Господин Малоссен

Пеннак Даниэль

I. В ЧЕСТЬ ЖИЗНИ

 

 

1

Ребенок был прибит к двери как птица несчастья. Огромные круглые совиные глаза.

А эти, их было семеро, и они неслись вверх по лестнице, шагая через две ступеньки. Они, конечно, не знали, что на этот раз их ждет распятый ребенок. Они полагали, что уже все видели на этом свете, и торопились обнаружить что-то новенькое. Еще два лестничных пролета, и маленький Иисус преградит им путь. Бог-дитя, живым пригвожденный к двери. Кому такое может прийти в голову?

В Бельвиле их уже по-всякому встречали, что им еще могли сделать? То их забрасывали тухлятиной и очистками, то с дикими воплями на них набрасывалась орда разъяренных фурий, расцарапывая им в кровь лицо; однажды им пришлось пробираться сквозь стадо баранов, запрудившее все шесть этажей: несколько сотен безмозглых, томно блеющих овец, подминаемых самцами, ревниво охраняющими свой гарем; в другой раз их ждал опустевший дом: покидая жилище, людской поток (оставлять – так всё) опорожнялся прямо на ступеньках. Этот ковер, устлавший дорогу героям, потом сменил утренний дождичек, дерьмом пролившийся на головы судебных исполнителей.

Все, Бельвиль уже сделал им все, что мог, но никогда – ни разу! – не случалось им уйти, не открыв дверь, которую они пришли открыть, не забрав движимое имущество, которое они пришли забрать, не выставив вон неплательщиков, которых они должны были выгнать. Их было семеро, и они всегда добивались своего. За ними было Право. Больше того, они сами и были этим Правом, посланцы Закона, рыцари Преимущественного права, невозмутимые стражи у порога Терпимости. Они долго этому учились, закаляли свой дух, и теперь умеют справляться с эмоциями. И все же у них была душа. Под панцирем мускулов. Они раздавали то тумаки, то слова утешения, по желанию клиента, но всегда исполняли то, что от них требовалось. В сущности, они были гуманны, эти великолепные социальные животные.

У них даже были имена. Судебного исполнителя звали Ла-Эрс, мэтр Ла-Эрс с улицы Сен-Мор, его студента-стажера – Клеман, остальных четверых – грузчиков – тоже как-то звали, а как же; у слесаря было особенно пакостное имечко, которое не произнесешь, не сплюнув на благословенную землю Бельвиля: Шестьсу Белый Снег. Шестьсу Белый Снег, сезам стервятников, потрошащих должников, соловей, предвещающий приближение вышибал, первый проныра конторы Ла-Эрса.

Как Шестьсу мог сам спокойно жить в Бельвиле, участвуя во всех налетах Правосудия, этот вопрос появлялся иногда на горизонте сознания Ла-Эрса, но долго там не задерживался. Всегда найдутся легавые, которых будут осыпать ругательствами, или преподы, которым будут устраивать бойкоты, или теноры, которых будут освистывать, или, наконец, судебные исполнители, которые вечно будут пользоваться всеобщей ненавистью, ими самими внушенною. Почему бы и слесарю-потрошителю не ходить по улицам родного квартала, среди несчастных, которых он оставил без крова? Это, должно быть, приятно щекотало ему нервы. Так заключил мэтр Ла-Эрс, мудрый в своем реалистическом отношении к миру.

Итак, они бежали к распятому младенцу со спокойной душой и ясным сознанием. Тишина должна была бы смутить их, но нет: в стенах Бельвиля все всегда начинается с тишины. Они привыкли работать в команде, они доверяли своему внутреннему голосу. Они поднимались по лестнице бегом – своеобразный знак качества. Они работали быстро и без колебаний. Студент Клеман летел впереди, за ним неслись начальник и еще четверо подчиненных. Замыкал процессию Шестьсу, тоже бегом, хотя за плечами у него были все шестьдесят позорных лет.

Мэтр Ла-Эрс заметил сначала не ребенка, а выражение лица своего студента-стажера Клемана.

Тот застыл как вкопанный на лестничной площадке пятого этажа.

Он развернулся всем телом, согнувшись пополам, как боксер, получивший в поддых.

Глаза вылезли из орбит.

В глотке заклокотало, как в кратере.

Оттуда хлынула мощная струя, дугой, цвета беж, свидетельствующего о кислой среде и отличном пищеварении.

И так как юноша не успел предупредить это извержение усилием воли, мэтр Ла-Эрс также не успел поостеречься. Его собственный утренний круассан попросился наружу, за чем последовали и восемь кофе с коньяком, которые четверо грузчиков пропустили как раз перед тем, как направиться сюда.

Только слесаря миновало это извержение.

– Это что еще за бардак? – единственное, что выдавило из него врожденное чувство сострадания.

Даже не думая отступать, Шестьсу Белый Снег ринулся вперед, прокладывая себе путь сквозь эту цепь конвульсивных излияний. На площадке пятого этажа слабосильный стажер, скрючившись у стены, рыгал уже краткими очередями, попадавшими прямо и главным образом на ботинки патрону.

Тут Шестьсу заметил ребенка.

– Мать честная!

И, указывая на него, обернулся:

– Вы это видели?

И тут же понял по глазам, что мэтр Ла-Эрс только это и видел. Божественное откровение, ни больше ни меньше. У остальных тоже были сейчас лица серафимов. Средневековые ангелы, ужаснувшиеся изнанке мира.

Все теперь смотрели на ребенка. Даже сквозь липкие пальцы стажера – чего хуже! – смотреть на ребенка было невыносимо. Огромные гвозди в форме заостренных пирамид – точно по Библии в голливудском прочтении, – вонзаясь в тело, должно быть, раздробили детские кости, разорвав нежную плоть вокруг. При взгляде на ребенка казалось, что он не пригвожден, а вдавлен в эту дверь какой-то потусторонней силой.

– Смотрите, да тут это везде…

Так говорят о мертвецах, в которых жизнь приучила нас видеть только останки, мертвую плоть. Эта так называемая плоть со следами запекшейся крови устилала всю площадку перед дверью.

– Они с него даже очки не сняли.

Да, и как это часто бывает, подобные мелочи ужасали.

Широко раскрытые глаза ребенка смотрели на это ничтожное собрание сквозь стекла розовых очков. Взгляд жертвенной совы.

– Как они могли… как?

Мэтр Ла-Эрс обнаружил вдруг возмущенное неприятие насилия, в какой бы форме оно ни было выражено.

– Смотрите, он еще дышит.

Если только можно было назвать вдохом это шипение в растерзанных легких. Если можно было назвать выдохом эту розоватую пену у детского рта.

– А руки… а ноги…

Уже ни рук, ни ног… под длинными лохмотьями джеллабы они, казалось, были раздроблены чудовищными гвоздями. И, пожалуй, мерзостнее всего была эта раскромсанная, четырежды урезанная, когда-то белая накидка.

– Полицию, скорее зовите полицию!

Мэтр Ла-Эрс отдал приказ громовым голосом, не в силах оторвать взгляда от истерзанного ребенка.

– Никакой полиции!

Это была жизненная позиция Шестьсу, с которой его можно было сдвинуть только мертвым:

– С каких это пор мы зовем полицию?

И в самом деле, это было одним из главных правил: никогда не прибегать к силам правопорядка. С каких это пор для выполнения задания судебный исполнитель, компетентный судебный исполнитель, прекрасно подготовленный и, как положено, дававший присягу, с каких это пор он обращается за помощью к посторонним?

При этом старый слесарь спокойно и пристально разглядывал физиономию малолетнего страдальца.

Тогда ребенок заговорил. Просветленно, как душа, которая уже отлетает. Он сказал:

– Вы не войдете туда.

Шестьсу удивленно поднял брови:

– Да? Можно узнать, почему?

Ребенок ответил:

– Там еще хуже.

Более устрашающий ответ трудно и вообразить. Впрочем, Шестьсу это вовсе не смутило. Спокойно рассматривая кровавое месиво, он только и спросил:

– Можно попробовать?

Не дожидаясь разрешения, он окунул указательный палец в рану, зиявшую сквозь джеллабу на правом боку, осторожно слизнул, прищелкнул языком и вынес заключение:

– Острый соус.

Закатив глаза, он пытался установить, по возможности поточнее, все компоненты приправы.

– Красный перец… Кетчуп…

Он причмокивал с видом настоящего знатока:

– Капелька малинового варенья…

Глядя на него, можно было подумать, что он всю жизнь только тем и занимался, что дегустировал казненных.

– Не понимаю, зачем понадобился лук?

– Для кожи, – ни с того ни с сего выпалил малыш, – чтобы прилепить ошметки на дверь, очень похоже на человеческую…

Шестьсу теперь смотрел на него почти ласково.

– Ах ты поганец…

Потом он заговорил нарочито грозным голосом:

– Ты заслужил достойного снятия с креста, это я тебе обещаю.

Он уже не улыбался, он гремел, даже грохотал. Черт возьми, сейчас он вам отшпилит эту мелкую пакость, в один момент, быстрее, чем в настоящую веру обратиться! Ревя, он вдруг вскинул скрюченные пальцы, как живое воплощение страшной мести.

И тут случилось чудо.

Руки слесаря вцепились в накидку, из которой тут же выскочила душа.

Ребенок исчез.

Все остальные сначала не поняли, почему Шестьсу съежился, схватившись за низ живота, им также не удалось сразу распознать голого карапуза в этом нечто, розовом и блестящем, что с воплями перескочило через скорчившегося студента-стажера Клемана и кинулось вниз по лестнице, умудрившись не поскользнуться на их утренних излияниях. Когда до них дошло наконец, что у этой «души» пятки в кроссовках, когда они разглядели в этом фрукте голый зад сорванца, улепетывавшего живее некуда, было уже поздно: двери нижних площадок распахнулись, и галдящая орава разноцветной ребятни бросилась вдогонку за маленьким воскресшим богом.

 

2

– И что? Что потом? Дальше! Расскажи, как они вошли в квартиру!

– Я вам это уже сто раз рассказывал. Про слесаря они и не вспомнили, выбили дверь ногами, чтобы выпустить свой гнев.

– Вломились! Выбили дверь! Ай да судебный исполнитель! Хорош, Ла-Эрс!

– Дальше! Дальше!

– Дальше они опять остановились, на этот раз из-за запаха, ясное дело.

– 2667 подгузников! Это мы, Нурдин, Лейла и я, мы сами их собирали, весь Бельвиль помогал: 2667 подгузников, полных по самые крылышки!

– Вы их разложили по всем комнатам?

– И даже в масленку.

– Вот это бутерброд, в масленке вдовы Гриффар, представляешь?

– Это что! Вы еще главного не знаете…

– Что же, что главное? Расскажи, Шестьсу!

– Шестьсу! Шестьсу, расскажи главное!

***

Сожалею, но мне уже давно пора вмешаться, мне, Бенжамену Малоссену, крайне ответственному брату семейства; я прерываю повествование и торжественно объявляю, что я категорически против участия моих братьев и сестер в этой травле судебного исполнителя Ла-Эрса за серьезную профессиональную ошибку.

Какая такая профессиональная ошибка?

Все очень просто: квартирой, на которую был наложен арест, оказалась, совсем не та, на двери которой мой младший братец изображал распятого, а другая, этажом выше. Та, что прямо над этой. Мини-страдалец в розовых очках вещал у входа в жилище вдовы Гриффар, владелицы дома. Так что в этой суматохе бригадир экспроприировал добро самой жалобщицы, полагая, что прижучил злостного неплательщика, на которого она донесла; его молодцы сапогами вышибли хозяйскую дверь; и, что хуже всего, он, мэтр Ла-Эрс, неподкупный судебный исполнитель, собственной рукой сгреб вдовьи сбережения себе в карман, думая, что заполучил грязные деньги какого-нибудь заморского съемщика, якобы несостоятельного. Ввиду столь малоприятного казуса я, Бенжамен Малоссен, торжественно восстаю против подобных историй…

***

– Да ладно тебе, Бен! Ты что, не хочешь, чтобы Шестьсу рассказал нам самое главное?

Хочу я или не хочу, зло уже свершилось, и мое веское слово может отправляться куда подальше.

– Что ж, рассказывайте, Шестьсу, только прежде подлейте мне чего покрепче: чувствую, я начинаю терять свою весомость.

Все это происходит в «Зебре», последнем оставшемся в Бельвиле кинотеатре, стол накрыт прямо на сцене, и мы в восемнадцать ртов уплетаем кускус Ясмины. Мое племя Малоссенов: Клара, Тереза, Лауна, Жереми, Малыш, Верден, Это-Ангел, Джулиус, моя собака, и Жюли, моя Жюли; прибавьте сюда еще Шестьсу Белый Снег, естественно, нашу давнюю приятельницу Сюзанну, держательницу «Зебры», и весь многочисленный табор Бен-Тайеба, который, будь все по закону, спал бы сегодня в четырех голых стенах, в квартире, откуда уже давным-давно вынесли бы всю мебель. Восемнадцать голов, увязших по уши в одном наисерьезнейшем деле и, может статься, уплетающих свой последний кускус здесь, на свободе, в последнем действующем кинотеатре Бельвиля.

– Самое ужасное… – начинает Шестьсу Белый Снег.

(Насчет этого нашего собрата разговор отдельный…)

– Самое ужасное – это было… мухи!

– Прошедшее! – вскрикивает Малыш из-за своих розовых очков. – «Было» прошедшее третьего лица единственного лица глагола бытъ !Это: «э.т.о.», было: «б.ы.л.о.»! Ты должен был сказать: «это были» мухи.

– Допустим, – уступает Шестьсу Белый Снег. – А как у тебя со счетом в уме, парень? Ну-ка скажи, 2667 подгузников, каждый в среднем по 300 грамм, сколько это будет?

– Восемьсот кило дерьма! – прорывается Жереми.

– Жереми, ты забыл, что мы за столом, – скрипит Тереза, положив вилку: у нее подобные разговоры отбивают аппетит.

– Точно! Восемьсот килограмм и еще сто грамм в масленке.

***

Нет, решительно никуда не годится, Тереза права. От всего этого омерзительно пахнет. Одно дело – приструнить разболтавшегося шалопая, время от времени это даже необходимо; но допускать безвкусицу, поправ всю историю культурного развития человечества, – никогда! Так что даже не думайте вслед за Шестьсу пускаться в долгие вычисления, из которых следует, что если один грамм дерьма дает сонм зеленых жирных мух каждые шесть часов, то восемьсот килограммов того же сырья, преющего в течение трех первых недель самого жаркого месяца июля в одной из квартир Бельвиля (на солнечной стороне, да при закрытых окнах), дадут такое количество этой насекомой мерзости, перед которым бессильна всякая арифметика, разве что подсчитать в сантиметрах толщину живого ковра, покрывающего в сумме всю площадь поверхности пола, стен и потолка.

Да, наш маленький пророк знал, что говорил: внутри было гораздо хуже.

***

– Вот видишь, Бенжамен, тебе тоже весело!

– Да, но меня забавляет не рассказ, скорее, рассказчик. Некоторая разница все-таки есть.

– И называется она «стиль», – уточняет Сюзанна, у которой на лице всегда свежесть, а в словах – толк.

– Знаем, знаем… – ребятня воротит нос, – он нас с пеленок дрючит своим стилем!

(Я теряю всякую власть над ними, всякое культурное влияние… мои войска не слушаются команды. Мне, пожалуй, пора сделать ручкой и распрощаться с этой жизнью…)

– Итак, муха, проснувшись, взлетает, и ее сестричка делает то же самое.

– Они все разом взлетели?

– Когда большие руки открыли жалюзи – конечно!

– И что потом?

– Потом оказалось, что у них еще кое-что было в желудках.

– Они опять стали блевать?

– Жереми, в конце концов, ты за столом или где!

***

Продолжение рассказа тем более удручает, что оно нисколько не походит на начало. Мгновение, и солнце врывается в стены квартиры вдовы Гриффар, краткая вспышка жизни, кишащий ковер поднялся, и вновь настала ночь, ночь среди бела дня, ночь удивительная, волосатая и жужжащая, ночь в тысячу глаз, ночь в реве преисподней, когда судебный исполнитель Ла-Эрс заплатил сполна за то, что всю жизнь сознательно смешивал правосудие и насилие, долг и издевательства, нравственность и закон.

Аминь.

***

– Дальше!

– Дальше! Шестьсу, что было дальше?

Шестьсу бросил на меня усталый взгляд.

– Дальше… дальше… С этими детьми проблема в том, что они наивно думают, что у всего есть продолжение…

Вот перед нами Шестьсу Белый Снег: мы-то думали, что он весельчак и никогда не раскисает, вечно выдумает что-нибудь эдакое, чтобы провести этих олухов полицейских, и вдруг – на тебе, осечка, «неизмеримое горе», говоря высокопарным слогом.

– Разве у бедного Тяня было это «дальше», Бенжамен, что скажешь? А Стожил, хорошее его ждет продолжение, там, на небесах?

В первый раз мы встретили Шестьсу как раз на похоронах Тяня. С ним была Сюзанна. Они были давние приятели – Тянь, Сюзанна и Шестьсу, товарищи по поколению, которое уже не верило в продолжения. На похоронах Тяня Шестьсу представлял Жервезу, дочь старого Тяня, которая была слишком занята своими шлюшками, чтобы прийти и бросить горсть земли на могилу отца. «Ты так носишься со своими курочками, Жервеза, что совсем забросила бедного папочку». – «Разве мой бедный папочка предпочел бы, чтобы я забросила своих курочек?»

Три месяца спустя Сюзанна и Шестьсу пришли опять, теперь уже на похороны Стожила, потому что он тоже умер, так и не закончив перевод Вергилия на сербскохорватский… Бедный дядюшка Стож, отдал концы как раз перед тем, как начаться этой грызне между сербами, хорватами и мусульманами.

После похорон Стожила Сюзанна собрала всех нас у себя в «Зебре» на бесплатный сеанс короткометражного фильма, который она крутила еще в те времена, когда Стожил катал с ветерком старушек Бельвиля в допотопном авто, которое сам собрал, полагаясь на свое богатое воображение и довоенные образцы.

«Сюзанна О’Голубые Глаза»… так окрестил ее Жереми.

– Сюзанна – Голубые Глаза? – переспросила Тереза.

– Нет: О’Голубые Глаза, – поправил Жереми.

Это заглавное «О» с апострофом в придачу точно передавало не только эту радость, что ни купить и ни выдумать, – и, как вообразил Жереми, очень ирландскую, – которой полнились ее глаза, но и цельность, монолитность ее характера. Жереми прибавил: «Ее глаза не просто видят, они показывают».

– Дальше… – вздохнул Шестьсу Белый Снег. – Ладно, будь по-вашему.

***

Что касается меня, то дальше был вовсе не столбняк Ла-Эрса, обнаружившего в одной из бельвильских квартир настоящее сокровище в виде старинной мебели, покрытой вонючим лаком цвета детской неожиданности… Нет. Продолжение моей истории, истории Бенжамена Малоссена, происходит здесь, здесь и сейчас, на сцене «Зебры», где мы поставили стол, в свете прожекторов, отделяющего нас от сумрака зала; мое, мое собственное продолжение во мне, другом, маленьком, который уже растет мне на смену в кармашке Жюли. Как красива женщина в эти первые месяцы, когда она дает вам счастье второго «я»! Только вот, Жюли, ты правда думаешь, что это разумно? Ты так думаешь, Жюли? Если честно… А? И ты, дурачок, ты тоже полагаешь, что этот мир, эта семья, это время – те самые, куда ты торопился? Еще не появился, и уже в плохой компании! Здравого смысла – ни на грош, как и у твоей мамочки, «журналистки на службе у реальности»…

***

Но не будем сгущать краски, пока. Сейчас время веселых шуток. И как всегда в такие моменты мы припоминаем, с чего все началось: отчаяние Амара и Ясмины, на прошлой неделе примчавших домой с постановлением о наложении ареста на имущество, тут же – план сопротивления, предложенный Шестьсу и обыгранный в деталях Жереми, внедрение Малыша, у которого до сих пор еще ноги болят от ежедневных репетиций на сцене «Зебры» («Ты висишь четыре минуты, не больше, а когда Шестьсу поднимает руки, все бросаешь и наутек, понял, Малыш, ты все понял? Мы намажем тебя оливковым маслом, чтобы они не смогли тебя схватить»), подбор реквизита в кинематографической памяти Сюзанны О’Голубые Глаза, приготовление человечины – главным образом, благодаря кулинарному гению Ясмины и Клары, и бесконечные сомнения, и еще раз сомнения, и вспышки бьющего через край оптимизма:

– Получится, чтоб мне провалиться! – кричал во всю глотку Жереми. – Не может быть, чтобы не получилось!

– Да они прекрасно знают, что моя квартира на шестом!

– А психологический шок, Амар, куда от него денешься? Тереза, объясни ему, как это действует, психологический шок!

Тереза пророческим тоном психоаналитика:

– Они откроют именно эту дверь, Амар, потому что именно эта дверь будет запретной.

Идем дальше. Теперь Жереми встает прямо-таки с сенаторской важностью, Жереми забирается на стул и высоко поднимает свой бокал – грамм пятьдесят крепкого.

– Дамы и господа, братья и сестры, Джулиус Превосходный, дорогие друзья, прошу внимания. Ты тоже, Бенжамен, помолчи, прекрати шушукаться с Шестьсу.

Итак, тишина… и торжественность.

– Дорогие мои родные, милые друзья, позвольте выразить мое исключительное почтение двум присутствующим среди нас особам, без которых эта победа не была бы такой сладостной. Я имею в виду…

(Оратор обращается к двум младенцам, сидящим в конце стола между Жюли и Кларой, один – ангел во плоти, в белых кудрях и улыбке, другой, рядом, – чистая бестия в своей врожденной ярости.)

– Я имею в виду Верден и Это-Ангела, которые, оставив далеко позади всех бельвильцев того же поколения, причастных к этому славному сражению, подарили нам самое вонючее, самое обильное и самое богатое на мушиные кладки дерьмо…

Дальше – вскакивает Тереза.

– Жереми!

Стул Терезы падает.

– Жереми, прекрати!

Ясный смех Сюзанны.

– Нас всех сейчас начнет выворачивать из-за него, бессовестный!

Стук в дверь.

Продолжение и конец.

Стук.

Страшное зрелище: оборвавшийся смех… Разинутые рты, не успевшие закрыться, и опять раздается стук, и Сюзанна направляет луч прожектора на дверь, туда, в глубину зала, и дверь, на которую все смотрят, как в кино, точно, как в кино… Все застыли, ни шороха: старая повадка диких гусей, но почему здесь? Охота в чистом поле, гон, ни малейшей возможности уйти от своих преследователей.

Стук, в третий раз.

Только полиция и страховые агенты бывают такими настойчивыми. Что до последних, то они уже давно поняли, что им у нас нечего делать.

Плакальщики и плакальщицы, вы правы, все кончается плохо, особенно победы.

Это мы еще посмотрим, спокойствие: что нам грозит, в конце концов? Вторжение в частные владения, самовольное распоряжение чужим имуществом, препятствие исполнению судебного постановления, подстрекательство несовершеннолетнего к распятию… всего-то! Ничего им здесь не светит.

Так как наши головы пухнут в этом немом вычислении размеров своей вины, так как никто даже не думает отправиться через весь зал и открыть эту чертову дверь, она открывается сама, дверь «Зебры», последнего действующего кинотеатра Бельвиля, открывается…

И на пороге появляется наша мама.

 

3

И на пороге появилась твоя будущая бабушка. С ней я тоже должен тебя познакомить. У нее, твоей будущей бабки, пламенное сердце и благодатное чрево. Я сам – Бенжамен, Лауна, Тереза, Жереми, Малыш, Верден, все наше племя Малоссенов, мы все плоды от ее щедрот. Даже Превосходный Джулиус взирает на нее как на прародительницу.

Что ты скажешь на это, ты, получивший разрешение на посадку только после долгих размышлений на тему воспроизводства рода человеческого: «Стоит ли давать жизнь детям в этом нашем мире? Заслуживает ли дело, начатое Великим Безумцем, того, чтобы быть продолженным? Имею ли я право запустить на орбиту новый спутник? Разве мне не известно, что не успеет новая жизнь появиться, а смерть уже сидит у нее на хвосте? Чего я стою как отец и чего будет стоить Жюли как мать? Можем ли мы рисковать, создавая себе подобных?..»

Думаешь, она задавала себе такие вопросы, твоя бабуля? Еще чего! С каждым сильным ударом ее пламенного сердца – новый ребенок, вот и весь закон. Новый опыт – новые исходные данные, и силуэт прежнего папаши тут же стирается из памяти.

Некоторые, может быть, скажут, что твоя бабка просто-напросто потаскуха. Пусть себе брешут, такова их собачья порода. Не верь, в ней – вечно возобновляющаяся девственная чистота, а это совсем другое. В каждой ее любви – глубина вечности, а мы все – сумма мгновений, составляющих эту вечность.

…Из которой она возрождается чистой и непорочной, как прежде.

И в самом деле, разве то, что возникло этим вечером на пороге «Зебры», выхваченное светом прожектора из прямоугольника дверного проема, разве это чем-то напоминало потаскуху? А? Я тебя спрашиваю? Или престарелую мать семейства? Разве древняя старуха шла сейчас к нам, в потоке света и со своим небольшим чемоданчиком – девичье приданое – в руках? Да ты вообще пока не можешь судить ни о чем, оттуда, из своего кисельного гнездышка… кажется, вы там не видите ничего дальше своего носа: все вокруг расплывается в мягких синеватых отливах. Везунчик… Единственное, в чем я всегда буду тебе завидовать, так это долгосрочная, целых девять месяцев, аренда помещения в животе у Жюли.

И все же ты, верно, заметил своеобразие наступившей тишины? Ты не мог не ощутить этого качественного изменения! Дыханье сперло, душа в пятках, еще немного – и задохнемся в чистейшем экстазе. Когда открывается дверь, твоя прародительница не входит, она является. Утром, проснувшись, она не вваливается на кухню с заплывшими глазами и трясущимися старческими руками, она является. Твоя прародительница не просто женщина, но она и не просто явление, она – явление женщины. (На словах это звучит глупо, но когда ты ее увидишь, ты согласишься, что слова здесь бессильны.)

***

Итак, на залитом светом пороге «Зебры» появилась мама. «Мы в “Зебре”». Такую записку Жереми оставил на двери нашей квартиры. Двадцать восемь месяцев Жереми вывешивает записки, на тот случай, если, вернувшись в родное гнездо, мамуля найдет его пустым.

Двадцать восемь месяцев.

Двадцать восемь месяцев отсутствия, и ни «здравствуйте», ни «вот и я», ни «ку-ку», ни «как дела?»… Взобралась на сцену, тут же заметила Это-Ангела, и сказала:

– А! У нас прибавление?

Поставила свой старый чемодан и подошла к Это-Ангелу. Она берет на руки Верден, одновременно теребя вихры Малыша, и говорит:

– Смотрите, это же ангел!

Затем, взглянув на Клару:

– Это ты нам его подарила, такое белокурое сокровище?

Это-Ангел улыбался, Верден голосила уже не так громко, Малыш пытался забраться на мамочку с другой стороны, Жереми, открыв рот, так и застыл на своем стуле со стаканом в руке, Джулиус Превосходный от счастья раскатал язык до пупа, Лауна смотрела на нее как на привидение, Клара просияла – впервые после смерти Сент-Ивера, а Тереза смотрела на меня.

И как всегда взгляд Терезы говорил правду.

Что-то было не так.

Это была она, наша мама, и в то же время не она.

Это была она, но без того, что всегда было у нее внутри.

Обычно, она никогда не приходит одна.

Она приходит, неся впереди себя свой живот, обычно… предупреждая свой приход гонцом, который уже торопится появиться на свет.

А сейчас живота нет.

На двадцать восемь месяцев куда-то пропала с инспектором Пастором, а по возвращении – пусто.

Nofuture.

Только голые ножки Верден и Малыша, обвившие ее тонкую талию, чтобы получше закрепиться на бедрах.

Тереза посмотрела на меня. Впервые мы видели маму с детьми снаружи, а не внутри.

Тогда мы посмотрели ей в лицо, и Тереза отвела глаза – думаю, в них стояли слезы.

Тереза, Тереза… Почему Тереза всегда все понимает на долю вечности быстрее остальных?

***

Бесполезно тянуть волынку, дитя мое, придется принять всерьез слезы Терезы. Как ни крути, твоя семья все равно каким-нибудь боком да угодит в трагедию, никуда не денешься. В сущности, тебя ждет скорее не семья, а склеп. Твоя будущая бабушка пустилась крутить любовь с полицейским Пастором, очаровательным убийцей, уложившим не одного за свою жизнь, и вот она возвращается ни с чем. Твоя тетя Клара осталась вдовой еще до свадьбы, а Это-Ангел – сиротой до рождения: убийство. Верден родилась в тот самый момент, когда печаль уносила навсегда ее названного деда, Вердена старшего (тезку той самой битвы). Это-Ангел появился, потому что, по словам Терезы, должен был уйти старый Тянь. Дядюшку Стожила посадили: он не слишком удачно попытался защитить Бельвиль от бессовестных торгашей и наглых вымогателей, там, в тюрьме, и скончался. Жюли, твоя родная мать, чуть было не попала в этот черный список: ее чуть не утопили, жгли ей кожу сигаретами, они тебе сделали маму-леопардицу. В следующем томе увлекательных приключений мне самому прострелили башку. Да, мой милый, я ничего не перепутал, твой отец знает, что говорит: пуля в лоб и на полгода в нокаут.

Итак, неосторожный сын козла и леопардицы, если тебе вдруг захочется дать по тормозам еще до своего приземления, что ж, я вряд ли буду на тебя сердиться. А Жюли, она скоро успокоится, стоит только поглубже окунуться в реальность. Это ее фокус, реальность. Реальности – с горкой и пол-ложечки меня. У твоей мамы всегда можно поживиться порцией реализма, да с раскаленной сковородки.

– Но, – может быть, скажешь мне ты, – уважаемый отец, если вы настроены столь пессимистично, если вам самому чудом удалось избежать, и сдается мне, не надолго, трагической участи, уготованной всей семье, почему, почему же тогда вы дали зеленый свет маленькому спермато с рюкзачком генов за спиной?

Что ты хочешь услышать в ответ? Смысл всей жизни заключается в этом вопросе. Положим, в том, что касается существования, оптимизм почти всегда одерживает верх над мудростью небытия. Это одна из загадок нашего вида человекообразных, притом наиболее осведомленного в этом вопросе, чем все остальные. И потом… и потом, не мы одни решаем. Ты себе не представляешь, сколько народу участвует в этом животрепещущем коллоквиуме! Во-первых, твоя мать, Жюли, естественно, ее глаза, жажда в ее глазах, смотревших на меня в тот момент, когда я очнулся после маленькой смерти, куда меня засадила та пуля двадцать второго калибра. Далее всеобщий семейный плебисцит, устроенный Жереми и Малышом: «Маленького братика! Братика! Маленькую сестричку! Сестричку! Маленького! Кого-нибудь!» Затем подбадривающие голоса друзей – Амара, Ясмины, Луссы, Тео, Марти, Шестьсу… На французском, на китайском, на арабском, изволь: «Вуавуа! Вуавуа!, „Р'адаэ! Р'адаэ!“, как будто ты утвержден постановлением международного административного совета! Представители любого пола и ориентации таким образом «заявили о своем мнении», как часто теперь говорят. Сама Королева Забо, моя начальница в издательстве «Тальон», этот сухофрукт, и то встряла со своими вечными указаниями: «Скажите, вы способны писать, Малоссен? Ведь нет? Конечно нет… Ну так займитесь чем-нибудь попроще, делайте детей, к примеру, хорошеньких малышей, это будет очень мило!» И Тео туда же, мой друг Тео, всегда предпочитавший блондинов: «Должен тебе сказать, Бенжамен, что вся трагедия тетки в том, что она никогда не проснется матерью. Будь другом, брат, сваргань мне племянничка». И Бертольд, профессор Бертольд, хирург, которому я обязан своей второй жизнью, тоже не отстает: «Я вам дал вторую жизнь, Малоссен, теперь вы мне должны второго Малоссена, черт! Давайте, за работу! Хватит палить холостыми! Пулю в ствол, и пороху!» Последним же был Стожил, он все и перетянул в твою пользу, твой дядюшка Стож, которого ты уже никогда не узнаешь, – вот тебе и первое несчастье в этой жизни.

Я отправился навестить его, туда, прямо к нему в камеру, за два дня до того, как он скончался. Он немного осунулся, но я списал это на счет Вергилия… знаешь, все эти бесконечные туда-сюда, от латыни к кириллице и обратно… На лице – сосредоточенность, в руках – словари. Он ненадолго прервался, небольшая переменка. Мы развернули шахматную доску, расставили фигуры… Он вытянул белые, и мы начали игру. Передаю тебе наш разговор слово в слово.

О н…. (е2 – е4)

Я…. (е7 – е5)

О н…. (закуривает)

Я. Жюли хочет ребенка…

О н…. (коньf3)

Я. …(коньf7)

О н. Тебе нравится Австралия?

Я. Австралия?

О н…. (слон на с4)

Я…. (подбородок на руки)

О н. Буш, австралийская пустыня, нравится?

Я. Не знаю.

О н. Ну так узнай, и чем скорее, тем лучше. Только в австралийском буше можно спрятаться от женщины, которая хочет от тебя ребенка. И еще…

Я. …(f7 -f6)

О н…. (задумался)

Я…. (глубоко задумался)

Вот так: ты придешь в этот мир, а я никогда больше не услышу его голоса. Бас дядюшки Стожа – словно Биг-Бен в нашем тумане на двоих. Звуковой маяк. Ролландов рог. Он доставал до таких глубин, так плотно заполнял пространство вокруг, что ты просто переставал бояться своей тени…

Нет больше Стожила.

Он сказал мне:

– Прими мой совет, последний. Уступи Жюли. И тут же, без подготовки, объявляет мне, что он уже на финише.

– Легкие.

Когда, как раз после того несчастного рентгеновского снимка, врач запретил ему курить (вот увидишь, смерть подбирается издалека, с каждым незначительным запрещением жить), он только и ответил:

– А с сигаретами что делать? Пропадут ведь мои «житан»…

И он стал потихоньку умирать, с хабариком в клюве, склонившись над своими пухлыми словарями.

– Дядюшка Стожил, – глупо запричитал я, – Стожил, Стожил, ты же клялся мне, что бессмертен!

О н. Это правда, но я никогда не клялся тебе, что я не вру.

Я….

О н….

Я….

О н. К тому же я не умираю, я рокируюсь.

***

Так что ты – вовсе не результат слияния неутомимого спермато и ненасытной яйцеклетки; своим существованием ты обязан этому последнему походу в гости к дядюшке Стожу.

Жизнь могла бы им гордиться. Он был ее воплощенной честью.