Над Бельвилем стояла зима, и действующих лиц было пятеро. Если с замерзшей лужей, то шестеро.

36

Город убавил звук, и двойные шторы комдива Аннелиза распахнулись в ночь. Последний оставленный Элизабет кофейник был еще тепл. Сидя прямо, не прислоняясь к спинке кресла в стиле ампир, Пастор заканчивал второй вариант своего устного рапорта. Он во всем совпадал с первым вариантом. Но в этот вечер рассудок комдива Аннелиза словно окутывала дымка тумана. В целом дело казалось ему совершенно ясным, однако стоило подступить к деталям, как на глазах у комдива Аннелиза общая картина затуманивалась, словно абсолютно прозрачное озеро, в которое неведомый шутник влил одну-единственную каплю неправдоподобия, но каплю фантастической концентрации.

А н н е л и з. Пастор, будьте любезны, считайте меня идиотом.

П а с т о р. Простите, Сударь?

А н н е л и з. Объясните еще раз, я ничего не могу понять.

П а с т о р. Вам непонятно, как архитектор приобретал квартиры, подлежащие капремонту, по самой низкой цене, а потом перепродавал их втридорога, Сударь?

А н н е л и з. Нет, это мне понятно.

П а с т о р. Вы не понимаете, как госсекретарь по делам пенсионеров мог организовать сеть насильственной госпитализации стариков, если ему это оказалось достаточно выгодно?

А н н е л и з. Могу допустить.

П а с т о р. Вы не понимаете, как комиссар дивизии, специалист по борьбе с наркотиками, мог заниматься их сбытом, чтобы обеспечить себе безоблачную старость?

А н н е л и з. Ну, такие случаи не новость.

П а с т о р. И что эти трое (комдив, госсекретарь и архитектор) объединили свои усилия и стали делить прибыль – это вам кажется невероятным, Сударь?

А н н е л и з. Не кажется.

П а с т о р. …

А н н е л и з. Не в этом дело. Но множество мелких деталей…

П а с т о р. Например?

А н н е л и з. …

П а с т о р. …

А н н е л и з. Почему эта старая дама убила Ванини?

П а с т о р. Потому что слишком хорошо стреляла, Сударь. Некоторое количество наших с вами коллег ежегодно снижают в звании именно по этой причине. Поэтому я предлагаю не беспокоить ее, тем более что теперь она безоружна.

А н н е л и з. …

П а с т о р. …

А н н е л и з. А эта девушка, Эдит Понтар-Дельмэр, дочь архитектора, почему она покончила с собой? Когда какой-нибудь Серкер терпит поражение и стреляется, это понятно (и даже желательно), но я впервые сталкиваюсь с тем, что спекулянт наркотиками выбрасывается из окна, потому что его разоблачили!

П а с т о р. Она была не просто спекулянтом. Она сбывала наркотики, чтоб опозорить отца, которого считала безупречно порядочным человеком. Но вдруг она обнаруживает, что на самом деле лишь действовала по его заказу и что отца ее опозорить невозможно, потому что на нем и так пробы негде ставить. Ее самоубийство – способ выразить всю глубину ее презрения к отцу. С образованными молодыми людьми такое случается, с тех пор как психоаналитики выдумали отца.

А н н е л и з. Действительно, теперь встречаются два типа правонарушителей: те, кто рос без семьи, и те, кто рос в семье.

П а с т о р. …

А н н е л и з. …

П а с т о р. …

А н н е л и з. А еще скажите мне, Пастор, если я не заблуждаюсь, вы распутали эти хитросплетения благодаря одной случайно найденной фотографии?

П а с т о р. Действительно, Сударь, это была фотография Эдит Понтар-Дельмэр, вручающей старику пакетик амфетаминов. Если добавить к тому же, что четыре уголовных дела (убийство Ванини, расправа с Джулией Коррансон, ряд насильственных смертей пожилых жительниц Бельвиля и организация сбыта наркотиков старикам) были тесно связаны между собой, то можно считать, что за нас поработал случай.

А н н е л и з. И оказался эффективнее компьютера.

П а с т о р. Отсюда и популярность нашей профессии в художественной литературе.

А н н е л и з. …

П а с т о р. …

А н н е л и з. Плеснуть еще кофейку?

П а с т о р. Охотно.

А н н е л и з. …

П а с т о р. …

А н н е л и з. Пастор, я давно собирался сказать вам одну вещь.

П а с т о р. …

А н н е л и з. Я испытывал глубокое почтение к вашему отцу, Советнику.

П а с т о р. Вы знали его лично?

А н н е л и з. Он преподавал нам государственное право.

П а с т о р. …

А н н е л и з. Читая лекции, он вязал.

П а с т о р. Да, и перед уходом на работу моя мать полировала ему череп кусочком замши.

А н н е л и з. Действительно, череп Советника был натерт до зеркального блеска. Иногда он указывал нам на него и говорил: «В случае сомнения, господа, подойдите ко мне и взгляните на отражение вашей совести».

П а с т о р. …

А н н е л и з. …

А н н е л и з. …И все же… если в этом мире сербскохорватские любители античности используют катакомбы для тренировки женщин-убийц, а старые дамы расстреливают охраняющих их полицейских, а пенсионеры-букинисты режут глотки во славу Большой Литературы, а дурная дочь бросается из окна, оттого что ее отец еще хуже… тогда, мой мальчик, мне пора выйти на пенсию и целиком отдаться воспитанию внуков. Придется вам заменить меня, Пастор. Впрочем, мне кажется, что вы лучше меня понимаете парадоксы конца нашего века.

П а с т о р. И все же придется концу нашего века обойтись без моей проницательности. Сударь, я пришел просить вас об отставке.

А н н е л и з. Как! Вам уже наскучила служба, Пастор?

П а с т о р. Дело не в этом.

А н н е л и з. Могу ли я узнать, в чем?

П а с т о р. Я влюбился, Сударь, и не могу заниматься двумя делами одновременно.

37

– Они уехали, Бенжамен.

Тереза абсолютно бесстрастным тоном сообщает мне эту новость. Тереза, лекарь человеческих душ, одним взмахом скальпеля разрезает мне сердце пополам.

– Час назад.

Мы с Кларой застываем на пороге.

– Они оставили письмо.

(Ну дела… А в письме сообщают, что они уехали. Ну дела…)

Клара шепотом говорит мне на ухо:

– Бен, но ты же видел, что к этому идет?

(Еще как видел! Но с чего ты взяла, моя Кларочка, что закономерные беды переносить легче, чем все остальные?)

– Да войди же, наконец, в дом – дует!

Письмо и вправду лежит на столе в гостиной. Сколько писем, в скольких фильмах, на скольких комодах, столиках, каминных полках приходилось мне видеть за свою жизнь? И каждый раз я говорил себе: «Ну, это штамп! Избитый прием!»

А сегодня белый квадратный избитый литературный прием ждет меня на столе в гостиной. И перед глазами у меня снова Пастор, стоящий на коленях возле Джулии… Стыдно пользоваться тем, что девушка спит! Каких только обещаний он не нашептал ей в ухо, пока она, беззащитная, лежала перед ним… Мерзавец!

– Тереза, у меня рана в сердце, дай мне пластырь, сделай хоть что-нибудь…

(Мне никогда не хватит духу открыть это письмо…)

Видимо, Клара это почувствовала, потому что она идет к столу, берет конверт, открывает его (письмо даже не запечатано), разворачивает, пробегает глазами, задумчиво разжимает пальцы, и жалкая бумажка, кружась, как комочек белого снега, медленно слетает на пол.

– Он повез ее в Венецию, в отель «Даниэлли»!

– Она хоть гипс снять успела?

Это все, что я смог выдавить из себя, чтобы как-то прикрыть амбразуру. («Она гипс снять успела?» – а что, сказано неплохо. Правда?) Может быть, и неплохо… но судя по двум взглядам двух моих сестричек, шутка не совсем до них дошла. Потом вдруг Клара соображает, что к чему, и начинает хохотать:

– Да Пастор увез не Джулию, а маму!

– Что ты сказала? Ну-ка повтори!

– А ты думал, он уехал с Джулией?

Этот вопрос задала Тереза. Ну, с ней шутки плохи. Опять пилит:

– И это вся твоя реакция? Человек уводит от тебя любимую женщину, а ты стоишь как пень на пороге квартиры и пальцем не пошевелишь!

(Черт, начинается взбучка!)

– Вот, значит, как ты доверяешь Джулии! Да какой ты после этого любовник! Какой ты мужик!

Тереза продолжает бить мне по темени своими убийственными вопросами, но я уже на лестнице, я карабкаюсь по ступенькам к Джулии, я рвусь к своей Коррансон, как ребенок, которому простили вину, да, дорогая моя Тереза, я любовник недоверчивый и сердце у меня очень мнительное. С чего бы это вдруг меня любить? И почему меня, а не кого-нибудь другого? Можешь ты ответить на эти вопросы? Каждый раз, когда любят меня, – это чудо! А ты считаешь, лучше сердце мускулистое? Большой, уверенно работающий мотор?

Через много часов, когда Клара принесла нам яичницу в постель, через много часов, когда Джулиус вылизал миску, а мы с Джулией свои тарелки, через много часов, когда вторая «Вдова Клико» закатилась под кровать, через много часов, когда тела и души насытились, навстречались, напереживались и заново родились, Джулия (моя Джулия, черт побери!) спрашивает:

– Так вы ходили к Стожилу?

И я на остатках дыхания отвечаю:

– Он выставил нас за дверь.

Так оно и было… старина Стожил выставил нас с Кларой вон. Поскольку Пастор за нас подсуетился, то мы увидели Стожила не в зале для свиданий, а прямо в камере – маленькой комнатке, заваленной словарями, с хрустящими на полу скомканными страницами переводов.

– Ребятки, будьте так добры! Попросите начальство запретить пускать ко мне посетителей.

Вокруг пахло непросохшими чернилами и табаком – двумя неразлучными запахами кропотливой работы мозга и рук.

– Милые мои, у меня ни минуты свободной. Думаете, легко перевести Публия Вергилия Марона на сербскохорватский язык? А сроку мне дали всего восемь месяцев…

Он толкал нас к двери.

– Даже деревья за окном, и те меня отвлекают…

А за окном начиналась весна. На ветках вздувались почки…

– За восемь месяцев я только кончу начинать…

Стожил стоит в камере по колено в черновиках и мечтает о пожизненном заключении, чтобы перевести Вергилия целиком…

Он нас выгнал.

И сам запер дверь своей камеры.

Еще через много часов, после второй яичницы, третьей «Вдовы Клико» и новой встречи с Джулией, я сам спрашиваю:

– А как ты думаешь, почему Пастор уехал с мамой?

– Потому что он ждал этого всю жизнь.

– Чего «этого»?

– Знамения. Судя по тому, что он мне рассказывал, пока я валялась без сознания, он мог влюбиться только в знамение.

– Вот, значит, о чем вы говорили?

– Он мне рассказывал о себе. И много говорил о женщине по имени Габриэла, которая была знамением для его отца, советника Пастора.

– Ну, что новенького, кроме отъезда Пастора и мамы?

– Тереза ушла в Госпиталь стражей порядка.

– Опять?

– По-моему, она решила воскресить старика Тяня.

38

Сестра Маглуар из Госпиталя стражей порядка была озадачена случаем инспектора Тяня. Стражи порядка вообще были беспокойными больными. Они недолюбливали порядок за то, что он довел их до больничной койки. Простреленные пулей или истекающие кровью от ножевых ран, они чаще всего бредили местью, несовместимой с их служебным мундиром. Они об этом знали. Они ненавидели порядок, и это осложняло течение болезни. До тех пор, пока они не попадали в руки к сестре Маглуар. Солидная доза материнской доброты, исполинская нежность и ворчливое благоразумие делали сестру Маглуар настоящим воплощением мира и порядка. И, обретя наконец мир и порядок, стражи выздоравливали. А если не выздоравливали и все-таки умирали, то опять же это случалось в могучих объятиях мира и порядка. Сестра Маглуар баюкала их, пока они не начинали холодеть.

С инспектором Ван Тянем все было по-другому. Во-первых, ему полагалось умереть при поступлении в больницу. Долго ли протянет человек, если он так слаб и многократно продырявлен? Но непонятная сила удерживала инспектора Тяня в живых. И этой силой, как догадалась наконец сестра Маглуар, была чистейшей воды ненависть. Инспектор Ван Тянь лежал в кровати не один. Инспектор Ван Тянь делил ложе с вдовой-вьетнамкой, бабушкой Хо. Запертые в одном теле бабушка и инспектор вели один и тот же вечный бракоразводный процесс. Каждый из них всем сердцем желал смерти другому, и это не давало им умереть.

Чего только они друг другу не устраивали – таких ужасов сестра Маглуар не видала за всю свою жизнь.

Бабушка Хо, среди прочих грехов, ставила в вину инспектору Ван Тяню те долгие зимние ночи, которые он вынуждал ее проводить за выдаиванием денег из уличных банкоматов. Послушать ее, так это столь же опасно, как доставать обручальное кольцо из пасти у акулы. Но старик-полицейский язвительно напоминал, с каким тайным удовольствием бабушка трясла потом пачками денег под носом у несчастных бедняков.

– Влун! – кричала бабушка. – Ти гадки влун!

– Не долбай мне мозги. Все, что ты можешь, – это рисовые лепешки продавать.

Национальная принадлежность тоже была излюбленной темой их споров… Инспектор Ван Тянь злобно попрекал вдову азиатским происхождением, тем более что она, не стесняясь, напоминала о полном отсутствии у него каких-либо корней.

– Посмотли на сейбя! Ти тцилавек ниоткуда! Я голзусь темг, цто я лодом из Тшоалонг! (Так она произносила название Чжоу-Лона, китайского пригорода Сайгона, тогда как он скорее склонен был превращать его в Шалон-на-Марне.)

– Я родился в винной лавке, и пошла ты знаешь куда!..

Но такой ответ не приносил Тяню удовлетворения. Удар бабушки попал в цель. Инспектор на несколько часов погружался в депрессию, которая давала сестре Маглуар возможность передохнуть. Потом неожиданно спор возобновлялся.

– Что тут говорить, когда ты меня своими руками подставила под пулю!

– Исцо циво плидумал?

– А кто неделями гонял беззащитную бабушку Хо по улицам? Кто день и ночь не запирал дверь квартиры в ожидании убийцы? Кто подставлял бабушку Хо к самым слюнявым наркоманам? Кто вообще придумал сделать из нее приманку, притом что сам даже соседку по лестнице защитить не смог! Кто? Так с человеком не обращаются!

– А кто разрядил «манхурен»? Может, я, скажешь? Кто просил Боженьку, чтоб явился этот гад и продырявил меня? Кто зашвырнул обойму в один угол, а пушку в другой?

Любая беседа заводила в тупик. Она терпеть не могла кускус, а он неделями пичкал ее кускусом с шашлыком. На что он отвечал, что дикая вонь ее духов «Тысяча цветов Азии» заставила его удвоить дозу транквилизатора.

– А таблетаки это не я! – возражала она. – Это висе Дзанина!

Он рычал:

– Жанину не трожь.

– Дзанина-Великана-са! Табилетки от нее!

Он повторял:

– Не трожь Жанину.

Но она чувствовала, что нащупала слабину.

– Да она зе умерла!

Тогда инспектор Тянь бросался на бабушку Хо, орал, чтоб она заткнулась, и в конце концов пучками отрывал от себя бесчисленные щупальца, которые связывали его справа – с баночками капельниц и слева – с мигающей аппаратурой.

– Ты у меня тоже подохнешь!

Брызгала кровь. Летели в воздух обрывки кожи, автоматика включала сигнал тревоги, и сестра Маглуар бросалась на сдвоенное тело инспектора Ван Тяня и бабушки Хо со всей свойственной ей мощью борца-тяжеловеса. Потом она звала на помощь. Осколки убирали. Кровотечение останавливали. Вводили новые капельницы. Опять подключали к жизни. И пеленали маленькое тельце так крепко, как будто там действительно было два человека. Обреченные на физическое бессилие, инспектор Тянь и бабушка Хо замолкали. И превращались в образцового умирающего больного. Они не спорили даже мысленно. Они тихо спали. Тихо-тихо… Настолько тихо, что смирительные ремни постепенно ослабляли, а затем снимали вовсе. Возвращая свободу телу, которое, казалось, час от часу слабеет и не способно даже пошевелиться. Но в полутьме палаты на губы инспектора Ван Тяня возвращалась недобрая улыбка. В ней ясно читались задние мысли. И чистейшая зловредность. Пользуясь временным отсутствием сестры Маглуар, он шептал:

– А сиськи свои ты видела?

Бабушка Хо не сразу понимала. Но ждала подвоха.

– У тебя сиськи как две свиные отбивные.

Она не отвечала на вызов.

– А что у тебя за задница?

Она молчала. Он шептал:

– Она жидкая. У тебя совершенно жидкая задница.

В полутьме напряжение росло.

– Я всегда задавал себе один вопрос…

Молчание.

– А где у тебя плечи? Их что, нету?

Она держалась. Он напирал, но она только втягивала голову.

– Жанина была грудастая, попастая, плечистая. Жанину было не закупорить в склянку духов. От Жанины пахло женщиной. Жанина твердо стояла на земле, ее не сдувало малейшим сквозняком. Жанина была как дерево, у Жанины были плоды!

Этого она не ожидала. Она легко сносила оскорбления, но для женщины слышать имя соперницы так же невыносимо, как для мужчины слышать имя соперника.

– Жанина…

Один из подключенных к ним аппаратов начинал опасно мигать, стрелка дрожала у красной отметки. Потом клапан срывался, и бабушка Хо пронзительно рявкала:

– Так иди к своей Дзанине!

Зажатый в ее маленьком кулачке пучок трубок напоминал об уборке соевых плантаций. На сигнал тревоги бежали сестра Маглуар с дежурным санитаром. Они бросались на больного, который тут же успокаивался. Казалось, что они пеленают труп.

Сестра Маглуар ничего не понимала. Значит, ей есть чему еще поучиться после сорокалетнего стажа работы. Только вот кто подскажет, как успокоить эту боль?

Высокая костлявая девица.

Она явилась в палату к желтолицему сумасшедшему старику-сыщику в один дождливый весенний день. Она сухо и прямо села у изголовья больного, произведя на него не больше впечатления, чем другие посетители – молодой кудрявый инспектор полиции в шерстяном свитере навырост и церемонно вежливый комдив Аннелиз. Инспектор Ван Тянь не оказывал гостям никаких почестей. Он не реагировал на вопросы, не отвечал на взгляды. Когда высокая девица погребального вида склонилась над его ремнями, он и бровью не повел. Сестра Маглуар не понимала, что за сила исходит от этой девицы с сухой и бледной кожей. Девица развязала кожаные ремни так спокойно, как будто получила на это санкцию от самого Господа Бога, и сестра Маглуар не стала возражать. Освободив тело инспектора Ван Тяня, девица стала растирать ему запястья и делала это долго, массируя руку до самого локтя, восстанавливая циркуляцию неизвестно чего. Как бы то ни было, а зрачки старика-полицейского, прежде тупо уставленные в потолок, под конец сместились вбок и остановили свой взгляд на длинной молчаливой девице. Она отнюдь не ответила улыбкой на этот взгляд воскресшего из мертвых и не задала больному ни одного вопроса. Она только завладела его ладонью и стала утюжить ее ребром руки с какой-то профессиональной грубостью. Когда ладонь совершенно разгладилась, девица вперила в нее свой пристальный взгляд. И, наконец, заговорила:

– Итак, первая часть программы выполнена. Вы стали жертвой сатурнизма – избыточного содержания свинца в организме.

Голос у нее был похож на тело – резкий и сухой. Сестру Маглуар это удивило, потому что сама она обладала голосом скорее сочным и мягким. Девица продолжала:

– Я сказала вам, что от этой болезни пала Римская империя, и так оно и есть. Все сошли с ума. Сатурнизм приводит к безумию. Причем именно к такому, как у вас. Последние поколения Цезарей только и делали, что убивали друг друга, мужья – жен, братья – сестер, отцы – детей, точно так же, как вы сейчас насмерть воюете с самим собой. Но пули из вашего тела уже извлечены, и вы выживете.

Больше она ничего не сказала. Она без предупреждения встала и покинула палату. У двери она оглянулась на сестру Маглуар:

– Привяжите его.

Назавтра она вернулась. Снова отвязала старика-инспектора, сделала ему массаж, разгладила ладонь, пристально вгляделась в нее и заговорила. Ночь больной провел относительно спокойно. Сестра Маглуар слышала, как в нем как бы зарождались намеки на спор, но эти внутренние потасовки тут же подавляло присутствие таинственной силы.

– Я вижу, мы нашли общий язык, – сказала длинная, сухая девица без малейшей преамбулы. – С сегодняшнего дня вы переходите к выздоровлению.

Она говорила, не глядя на больного. Она обращалась только к руке. Она массировала двумя большими пальцами холмы и борозды его ладони, но разглаживалось почему-то лицо старика-инспектора и становилось шелковым, как детская попка. Сестра Маглуар в жизни ничего подобного не видела. Однако девица изъяснялась без всякой нежности:

– До настоящего результата еще далеко. Когда вы прекратите хныкать над собственной судьбой, мы сможем поговорить серьезно.

Так закончилось второе посещение. Она вышла, не приказав связать больного. Назавтра она вернулась.

– Ваша Жанина умерла, – с ходу заявила она открытой ладони, – а бабушки Хо никогда не было.

Ни один из этих ударов не сразил больного. Сестра Маглуар видела, что впервые с момента поступления в клинику он сосредоточился на чем-то находящемся вне его.

– Зато моя мать сбежала с вашим коллегой Пастором, и теперь у меня на руках младенец, которому вы очень нужны, – продолжала гостья. – Это девочка. Дурак Жереми назвал ее Верден. Она вопит, как только откроет глаза. Она хранит в себе все воспоминания о Первой мировой войне, о той эпохе, когда каждый считал себя немцем, французом, сербом, англичанином или болгарином, а кончили все в одной гигантской мясорубке на великих восточных равнинах, – как сказал бы Бенжамен. Вот что стоит перед глазами у нашей Верден: зрелище массового самоубийства во имя интересов нации. И только вы можете ее успокоить. Я не могу объяснить этот факт, но у вас на руках она перестает орать.

Тут она исчезла, чтобы вновь явиться на следующее утро. Она не придерживалась графика посещений.

– Кроме того, – сказала она, – Риссона нет, а истории детям рассказывать надо. После Риссона мой брат Бенжамен сильно проигрывает. Зато вы сможете справиться с этой ролью. Нельзя двенадцать лет рассказывать самому себе сказки, нельзя выдумать персонаж бабушки Хо, не будучи великолепным рассказчиком. А ваши анекдоты не раз воскрешали инспектора Пастора. Итак, выбирайте сами: умирать или рассказывать. Я вернусь через неделю. Но предупреждаю по-честному: наша семейка – тот еще подарок!

То, чему стала очевидцем сестра Маглуар в последовавшие семь дней, было не менее чем чудом. Раны больного заживали на глазах. Как только у него вытащили зонд, он стал есть за четверых. Светила науки кругами ходили у его кровати. Студенты восторженно чиркали в тетрадках.

На рассвете седьмого дня он сидел одетый, с упакованным чемоданчиком и ждал худенькую девицу. Она явилась в шесть часов вечера. С порога сказала:

– Такси ждет внизу.

Он вышел, даже не опираясь на ее руку.

39

«Над Бельвилем стояла зима, и действующих лиц было пятеро. Если с замерзшей лужей, то шестеро. И даже семеро, считая пса, который увязался за Малышом в булочную. Пес был эпилептик, и язык у него вываливался набок».

А у нас ночь. Клара накрыла кашемировым платком маленькую лампу, отбрасывающую неяркий свет на пол детской спальни. От пижам и ночных рубашек пахнет яблоками. Тапки болтаются в воздухе. Тянь сидит на Риссоновом табурете и рассказывает. Маленькая Верден спокойно спит у него на руках. Глаза детей не сразу уплыли вдаль. Сначала они придирчиво смотрели на старика-полицейского. Один лишь промах – и ему несдобровать. Кто этот выскочка, покусившийся на роль Риссона? Раунд первый, наблюдательный. Но у старика Тяня крепкие нервы. И к тому же голос, как у Габена. А это помогает.

– Я расскажу вам сказку про фею Карабину, – объявляет он.

– Это та фея, которая превращает дяденек в цветы? – спросил Малыш.

– Она самая, – ответил Тянь. И добавил: – Только чур, не зевать, потому что в этой сказке у каждого из вас будет своя роль.

– Что я, маленький? Я уже вышел из возраста сказок.

– Нет такого возраста.

С тех пор он рассказывает.

У меня на коленях лежит голова Джулии, она весома и ощутима, как настоящая встреча.

Глаза детей наконец перестали следить за Тянем. Взгляды уплыли вдаль. А когда в конце первой главы старая дама со слуховым аппаратом оборачивается и пуляет в блондинчика, все просто подпрыгивают! Потом чудная тишина – удивление потихоньку укладывается на место.

Но Жереми хочет побунтовать. Когда все возвращаются с небес на землю, он говорит:

– Непорядочек.

– В чем это непорядочек? – спрашивает Тянь.

– Ну, этот твой блондинчик, Ванини, он ведь скотина и расист, так?

– Так.

– Он же любит бить арабов кастетом по голове?

– Ну.

– Тогда чего он у тебя выходит смешным?

– Как смешным?

– Ну, когда он думает, что замерзшая лужа похожа на Африку, и что старуха дошла до середины Сахары, и что можно срезать угол через Сомали и Эритрею, но только Красное море на обочине ужасно замерзло, – это же мысли, в общем-то, классные?

– В общем, да.

– Вот тебе и неувязочка. Потому что у такой гниды не бывает в голове таких здоровски смешных мыслей.

– Не бывает, говоришь? А почему?

(Ну, сейчас начнется теоретический спор…)

– А потому!

Аргумент веский, и Тянь задумывается. Одно дело рассказать сказку, другое – переубедить Жереми.

Молчание.

Как же им ответить? Поделиться тонкими размышлениями о сложности человеческого существа, о том, что можно быть последним подонком и все же обладать некоторым чувством юмора?

Молчание.

Или вступиться за свободу творчества, состоящую, в частности, и в том, чтоб самому решать, какие мысли запихивать в какие мозги…

Но нет. Тянь – великий стратег, и в этом качестве он выбирает третий путь, совершенно неожиданный. Невозмутимым взглядом он смеривает Жереми с ног до головы и спокойным голосом Габена заявляет:

– А если ты, салага, будешь лезть ко мне в печенки, то я дам слово Верден.

Тут он поднимает Верден над головой и в тусклом свете лампы поворачивает ее лицом прямо к Жереми. Верден открывает гневные глаза, Верден разевает яростный рот, и Жереми орет:

– НЕ-Е-ЕТ! Рассказывай, дядя Тянь, давай, гони, на фиг, ПРОДОЛЖЕНИЕ!