.

– Память, сынок… одно воспоминание тащит за собой другое… как воображение, только задом наперед… сплошная дурь.

Теперь уже Пастор полностью присутствовал при разговоре.

– В один прекрасный день, – сказал Тянь, – или, вернее, вечер, весенний вечер, под большой глицинией у входа в распивочную, – да, у нас была глициния, сиреневая, – мамины сербскохорватские орлы, умеренно нализавшись, сидели за столом, и один из них вдруг воскликнул (не помню уж, Стожилкович или кто другой): «Мы бедны, наги, одиноки, у нас даже нет женщин, но мы вписали в историю чертовски яркую страницу!» Тут мимо них проходит один мужик, прямой, во всем белом, останавливается у их столика и заявляет следующее: «Писать Историю – это значит перекраивать Географию».

Он тоже был клиентом отца. Он приходил курить каждый день в один и тот же час. Моего отца он ласково называл своим аптекарем. Он говорил ему: «Наш старый подагрический мир все чаще будет нуждаться в ваших лекарствах, Тянь…» И знаешь, кто был этот мужик?

Пастор отрицательно покачал головой.

– Коррансон. Губернатор колонии Коррансон. Отец малышки Коррансон, которая сейчас играет в спящую красавицу в госпитале Святого Людовика. Это был он. Я совершенно про него забыл. А теперь он у меня перед глазами, прямой, как палка, сидит в кресле и слушает, как мать предрекает ему крах французского Индокитая, потом Алжира, и я снова слышу, как он отвечает: «Вы тысячу раз правы, Луиза. География должна снова вступить в свои права».

Бутылка бурбона теперь стояла пустая перед инспектором Тянем. Он качал головой справа налево, без конца, как будто столкнулся с невероятной идеей.

– Я влез в этот автобус, сынок, чтоб припереть к стенке югослава Стожилковича, я был убежден, что сцапал потрошителя старух или хотя бы его сообщника, а тут вдруг он воскрешает мне мать во всем ее блеске и отца во всей его мудрости…

После долгого молчания он добавил:

– Однако мы с тобой честные сыщики, значит, придется его сажать.

– За что? – спросил Пастор.

***

– А теперь что будем делать, девочки? – Нет, это был даже не вопрос, Стожилкович выкрикнул это как ритуальный клич, или как ведущий по телевизору объявляет выигрышный номер.

И единым воплем почтенные дамы ответили:

– АКТИВНО СОПРОТИВЛЯТЬСЯ БЕССМЕРТИЮ!

Стожилкович припарковал автобус неподалеку от Монружского холма, у небольшого съезда с дороги за старым вокзалом. Это было одно из тех заброшенных мест на окраине Парижа, где то, что умерло, еще не уничтожено тем, что должно родиться. Вокзал давно лишился дверей и стекол, между шпалами росли лопухи, обломки крыши валялись на щербатом плиточном полу, всевозможные настенные надписи учили жизни, и тем не менее вокзал сохранил остатки вокзального оптимизма, не допускающего смерти поездов. Старушки радостно пищали, как детки, дорвавшиеся до воскресного сквера. Они пританцовывали от счастья, и щебенка визжала под их картонными подметками. Одна бабуля встала у дверей на стреме, Стожилкович же приподнял люк, скрытый полусгнившим помостом, в прежние времена, вероятно, служившим основанием для стола начальника вокзала, чтобы он мог увидеть пути из этой узкой комнаты со слишком высоко расположенными окнами. Бабушка Хо, робко следуя в хвосте процессии, протиснулась в открывшийся за люком подземный ход. Это был круглый колодец с железным трапом. Впереди идущая старушка (с авоськой в руках и слуховым аппаратом в правом ухе) успокоила бабушку Хо, пообещав предупредить, когда будет последняя ступенька. Бабушке Хо казалось, что она спускается внутрь себя. Непроглядная тьма. И вдобавок мокровато.

– Осторожно, – сказала дама с хозяйственной сумкой, – вы прибыли на место.

Несмотря на крайние меры предосторожности, с которыми бабушка Хо опустила ногу на землю, волосы инспектора Тяня дыбом встали под париком. «Да Господи ты Боже, куда меня занесло?» Вокруг была ни мягкость и ни твердь, ни глыба, ни песок, нечто прочное и абсолютно бесплотное, ни твердое, ни жидкое и ни глинистое, зато сухое и податливое, оно набивалось в сандалии бабушки Хо, оно было холодным и неизвестно почему исполненным самого древнего ужаса.

– Ничего страшного, – сказала дама с хозяйственной сумкой, – это просто отвал Монружского кладбища, здесь самые древние кости из общих могил.

– Блевать не время, – приказали друг другу бабушка Хо и инспектор Тянь. И сглотнули то, что оказалось у них в глотке.

– Верхний люк закрыт? – спросил голос Стожилковича.

– Люк закрыт, – бойко ответил кто-то из старушек, как юнга с мостика подводной лодки.

– Хорошо, можно зажечь лампы.

И бабушку Хо, если можно так сказать, «просветили». Она находилась в катакомбах. Не в тех художественно-прикладных катакомбах на станции метро Денфер-Рошро, где по полочкам расставлены надраенные черепа, а берцовые кости разложены по калибрам, нет, здесь были настоящие, дико запутанные катакомбы, и маленькому отряду сначала пришлось несколько сотен метров чапать по россыпям сухих перемолотых костей, откуда временами выглядывал какой-нибудь вполне гуманный обломок тазовой лоханки. «Какая жуткая мерзость!» Инспектор Ван Тянь чувствовал, как в нем вновь разгорается гнев на Стожилковича. «Заклой галотку! – мысленно приказала ему бабушка Хо. – И отклой галаза». И он закрыл одно и открыл другое, тем более что Стожилкович тут же предупредил:

– Внимание, девочки, подходим. Гасите лампы.

Они оказались в большом зале, который бабушка Хо толком не разглядела, но стены были сплошь заставлены мешками с песком. Мрак продлился секунду, потом:

– Свет! – закричал Стожилкович.

И внезапно с потолка ринулся ослепительный поток света, белый, как ледяной душ. Все старушки стояли в ряд по обе стороны от бабушки Хо. Едва она успела это сообразить, как в глаза ей бросилась еще одна вещь. Она возникла впереди, на расстоянии метров в десять, она выпрыгнула из земли, как чертик, но не успела бабушка понять, что это, как раздался выстрел и «чертик» разлетелся на куски. Бабушка Хо подскочила. Потом глаза ее обратились к соседке, старой даме с авоськой и слуховым аппаратом. Припав грудью к полусогнутому колену и выставив вперед руки, она сжимала небрежно дымившийся пистолет тридцать восьмого калибра.

– Браво, Генриетта, – воскликнул Стожилкович, – ты по-прежнему проворней всех!

У большинства женщин тоже в руках было оружие, но они не успели прицелиться в выкинутую мишень.

***

– Как ты понял, Стожилкович вооружил этих старух, чтобы они могли дать отпор убийце, и каждое воскресенье он тренирует их: стрельба на звук, стрельба по мишени, стрельба из положения лежа, стрельба в броске, они палят напропалую, патронов не жалеют, вскидывают стволы быстрее молнии, поверь мне, нашим пионерам из угрозыска есть чему поучиться.

– Однако, несмотря ни на что, двоих все-таки прирезали, – заметил Пастор.

– Вот именно это и твердит без остановки Стожилкович. И они решили увеличить количество тренировок.

– Так вот что они называют «Активным сопротивлением Бессмертию»? – спросил Пастор, наконец-то вновь обретая улыбку.

– Вот именно, сынок, ну, что ты на это скажешь?

– То же, что и ты, – придется прикрыть эти игры, пока они всех не перестреляли.

Тянь грустно покачал головой:

– Прикроем во вторник, если ты согласен немного мне помочь. Они по вторникам собираются у одной глухой бабульки, чистят оружие, меняются, набивают гильзы, в общем, там у них что-то вроде оружейной мастерской или охотничьего клуба…

Помолчали. Потом:

– Скажи-ка, сынок, я вот одну вещь подумал.

– Да?

– А Ванини-то, он случайно не бабушкину ли конфетку проглотил?

– Все может быть, – сказал Пастор. – По крайней мере именно это утверждает Хадуш Бен Тайеб.

Тянь снова долго качал головой, потом сказал, улыбаясь в пустоту:

– Знаешь, там есть хорошенькие…

28

Они не оказали троим инспекторам ни малейшего сопротивления. Даже жалко было. У Пастора, Тяня и Карегга было ощущение, что они не обезоруживают банду, а воруют игрушки у сироток. Они так и остались сидеть вокруг большого стола с аккуратно разложенными миниатюрными весами, гильзами, порохом и пулями. (Они собирались заготовить патроны на неделю.) Они сидели, низко опустив головы. Они молчали. Они испытывали не то чтобы чувство вины, испуга или хотя бы беспокойства, просто они внезапно состарились, вернулись к своему одиночеству и скуке. Карегга и Пастор складывали конфискованное оружие в большой мешок, Тянь занимался боеприпасами. Все происходило при полном молчании Стожилковича, глядевшего настолько невозмутимо, что, казалось, он сам возглавляет операцию.

Каждый раз, проходя мимо, Тянь со страхом ждал, что югослав скажет: «Так это вы – вьетнамка? Отлично сработано». Но Стожил ничего не сказал. Он не узнал его. Стыд, который испытывал Тянь, от этого только усилился. «Перестань себя грызть, Господи Боже мой, нельзя же было дать им перестрелять всю молодежь призывного возраста! Мало тебе Ванини?» Но сколько Тянь ни уговаривал себя, стыд не отцеплялся. «С каких это пор ты так разоряешься по какому-то вонючему Ванини?» Эта мысль тоже не прибавила ему бодрости. Да настреляй они целый шашлык из разных там Ванини, он все равно готов озолотить этих стареньких, а теперь и безоружных стражей порядка. «Не говоря о том, что теперь они снова боятся, они снова, как гусыни со связанными лапами, ждут, когда им перережут глотку». В который уже раз Тянь сталкивался с собственным поражением. В конце концов, то, что этот псих еще бегает на свободе, – его вина! Он разоружает их, а ведь защитить их он не способен. У него даже нет подозреваемого – с тех пор, как он ближе узнал Стожилковича, версия Малоссена странным образом утратила всякое правдоподобие. Такой мужик, как Стожилкович, и вправду не мог дружить с убийцей.

***

Трое полицейских обошли стол. Теперь они стояли на пороге и мялись, как гости, которые никак не могут распрощаться. Наконец Пастор кашлянул и сказал:

– Сударыни, вас не арестуют и даже не будут вызывать в полицию, честное слово.

Он замялся:

– Мы не могли оставить вам это оружие.

И добавил, тут же пожалев о том, как глупо, как по-детски это прозвучало:

– Оно очень опасно…

Потом, обращаясь к Стожилковичу:

– Прошу вас, пожалуйста, пойдемте с нами.

Все конфискованное оружие было довоенным. Большинство составляли пистолеты всех разновидностей: от советских «токаревых» до немецких «вальтеров», включая итальянские «льизенти», швейцарские парабеллумы и бельгийские браунинги, но встречалось и автоматическое оружие, американские ручные автоматы «МЗ», старые добрые английские «стэны», и даже винчестер, карабин а-ля Джосс Рэндал с обрезанным прикладом и стволом. Стожилкович совершенно спокойно признал, что речь идет об оружии, собранном им в последние месяцы войны и предназначавшемся для его партизанского отряда в Хорватии. Но в конце боевых действий он решил запрятать оружие поглубже.

– Незачем ему служить для новых убийств, незачем ему работать на сторонников Тито, Сталина или Михайловича. Я с войной покончил. То есть думал, что покончил. Но когда начались убийства пожилых женщин…

Тут он объяснил, что совесть человека – странная штука, вроде пожара, – все думали, что его погасили, а он взял и разгорелся опять. Он вдоволь навоевался, и ничто на свете не заставило бы его снова вырыть оружие. Однако время шло, и с помощью телевизора он стал свидетелем достаточного количества подлостей, достойных применения его арсенала… Но нет, оружие было зарыто, раз и навсегда. И тут вдруг убийства старых женщин («наверно, потому что и сам я старею») ввергли его в пучину кошмаров, где несметные орды нервных молодых людей шли на приступ вот этих вот многоквартирных жилых домов (он смутно охватил жестом Бельвиль). Как будто стаю волков спустили на овчарню: «В моей стране волков хорошо знают», молодых волков, безрассудно любящих и ту смерть, которую они несут, и ту, которую они впрыснут себе в вены. Он сам знал упоение смертью, оно наполняло его собственную молодость. «Знаете, скольких попавших в плен власовцев мы зарезали? Именно зарезали, убили холодным оружием, потому что не хватало боеприпасов или под тем предлогом, что насильники наших сестер и убийцы наших матерей не заслуживают пули? Сколько, по-вашему? Ножом… угадайте. Если вам не представить общую сумму, скажите, скольких убил я сам? А ведь среди них были и старики, брошенные Историей на произвол судьбы, так скольких зарезал я сам? Я, семинарист-расстрига? Сколько?»

Поскольку ответа не последовало, он сказал:

– Вот почему я решил дать этим старым женщинам оружие против такого же молодого волка, каким когда-то был я сам.

Он нахмурил брови и добавил:

– Ну, в общем, мне так кажется…

Потом вдруг с жаром:

– Но они бы никому зла не причинили! Ничего плохого не должно было случиться, они хорошо натренированы, они стреляют быстро, но только при виде бритвы…

Болотно-русая тень Ванини неслышно проплыла над тремя полицейскими, которые не обратили на нее никакого внимания.

– Вот, – сказал Стожилкович, – это был мой последний бой.

И чуть улыбнулся:

– Даже лучшему делу приходит конец.

Пастор сказал:

– К сожалению, нам придется вас арестовать, господин Стожилкович.

– Конечно.

– Вам будет вменяться в вину только хранение оружия.

– На сколько же это потянет?

– В вашем случае – только на несколько месяцев, – ответил Пастор.

Стожилкович секунду подумал, потом абсолютно непринужденно сказал:

– Нескольких месяцев тюрьмы будет недостаточно, мне нужно не меньше года.

Трое полицейских переглянулись.

– Зачем? – спросил Пастор.

Стожилкович опять задумался, скрупулезно рассчитывая необходимое время, и наконец сказал своим спокойным голосом фагота:

– Я начал переводить Вергилия на сербскохорватский: это дело долгое и довольно сложное.

***

Карегга увез Стожилковича на своей машине, а Тянь и Пастор в нерешительности остались на тротуаре. Тянь молчал, сжав зубы и кулаки.

– Ты сейчас лопнешь от ярости, – наконец сказал Пастор. – Хочешь, я свожу тебя в приличную аптеку?

Тянь отмахнулся:

– Ничего, сынок. Может, немного пройдемся?

Мороз опять завладел городом. Последний холод, последний решительный натиск зимы. Пастор сказал:

– Странно, Бельвиль не верит термометру.

В этом была доля правды, даже при минус пятнадцати Бельвиль не терял красок, Бельвиль по-прежнему играл в Средиземноморье.

– Мне надо кое-что тебе показать, – сказал Тянь.

Он раскрыл ладонь под носом у Пастора. В ладони Пастор увидел пулю 9 мм с гильзой, надпиленной в форме креста.

– Взято у глухой бабули, хозяйки квартиры. Такими штучками она набивала барабан П-38.

– Ну и что?

– Из всех конфискованных боеприпасов только вот этим можно разнести голову Ванини, как дыню. Надпиленная пуля пробивает, потом внутри взрывается, и в результате – Ванини.

Пастор рассеянно сунул гильзу в карман. Они вышли на бульвар Бельвиль и, как примерные граждане, остановились на перекрестке в ожидании красного света.

– Ты посмотри на этих кретинов, – сказал Тянь и мотнул подбородком.

На тротуаре напротив двое аккуратно подстриженных молодых людей – один в кожаном пальто, другой в защитном реглане – проверяли документы у третьего, гораздо менее аккуратного. Сцена эта проходила у двери павильона, где два старых араба били костяшками домино, а рядом в том же ритме подростки дергали рычаги игровых автоматов.

– Серкеровские орлы, – сказал Пастор.

– Кретины, – повторил Тянь.

Именно оттого, что он так злился на себя, и еще оттого, что ни водитель машины, ни стрелявший никак не ожидали, что старик окажется так проворен, и спас Тянь в тот вечер жизнь себе и Пастору.

– Берегись! – заорал он.

И, уже выхватывая пистолет из кобуры, отшвырнул Пастора за кучу мусорных баков. Первая пуля разбила красный фонарь светофора, перед которым за секунду до того стоял Пастор. Вторая пуля полетела из оружия Тяня прямо в правый висок водителя и проделала в нем четко очерченное отверстие круглой формы. Голову шофера сначала отбросило влево, потом вперед к стеклу, после чего она упала на руль, в то время как мертвая нога продолжала давить на педаль газа. Рывок машины отклонил третью пулю, и она попала Тяню в правое плечо. Удар развернул Тяня, и его «МАК-50» сам собой переместился из правой руки в левую. Капот «BMW» сплющился о фонарь, а из задней дверцы вылетела некая форма, которую Тянь на лету нашпиговал тремя девятимиллиметровыми пулями из парабеллума. Тело упало на тротуар со странным хлюпающим звуком. Тянь еще секунду держал руку вытянутой вперед, потом медленно опустил оружие и обернулся к Пастору, встававшему из-за баков и несколько смущенному оттого, что он все пропустил.

– Это что за цирк? – спросил Тянь.

– Этот цирк из-за меня.

С оружием наперевес оба серкеровских орла бежали через бульвар и вопили:

– Стоять, ни с места, счас стрелять будем!

Но Тянь уже достал удостоверение и небрежно сунул им под нос:

– Не рано вы, ребятки, просыпаетесь.

Потом, обращаясь к Пастору:

– Как ты насчет аптеки, не передумал?

– Дай посмотрю.

Пастор бережно освободил плечо Тяня. Погон куртки был разорван пулей, дельтовидная мышца пробита насквозь, но ни ключица, ни лопатка не пострадали. Сам Пастор порезал ладонь осколком бутылки.

– Можно подумать, я очень толстый, – заметил Тянь: – Ну, артисты! Чего им от тебя надо было?

29

Хотел бы я, Бенжамен Малоссен, уметь выблевывать из себя человечность, хотел бы я научиться чему-нибудь столь же безотказному, как два пальца в рот, пусть научат меня презрению или старой доброй животной ненависти, той ненависти, что не глядя крушит все вокруг, пусть явится в один прекрасный день человек, укажет мне пальцем на другого и скажет: вот законченный подонок, писай ему на голову, заставь его жрать свое дерьмо, убей его и истреби ему подобных. Нет, правда, кроме шуток, хотел бы я все это смочь. Хотел бы я примкнуть к тем, кто требует, чтобы восстановили высшую меру наказания, и чтобы казнь была публичной, и чтобы смертнику отрубили гильотиной сначала только ступни, потом чтоб его лечили, чтоб все зажило, потом снова под резак, и снова начиная снизу, на этот раз по голеням, и чтоб опять лечили, и опять к гильотине, тяп! по колено, по самой чашечке, там, где больней всего, – я хотел бы влиться в истинную многолюдную и сплоченную семью людей, желающих возмездия. Я привел бы на зрелище казни детей, я сказал бы Жереми: «Видал, что с тобой будет, если еще раз подожжешь систему просвещения?» А Малышу я бы сказал: «Гляди, гляди, он тоже превращал дяденек в цветы!» А как только Верден откроет пасть, я бы поднял ее высоко над толпой, чтоб как следует рассмотрела нож: неповадно будет! Хотел бы я слиться с великой и прекрасной Человеческой Душой, с той, которая раз и навсегда уверовала в наглядность казни, которая знает, кто добрый, кто злой, хотел бы я быть счастливым обладателем внутреннего чутья, ох, бля, как бы мне этого хотелось! Господи, как бы это облегчило мне жизнь!

Вот и все мысли, что вертятся у меня в голове, пока я на метро возвращаюсь из издательства «Тальон», где как последний дурак – а кто же я еще? – пытался разжалобить Королеву Забо рассказами о своей судьбе и умолял ее ради моей семейки не выставлять меня на улицу в случае неудачи с Понтар-Дельмэром.

– Перестаньте хныкать, Малоссен, поберегите ваш коронный номер козла отпущения для Понтар-Дельмэра.

– Но, черт побери, почему меня обязательно надо увольнять, если не удастся продлить срок публикации?

– Не хамите. Потому что тогда вы не соответствуете занимаемой должности, а приличное издательство не может себе позволить держать на работе такого раздолбая, как вы.

– Но, Ваше нержавеющее Величество, вы же и сами частично не соответствуете? У вас же сгорели гранки?

– Это водитель не соответствовал, Малоссен, потому он и сгорел в своем личном адском пламени.

Я посмотрел на Королеву Забо, посмотрел на ее невероятную фигуру в виде длинного худющего костяка, увенчанного раздутой дыней головы, посмотрел на ее бесконечные руки и пухленькие, как варежки, детские ладошки, послушал ее голос бабушки-девочки, все караулящей проявления собственного ума, и который уже раз задался вопросом: ну почему я не испытываю к ней ненависти?

– Послушайте, Малоссен, расставим точки над «i». Вам, как и мне, в высшей степени наплевать на Понтар-Дельмэра. Но, с одной стороны, не надо упускать эту лавину субсидий (а то ею воспользуются другие), а с другой стороны…

Ее скрип на секунду застопоривается, и она награждает меня очень убедительным взглядом.

– А с другой стороны, вы созданы для подобных поединков. «Победу обретешь в нытье» – вот ваш девиз! С моей стороны было бы преступлением убрать вас с поля боя. Это значило бы лишить вас всякого смысла жизни, дружище.

(Вот как! Значит, она шлет меня собирать оплеухи для моего же блага.)

– Вы козел отпущения, черт подери, вбейте это себе в черепушку раз и навсегда, вы козел отпущения до мозга костей, и в своем роде вы так же гениальны, как я в издательском деле! Вы будете в глазах других всегда в ответе за все и будете всегда выпутываться, исторгая слезы у закоренелых негодяев. Только не надо сомневаться в своем призвании. Посмейте только раз в нем усомниться, и вас побьют камнями!

Ну, тут я все-таки взорвался:

– Но что вся эта чушь означает, черт побери, что вы заладили – козел отпущения, козел отпущения?

– Это означает, что вы как магнит притягиваете к себе все заморочки мира, это значит, что в этот самый момент в нашем городе куча людей, которых вы даже не знаете, считает вас повинным в куче преступлений, к которым вы не имеете никакого отношения, и в некотором роде именно вы и есть преступник, просто потому, что им нужно на кого-то свалить вину!

– Как это?

– А так это! Не стройте из себя идиота, вы прекрасно понимаете, о чем я говорю, а то бы вы не работали у нас, в издательстве «Тальон», на этой поганой должности козла, после того как вас выгнали из Магазина, где вы занимались тем же самым!

– Да я по собственному желанию уволился из Магазина! Мне осточертело получать плюхи за всех вокруг!

– Тогда почему вы согласились на такую же работу у нас?

– Мне семью надо кормить! Не все могут целыми днями валяться на диване и разбираться в тонкостях собственной внутренней жизни!

– Да пошли вы к черту с вашим семейством! Есть сто разных способов кормить семью, и первый из них – вообще не кормить! У Руссо это отлично получалось. А уж он был по крайней мере такой же ненормальный, как вы!

Устремившись по этому пути, наша беседа могла затянуться надолго. Но Королева Забо сумела придать ей в полном смысле профессиональную концовку.

– Завтра, в среду, вы пойдете к архитектору, добьетесь от него продления срока публикации его книги по архитектуре, в противном случае вы уволены. Кстати, я уже предупредила о вашем приходе: ровно в четыре часа дня.

Потом вдруг, как бы кокетливо, потрепав меня детской ручкой по небритой щеке:

– А впрочем, все будет в порядке, вы не раз выручали нас и из более сложных положений.

***

Итак, я возвращаюсь домой, мысленно смакуя варианты гильотинирования, и дверь открывает Клара. С первого взгляда на свою любимую сестричку я понимаю, что в воздухе пахнет драмой.

Прежде чем она успевает открыть рот, я с самой ободрительной интонацией спрашиваю:

– Милая? У нас что-то не в порядке?

– Только что звонил дядя Стожил.

– Ну и?

– Он в полиции, его отправляют в тюрьму.

– За что?

– Он сказал, ничего страшного, просто полиция обнаружила его склад оружия, которое он прятал с конца войны рядом с домом, в Монружских катакомбах.

(Что?)

– Он сказал, только не надо беспокоиться, он скажет, когда получше устроится в тюремной камере.

«Устроится в тюремной камере…» – в этой фразе весь Стожилкович! В преддверии тюрьмы в нем проснулся монах! И сверх того, насколько я его знаю, он должен быть счастлив. (Вот так устроен мир: Стожила и Хадуша сажают, а Королева Забо ходит на свободе!)

– Что это за история про оружейный склад в катакомбах?

Клара не успевает ответить, Жереми уже тянет меня за рукав:

– Бен, это еще не все.

Очень мне не нравится выражение его лица – и вдобавок оно мне отлично знакомо. Эдакое самодовольство, не предвещающее ничего хорошего.

– Ну что еще случилось?

– У нас для тебя сюрприз.

С этой семейкой я в высшей степени опасаюсь всего, напоминающего сюрпризы. Поэтому я сначала обозреваю квартиру. Дедушки и дети предъявляют мне однотипные, ничего не выражающие морды типа «с Новым годом, с новым счастьем». Вдруг меня вроде бы осеняет догадка; в доме непривычный покой, какая-то посткатастрофическая тишина.

– Где Верден?

– Не бойся, она спит, – говорит Рагу.

Так как по его тону толком ничего не поймешь, я настаиваю:

– Вы что, ей водки плеснули?

– Нет, – говорит Жереми, – сюрприз не в этом. Я смотрю на Джулиуса. Башка набекрень, язык висит: он абсолютно непроницаем.

– Как бы то ни было, Джулиуса вы не купали. Вот это был бы настоящий сюрприз!

(Неужто правда Стожила упрячут в тюрьму?)

– Мой сюрприз гораздо лучше! – говорит, уже слегка надуваясь, Жереми (и коварно добавляет): – Но если не хочешь, верну эту штуку туда, откуда взял!

Ладно, сдаюсь.

– Валяй, Жереми, выкладывай свой сюрприз. – Все-таки надо знать, что еще свалится мне на голову.

Лицо Жереми расцветает:

– Сюрприз наверху, у тебя в комнате – тепленький, хорошенький, я б на твоем месте тут же побежал смотреть!

***

Это Джулия! Это Джулия! Это моя Коррансон! И это у меня в кровати! С ногой в гипсе, с капельницей в вене, с синяками на лице – и все-таки это Джулия! Живая! Моя, моя Джулия – три тысячи чертей! Она спит. Улыбается. Справа от нее стоит Лауна, а перед койкой стоит Жереми и с театральным жестом объявляет:

– Тетя Джулия.

Я склоняюсь над кроватью, как над колыбелью, я задаю все вопросы сразу:

– Что с ней такое? Где вы ее нашли? У нее что-нибудь серьезное? Кто ее так? Правда, она похудела? Что это у нее за пятна на лице? А что с ногой? Вообще, почему она здесь? Почему она не в больнице?

– Вот именно, – говорит Жереми.

Затем следует слегка подозрительная пауза.

– Что «вот именно», что «вот именно», черт побери!

– Вот именно что в больнице она уже была, только там ее плохо лечили.

– Что? В какой больнице?

– Святого Людовика, она была в больнице Святого Людовика, но ее там совсем не лечили, – повторяет Жереми, взглядом призывая Лауну на помощь.

Молчание. На фоне которого я в конце концов полумертвым голосом говорю:

– А что это она не просыпается, когда рядом разговаривают?

Тогда Лауна наконец приходит Жереми на помощь:

– Она находится под действием наркотиков и проснется не скоро; когда ее доставили в больницу, она уже была накачана наркотиками, а потом ее продолжали колоть, чтобы смягчить шок при пробуждении.

– В результате, если б ее там оставили, она б вообще не проснулась, – кричит Жереми. – Так даже Марти вчера говорил.

На этот раз я так на него глянул, что он по-быстрому стал объяснять дальше:

– Ну помнишь, ругались там вчера два врача – Марти и другой, Бертольд, когда еще мы с тобой шли смотреть, как умирает Верден, ну помнишь, Бен? Еще Марти орал: «Если вы и дальше будете вводить ей наркотики, вы ее угробите», ну так я на обратном пути заглянул в ту палату, куда показывал Марти, и вижу: в кровати лежит тетя Джулия, Бен, представляешь!

В доказательство он демонстрирует мне мою собственную Джулию в моей собственной кровати.

Так вот что, значит, сделали, не спрашивая ничьего мнения, Жереми с Лауной. Они попросту выкрали Джулию. Они вывезли ее из палаты будто бы на рентген. Они перекинули ее на каталку, проехали с ней километры коридоров (Лауна в белом халате, Жереми в слезах изображает родню: «Ничего, мамуля, вот увидишь, все обойдется»), спокойно вывезли на улицу, прямо спящей погрузили в Лаунину машину и – но, залетные! – дотащили до моей комнаты. Вот так. Идея принадлежит Жереми. А теперь они горды собой и страшно довольны и ждут от старшего братца поздравлений, потому что свистнуть больного из больницы, по их мнению, – подвиг… С другой стороны, они вернули мне Джулию. Верный себе, я колеблюсь между двумя полярными решениями: выпороть их так, чтоб на всю жизнь запомнили, или обнять-поцеловать. В итоге спрашиваю:

– Вы хоть представляете себе, что будет в больнице?

– В больнице ее чуть не убили! – кричит Жереми.

Старший брат молчит. Молчит и думает. Потом выдает заключение:

– Вы оба замечательные ребята, вы мне устроили просто лучший праздник в жизни… а теперь валите отсюда, чтоб духу вашего здесь не было, или я вас прибью на месте.

Видимо, в моем голосе было что-то убедительное, потому что они тут же подчиняются и пятясь выходят из комнаты.

***

– Дорогой мой, у вас не семья, а стихийное бедствие!

На том конце провода доктор Марти тихонько смеется:

– Если б вы видели коллегу Бертольда! Исчезновение больного из палаты! Сейчас он наверняка собирает оправдательную пресс-конференцию!

Я даю ему время насладиться своим маленьким профессиональным триумфом, потом спрашиваю:

– Так что вы об этом думаете, доктор? Ответы Марти всегда отличаются определенностью:

– Я думаю, что с чисто лечебной точки зрения инициатива вашего брата Жереми не лишена смысла. Что касается больницы, то, конечно, возникает довольно неприятная административная проблема, но, мне кажется, гораздо сложнее будут объяснения с полицией!

– С полицией? При чем тут полиция? Вы хотите на них заявить?

– Нет, но ваша Джулия Коррансон была доставлена к нам полицией. Вы что, не знали?

(Нет, не знал.)

– Нет, не знал. И давно?

– Недели две назад. К ней время от времени приходил один молодой инспектор и разговаривал так, как будто она его слышала, – отличный прием, между прочим, – поэтому я и обратил на нее внимание в этой палате.

– Две недели без сознания?

(Моя Джулия… ты не просыпаешься две недели. Да что ж они с тобой сделали, Господи?)

– Это состояние поддерживалось искусственно, чтобы избежать шока при пробуждении, что в данном случае, по-моему, полная чушь. Теперь надо, чтоб она как можно скорее проснулась.

– Но есть опасность, что с ней что-нибудь случится? То есть, я хотел сказать, при пробуждении могут быть неприятности?

– Да. У нее может случиться психический припадок, галлюцинации…

– Она может умереть?

– Вот здесь наши мнения с Бертольдом расходятся. Мне кажется, что нет, знаете, она крепкая девушка!

(Да, я знаю, она крепкая, да.)

– Вы к нам зайдете, доктор? Вы ее посмотрите? Ответ приходит незамедлительно:

– Естественно, господин Малоссен, я буду непосредственно наблюдать за ходом дела, но сначала надо уладить отношения с больницей и известить полицию, чтобы там не решили, что кто-то выкрал подозреваемого или что-нибудь в этом роде.

– Как можно решить дело с полицией?

Я совершенно обалдел, я полностью полагаюсь на человека, которого до этого видел всего дважды: один раз в прошлом году, когда к нему привезли мелко порезанного и обжаренного, как цыпленок,

Жереми, и второй раз в день смерти Вердена. Но такова жизнь: если вы встретите в толпе человеческое лицо, не теряйте его… идите следом.

– Господин Малоссен, я позвоню инспектору Пастору – тому, кто приходил к ней и шептал что-то на ухо, да, я попрошу совета у инспектора Пастора.

30

– А, это ты, Пастор, заходи, заходи.

Глубокой ночью кабинет комдива Серкера был освещен как днем – в любое время суток со стен тут лился один и тот же ровный свет, он лился и с потолка, истребляя тени и безжалостно выхватывая из пространства контуры сермяжной правды.

– Пастор, знакомься, это Вертолет, Вертолет, это Пастор, тот, который расколол Шабраля, помнишь?

Верзила Вертолет скупо улыбнулся в сторону инспектора Пастора, который стоял, пожалуй, чуть робея, в своем старом вязаном свитере: от яркого света он казался невесомым, даже каким-то жидковатым, как воздушный шарик, и то, что эта целлулоидная копия Маленького Принца вырвала чистосердечное признание у Шабраля, никак не укладывалось в голове у верзилы Вертолета.

– Ну что, Пастор, говорят, тебя чуть не подстрелили? Хорошо еще, старик Тянь оказался рядом.

Серкер не вкладывал в эту фразу ни капли иронии. Он просто констатировал соотношение между двумя нижними чинами.

– Я не успел расстегнуть кобуру, – сказал Пастор, – как все кончилось.

– Да, – произнес Серкер, – я видел раз, как Тянь стреляет, это нечто. Чтоб такой мелкий мужик с такой скоростью орудовал крупнокалиберной пушкой – ей-богу, сбрендишь.

Потом, заметив повязку на руке:

– Что, царапнуло?

– Порезался о бутылку, когда упал в мусорный бак, – сказал Пастор. – Почетная рана!

– Погоди, лиха беда начало.

Освещение в этом кабинете имело еще один эффект. Оно шло ниоткуда и отменяло время. Этот эффект комдив умело обыгрывал при допросе преступников. Ни одного окна не было в этом кабинете, однако он казался целиком стеклянным. Никаких часов на стенах. И не было часов на запястье у полицейских, входивших туда вести допросы.

– Вы заняты? – тихо спросил Пастор. – Я хотел бы попросить вас уделить мне немного времени.

Верзила Вертолет скупо улыбнулся. Красиво Пастор выражается – тихий голос и все такое.

– Да сколько угодно, малыш.

– По личному делу, – сказал извиняющимся тоном Пастор, взглянув на Вертолета.

– Гуляй отсюда, Вертолет, и по пути скажи Паскье, пусть удвоит слежку за Мерлотти, мне надо, чтоб этот вшивый макаронник часу не мог прожить без моего ведома.

И дверь закрылась за приказоносным Вертолетом. Массивная дверь матового стекла на алюминиевых шарнирах.

– Баночку пива, малыш? – спросил Серкер. – Скажи честно, наложил немного в штаны?

– В общем-то, да, – признал Пастор.

Серкер достал две банки пива из настенного холодильника и, плюхнувшись в белое кожаное кресло, протянул одну Пастору.

– Садись, парень, рассказывай.

– Хочу вам показать что-то интересное.

Пиво – всегда пиво: истинно общественный напиток. Серкеру нравился Пастор. Он стал нравиться ему еще больше, когда выложил Серкеру на стол девятимиллиметровый патрон с гильзой, надпиленной крестом:

– Эта пуля из оружия, которым убили Ванини. Она сделана кустарным способом.

Комдив долго качал головой, катая пулю между большим и указательным пальцами.

– Ты что, нашел оружие?

– Оружие, убийцу и мотив.

Серкер поднял глаза на юного инспектора, протянувшего ему полдюжины черно-белых фотографий. На них был изображен расторопный Ванини, бьющий кастетом повергнутых наземь демонстрантов. На одной фотографии лицо одного из них разбивалось вдребезги. Глаз вылетал из орбиты.

– Где ж ты их откопал? Я обыскал всех приятелей Бен Тайеба и ничего не нашел.

– Они хранились у Малоссена, – сказал Пастор. – Я их осторожно выкрал. Он, видимо, даже не заметил моего визита.

– А оружие?

– То же самое. Вы были правы, это был П-38. Там же, у Малоссена.

Серкер глядел на сидящего напротив безусого парнишку, на укротителя Шабраля, который теперь принес ему на блюдечке то, что он сам и вся его команда в полном составе так долго разыскивали.

– А что тебя навело на след, малыш?

– Вы. Я подумал, что вы правы, что Бен Тайеб заморочил мне голову. Я этого не люблю. И потом, я расследую дело одной девицы, которую Малоссен пытался убить, так что пришлось немного заехать на вашу территорию.

Серкер одобрительно кивнул:

– Дальше?

Пастор смущенно улыбнулся:

– Как вы, вероятно, знаете из моего личного дела, я богат. Я унаследовал крупное состояние и могу позволить себе за баснословные деньги иметь лучших осведомителей, то есть самых неподкупных.

– Симона-Араба?

– Например. А также Длинного Мосси.

Серкер сделал большой глоток пива. Когда последние хлопья растаяли у него на усах, он спросил:

– Ну и как тебе видится это дело, ну хотя бы в общих чертах?

– Элементарно, – сказал Пастор. – Насчет Бен Тайеба вы были правы, он действительно занялся химией. Но мозг дела – Малоссен, работающий под маской безупречного главы семьи. Ему и Тайебу пришла в голову оригинальная идея: переместить рынок сбыта наркотиков с молодежи на стариков. Начали они с Бельвиля, но твердо намереваются расширить дело. Ванини, которого можно было упрекнуть в чем угодно, кроме глупости, – действовавший, конечно, не такими способами работы со стукачами, как я, но тоже по-своему эффективными, – Ванини их разгадал, тогда они его убрали. Вот так. Вернее, его убрал Малоссен. Они думали, что вы не поднимете шуму, пока не получите фотографии, слишком компрометирующие ваш отдел.

Пастор допил свое пиво и подытожил:

– Теперь снимки у вас. Вместе с негативами. Время и вправду не существовало в кабинете комдива Серкера. Пастор не смог бы сказать, через сколько секунд Серкер спросил:

– И ты мне это так приносишь на блюдечке, за здорово живешь?..

– Нет, – сказал Пастор, – не за здорово живешь.

– Слушаю тебя.

Инспектор Пастор улыбнулся удивительно по-ребячьи:

– За еще одну банку пива.

Серкер разразился серкеровским смехом и вновь оказался у холодильника. Он стоял к Пастору спиной, и яркий свет из мини-холодильника, вставленного в верхнюю часть алюминиевого стеллажа, очерчивал его торс желтым ореолом, тогда как остальная часть тела по-прежнему пребывала в бесплотной яркости кабинета. Серкер стоял к Пастору спиной, с банкой пива в каждой руке, когда тот без всякого выражения сказал:

– Зря вы пытались меня убить, Серкер.

Тот не обернулся. Он по-прежнему стоял с руками, занятыми пивными банками, перед захлопнувшейся дверцей холодильника, не двигаясь в ярком безвременном свете, спиной к опасности.

Пастор откровенно-весело рассмеялся:

– Обернитесь! Я не держу вас на мушке! Я просто сказал, что не надо было приказывать меня убивать.

Первый взгляд оглянувшегося Серкера был обращен на руки Пастора. Нет, Пастор не целился в него из пистолета. Долгий, медленный выдох.

– Я даже не сержусь на вас за эту попытку. Я просто объясняю вам, что вы допустили ошибку.

Что-то детское промелькнуло в лице Серкера.

– Это не я! – сказал он.

Дети громко кричат, когда врут. И еще громче, когда говорят правду. Пастор поверил стоявшему перед ним человеку.

– А кто, Понтар-Дельмэр?

Серкер кивнул:

– Его дочка, перед тем как сигануть в окно, написала про тебя записку. Понтар хотел отомстить. Я говорил ему, что это идиотизм.

Пастор медленно, одобрительно кивнул:

– Ваш Понтар делает глупость за глупостью. Так что, будем пить пиво или не будем?

Наконец откупоренные, банки с восхитительным бульканьем наполнили бокалы.

– Во-первых, стрелять в полицейского – глупо, правда?

Пастор, улыбаясь, задал этот вопрос Серкеру, Серкер без улыбки кивнул.

– Затем, поручить это дело двум кретинам – еще глупее.

Бокал Серкера остался полон.

– Не говоря о том, что эта парочка – я готов дать руку на отсечение, что ребята – те же, – уже провалила одно задание.

Пастор явственно увидел, как навострились уши внутри головы Серкера, хотя большая усатая и мясистая маска, смотревшая на него, хранила невозмутимость.

– Ведь журналистку-то, Джулию Коррансон, они проморгали. Серкер, они вкололи ей наркотики и бросили в Сену. Она упала на баржу, а они даже не заметили!

– Мудаки, – выдохнул Серкер.

– И я того же мнения. Вы знаете, откуда они ее сбросили?

Серкер замотал головой.

– С Нового моста, прямо у нас под окнами. Естественно, нашлись свидетели. Это было в ту ночь, когда убили Ванини.

Пастор выпускал фразы одну за другой, так чтоб дать им время впитаться в расположенные напротив мозги, и чувствовал, что они работают на полную мощность. Бывают жизненные обстоятельства, когда человек и вправду напоминает компьютер: снаружи все гладко, зато внутри яростно мигают нервные клетки. Когда Серкер оценил масштаб того, что он только что узнал, он выбрал единственно стоящее решение:

– Слушай, Пастор, кончай ваньку валять! Лучше сразу скажи, что ты знаешь, как узнал и что тебе надо. Идет?

– Идет. Расследование началось с обнаружения тела, сброшенного на баржу, – эта девица до сих пор в состоянии комы. Я выяснил, что она журналистка, и, учитывая излюбленные темы ее статей, естественно было предположить, что она сунулась в какую-нибудь историю и кому-то нужно, чтоб она замолчала. Вам пока все ясно?

Кивок.

– Я отправился с обыском к ней домой и по дороге встретил некоего Малоссена, который несся с такой скоростью, что врезался в старика Тяня и выронил пачку фотографий. На снимках была Эдит Понтар-Дельмэр.

Пауза. Голова-Серкер кивает.

– Как всякий нормальный полицейский, я прошел стажировку в бригаде антинарка, поэтому ее лицо мне где-то уже встречалось. Я сверился с картотекой и обнаружил, что вы и в самом деле арестовывали эту девицу в 1980 году. Я решил, что она снова занялась торговлей наркотиками, а эти снимки, видимо, являются уликой. Но нес ли их Малоссен к Джулии Коррансон или, наоборот, только что украл у нее? Вот этого я не знал. И тут, сами того не подозревая, мне помогли вы.

Быстрый взгляд типа: «Я? Как?»

– Послав меня на обработку Хадуша Бен Тайеба. Смерть Ванини стала для вас навязчивой идеей. Вам во что бы то ни стало надо было засадить Тайеба. Но когда я сказал вам, что те просроченные лекарства, с которыми вы его взяли, получены в мэрии, что их выдала какому-то старику районная медсестра на церемонии вручения медали, вы ведь мне не поверили, помните?

Кивок головы, начинающей врубаться.

– Вы отказались поверить как-то слишком поспешно. Почему он не хочет верить, подумал я. Что тут такого невероятного? Я решил, что из любопытства надо взять и проверить. И я проверил.

Пауза. Небольшой глоток. Хорошее пиво.

– Я обнаружил странную вещь. В тот день в мэрии XI округа вручал медаль пятидесятилетия трудовой деятельности заслуженному старцу госсекретарь по делам пенсионеров Арно Лекапельер. Брови подняты в смысле: «К чему это он?»

– Но на фотографиях, выпавших у Малоссена, на первом плане была Эдит Понтар-Дельмэр, а Арно Лекапельер – вдали, на трибуне, вы помните Лекапельера? Гладкие волосы, ровный пробор посредине, нос ребром и ямка на подбородке?

(Помню, помню…)

– Остальное пришло само собой. Несколько дней я следил за крошкой Эдит. Она присутствовала при всех стариковских мероприятиях, которые вел (такая уж служба) госсекретарь по делам пенсионеров, неотразимый Арно. Мероприятия были официальные, чинные, совершенно безупречные. И каждый раз ей удавалось обаять нескольких старичков, и каждый раз пакетик таблеток незаметно переходил из ее сумочки к ним в карманы.

Тишина, тишина и время, подвешенное в прозрачном свете истины.

– Однако, – искренне удивляясь, сказал Пастор, – при этом в зале каждый раз находился хотя бы один полицейский. Член бригады борьбы с наркотиками – знаете, они обычно или в кожанке, или в зеленом реглане. Равняются на начальство.

Начальство же понимало все лучше и лучше. Это было похоже на медленно рассыпающийся карточный домик.

– Мне показалось странным, что они ее никак не замечают. Тем более что она работает не слишком аккуратно. А потом я подумал: вдруг они как раз прикрывают эту девочку, как бы снижают профессиональный риск… Как вам такая мысль, Серкер?

– Дальше.

– И я отправился к Эдит Понтар-Дельмэр, располагая данной гипотезой, которую я, конечно, представил ей как доказанный факт. Она эту гипотезу подтвердила. Дала показания. При подписании возникла некоторая заминка, но на этот случай у меня свой метод. Метод, результат которого вы оценили в деле Шабраля.

Ни грамма пены в серкеровском пиве. Но застоявшееся пиво продолжает мозолить глаза, трагически задыхаясь от нехватки кислорода. Голос Пастора:

– Перед визитом к Эдит Понтар-Дельмэр я проделал другую работу, несложную, чисто административную. Даже рутинную. Я хотел знать, кто родители этого прелестного ребенка. Отец – Понтар-Дельмэр, архитектор. Замечательная профессия. И замечательные речи. «Единство человека и архитектурного пространства»… – это название одной из его публичных лекций. «Пусть каждая квартира станет ритмической эманацией неотступно присутствующего в ней тела человека» (нота бене). Красиво сказано, правда?

– Продолжай.

(Бокал полон, голос сух.)

– Да. Я позвонил в Парижский муниципалитет. В фонд имущества. Я навел справки о строительных объектах, порученных Понтар-Дельмэру в столице. Я узнал, что он не хочет обезобразить Париж строительством новых жилых домов (за это его можно поблагодарить, зная, что он сделал с Брестом и Бельвилем). Нет, его архитектурное кредо – внутренняя перепланировка. Иными словами, он сохраняет внешние архитектурные формы и переделывает внутреннее убранство квартир, купленных при посредничестве одного из филиалов своего бюро. Я переписал эти квартиры. Их в общей сложности 2800 (на сегодняшний день). Я поинтересовался тем, кто были их предшествующие владельцы. В 97 процентах случаев речь шла об одиноких пенсионерах, умерших в больнице и чаще всего не имевших родственников. Я обзвонил больницы и справился о причинах смерти этих стариков. Почти все сошли с ума. Умерли в психбольнице. Квартиры освободились…

На этот раз наступило просто молчание вечности. Сидящий напротив молодой человек без возраста приказал времени остановиться.

– Я резюмирую? – спросил он.

Молчание. А что сказать? Молчание.

– Хорошо, тогда резюмирую. Вот как выглядит дело во всей его простоте. Под крышами Парижа проживает значительное число стариков, одиноких и вполне безнадежных. Если по самой низкой цене прибрать квартиры этих стариков и перепланировать их в соответствии с нормами самой гуманной в мире архитектуры, а потом снова продать по цене, достойной творчества Мастера, получается прибыль порядка 500-600 процентов. Только квартиры сначала надо освободить. От чего умирает старик? От старости. И разве такое уж большое преступление подтолкнуть процесс старения, поскорее вывести его на конечный виток старческого слабоумия? Вопрос спорный. Можно ведь рассматривать это как акт гуманности. И вот уже совесть молчит, и можно наконец пустить стариковские сбережения на покупку наркотиков. Я много говорю. Хотелось бы еще пива.

Робот встает. Робот открывает дверь холодильника Робот открывает пиво. Робот садится на место.

– Такая переориентация сбыта наркотиков с молодежи на стариков почти нравственна и к тому же очень выгодна. Безупречная клиентура, прикрытие начальника антинарка комиссара дивизиона Серкера, благословение Госсекретариата по делам пенсионеров – это же просто золотое дно. А торговцы наркотиками? Их набрать нетрудно. Можно использовать тех, кто уже есть в картотеке, а значит, всегда под рукой. Запретив им при этом колоться самим. Надежные люди. Такие, например, как Эдит Понтар-Дельмэр. Платить им надо как полагается. А средства есть.

Все тот же молчаливый свет и все более сермяжная правда.

– Но вдруг является журналистка, сует свой нос в прекрасно налаженный бизнес. И… первый прокол.

Да, накладка… прокол… провал.

– Вот, – сказал Пастор. – Это все, что я знаю. Я кончил.

Он не встал. Он продолжал сидеть, допивая третью банку пива, как чемпион родео перед усмиренным на всю жизнь красавцем черным мустангом.

– Ладно, Пастор. Чего ты хочешь?

Ответ последовал не сразу. Сначала – полезное уточнение:

– Мой шеф Аннелиз ни о чем не знает. По нападению на Коррансон, по убийствам старушек и по торговле наркотиками я дал ему след Малоссена.

Прекрасно видеть, как оживает человеческое лицо. В мире нет ничего более успокаивающего, чем смотреть на человека, которому полегчало. Именно такое удовольствие доставил комдив Серкер сидящему напротив юному Пастору, внезапно закричав:

– Ё мое, да пиво-то совсем теплое!

Новый заход к холодильнику.

– Так, значит, чего тебе надо, малыш?

– Во-первых, вы перестаете называть меня малышом. Кажется, за последнее время я немного подрос.

Конец идиллии.

– Ладно, Пастор, чего ты хочешь?

– Я хочу получать три процента от всех видов прибыли. Три процента.

– Ты спятил?

– Вовсе нет. Это трезвый взгляд на вещи. Три процента. Не забывайте о том, что считать я умею, ведь я прекрасно распоряжаюсь своим состоянием. И еще я хочу встретиться завтра с Понтар-Дельмэром, чтобы втроем оговорить условия нашего контракта.

Целая армия счетоводов завозилась под теменем у комдива.

– Бросьте считать, Серкер, я к вам тоже пришел не с пустыми руками. Я принес вам, между прочим, неплохое приданое. Вы у меня в кармане, а получить истину за три процента – не такая уж дорогая цена. Учтите еще, что я вам сдаю Малоссена, на которого можно запросто повесить все, как я вам только что продемонстрировал; он убил и Ванини, и старушек, он и сбывал наркотики старикам, можно только мечтать о таком козле отпущения. К тому же он будет счастлив: кажется, эта роль отведена ему самой природой.

И тут звонок телефона.

– Что надо? – рявкнул в трубку Серкер. – Да, он здесь.

Потом:

– Тебя, Пастор.

Телефонная трубка перешла из рук в руки.

– Да, – сказал мальчик Пастор. – Да, доктор, я вас слушаю. Не может быть! Зачем они это сделали? А, понятно, да, понятно… нет, она ни в чем не обвиняется, нет, думаю, не страшно. Да, попробую как-нибудь уладить… Пожалуйста, доктор, не за что… нет, нет, ради Бога… Да, хорошо… До свидания, доктор.

Мягкий щелчок телефона и долгая мечтательная улыбка.

– Вот вам еще один маленький подарок, Серкер. Малоссен выкрал Джулию Коррансон из больницы Святого Людовика. По его мнению, ее там плохо лечили. Оказывается, она его любовница. Сейчас она у него дома. И, если хотите знать мое мнение, лучше всего ей там и умереть.

Последняя улыбка. На этот раз он встал.

– Впрочем, об этом мы тоже поговорим завтра у Понтар-Дельмэра. В пятнадцать тридцать вам удобно? И не забудьте: три процента.

31

У бабушки Хо болело плечо. Бабушке Хо прострелили ту каплю мяса, которая еще держалась на костях, и в этом бабушка Хо видела ужасную несправедливость со стороны судьбы. Если бы тот гад стрельнул немного пониже, чуть ближе к центру тела, бабушки Хо уже бы не было, и бабушка Хо почувствовала бы огромное облегчение. Вместо этого она сидела, целиком уйдя в свое продырявленное плечо, а Бельвиль разваливался у нее на глазах, и с лестницы шел запах мочи и крысиных какашек, он забивал даже вонь ее собственных духов «Тысяча цветов Азии». Бабушка Хо без аппетита смотрела, как остывает в тарелке шашлык с кускусом старого Амара. Бабушка Хо ненавидела крошку Лейлу, только что свалившую с выданным лукумом. Бабушка Хо понимала, что несправедлива к девочке, но злоба помогала ей как-то справляться с болью в плече. Бабушке Хо обрыдло быть старым, вдовым, одиноким, непрушным ментом. Она тем более досадовала, что этот проект с переодеванием был целиком ее детищем, в свое время совершенно официально представленным уважаемому начальнику: комиссару дивизии Аннелизу. «Приманка, Тянь? Мысль неплохая. Я немедленно открою банковский счет на фамилию… на какую фамилию?.» – «Хо Ши Мин». Тянь абсолютно ничего не знал про Индокитай, родину своих предков, ничего не знал про Вьетнам и сказал первое имя, которое пришло ему в голову, вторым он вспомнил генерала Зиапа. Но бабушка Хо не захотела быть бабушкой Джэпой. Теперь бабушка Хо окопалась на своей высотке и ждала того, кто окажет ей милость, придет и перережет глотку. Половина квартир в доме пустовала или была непригодна для жилья, а убийца все не шел. Проглотив упаковку обезболивающего (отчего боль казалась обложенной ватными подушками), бабушка Хо рассуждала трезво, как никогда. Она не оправдала своих надежд, она, возможно, не оправдала надежд начальства и, хуже того, не подала положительный пример молодому кудрявому инспектору, делившему с ней рабочий кабинет по ночам, когда бабушка Хо снова превращалась в инспектора Тяня. Больше всего на свете бабушке Хо хотелось бы завоевать расположение этого Пастора, которого она любила за несовременную мягкость и уважала за прямоту. И тут ничего не вышло. В этот вечер она внезапно оказалась наедине с собой. И с воспоминанием о своем предательстве. Потому что единственное, что удалось за последнее время бабушке Хо, так это предать замечательного человека, югослава с золотой душой, который защищал бельвильских старух даже более самоотверженно, чем она сама, а может быть, и более эффективно. Бабушка Хо дала убить свою подругу, вдову Долгорукую, свою соседку по лестнице. Иуда в шелковом платье, вот ты кто такая, бабушка Хо.

Бабушка Хо задремала. Вскоре в разрывах беспокойного сна со вспышками-уколами боли она увидела лицо своей матери, воскрешенной югославом, и крошечное, улыбающееся лицо отца в облаке медовых ароматов. Потом перед ней возникла русая голова с прямым пробором до самой ямки мясистого подбородка. Эта голова выступала в суде по делу ее родителей свидетелем обвинения. Эта гладкая голова сидела на плечах госсекретаря по делам ветеранов, недавнего выпускника ВША, который уверенно объяснял, что подпольная курильня опиума – это позорное пятно на всех ветеранах Индокитая… как его звали?, фамилия у него была какая-то капельная… Теперь он госсекретарь по делам пенсионеров… Родителей бабушки Хо отправили в тюрьму, и инспектор Ван Тянь не смог предотвратить катастрофы. Его отец, старый тонкинец из Монкая, попав в камеру, растаял. Когда Тянь пришел в последний раз обнять его в тюремной больничке, его тело было таким легким, как будто он был не человек, а большая мертвая бабочка. И правда, при жизни его руки касались всего ласково и нежно, как крылья бабочки. Потом мать, теперь уже вдову Луизу, освободили и отправили с остатком мозгов на вечный отдых в психбольницу. Там она умерла, приняв огромную дозу лекарств, тайком украденных из шкафа. «Но на шкафу у нас всегда замок, господин инспектор, вы же видите». Тогда Тянь продал винный склад, и много лет спустя на его месте построили это странное подобие площадки для гольфа, засунутой в печку, этот гигантский многопрофильный и мелодраматический зеленый прыщ. Бабушка Хо хранила секреты дедушки Тяня и без устали оплакивала его несчастья, а ведь он потерял не только родителей, но и жену, Жанину-Великаншу, рукам которой удавалось значительно увеличивать некоторые его мелкие органы. Жанина умерла. Как можно было этого ожидать от такой крупной женщины? «Все-таки у тебя остается Жервеза…» На последних словах Жанина слабо улыбнулась. Все правда, была Жервеза, дочка, которую великанша оставила на земле. Отцом был не Тянь, но все едино. Они дали ей красное имя из книжки с красной репутацией. Что не помешало Жервезе заразиться верой. И спрятать свои веселые кудряшки под монашью наколку. Сестра всех скорбящих. Как можно подцепить веру в таком мире? По Тяню, результат был еще хуже, чем неизлечимая болезнь великанши. Жервезы не стало. Ушла служить великому делу. У героев родни не бывает. До родни ли тут, когда надо обращать к Боженьке шлюх из нантерского приюта! Ее мать, Жанина-Великанша, тоже была шлюхой, пока Тянь не открыл в ней свой идеал и не засадил по тюрьмам всю ее семейку потомственных тулонских сутенеров. Братьев, шуринов, зятьев, все грозивших по-корсикански добраться до косоглазого мента. И ничего, всем дали срок. Теперь, если подвести итог: кто умер, кто сидит, Жервеза при Боге, а бабушка Хо одна-одинешенька, да еще внутри у нее сидит этот непрушный дед, сам такой одинокий, что с ним и компанию водить глупо. И бабушка Хо вдруг обнаружила, что тоже, оказывается, молится. Верно, с тоски. Она шептала молитву запекшимися губами. Господи Боже, пошли мне убийцу, все, хватит придуриваться. Пошли мне его, я обещаю, что инспектор Ван Тянь будет спать. Я отключу его от сети. Я уничтожу его безошибочные рефлексы. Не веришь? А вот смотри-ка, Господи, достаю из стола «манхурен» и вынимаю обойму. Готово. Бросаю обойму в одну сторону, а пистолет в другую. А теперь, Господи, умоляю тебя, пошли мне моего избавителя.

Так она бормотала, впервые за свою долгую жизнь впав в состояние почти что левитации. А поскольку вера, как известно, горы свернет, то, открыв глаза, она увидела его прямо перед собой. Бельвильский убийца целился в нее из той самой «пламы-27», которая лежала в сумочке вдовы Долгорукой. Он вошел через дверь, которую в ожидании его прихода бабушка Хо всегда держала открытой, он долго смотрел, как она что-то бессвязно бормочет, он терпеливо ждал, пока она откроет глаза, он хотел полностью насладиться своим триумфом. И когда наконец она подняла обметанные жаром веки, он сказал:

– Добрый вечер, инспектор.

С испугу проснулся именно инспектор Тянь. Он сидел по-турецки у низенького столика, поэтому первым делом стал нащупывать коленом, на месте ли «манхурен». «Манхурена» не было. Зато перед ним стоял убийца, и «плама» с глушителем была направлена прямо на Тяня.

– Пожалуйста, не убирайте руки со стола.

Что за фигня, нет «манхурена». Внезапно Тянь вспомнил, как бабушка Хо в мистическом трансе разрядила оружие и бросила обойму в одну сторону – да, вот туда, под буфет, – а пушку в другую. Ну, удружила, старая дура! Тянь ни к кому и никогда не испытывал такой ненависти, как к бабушке Хо. Ни за что не успеть собрать артиллерию прежде, чем противник спустит курок. Ну бабушка, ну старая засранка! Крышка. Ему крышка. И, только окончательно в этом убедившись, он поинтересовался личностью своего гостя. Так это он? Невероятно… Он стоял перед Тянем, очень высокий, очень прямой, очень старый, и белые волосы великолепным нимбом окружали его святую голову, словно сам Бог Саваоф явился на неустанные молитвы бабушки Хо. Но это был не Бог Саваоф, а самый обколотый из падших ангелов: старик Риссон, бывший букинист, с которым бабушка Хо познакомилась у Малоссенов.

– Я пришел к вам за своей книгой, господин инспектор.

Старик Риссон улыбался, он был любезен. Как он держит револьвер, как крепко ладонь обхватывает рукоятку… да, он умеет обращаться с такими предметами.

– Вы прочли?

Он поднял розовый томик с надписью «Стефан Цвейг. Шахматная новелла», лежавший возле кровати, где Тянь уронил, его, так и не открыв.

– Не прочли, правда?

Старик сокрушенно покачал головой.

– Еще я пришел затем, чтобы отобрать у вас те три или четыре тысячи франков, которыми вы размахивали, изображая вчера у Малоссенов богатую вдову.

Тут он действительно по-доброму улыбнулся:

– Знаете ли вы, что в течение нескольких недель вы были любимым развлечением бельвильской молодежи? Старик-полицейский, переодетый вьетнамкой! Каждый ребенок хотел хоть раз увидеть вас своими глазами, чтобы потом рассказать об этом своим внукам.

Он говорил, но «плама-27» не двигалась, она была надежно зажата в руке.

– Но гвоздем программы все-таки стал сегодняшний день, когда вы подстрелили двух бандитов. Тут уж, господин инспектор, вы просто вошли в легенду.

Большим пальцем он взвел курок. Тянь видел, как барабан провернулся на одну ячейку.

– Вот почему вы должны умереть, инспектор. Эти уличные мальчишки любят вас таким, каким увидели сегодня. Оставить вас жить дальше значило бы их разочаровать. Будьте достойны легенды.

Пули были прекрасно видны в ячейках. Тянь вспомнил про тюбик губной помады бабушки Хо, глядя на него, он думал то же самое.

– При этом я оказываю вам услугу. Между нами говоря, полицейский вы довольно посредственный, не так ли?

Тянь подумал, что ситуация дает основания для подобного утверждения.

– Вы решили, что Малоссен способен резать горло старым дамам?

Да, он так решил.

– Какое заблуждение! Малоссен – истинный святой, господин инспектор, возможно, единственный святой в этом городе. Рассказать вам его историю?

Он рассказал. У него было оружие, значит, у него было время. Он рассказал, почему Малоссен приютил его, Риссона, почему у него стали жить три других старика – жалкие развалины, которых перекупщики квартир пичкали наркотиками. Он рассказал о том, как Малоссен и дети лечили их и наконец вылечили, как эта невероятная семья вернула им смысл и жажду жизни, как самого Риссона воскрешала Тереза, как в этом доме он обрел свое счастье и как по вечерам, когда он пересказывает романы, от радости детей у него вырастают крылья.

– Это еще одна причина, по которой мне придется убить вас, господин инспектор.

Меня сейчас пришьют из-за того, что этот старый псих пересказывает детям книжки? Тянь ничего не понимал.

– Эти романы спят в моей голове. Видите ли, я всю жизнь проработал в книжном магазине, много читал, но память уже не та. Романы спят, и каждый раз мне приходится их будить. И тут не обойтись без небольшого укола. Вот на что я трачу деньги безграмотных старух: я покупаю то, что может пробудить в моих венах Литературу и разжечь в детях пламень разума. Знаете ли вы, какое это счастье? Вам этого не понять…

Нет, Тянь не понимал, как можно резать старух для того, чтоб потом рассказывать детям сказки. Зато он отлично понимал, что этот человек с белой гривой волос, у которого уже блестели глаза и дрожали руки, – самый опасный из всех психов, когда-либо встреченных им за долгую полицейскую службу. «Надо быстро что-то придумывать, а то он запросто наделает во мне дырок».

– Например, сегодня, – продолжал старик Риссон, – я буду рассказывать им Джойса. Вы читали Джеймса Джойса, господин инспектор? Нет? Даже имени не слышали?

Обойма от «манхурена» под буфетом, а сам «манхурен» за кроватью, его вообще не видно…

– Так вот, я расскажу им Джойса! Я расскажу им о Дублине и детях Джойса!

Голос зазвучал выше… Он завывал, как шаман…

– Они узнают Флинна, разбившего чашу, они будут играть вместе с Махони на задворках завода серной кислоты, я дам им почувствовать запах в гостиной мертвого священника, они узнают Эвелину с ее страхом утонуть во всех морях мира, наконец, я подарю им Дублин, и вместе со мной они услышат, как, стоя на палубе корабля, венгр Биллона воскликнет: «Заря, господа!»

Под белыми волосами выступил пот, сжимавшая пистолет рука дрожала все сильнее.

– Но чтобы воскресить книгу со всей ее жизненной силой, мне нужен Свет, господин инспектор, и этот Свет вольют мне в вены ваши деньги!

Тянь не услышал «паф», но ощутил удар, отбросивший его к стене. Он почувствовал, что голова мотнулась в сторону, и понял, что сам он, внезапно выпрямившись, ныряет вперед с нелепым намерением обезоружить противника. Потом был второй выстрел, новый удар о стену, ослепительный вой боли в уже раненном плече, и темнота… На фоне которой все же возник последний образ: младенец, пускающий пузыри на руках у вьетнамки неопределенного возраста.

32

Едва высокий белоголовый старик отправился вверх по лестнице, как малыш Нурдин покинул свое убежище. Он выскочил из-за лифта и пустился бежать, он бежал во сто крат быстрее, чем обычно, гоняясь за Лейлой и ее подружками. Он останавливался в «Кутубии», у Лулы, в «Огнях Бельвиля», у Саф-Сафа, в «Ля Гулетт» и везде задавал один и тот же вопрос: «Сима-Араба не видели? Мне нужно найти Сима-Араба».

Он бежал сквозь сытное потрескивание мергеза, сквозь облака мяты, он бежал, даже не пытаясь по дороге свистнуть с прилавка пару фиников, он обежал несколько точек игры в наперсток, где в глубине коридоров негры сливались с темнотой, и в этом мраке с разбегу врезался в стальную брюшину Длинного Мосси.

– Чего тебе надо от Сима?

– Он не верил! – завопил малыш Нурдин. – Он мне не верил, я же говорил ему, что Бритва – это старик, он не верил, а теперь пожалуйста, сам может убедиться, это тот же старик, с белыми волосами, он сейчас пошел к бабушке Хо.

– Это к ряженой?

– Ну да, к менту, одетому вьетнамкой. Старик-убийца пошел к нему, идите, вы сами убедитесь, Бритва – это он! Вдову Долгорукую тоже он убил!

Длинный Мосси обернулся в темноту:

– Махмуд, минутку постой вместо меня, я скоро.

Потом он взял мальчика за локоть:

– Ну, пошли, Нурдин. По пути захватим Сима. Но если ты чего наврал, то мергез можно будет жарить прямо на твоей заднице.

– Ничего вы не будете жарить на моей заднице! Я две недели сижу под лестницей и караулю убийцу! Это старик! И никто другой!

***

Они перехватили высокого белоголового старика в тот момент, когда он выходил из корпуса. Его глаза горели, по коже пробегала дрожь, лицо блестело от пота, как зеркало, – старик был явно не в себе. Симон забрал у него «пламу-27» и повел в подвал, а Длинный Мосси тем временем летел наверх, перепрыгивая через этажи, чтоб справиться о здоровье бабушки Хо. Нурдин снова нырнул за лифт: пост надзора.

Старик сначала решил, что они торговцы наркотиками, угадавшие, что он их ищет. Он достал деньги и протянул к ним другую руку. Обычно сделка занимала пару секунд. На этот раз она затянулась. Симон-Араб почти вежливо отстранил деньги. В подвале пахло едкой мочой и кожным грибком. Замшелое кресло протягивало в ночь изъеденные ручки. Симон усадил в него старика.

– Тебе нужна доза, старик? Сейчас ты ее получишь.

Он достал из куртки шприц, длинный, как кошмар, столовую ложку и пакетик белого порошка.

– Бесплатно.

В центр подвала упала тень: это Мосси спустился с высот.

– Он пришил его.

Араб рванул зубами пакетик. Медленно покачал головой:

– Старик, когда в Бельвиле гибнет мент, всей молодежи достается на орехи. Зачем ты нас так наказал?

Если бы само кресло заговорило, то и тогда донесшийся снизу ответ поразил бы их меньше:

– Чтобы спасти Литературу!

Араб ничуть не взволновался. Длинная струйка слюны протянулась от его веселых зубов к горке порошка, торчащей из ложки. Порошок яростно зашипел. Стал плеваться, как кошка.

– А старух этих ты тоже прирезал для Литературы?

Длинный Мосси думал: «Чего только не наслушаешься от Пер-Лашез до Гут-д'Ор!»

– Для Литературы, великой и единой, моей и твоей!

Старик был возбужден, но не пытался убежать. Он лихорадочно закатывал рукав. Голос его звучал все звонче, но сам он продолжал послушно сидеть в кресле. Его бледная рука невесомо парила в темноте.

– Деньги безграмотных старух вернули из небытия шедевры, и теперь они снова будут жить в юных детских сердцах. И это сделал я! Барон Корво… Вы слыхали про барона Корво?

– Про барона не слыхал, – искренне ответил Мосси.

Симон погрузил иглу в тающую горку. Он и без света безошибочно делал свое дело.

– Юноша, знаком ли тебе хотя бы Имру аль Каис, князь племени Кинда? Ведь он – человек твоей культуры, твоей самой древней, доисламской цивилизации!

– И князя не знаю, – признался Длинный Мосси.

Но старик без предупреждения стал читать нараспев:

– Кейфа, набки мин дикра набибин уа манзили…

Симон перевел для Мосси, мягко выжимая поршень шприца. Он улыбался.

– Остановимся, восплачем о возлюбленной и о покинутом доме…

– Да! – вскричал старик, улыбаясь. – Да, это один из вариантов перевода. А скажи мне, знаешь ли ты поэмы Мутанабби? Читал ли ты его хвалу матери Саифа аль Даула?

– Да, читал, – сказал Симон, склоняясь над стариком, – но с удовольствием послушаю еще раз.

Он перетянул плечо старика куском резиновой камеры. Вены вздулись под пальцами. Голос Симона звучал мягко.

– Нуиду ль – машрафьятауа ль – ауали… – скандировал старик.

Симон ввел иглу и перевел:

– Мы готовим мечи и копья…

И, нажимая на поршень, подхватил:

– Уа тактулуна ль – мануну биля гитали.

Смесь слюны и белого порошка устремилась в вену. Когда она достигла сердца, неведомая сила вырвала старика из кресла и швырнула в пространство. Он рухнул к ногам Мосси и Симона – переломанный, скрюченный, похожий на мертвого паука.

– Переведи, – сказал Мосси.

– Но смерть сражает нас без боя, – нараспев прочел Араб.

***

Пастор лежал на раскладушке и смотрел в потолок, а ночь потихоньку располагалась в его рабочем кабинете. «Продам бульвар Майо», – решил он. Он говорил «бульвар Майо», как будто играл в «Монополию», но речь шла о доме, где раньше жили Габриэла и Советник. «Все равно я боюсь туда идти. Продам бульвар Майо и куплю себе маленькую квартирку на улице Гинмер, с видом на Люксембургский сад, или где-нибудь в новых домах у Сен-Мартенского канала…»

Ему даже не придется идти домой, просто надо обратиться в агентство. «Не возись с грудой воспоминаний, Жан-Батист, продавай, транжирь, выбрасывай, строй себе новую жизнь…» Пастор исполнит последнюю волю Советника. «Вот возьму и построю!» – «И отыщи свою Габриэлу». – «Это, Советник, уже другая история…»

Пастор на секунду задумался, действительно ли он рад своей победе над Серкером? Нет. Удовольствия он не испытывал. Потом снова в голове у Пастора возник Советник. Он сидел в косом луче света, падавшего из окна библиотеки. Он вязал Пастору последний свитер. Он рассуждал вслух, не переставая считать петли. «Мой соцстрах по природе своей убыточен, Жан-Батист. Но нашлась шайка негодяев, решивших слегка усилить эту природу». – «Как же они действуют?» – спросил Пастор. «Мальчик мой, для этого есть сколько угодно способов. Например, насильственное помещение в закрытые учреждения, особенно отправка стариков в приют. Представь себе, во что обходится обществу содержание человека в психбольнице?» – «Но как можно довести до психбольницы старика, если он в здравом уме?» – «Можно его мучить, можно спаивать, можно перекормить лекарствами, можно приучить его к наркотикам – у этих подонков богатое воображение…» Потом прозвучала такая фраза: «Хорошо бы это расследовать». Петли сосчитаны, и пара длинных спиц возобновляет размеренный упорный труд. «Несколько месяцев назад я направил запрос в Контрольную комиссию. Если бы мы с Габриэлой не решили покончить с собой на будущей неделе, я бы с удовольствием довел это дело до конца». Как раз в этот момент в библиотеке появилась Габриэла. «В общем, я его избавила от еще одной нудной работы». Болезнь еще не наложила на нее свой отпечаток. Но сигареты в губах уже не было. «Однако я кое-что набросал, – продолжал Советник, – ты найдешь эти записки у меня в бюро». Потом: «Вытяни, пожалуйста, руку». Пастор вытянул руку, и Советник надел на нее рукав, которому еще не хватало нескольких рядов. «И если уж говорить все до конца, Жан-Батист, то Лекапельер-младший – помнишь моего друга супрефекта Лекапельера? – это его сын, – так вот, мне кажется, с этим юношей что-то не вполне чисто-гладко, как сказала бы Габриэла». Пастор и Советник посмеялись, вспоминая Арно Лекапельера с его раздвоенным подбородком, прямым пробором и напыщенностью Старшего Швейцара, а также демонстрацией страшного почтения к Советнику. «Двоечник, по сути, он просто двоечник, – говорил Советник. – В Академии он был худшим студентом на курсе. Несмотря на это, сразу распределен в Госсекретариат по ветеранам, где подцепил неизлечимую болезнь – старикофобию. А теперь его политические друзья назначили его госсекретарем пенсионного фонда…» Советник покачал острой лысой головой: «Нет, если кто и выступит против отправки стариков в психлечебницы – так не этот маленький Лекапельер».

Пока Советник говорил, Габриэла брала на вооружение тонкую замшу. Она принималась полировать череп своего супруга. «Лысина должна сверкать, хоть что-то должно быть совершенно чисто-гладко». Череп был острым. В лучах заходящего солнца он засверкал, как кусок каменной соли, облизанный целым стадом овец. «Одно дело – структура, – говорил Советник, – но как бы ни была надежна структура, остается проблема доверия. Кому можно доверять, когда речь идет о деньгах?»

«Никому, Советник, никому…» – шептал Пастор во мраке кабинета. Он сел на самый край раскладушки. Он подтянул ноги, уперся подбородком в колени. Натянул поверх коленок, до самых щиколоток последний, бесформенный и выношенный свитер Советника. Так сидят мечтательные девушки и худенькие дети.

Как часто случалось во время посмертных бесед Пастора с Советником, в кабинете зазвонил телефон.

– Пастор? Серкер говорит. Ван Тяня убили. Только что был анонимный звонок. Еще сказали, что убийца старух лежит в подвале того же дома. Тоже мертвый.

***

Инспектор Ван Тянь не умер. Инспектор Ван Тянь в окровавленном вдовьем платьице был не намного живее покойника, но он еще жил. Он как-то странно булькал. Словно старая-старая нянька играет с грудным младенцем. Когда его задвигали в сверкающее чрево машины «скорой помощи», инспектор Ван Тянь узнал инспектора Пастора. Он задал ему вопрос из области медицины:

– Скажи-ка мне, сынок, а что такое сатурнизм? Что это за болезнь такая?

– Именно то, чем ты сейчас страдаешь, – ответил Пастор, – избыток свинца в организме.

***

Зато убийца старух был мертв наверняка. Его нашли в углу подвала, провонявшего старой мочой. Против всякого ожидания, убийцей оказался не юноша, а старик с гривой седых волос. Его лицо чудовищно посинело. Он весь скорчился, как будто его скрутило судорогой. В его карманах нашли около трех тысяч франков, «пламу» 27-й модели и одну из тех бритв, которыми хорошие парикмахеры пользовались в те давние времена, когда бритье бород было рентабельным. Такая бритва брила чисто, затачивалась на кожаном ремне и ласково называлась саблей. Что до того, как погиб сам убийца, то тут диагноз поставил комдив Серкер:

– Соду ему впрыснули. Где шприц?

Высоченный полицейский по фамилии Вертолет сказал: «Вон он» – и поперхнулся от необоримого ужаса. Все присутствующие посмотрели туда, куда указывал длинный инспектор, и сначала решили, что у них коллективная галлюцинация. На земле валялся толстый надтреснутый стеклянный шприц, из тех, что когда-то использовались для самых обильных заборов крови. И этот шприц шевелился. Он двигался. Вдруг шприц встал, развернулся и иглой вперед побежал на полицейских. Все ринулись к выходу, кроме юного Пастора и всесильного Серкера, который ударом каблука раздавил этого странного наездника, явившегося из глубины кошмаров на свой последний турнир. Просто серая мышка, привлеченная запахом крови, залезла в шприц и, обезумев от соды, стала бегать на задних лапках, сама не зная куда.

33

И вот настал великий день. Я имею в виду ту знаменательную среду, когда у Понтар-Дельмэра состоялась моя встреча с двумя полицейскими, задумавшими все свалить на меня. Конечно, все нити так сближались, что в конце концов должны были совпасть. Как говорится, «мы были созданы для встречи». Так вот, я извлек из этого поучительнейшего опыта одно из немногих своих убеждений: «Лучше не быть созданным для».

***

Я провел ночь возле Джулии. Я залез к ней в кровать с одним незатейливым проектом: воскресить ее. Подонки, которые ее пытали, жгли ей кожу сигаретами. Следы еще были видны. Она походила на большого спящего леопарда. Ладно, пусть хоть леопард, лишь бы он оставался моей Джулией. Они ничего не смогли поделать с запахом ее кожи, с ее теплом. Они чем-то молотили по ее лицу, но у моей Коррансон крепкое лицо горянки, и хотя скулы еще покрыты синяками, но удары они выдержали, как выдержал их высокий, чистый лоб. Зубы они ей не выбили. Зато расквасили губы. Они распухли, сомкнулись и во сне отвечали мне чуть надутой улыбкой (на испанском слэнге «любить» значит «есть»). Они сломали ей ногу, и теперь гипс сковывал ее до бедра, на лодыжке другой ноги осталось кольцо шрамов, как будто ее держали в кандалах. Но в улыбке читалась какая-то насмешливая вера в себя. Ее не переломишь, ничего они от нее не узнали (даю руку на отсечение!). Она наверняка закончила статью и куда-нибудь спрятала. Именно статью искали эти гады, когда перетряхивали все вверх дном в ее квартире. Но улыбка Джулии говорила им: дураки вы дураки, разве у такого человека будут валяться по дому черновики такой важности? Но тогда где? Где ты спрятала материалы, Джулия? Вообще-то я не слишком торопил ее с ответом. Где истина, там судебный процесс, где суд, там свидетели, где свидетели, там целый сонм полицейских, следователей, адвокатов, набросятся все на моих дедушек, станут вытягивать из них воспоминания, которые мы с детьми с таким трудом в них похоронили. С другой стороны, затягивать дело – значит позволить им посадить на иглу еще кого-нибудь из дедушек, а моя квартира недостаточно просторна, да и поприще мое недостаточно прибыльно, чтобы приютить всех заслуженных наркоманов столицы. Один дедушка – один ребенок маминого производства; хотелось бы придерживаться данной пропорции.

Итак, я лежал рядом с Джулией, раздираемый самыми противоречивыми мыслями, пока не решил побороть их одним простейшим методом: вытащить Джулию на свет Божий. Судя по тому, что я о ней знал, это можно было сделать одним способом: сработать под прекрасного принца. Да, да, я знаю, стыдно пользоваться чужой беззащитностью, но нашим с Джулией любимым развлечением всегда было пользоваться друг другом, не извлекая ни малейшей выгоды для себя лично. Если б на своем месте она обнаружила меня, пребывающего в бессознательной дебильности две недели подряд, она бы уже давным-давно задействовала все каналы (как говорят ответственные работники), чтоб я по крайней мере ощутил, что рядом – ее восхитительное тело. Да что там, я ее знаю. И я решил любить ее спящей, раз уж она мне так любезна в состоянии бодрствования. Первой меня признала ее грудь. Затем откликнулись остальные части тела (наслаждение продвигается медленно и постепенно, так она учила меня сама), и когда я увидел, что двери дома раскрыты, я не долго думая взял и вошел в него.

Потом были игры, потом был сон, потом, уже утром, кто-то стал колошматить в мою дверь и голос Жереми завопил:

– Бен! Бен! Мама проснулась!

Вот так со мной всегда: трахнул спящую красавицу, а проснулась мама… В том, что Джулия по-прежнему спит у меня под боком, сомневаться не приходится. Конечно, я готов засвидетельствовать факт некоторой внутренней активности, но ее прекрасное лицо по-прежнему замкнуто, а на губах все та же легкая насмешливая улыбка, которую я так тонко анализировал накануне вечером.

– Бен, это еще не все!

– Что случилось?

– Старик Риссон не ночевал дома.

(Черт. Это мне не нравится.)

– Как не ночевал?

– Ну, вчера не явился домой, койка застелена, вещи здесь. Мы легли спать без рассказов.

Я выкатываюсь из кровати, ныряю в штаны, ногами нашариваю ботинки, руками тыкаюсь в рукава. Ну вот, едва проснулся, а уже думаю. Риссон не пришел ночевать. С тех пор как мы набрали дедушек, это первый побег. Эти люди, раньше проводившие ночи в поисках дозы, а дни – в отключке, никогда от нас не сбегали. Никогда. Риссон сейчас – первый. Что делать? Ждать или отправиться на поиски? И как его отыскать? Ни в коем случае не заявлять в полицию. Это ясно. Черт возьми, Риссон, что на тебя нашло?

– Эй! Бен! Ты что, опять заснул?

В дверь барабанят с удвоенной силой. Если я не преуспел, то Жереми разбудит Джулию наверняка.

– Я одеваюсь, одеваюсь и думаю. Погрей рожок для Верден и скажи Карпу, пусть побреет мне бороду.

***

Госпиталь стражей порядка на бульваре Сен-Марсель с черными стенами и недавно проведенным ярким освещением специализируется на том, что латает полицейских, простреленных пулей, порезанных ножом, обожженных на пожаре, сбитых с ног машиной или просто полицейской жизнью, вплоть до нервных расстройств. В закоулках Госпиталя стражей порядка лежал старый, унылый, дырявый инспектор Тянь, и Пастор никак не мог решить, то ли он борется со смертью, то ли, наоборот, гонит из своего несчастного тела ту каплю жизни, что еще удерживает его на этой койке.

– Тянь, может быть, ты что-нибудь хочешь?

Утыканный дренажными трубками Тянь напоминал святого Себастьяна, всю свою долгую жизнь оттрубившего у столпа. Пастор не мог прочесть у него в глазах ничего, кроме удовлетворения, что жизнь подошла к концу. Он встал и, дойдя до двери, с удивлением услышал снова голос старого инспектора:

– Сынок…

– Да, Тянь?

– Мне все-таки хочется еще раз ее увидеть. Терезу Малоссен.

Тянь говорил со свистом. Пастор кивнул, закрыл дверь, пробежал эфирный коридор и спустился вниз по ступенькам портала, возле которого его ждал Серкер за рулем личной машины марки «ягуар».

– Ну как?

– Неважно, – ответил Пастор.

Коллекционный экземпляр рванул с места и как ветер понесся вдоль по Госпитальному бульвару в сторону Бастилии. Только после того как они миновали Аустерлицкий мост, Пастор решился наконец нарушить тишину бесшумно работающего мотора.

– У меня для вас еще один подарочек, – сказал он.

Серкер взглянул на него и отвел глаза. Со вчерашнего дня он научился не гадать о том, что сообщит ему новый компаньон. Пастор усмехнулся и замолчал.

Серкер пережидал красный свет, стоя у светофора на выезде с бульвара Лярокет.

– Убийца старух жил в доме у Малоссена, – объявил Пастор.

Зажегся зеленый, но Серкер не трогался с места. От удивления мотор, несмотря на свою невозмутимость, заглох. Сзади заговорили клаксоны, и Серкер под насмешливым взглядом пассажира принялся выкручивать зажигание.

– Я вижу, вы оценили всю выгоду этого открытия, – сказал Пастор.

«Ягуар» сделал прыжок, и клаксоны остались далеко позади.

– Ну дела! – сказал Серкер. – А ты уверен? Он знал, что с таким парнем, как Пастор, ему остается только задавать ненужные вопросы.

– Мне только что сказал об этом Тянь. Малоссен укрывал убийцу в своем доме, где живут еще три старых наркомана.

Пастор улыбался. У Серкера просто в голове не укладывалось, что он когда-то мог считать эту улыбку добродушной. Теперь он, всесильный Серкер, колебался между телячьим восторгом, как будто он сподобился беседы Великого Мудреца, и глубокой, замешанной на страхе ненавистью. Пожалуй, небезопасно брать в компаньоны парня с такими мозгами… На площади Вольтера Пастор снова захихикал:

– Невероятно, притащить и Коррансон, и стариков-наркоманов к себе в квартиру – этот Малоссен просто работает на нас!

Пауза.

– А иногда и лучше нас, правда, Серкер?

(«Когда-нибудь я прикончу тебя, обсосок. Однажды ты непременно допустишь ошибку. И тогда я тебя прикончу».) Серкер подумал это с такой яростью, что у него перехватило горло, потом все растворилось в чудесном ощущении покоя. Серкер улыбнулся Пастору.

– А как рука?

– Потягивает.

Теперь они неслись к воротам Пер-Лашез. «Ягуар» на ободах колес вписался в поворот, где несколько недель назад упала шуба Джулии Коррансон. Неопределенного возраста женщина в окне постучала пальцем по увенчанному бигудями лбу. «Может, это та, с которой работал Тянь?» – подумал Пастор.

– Кстати, а что известно Тяню? – внезапно спросил Серкер.

– Очень мало, только детали, – ответил Пастор. И добавил: – Все равно он не протянет до утра.

«Холодный, бездушный, как нож, – подумал Серкер. – Я прикончу тебя с удовольствием, парень. Надо будет – не промахнусь».

На площади Гамбетта «ягуар» отыскал Пиренейскую улицу, пулей пронесся по ней, под прямым углом нырнул в улицу Делямар и скользнул на свободное место как раз против дома архитектора Понтар-Дельмэра.

***

Надо было найти Риссона. В полдень я отправил семейство обедать по разным общественным заведениям: кого в «Саф-Саф», кого в «Огни Бельвиля», а сам пошел к Амару. Задание: не задавать вопросов, просто слушать Бельвиль. А впрочем, почему Бельвиль? Почему такой незаурядный человек, как Риссон, обязательно должен бегать по моему любимому парижскому Югу? Потому, что здесь легче достать наркоту? С трудом представляю себе, как наш старик Риссон обходит местных спекулянтов в поисках дозы. И все же, и все же именно эта мысль вертится у меня в голове. Не так уж много причин для бегства у бывшего наркомана. Если только Риссон по старой памяти не заперся в каком-нибудь большом книжном магазине, например в «Террасе Гуттенберга», чтобы всю ночь напролет рыться в книжках. Надо же ему время от времени пополнять запасы? Его познания в литературе тоже небеспредельны. Может, он как раз сейчас глотает залпом последнюю модную новинку, зюскиндовского «Парфюмера», чтобы вечером пересказать ее ребятам? Кончай трепаться, Бенжамен. А вдруг у Риссона есть любовница? Например, эта вьетнамская нянечка? Что-то мне подсказывает, что он не остался к ней равнодушен. Риссон и вьетнамка… Бенжамен, кому сказано, кончай. Сказано – сделано. Я стал слушать. И узнал, что вьетнамку этой ночью убили. Это был для меня просто удар. Впрочем, к скорби примешивалась доля эгоизма, потому что первым делом я подумал: когда-то еще отыщется человек, способный утихомирить Верден? А потом я услышал, что вьетнамка на самом деле была вьетнамцем (от Бельвиля еще и не такого дождешься) и что этот вьетнамец, плюс к тому еще и полицейский, незадолго до смерти застрелил двоих, но они точно были настоящими злодеями, пробы негде ставить, и первыми открыли стрельбу. Вроде одного из них он даже снял на лету. Жереми расписал мне в деталях, что вьетнамца будто бы ранило в плечо, а он как перекинет пушку из правой руки в левую да как пальнет, а тот гад как плюхнется, и наповал. Жереми просто свихнулся от восторга. Подумать только, этот вольный стрелок еще пару дней назад сюсюкал, качая Верден, и слушал, как Тереза расписывает ему будущее… Вдруг я подумал о смешном: предположим, что Риссон действительно положил глаз на предполагаемую «Мисс Индокитай»: горя огнем желанья, явился к ней и в кульминационный момент обнаружил, что его супердевочка на самом деле супермальчик… Риссону хватит романтизма взять и пристрелить его на месте. (Бенжамен, в последний раз тебе говорю: кончай трепаться!) В итоге ноль. О Риссоне ни слуху ни духу. Все вернулись домой с пустыми руками. Верден спала. Джулия спала. Но не спал телефон.

– Алло, Малоссен? Надеюсь, вы помните о сегодняшней встрече?

– Ваше Величество, можно вас послать?

– Если это необходимо для создания боевого духа – не стесняйтесь.

Вот она какая, Королева Забо. Я только сказал:

– Нет, я не забыл про вашего Понтар-Дельмэра. Сию минуту выхожу.

***

– Вы убили мою дочь.

Пастор выдержал один из тех взглядов, с которыми ему уже доводилось встречаться. Этот толстый Понтар-Дельмэр, понастроивший дома по всему свету, в первую очередь был не архитектором. И не скорбящим отцом – он даже не пытался им казаться. Этот толстый мужик за огромным дубовым письменным столом, имевшим по странной прихоти владельца обволакивающую форму матки, прежде всего был убийцей.

– Вы убили ее, – повторил Понтар-Дельмэр.

– Возможно. Зато вы промахнулись.

Разговор начистоту (на мгновение перед Пастором встало лицо Габриэлы), и первые его реплики застали Серкера врасплох.

– В следующий раз не промахнусь.

Толстый человек сказал это, не повышая голоса. И добавил с намеком на улыбку:

– И этот следующий раз я могу создать когда угодно.

Пастор взглянул на Серкера:

– Серкер, будьте любезны объяснить этому убитому горем отцу: он уже ничего не может.

Скупое подтверждение Серкера.

– Правда, Понтар, по виду он сопляк, но держит нас за яйца. Тебе лучше сразу это понять, чтоб не терять зря времени.

Упершийся в Пастора взгляд окрасился долей недоверчивого любопытства.

– Да-а? Неужели он узнал что-нибудь из допроса Эдит? Вряд ли – она вообще не знала, что я в деле.

– Действительно, не знала. Это известие оказалось для нее довольно сильным ударом.

Жир дрогнул. Едва заметно, но дрогнул.

– Ваша дочь была в своем роде идеалистка, господин Понтар-Дельмэр. Продавая старикам порошок, она считала, что осуществляет активный бунт против своего собственного «предка», она стремилась, как теперь говорят, «разрушить образ отца». Когда же ей стало известно, что, в сущности, она лишь выполняла ваш заказ…

– Господи…

На этот раз он побледнел. Пастор же вогнал гвоздь еще глубже:

– Да, Понтар, вы сами убили свою дочь, я был только посыльным.

Пауза.

– Теперь, когда с этим вопросом все ясно, перейдем к более серьезным вещам.

Дом был из дерева. Все видимые детали этого дома были из дерева. Внутри каменного города – все породы, оттенки, все теплые деревянные тона. Одна из тех абстрактных архитектурных концепций, которые при воплощении дают абстрактные дома.

– Пастор нам хочет кое-что предложить, – вступил Серкер, – а отказать мы не можем.

Тут раздался негромкий стук в дверь кабинета, она отворилась, и на пороге возник слуга типа «старая бестия» в полосатом пчелином жилете. Выражение лица у него тоже было деревянное.

– Сударь, к вам господин Малоссен. Он утверждает, что ему назначено.

– Пошли его к черту.

– Нет! – воскликнул Пастор. Затем, переварив сюрприз: – Скажите, пусть подождет.

И, широко улыбнувшись «старой бестии», добавил:

– А вы на сегодняшний день свободны. Этот отдых будет вам весьма на пользу. Не правда ли, Понтар?

Слуга вопросительно взглянул на хозяина. Хозяин кивнул, и пчелка отправилась собирать взятки по Парижу.

– Малоссен нам в ближайшее время понадобится, – кратко объяснил Пастор, – а сейчас, поскольку я не люблю повторяться, вам придется прослушать вот это.

Он достал из недр своего старого свитера крошечную коробку и поставил ее на стол. Магнитофончик прилежно повторил Понтар-Дельмэру состоявшуюся накануне беседу Пастора и Серкера.

34

А в это время я, как последний дурак, вместо того чтобы взять ноги в руки, родственников под мышку и удрать на край света, маюсь у входа в кабинет. И вдобавок горю от нетерпения! Потому что при наличии Риссона в бегах, Джулии в коме и Верден в состоянии войны – мне лучше сидеть дома. Кроме того, этот номер с ожиданием, чтоб набить себе цену, мы уже проходили. И не раз. Я к нему зачем пришел? Получить по шее. Раньше начнешь – раньше кончишь. Это как укол – чем дольше готовишься, тем потом больнее. Мой вам совет, начинающие козлы отпущения: настоящий козел всегда идет навстречу взбучке, бия себя в грудь задолго до первых обвинений. Вот основополагающий принцип. Выведут тебя на расстрел, а ты так зарыдай, чтоб ружья заржавели. (Тут, конечно, нужен опыт и мастерство. У меня они есть.)

Итак, вместо того чтоб бежать со всех ног, я встаю со стула и, заранее заготовив согбенную спину, скорбную складку у рта, тоскливый взгляд, ненавязчиво дрожащую нижнюю губу и нервные, слабые пальцы, делаю шаг к кабинету Понтар-Дельмэра, намереваясь признаться в том, что его выдающееся произведение не выйдет в намеченный срок, что виноват в этом я, да, я, лишь я один, и мне прощенья нет, но я – опора многочисленной семьи, и если он начнет вонять, то мне дадут под зад коленом, и придется всей семьей идти на паперть… если же эта перспектива его отнюдь не огорчает, а наоборот, приводит в восторг, включается вторая сторона моей пластинки служебного пользования и я кричу: «Да, да! Так меня, я ничтожество, я червяк, топчите меня, бейте меня ногами, сюда, пожалуйста, здесь побольней, бейте по яйцам, ну, еще разок!» Обычно если первая сторона не действует, то вторая противника все-таки обезоруживает, и он бросает вас из страха доставить вам своими побоями слишком большое удовольствие. В обоих случаях конечное ощущение приближается к жалости задушевного ли характера («Боже, как он несчастлив и как ничтожны мои проблемы по сравнению с его горем») или характера клинического («Да кто ж мне подсунул этого мазохиста? Что угодно, но только не он еще раз, он меня вгонит в гроб своей тоской»). А если в промежутке между двумя версиями мне удастся вставить безразмерному Понтару мысль о том, что издательство «Тальон» все равно лучше всех справится с незамедлительным выпуском его твореньица, потому как все мы знаем его наизусть (так оно нам нравится!) – если мне удастся это ему втюхать, то дело выиграно. В общем-то, Королева Забо права: все складывается не так уж плохо.

Вот вам точное изложение моих мыслей в момент, когда я положил руку на ручку двери, которая, впрочем, была слегка приоткрыта; все складывается не так уж плохо! И, уже почти толкнув эту чертову дверь, я слышу ужасную фразу, меняющую все мои планы и гвоздем прибивающую меня к месту:

– И эти бывшие наркоманы в квартире у Малоссена?

– Двое умерли, – отвечает мужской голос (я его уже где-то слышал), – так что осталось еще двое.

– Один из стариков был убийцей бельвильских старух. Некий Риссон. Он убивал, чтобы достать деньги на наркотики.

(Что? Мой Риссон? Господи, как я скажу это детям?)

– А я-то их везде искал!

Это голос архитектора. Он продолжает:

– Я знал, что их увела журналистка, но от нее было невозможно добиться, где они!

Третий, незнакомый мне голос:

– Вы выкрали ее для того, чтобы это узнать?

– Да, но она ничего не сказала. Крепкий орешек. Хотя мои ребята – мастера своего дела.

– Они не мастера, а дерьмо. Они не смогли убить ее, они не смогли убить меня, и то, как они обыскивали квартиру, слишком ясно указывает, что они строительные рабочие. Это крупная ошибка, Понтар.

Странно устроен человек. В тот момент у меня еще был шанс смыться, вознося благодарность его величеству случаю. Но одно из бесчисленных отличий человека от зверюги заключается в том, что ему все мало. И даже когда ему хватает количества, то не хватает качества. Голых фактов ему недостаточно, ему подавай еще ответы на всякие там «почему», «как же так» и «до каких пор». Поэтому, писая в штаны от страха, я приоткрыл пошире дверь, чтоб охватить взором всю сцену целиком. На сцене сидят трое. Двоих я знаю: это Серкер, здоровый цельнокожаный полицейский с тараканьими усами, и огромный Понтар-Дельмэр, сидящий за письменным столищем в форме гигантского боба. Третьего я не знаю. Это парень в большом шерстяном свитере, слегка похожий на Иванушку-дурачка, но сильно побитого жизнью, если судить по жуткому выражению его лица. (Мне он виден в профиль, и правый глаз у него так глубоко запал в смертельно-черную глазницу, что цвет не определить.)

– Послушайте, Пастор, – внезапно говорит Понтар-Дельмэр (Пастор? Пастор? Тот Пастор из полиции, которому звонил Марти?), – если, как сказал Серкер, вы взяли нас за яйца, тогда это дело решенное, нам ничего не остается, как взять вас в долю. Но это еще не повод для того, чтоб учить меня жизни в моем собственном доме!

Кожаные усы пытаются пойти на мировую:

– Понтар…

Но шкаф сухо отвечает:

– А ты заткнись! Сколько лет наша идея работает в масштабе всей страны, Пастор, и если б вам не выпала невероятная удача в виде трупа этой девицы, вы бы при всех ваших хваленых мозгах никогда ничего не просекли, так что поскромней, молодой человек, не забывайте, что в этом новом для вас деле вы пока новичок и много чего еще не знаете. Вы просите три процента, ладно, вы их получите, три процента – нормальная плата за сотрудника с вашими достоинствами, но не слишком залупайтесь, дорогой мой, если хотите долго жить.

– Мне не нужны три процента.

Трудно передать изумление, в которое вдруг повергли собеседников эти слова мертволицего парня. Первым отреагировал большой кожаный мент. Раздался крик криков:

– Что? Тебе мало?

– В каком-то смысле – да, – донеслось из старого шерстяного свитера.

***

Пока магнитофончик безмятежно прокручивал длинную ленту признаний и вранья, перед глазами Пастора шло совсем другое кино. «Господи, сколько раз еще мне придется все это переживать?» Квартира, разнесенная в клочья с той же методичной бесчеловечностью, что и квартира журналистки Коррансон. Библиотека прижизненных изданий с выброшенными на пол и разодранными книгами. Тот же профессиональный подход к вскрытию всех пустот в доме… тупое упорство машины. Но тела Габриэлы и Советника были изуродованы зверьми. Пастор больше часа простоял на пороге их комнаты. Их пытали так страшно, что даже смерть не стала облегчением для двух застывших навеки человеческих тел. Они окаменели от боли и ужаса. Пастор не сразу их узнал. «Я больше никогда их не узнаю». Он стоял и отчаянно пытался сложить по кускам воспоминания, но смерть наступила три дня назад, и скрасить этот ужас было уже невозможно. «Они же хотели покончить с собой, – все время повторял себе Пастор, – Габриэла была больна, ей осталось недолго жить, они хотели умереть вместе, а с ними сделали это». Потом пришли другие слова: «Отобрали жизнь, украли их смерть, убили любовь». Пастор в то время был молод, он думал, что слова могут смягчить невыносимое. Он стоял в дверном проеме их комнаты и заливал горе словами, ритмами, фразами, как школьник после первой любовной раны. Одна из этих жалких фраз особенно прицепилась к нему: «ОНИ УБИЛИ ЛЮБОВЬ». Фраза была странной, какой-то замшело-романтической, словно взятой из книги с обложкой сердечком. «ОНИ УБИЛИ ЛЮБОВЬ». Но она засела в нем как заноза, она будила его по ночам, и он вскакивал с раскладушки, поставленной в служебном кабинете, хрипло крича: «ОНИ УБИЛИ ЛЮБОВЬ!» И тогда перед его глазами вставали тела Габриэлы и Советника, как если бы он снова стоял на пороге их комнаты. Он видел их тела, не узнавал их и гнал от себя мысль, что любовь может вынести не все, что этого их любовь, наверно, не вынесла. «ОНИ УБИЛИ ЛЮБОВЬ!» Он вставал, садился за стол, просматривал рапорт или выходил в ночь. Холодный ветер с набережной иногда прогонял фразу. А иногда бывало по-другому, и два изуродованных тела сопровождали его во время прогулки, превращавшейся в бегство.

Коллеги Пастора взяли расследование дела на себя. Поскольку драгоценности Габриэлы исчезли вместе с наличными деньгами, которые Советник хранил в маленьком стенном сейфе, Пастор поспешно подтвердил предположение о краже со взломом. Да, да, конечно, кража – пытки применялись для того, чтобы старики указали местонахождение денег. Но Пастор знал, что их уничтожили. Он знал почему. И когда-нибудь узнает кто. Записки Советника о случаях насильственного заключения в психбольницу исчезли. Это были записки служебного характера, понятные разве что специалисту. Пастор ни с кем не поделился своим открытием. В этот сад посторонним вход воспрещен. Здесь растет одна огромная заноза: «ОНИ УБИЛИ ЛЮБОВЬ!» Настанет день, и он вырвет эту занозу, он найдет тех, кто это сделал.

И этот день наконец настал.

***

– Пастор, ты что, сдурел, три процента тебе мало?

– Мне не нужны три процента, и я не сдам вам Малоссена.

Упомянутый Малоссен (я), сидящий на корточках за приоткрытой дверью, испытывает что-то вроде облегчения.

– Это что за новости? Правда, Пастор, чего тебе надо?

В голосе Серкера звучит беспокойство.

Оно оправданно. Потому что Пастор вытаскивает тонкую пачку листов машинописи и кладет на стол.

– Мне нужно, чтоб вы подписали эти показания. В них вы признаетесь в совершении или в соучастии в совершении ряда преступлений, начиная от торговли наркотиками и до попытки убийства, отягченного применением пыток, не говоря уже о покушении на жизнь полицейского, должностном подлоге и прочих пустяках. Мне нужны ваши подписи на всех пяти экземплярах, и больше ничего.

(Я по природе болтлив и потому люблю поговорить о молчании. Когда совершенно неожиданно для всех наступает настоящее молчание, становится слышно, как Человек сверху донизу переосмысливает Человека, а это здорово.)

– Вот, значит, как, – говорит Серкер вполголоса, чтоб не спугнуть молчание, – тебе нужны наши подписи? А интересно, как ты собираешься их получить?

– У меня свой метод.

Пастор выдохнул эту фразу так устало, как будто говорил ее в сотый раз.

– Ну как же, – воскликнул Серкер, – твой знаменитый метод! Валяй, парень, показывай свой метод, а сможешь нас убедить, мы подпишем, честное слово. Правда, Понтар?

– А как же, – говорит толстый Понтар, поудобней расползаясь в кресле.

– Так вот, – объясняет Пастор, – когда я сталкиваюсь с подонками вроде вас, я делаю себе такое же, как сейчас, выражение лица и говорю: у меня рак, жить мне осталось максимум три месяца, будущего у меня нет, карьеры быть не может, поэтому вопрос я ставлю просто: или вы подпишете, или я вас убью.

Молчание номер два.

– И что, это действует? – спрашивает наконец Понтар и заговорщицки подмигивает Серкеру.

– Это прекрасно подействовало на вашу дочь, Понтар.

(Бывают молчания, которые отбеливают не просто чисто, а безупречно чисто. Широкую морду Понтар-Дельмэра сейчас окунули в один из таких порошков.)

– Со мной этот номер не пройдет, – с широкой улыбкой объявляет Серкер.

Со слишком широкой улыбкой, потому что Пастор втыкает в нее ствол неизвестно откуда взявшейся пушки. Странный получился звук, когда он попал в рот комдиву. Видимо, Пастор попутно выбил ему пару зубов. Голова Серкера оказывается прибитой к спинке кресла. Изнутри.

– Сейчас попробуем, – спокойно говорит Пастор. – Слушайте внимательно, Серкер: видите, какое у меня лицо? У меня рак, жить мне осталось максимум три месяца, будущего у меня нет, карьеры быть не может, поэтому вопрос я ставлю просто: или вы подпишете, или я вас убью.

(А я считаю, что у него действительно рак. Такого лица просто так не бывает.) Но комдив Серкер, по всей видимости, ставит другой диагноз. После некоторого колебания он вместо ответа оттопыривает средний палец правой руки и сует его под нос Пастору. После чего Пастор спускает курок своего пистолета, и голова комдива взрывается. Еще одного мужика превратили в цветок. Шуму не Бог весть сколько, но вся свободная поверхность вокруг становится красной. На плечах у Серкера остается одна нижняя челюсть, которая, судя по сильно изумленному виду, никак не может понять, как ей удалось так сохраниться.

Когда Пастор разгибается и роняет окровавленный пистолет на стол Понтар-Дельмэра, он выглядит мертвее покойника, и это еще слабо сказано. Зато Понтар живее всех живых. С той проворностью, которую допускает его комплекция, он хватает пистолет и разряжает всю обойму в Пастора. Но если обойма уже пуста, то сильного разрушительного эффекта ожидать не стоит. Зато Пастор распахивает пиджак Серкера, достает из его кобуры служебное оружие – отличную пушку, явный спецзаказ с хромировкой, перламутром и прочими цацками – и направляет его на просторную личность архитектора.

– Спасибо, Понтар. На этом П-38 не хватало ваших отпечатков.

– Там ваши тоже, – бормочет монстр.

Пастор показывает свою забинтованную руку с указательным пальцем, тщательно залепленным пластырем.

– Благодаря вашим подручным со вчерашнего дня моя рука не оставляет отпечатков. Так что, Понтар, подпишете вы эти показания, или я вас убью?

(Как бы это сказать – с одной стороны, ему подписывать не хочется, но с другой…)

– Слушайте, Понтар, не стоит долго думать, все очень просто. Я могу застрелить вас из оружия Серкера. Приставлю его куда-нибудь к сердцу, и получится, что вы убили друг друга в результате слишком бурного выяснения отношений. Если вы подписываете, тогда Серкер попросту застрелился. Понимаете?

(По-настоящему сложные вещи всегда можно объяснить ясно и доступно.) Кресло, куда наконец падает Понтар-Дельмэр, видимо, специально рассчитано на поддержку тучных людей в случае отчаяния и честно выдерживает натиск. Подумав еще целую минуту, Понтар-Дельмэр протягивает покорную руку к своим показаниям. Пока он расписывается, Пастор начисто вытирает ствол и рукоятку П-38, заполняет барабан недостающими пулями и вкладывает оружие в руку Серкера, средний палец которой наконец-то может согнуться.

Затем – административная рутина. Пастор звонит по телефону и просит какого-то Карегга арестовать человека по имени Арно Лекапельер, где бы он ни находился – у себя дома или в секретариате по делам пенсионеров.

– Карегга, скажи этому Арно, что Эдит Понтар-Дельмэр полностью его засветила, что ее отец, архитектор, все признал, а комдив Серкер застрелился… Да! Чуть не забыл, скажи ему, что я сам допрошу его сегодня вечером. А если ему ни о чем не говорит моя фамилия, добавь, что я – приемный сын Советника Пастора и его жены Габриэлы, может, это освежит его память, потому что их обоих убили по его приказу.

Пауза. И очень мягко:

– Карегга, не дай ему прыгнуть в окно или проглотить какую-нибудь таблетку, ладно? «Он мне нужен живым», как говорят в детективах. Он мне нужен живым, прошу тебя, Карегга…

(Какой мягкий голос… Остается только пожалеть несчастного Арно и красивый прямой пробор, разрезающий пополам его русые волосики, – бедного Арно, несчастного старикоеда…)

– Карегга? Пошли мне сюда «скорую помощь» и полицейский фургон. И сообщи комдиву Аннелизу о смерти Серкера, ладно?

Щелчок. Трубка повешена. Потом, даже не обернувшись к двери, из-за которой я наблюдал за убийством и всем прочим:

– Вы еще здесь, господин Малоссен? Подождите, мне нужно вернуть вам одну вещь.

(Вернуть? Он? Мне?)

– Вот.

По-прежнему не глядя на меня, он протягивает толстый конверт с надписью «Инспектор ВАНИНИ»!

– Мне пришлось позаимствовать у вас эти фотографии, чтобы применить их в качестве приманки для этих господ. Возьмите их назад, они пригодятся вашему другу Бен Тайебу. Его скоро освободят.

Я беру фотографии кончиками пальцев и на цыпочках спешу к выходу. Но:

– Нет, подождите. Мне нужно зайти к вам домой и уладить некоторые детали.

35

– Итак, прекрасная дама, все кончено.

Пастор стоял на коленях у изголовья кровати. Он говорил с Джулией так, словно она просто прикрыла глаза.

– Злодеи убиты или посажены в тюрьму.

Джулия, естественно, и бровью не ведет. (Это было бы вообще!)

– Вы помните, я обещал вам их арестовать? Голос звучит ласково. (Теперь по-настоящему ласково.) Он будто протягивает руку ребенку, упавшему на дно кошмара.

– И я сдержал свое слово.

Собравшаяся семья в полном составе тает от любви к этому полицейскому ангелу, такому юному на вид, такому медоречивому…

– Должно быть, сильно вы их напугали, прекрасная дама, если они с испугу наломали столько дров!

А теперь у него и вправду ангельский вид… Лицо ожило. Оно розовое, пухленькое, провалы глазниц исчезли, а волосы лежат легкими и чистыми завитушками, как у малышей. Сколько ж ему может быть лет?

– Так вот, вы выиграли поединок.

(А я зато своими глазами видел, как один мужик превратил другого в цветок, и было это не более часа тому назад!)

– Благодаря вам они теперь хорошенько подумают, прежде чем решиться на еще одну насильственную госпитализацию.

Чувствуется, что разговор у них долгий. Она прикрылась своей загадочной полуулыбкой, он же полон терпенья и говорит, но не так, как будто она спит, а как будто она слушает и полностью с ним согласна. И все это попахивает такой близостью, что у меня в жилах просто разливается яд.

. – Да, будет суд, и спасенные вами жертвы дадут свидетельские показания…

У доктора Марти, который пришел лечить Джулию по месту жительства, странно вытянута морда. Видимо, он прикидывает, не являются ли беседы с умирающими и с коматозными больными нашей семейной традицией.

– Но в деле не хватает одного важного документа, прекрасная дама…

(Откровенно говоря, этот светский убийца просто достал меня своими «прекрасными дамами», которые он сюсюкает в беззащитное ухо моей Джулии.)

– Не хватает вашей статьи, – шепчет Пастор и склоняется еще ниже.

Если взглянуть на пса Джулиуса, наклонившего башку и вывалившего язык, то складывается впечатление, что эта лекция для него чуть-чуть сложновата. При некоторой доле концентрации можно увидеть, какой от него идет запах.

– Было бы полезно сравнить мое расследование с вашей статьей. Надеюсь, вы не против?

И беседа принимает слегка профессиональный оборот.

– Разумеется, я обязуюсь не вступать в контакт ни с каким другим журналистом. Даю вам слово.

У мамы и девочек на лицах экстаз! У мальчиков обожание! У стариков – поклонение волхвов! (Эй, родственники, поспокойней! Этот тип только что разнес другому череп и глазом не моргнул, как будто это был не череп, а арбуз!)

– И еще я хотел бы узнать вот что.

Теперь он просто прильнул к моей Джулии:

– Зачем вы так рисковали? Вы знали, что они вас вычислили, вы знали, что они с вами сделают, почему вы не бросили это дело? Что вас заставило им заниматься? Ведь здесь был не один профессиональный интерес? Откуда в вас эта потребность защищать стариков?

Прямая и несгибаемая Тереза профессионально поднимает бровь: судя по ее взгляду, парень знает свое дело. И ей-богу, впоследствии оказывается, что она была права.

– Пожалуйста, – говорит Пастор немного громче, умоляюще-ласково, – мне очень нужно знать. Где находится статья?

– В моей машине, – отвечает Джулия.

(Да-да, именно, вы сейчас прочли то, что я сейчас услышал. «В моей машине», – отвечает Джулия!)

«Она заговорила! Она заговорила!» Крики радости, метанья во все стороны, а я чувствую такое облегчение, такое счастье и такую убийственную ревность, что продолжаю стоять столбом, как будто все это меня не касается. И только с трудом слышу слова доктора Марти:

– Будьте любезны, Малоссен, когда мне в больнице потребуется настоящее чудо, пришлите кого-нибудь из домашних.

Теперь она говорит уже довольно долго, голос у нее вне времени, как будто она говорит издалека или свысока, но зато своими, привычными мне словами. Когда Пастор спросил ее, где ему найти ее машину, она ответила этим странным, немного протяжным голосом феи:

– Вы полицейский или кто? Сами должны знать: на штрафной стоянке, где же еще…

Потом пошли объяснения причин ее невероятного упорства в этой схватке. Пастор оказался прав: это не был профессиональный интерес. Желание расследовать дело о стариках-наркоманах пришло к Джулии издалека. Нет, она не знала никого из главарей банды, ни архитектора, ни комиссара дивизии, ни красавца Арно Лекапельера. Ей абсолютно не с кем было сводить счеты, если не считать Господина Опиума. Да, Господина Опиума и всех его производных.

У Джулии с опиумом давняя распря. Когда-то они никак не могли поделить одного человека. Это началось у нее в детстве (и плакать хочется от тоненького детского голосочка, которым она вдруг стала нам об этом рассказывать, от голоса маленькой девочки, которым говорит крупная женщина, похожая на пантеру).

Джулия вспоминала, как жила в Веркорских горах со своим отцом, экс-губернатором колонии Коррансоном, «кузнецом свободы», как называли его некоторые газеты, или же «могильщиком империи», по мнению других. В этих местах отец и дочь владели старой, наскоро подновленной фермой «Ле Роша», куда они старались как можно чаще удирать. Джулия насажала там земляники. Вокруг дома свободно росли вьющиеся розы. «Кузнец свободы»… «Могильщик империи»… Коррансон был первым, кто сел за стол переговоров с Вьет Минем, пока еще можно было избежать кровопролития, он создавал автономию Туниса и стоял рядом с Мендесом, а потом с Де Голлем, когда пришла пора вернуть Черной Африке право распоряжаться самой собой. Но для девочки он всегда оставался «Великим Географом».

(Джулия лежит на кровати, вокруг нее стоит чужая семья и слушает ее детский голос.)

Она называет имена всех тех, кто побывал на ферме «Ле Роша», тех, кто дал своему народу свободу. Детский голос произносит имена Фархата Аббаса, Мессали Хаджа, Хо Ши Мина и Во Нгуен Джиапа, Ибн Юсуфа и Бургиба, Леопольда Седар Сенгора и Кваме Нкрума, Сианука, Сиранао. К ним примешивались другие имена, звучащие по-латиноамерикански и восходящие еще к тем временам, когда Коррансон изображал консула на континенте, который доводится Африке братом-близнецом. Всякие там Варгасы, Арраесы, Альенде, Кастро и даже сам Че (тот самый Че! Бородач с горящими глазами, портрет которого несколько лет спустя можно будет видеть на стенке каждой девичьей спальни).

В тот или иной момент своей жизни почти все эти люди побывали в «Ле Роша», на этой заброшенной веркорской ферме, и Джулия дословно помнила их страстные споры со своим отцом:

– Не пытайтесь писать Историю, просто верните права Географии!

– География, – отвечал Че и громко, по-своему смеялся, – это перемещающиеся факты.

Чаще всего эти люди находились в ссылке. Некоторых разыскивала полиция. Но в обществе отца все они казались веселыми строителями во время перекура. То они говорили серьезно, то вдруг начинали дурачиться.

– Что есть колония, ученик Джиап? – спрашивал Коррансон тоном учителя в колониальной школе.

И, чтобы рассмешить малышку Джулию, Во Нгуен Джиап, впоследствии одержавший победу над французами при Дьенбьенфу, отвечал занудным голосом зубрилы:

– Колония есть страна, чиновники которой являются уроженцами другой страны. Например: Индокитай – колония Франции, Франция – колония Корсики.

Однажды грозовой ночью рядом с фермой ударила молния. Кухонная лампочка лопнула и, как праздничная петарда, забросала все огненными звездами. Полил такой дождь, как будто небо открылось. У них были Фархат Аббас и еще два алжирца, имен которых Джулия не помнила. Фархат Аббас вдруг вскочил, бросился вон из дома и, стоя под вселенским потопом, закричал:

– Нет! Я никогда больше не заговорю с моим народом по-французски, я буду говорить по-арабски! Я не буду их звать «товарищами», я скажу им «братья»!

Притаившись у камина, Джулия ночи напролет слушала, что они говорили.

– Иди спать, Джулия, – говорил Коррансон. – Секреты будущих государств будут еще интересней.

Но она просила разрешить ей остаться, и кто-нибудь всегда становился на ее сторону:

– Пусть девочка слушает, Коррансон, ведь вы не вечны.

Все посетители были друзьями ее отца. Экзальтация этих ночных бесед была невероятна. Однако когда гости покидали дом, губернатор Коррансон внезапно оказывался сброшенным с небес на землю, в уныние собственной жизни. Он уходил к себе в комнату, и в доме возникал пронзительный запах жженого меда. Во время одинокой церемонии курения опиума Джулия мыла посуду и отправлялась спать. Отца она встречала только назавтра, днем, зрачки у него были расширены, он казался легче воздуха и грустнее.

– Я веду странную жизнь, дочка, проповедую свободу – и разрушаю нашу колониальную систему. Я словно распахнул клетку, и это счастье, или, дернув за нитку, распустил старый свитер, и это очень грустно. Во имя свободы я отправляю целые семьи в изгнание. Я делаю из империи шестигранник.

В Париже он посещал курильню, на месте которой теперь построен велодром. Ее держала бывшая учительница колониальной школы по имени Луиза, а мужем Луизы был крошечный тонкинец, которого Коррансон шутливо называл своим аптекарем. Потом винный погреб, служивший им вывеской, прикрыли, состоялся суд. Коррансон хотел выступить в защиту Луизы и ее тонкинца. Он возмущался комитетом ветеранов Индокитая, возбудившим против них уголовное дело:

– Подлые души, и совесть их величиной с церковный образок.

И пророчил:

– Дети их станут колоться, чтобы забыть, как бездарны их родители.

Но сам он к тому времени стал вопиющим образчиком наркомана, и адвокаты отвели его кандидатуру.

– Ваше лицо, господин Коррансон, свидетельствует не в пользу ваших аргументов, что может повредить нашим подзащитным.

Это было оттого, что он перешел от опиума к героину, от длинной трубки к холодному шприцу. Теперь он впрыскивал себе лекарство не только от собственных внутренних конфликтов, но и от конфликтов мира, рождению которого он способствовал. Едва провозглашались независимые государства, как География порождала Историю, смертельную, как болезнь. И эпидемия оставляла горы трупов. Лумумба, казненный Мобуту, Бен Барка, зарезанный Уфкиром, отправленный в ссылку Фархат Аббас, отравленный Бен Белла, убитый своими же Ибн Юсуф и навязавший обескровленной Камбодже свою историю Вьетнам – одни гости веркорского домика убивали других гостей веркорского домика. И сам Че был убит в Боливии, по некоторым слухам, не без молчаливого согласия Кастро. История подвергала бесконечным пыткам Географию… От Коррансона осталась лишь изъеденная смертью тень. Старый мундир губернатора колонии, который он из издевки надевал, чтобы возиться в саду, висел на нем складками. Он полол и окучивал клубничные грядки, чтобы, приехав в июле в «Ле Роша», Джулия снова видела ягоды своего детства. А все остальное зарастало шиповником. Он огородничал среди зарослей сорной травы, скрывавшей его с головой, и белый мундир развевался на его костях, как флаг, закрутившийся вокруг флагштока.

И тогда Джулии пришла в голову дикая мысль спасти отца. Поскольку ни доводов рассудка, ни ее любви не хватило, она решила его напугать. До сих пор она видит иголку, которую воткнула в свою локтевую вену, зная, что он с минуты на минуту должен вернуться домой, и уже наполовину пустой шприц – в тот момент, когда открылась входная дверь. И до сих пор слышит тот вопль ярости, с которым он на нее набросился. Он вырвал иглу со шприцем и стал бить ее. Он бил ее, как с досады стегают кнутом лошадь, бил со всех сил. Она уже была не ребенок, а взрослая, сильная женщина, и журналистка, и бродяга, она успела побывать не в одной опасной переделке. Она не уклонялась от ударов. Не из почтения к отцу, а от внезапно охватившего ее ужаса: эти удары по лицу не причиняли никакой боли! У него не осталось силы. Рука его была невесома. Как будто призрак хватался за живого человека, пытаясь обрести плоть. Он бил ее сколько мог. Он бил ее молча, с какой-то прилежной яростью.

А потом умер.

Он умер.

Рука как бы в прощальном жесте застыла в воздухе, и он умер. Он бесшумно свалился к ногам дочери.

А теперь она зовет его голосом маленькой девочки. Она несколько раз говорит: «Папа…» Доктор Марти, который выносит полицию до известного предела, без церемоний отодвигает юного инспектора Пастора и делает больной и взрослой девочке укол забвения.

– Она будет спать и завтра проснется по-настоящему. А вас я попрошу выйти вон.