– Я хочу моего папу.

Малыш влетел к нам в спальню, встал в ногах кровати и заявил:

– Я хочу моего папу.

Летнее утро. Конец июня. Половина седьмого или без четверти, где-то так. Во всяком случае, еще не было семи. Бельвиль только начал просыпаться, еще не было слышно бодрящего грохота мусорных бачков, Господин Малоссен, свежеродившийся младенец племени, еще сопел себе в две дырочки в своей люльке, подвешенной над родительской кроватью, и Джулиус Превосходный пока еще не стучал в нетерпении хвостом по полу, напоминая тем самым о размерах своего мочевого пузыря. В общем, семь еще не пробило.

– Я хочу моего папу.

Я постарался продрать глаза и наконец в полумраке разглядел Малыша. Ростом он был не выше дверной ручки, но мне пришлось признать, что, сколько бы там ему ни было лет, он все-таки вырос, незаметно для окружающих. Месье только что открыл для себя юмор и решил поставить меня в известность. Месье изволил пошутить. Он указал на новоприбывшего в люльке у меня над головой и с хитрым видом уточнил:

– Я тоже хочу моего папу.

(Большой мальчик захотел поиграть в дурачка, что ж, ладно.) Я ответил:

– Ладно, будет тебе твой папа, а пока спускайся накрывать на стол, я иду.

И остался лежать в постели. Посмаковать последние минуты покоя перед тем, как раздадутся первые аккорды семейного ора, – это единственное удовольствие, в котором я никогда себе не отказывал.

Когда я спустился, внизу уже ждал накрытый стол, горячий шоколад, тосты, апельсиновый сок, поля просыпанных на скатерть мюслей, словом, понеслось, фабрика работала вовсю. Впереди у всех был долгий день. Через пару минут Клара поведет Верден, Это-Ангела и Господина Малоссена в ясли на улицу де Буа, где она подыскала себе работу, Жереми и Малыш побегут в школу, а Тереза, убрав со стола, отправится давать астрологические консультации вислоухим бельвильцам. (Мальро был прав: двадцать первый век будет духовным; безработица этому весьма способствует.) Через пару минут наша лавочка опустеет. Я спокойно смотрел, как поднимается пена в моей турке, и с легким нетерпением ожидал того благословенного момента, когда наконец останусь один, как вдруг голос Терезы словно током пронзил меня.

– Ты что не пьешь свой шоколад, Малыш? Так ведь и опоздать недолго!

Малыш сидел прямо, неподвижно, в душистом облаке остывающего в его чашке шоколада. К тостам он даже не притронулся.

– Я хочу моего папу.

***

Пропустим этот день. Оставим за кадром часы работы, когда все мы были заняты делами, в том числе и я, в издательстве «Тальон» – заключив в скобки забвения семейные неурядицы: мы же профессионалы! – до самого вечера, когда за ужином перед нами вновь каменным изваянием предстал Малыш, застывший над тарелкой супа.

– Я хочу моего папу!

– Он и в столовке ничего не ел, – объявил Жереми.

Новость вызвала целый ряд комментариев, где каждый добросовестно озвучил свою партию. Тереза поспешила высказать то, в чем она, как всегда, уже давно была уверена, полагая «совершенно естественным», что после рождения Господина Малоссена у Малыша появился «синдром брошенности» и он стал искать «идентификационной зацепки», отчего и воспоследовал этот «совершенно законный» запрос «собственного биологического отца».

– Глупости, – отрезал Жереми. – Биологический отец, не смешите меня!

Это был первый аргумент пламенной тирады, в которой Жереми (правильно ли я его понял?) вознамерился открыть всем, что отец – это просто гипотеза, без которой можно спокойно обойтись, и что в любом варианте, если наша общая мать приняла решение устранять наших производителей в самую минуту появления на свет каждого из нас, она так поступала, прекрасно сознавая, что делает, «у нее, у нашей мамы, были на то свои причины», которые не могли быть иначе как положительными, принимая во внимание, что у нашей мамы «не само так вышло», она «отлично знала, на что идет, это же мама!».

– Скажешь, мама не знает, что делает? Так, Тереза? Так? Так? Ну же, скажи, так, по-твоему? Мама не знает, что делает?

Воцарилась оглушающая тишина, в недрах которой я расслышал голос Клары, шепчущей на ухо Малышу:

– Но это же Бенжамен, наш папа. Бенжамен, и еще Амар. И Тео тоже. Ну же, давай, кушай свой суп, Малыш.

– Я предпочел бы моего папу, – ответил Малыш, не притрагиваясь к тарелке.

Это условное наклонение преследовало меня всю ночь.

Я предпочел бы.

Да, Малыш так и сказал: «Я предпочел бы моего папу».

Я и не знал, что от наклонения глагола у вас может застыть кровь в жилах. Оказалось, может. По какой-то необъяснимой для меня причине это условное наклонение загнало мой ночной покой в склеп страха. (Жалкая метафора, знаю, но я был не в состоянии найти ничего более сносного.) У меня даже не было сил перевернуться на другой бок. И не было возможности открыться Жюли, так как Жюли была далеко. Ушла, моя Жюли, отправилась в очередной крестовый поход за правдой сразу же после рождения Господина Малоссена. Да-да, едва оправившись от родов, Жюли вбила себе в голову собрать под знамена своей львиной гривы всех журналистов, оказавшихся на улице начиная с января этого года вследствие опустошающего марша либерального реализма, уничтожавшего людские ресурсы французской прессы. Жюли замыслила, не больше и не меньше, как создание газеты, в которой не будет места ни рекламе, ни иерархии, ни информационным агентствам «и прочим предрассудкам». (Именно так!) «На это, конечно, понадобится некоторое время, Бенжамен, но не беспокойся, я вернусь, не забывай, что ты мой любимый авианосец, моя родная посадочная площадка; баюкай нашего Господина Малоссена и смотри, не пропускай время кормления». Жюли осталась какой и была, а я остался один на один с условным наклонением.

Малыш настойчиво потчевал меня этим блюдом и на следующий день, опять не притрагиваясь к своим жареным хлебцам:

– Я предпочел бы моего папу.

Он начал второй день своего поста.

***

Не где-нибудь, а в издательстве «Тальон» постиг я причину своей аллергии на условное наклонение, да так внезапно, что чуть со стула не упал.

Я как раз пытался убедить одного автора внести кое-какие исправления в его рукопись, которая не вполне устраивала Королеву Забо, мою преподобную патронессу («…Сущие пустяки, Малоссен, ему нужно только переделать начало, слегка подчистить весь текст – слишком много воды, – потом придумать другую концовку, придать полноты и женственности женским образам, а главное – переменить тон всего повествования, у него все слишком плоско, нам нужен оригинальный текст, неповторимый авторский почерк, вот что! Я хочу слышать его голос!»), когда этот самый автор возьми да и ответь мне, как нельзя более вежливо:

– Я предпочел бы ничего не менять.

Опять это условное наклонение! То же, что и у Малыша. Условное необсуждаемое. Иными словами, вежливая форма повелительного. Но повелительного категоричного. Этот фрукт не изменит ни единого слова в своей рукописи. Подыхать будет, а ни одной запятой не поступится. В ту же секунду до меня дошло, что Малыш не проглотит ни кусочка, пока я не найду его настоящего отца. Он просто-напросто умрет. От истощения. Я поднял голову. Автор сидел здесь, напротив, бесстрастный и умиротворенный. Два выражения пронеслись у меня в мозгу: «до жалости чинный», «безнадежно несчастный». И еще третье, для полноты картины: «аккуратный и бледный». Как покойник.

– Вам нехорошо?

Только представьте, это он задает мне этот вопрос! Я сделал над собой титаническое усилие, чтобы ему ответить:

– Нет, нет, ничего, все в порядке, послушайте, я понимаю… очень жаль… может быть, другой издатель… извините, мне надо…

Чтение! Вот откуда у меня эта фобия условного наклонения. Из чего-то, что когда-то было мною прочитано! Вот так, прочтешь однажды и останешься с вирусом условного в крови.

С этого момента у меня было лишь одно неотступное желание: проверить мои источники, вспомнить! Скорее!

Запершись в кабинете, я бросился к внутреннему телефону и попросил Макон отменить все мои встречи, назначенные на это утро.

– Всего шесть посетителей, Малоссен, и двое уже здесь, ждут вас.

– Сообщите им, что я скоропостижно скончался. Лусса на месте?

– На собрании представителей. А зачем он вам?

– Передайте ему, чтобы пришел ко мне в библиотеку, как только освободится. Меня нет ни для кого, кроме него.

Едва я оказался в библиотеке, как через две секунды уже держал в руках «Бартлби» Мелвилла. «Бартлби»! Герман Мелвилл, «Бартлби», ну конечно! Кто прочел эту длинную повесть, знает, какой ужас может нести в себе условное наклонение. Загляните в эту книгу, сами узнаете. Герман Мелвилл, «Бартлби». Я открыл томик и сразу же ушел в него с головой, без оглядки, как за исчезающей в пучине рукой утопающего, и наткнулся как раз на то место, где впервые встречаются рассказчик – адвокат с гуманистическими воззрениями – и этот самый Бартлби, заглавный герой:

«И вот в ответ на помещенное мною объявление в дверях моей конторы, раскрытых настежь, благо время было летнее, возник неподвижный молодой человек. Как сейчас, он стоит у меня перед глазами – аккуратный и бледный, до жалости чинный, безнадежно несчастный. Это был Бартлби».

Это и в самом деле был Бартлби. Да-да. Это был Бартлби. Я продолжил чтение до первого отказа Бартлби. Работая переписчиком у этого законника, Бартлби через несколько страниц должен был отказаться сличать с ним один текст.

«Каково же было мое удивление, вернее, мой ужас, когда Бартлби, не двинувшись с места, ответил необыкновенно тихим, ясным голосом:

– Я бы предпочел отказаться».

После чего следовала сноска о наиболее адекватном переводе выражения, употребленного Бартлби: I would prefer not to. Следовало ли написать, как это сделала переводчица предыдущего издания: «Я предпочел бы этого не делать», или стоило модифицировать выражение, выбрав такой вариант: «Я бы предпочел отказаться», не столь вежливый, но более категоричный? Трудность заключалась в этом конечном not to, своеобразие английского языка, не переводимое на наш. Итак, вся сущность Бартлби кроется в этой оппозиции между видимой вежливостью условного I would prefer и обрубающим not to.

«– Предпочли отказаться? – переспросил я и, от волнения встав с места, в два шага пересек комнату. – Что вы мелете? В своем ли вы уме? Я хочу, чтобы вы считали со мной этот лист – вот, держите. – И я сунул ему бумагу.

– Я бы предпочел отказаться».

I would prefer not to.

Продолжая читать, я вдруг поймал себя на том, что перевожу на английский требование Малыша. Пока он оставался на твердой земле изъявительного наклонения: «Я хочу моего папу… I want my daddy», меня ничто не тревожило, я даже усмотрел в этом некое приглашение подурачиться. Все испортилось, когда Малыш заменил глагол «хотеть» на «предпочитать» и старый добрый индикатив на предательское условное: «Я предпочел бы моего папу». «I would prefer my daddy».

«Я пристально посмотрел на него. Худое лицо его было невозмутимо; серые глаза смотрели спокойно. Ни одна жилка в нем не дрогнула. Будь в его манере держаться хоть капля смущения, гнева, раздражительности или нахальства – словом, будь в нем хоть что-то по-человечески понятное, я бы, несомненно, вспылил и велел ему убираться с глаз долой. Но сейчас мне это и в голову не пришло. Это было бы все равно как выгнать за дверь мой гипсовый бюст Цицерона».

В самом деле, с тех пор, как появилось это несчастное условное, лицо Малыша потеряло всякое выражение. Лишь розовые очки, казалось, отражали еще какое-то оживление. Ни печали, ни желания, ни злости… Ни той же решимости! Пустое лицо. «Я предпочел бы моего папу». «I would prefer my daddy…» Предпочтение, которое исчерпывалось собственной самодостаточностью. Никакого сомнения: Малыш заразился бартлбизмом. И читатели «Бартлби» знают, до чего может довести эта страсть!

***

Не успел я сделать этот вывод, как мой друг Лусса с Казаманса, сенегальский знаток китайской литературы и, между прочим, молочный брат нашей Королевы Забо, влетел в библиотеку.

– Нин хао, дурачок! (Здравствуй, дурачок!) Как дела?

Я резко осадил его:

– Бу. (Плохо.) – И прибавил: – Хуже некуда, – сразу давая понять, что дело серьезное, и я не в настроении обсуждать это, упражняясь в языке, который сам он знал с детства.

– Меи уэнти, мой мальчик, – ответил он, нисколько не обидевшись. (Нет проблем, мой мальчик.)

Потом он спросил:

– Ну, в чем дело?

Когда я описал ему симптомы, появившиеся у Малыша, и поделился своими опасениями на этот счет, он слегка задумался.

– Надо же, бартлбизм…

– И в самой острой форме, к тому же.

Он взглянул на меня в упор и сказал, не питая ни малейших иллюзий:

– Полагаю, бесполезно напоминать тебе, что «Бартлби» это новелла (он сильно надавил на «новелла»), которая построена на чистом вымысле (он выделил ударением слово «вымысел»), и Мелвилл вовсе не собирался ставить никакого медицинского диагноза (он особо подчеркнул это прилагательное).

– Ты прав, бесполезно.

– Если в этом и есть какой-то диагноз, то он касается рода человеческого вообще, что, кстати, подтверждается последними словами рассказа.

– «О! Бартлби! О! Люди!» Знаю, знаю.

– Знаешь.

Наступила пауза, которая, однако, не давила безысходностью.

– Если я не могу убедить тебя, что «бартлбизм» это никакая не болезнь, я должен, по крайней мере, обсудить это с тобой так, как если бы Малыш в самом деле заразился бартлбизмом. Так?

– Так.

– Что ж, отсюда и будем плясать! – весело ответил он. – Только давай не здесь, а в каком-нибудь ресторанчике, я зверски проголодался. Ну, что, остаемся или отправимся в ваши кварталы? Давненько не пробовал я доброго кускуса. В «Синем человеке», идет? Пообедаем по-берберски. Приглашаю тебя на «невестино» жаркое: манка, корица, зеленый горошек, флёрдоранж, самосозерцание, сдобренное изюмом, что скажешь?

Продолжаем, естественно, в «Синем человеке», то есть у Юсуфа и Али, за стаканчиком их арабского, хорошенько охлажденного, в котором Лусса черпает свою силу убеждения.

– Ладно, пусть твой бартлбизм и вправду существует. В конце концов, эти страницы могут скрывать также какую-то клиническую подоплеку. Не зря же это самая прекрасная повесть на свете…

Большой глоток из стакана.

– Ты не пьешь?

И подливает мне.

– И тем не менее, я должен отметить значительную разницу между твоим юным братом в розовых очках и этим несчастным Бартлби.

– Да? А я что-то не заметил. Во всяком случае, выражение лица у них один в один.

– То есть ты хочешь сказать, отсутствие выражения, полагаю? Одно лицо на двоих, в каком-то смысле.

Тут я уже начал терять терпение.

– Лусса, прекрати доставать меня своими курсивами и предостережениями в английском духе! «Боюсь, что…», «ты хочешь сказать…», «полагаю…», «в каком-то смысле…»; мы с тобой, что, старые ослы из Кембриджа, чтобы подбирать слова и строить фразы, черт бы тебя побрал?!

И так как я уже был на взводе, то не преминул добавить, что сам-то я вовсе не страдаю слабостью госпожи Бовари и прекрасно разбираюсь, где – литература, а где – уже патология, и что Бартлби, кстати говоря, употребляется здесь как метафора, но символ этот ясный, как вспышка отчаяния.

– Я говорю тебе о своем младшем брате, который вздумал объявить мне голодовку!

– Как Бартлби. В точности. Только это не та голодовка.

– Что это еще такое: не та голодовка?

– Бартлби «would prefer not to». А твой братец в розовых очках «would prefer своего папу». Последнее мне представляется более… конструктивным. Нужно только найти того самого daddy, и вопрос исчерпан.

– А то я без тебя уже не думал об этом тысячу раз! Найти отца Малыша так же нереально, как исторгнуть какое-нибудь желание из груди Бартлби.

– Не существует в природе?

– Невозможно отыскать, я тебе говорю. К тому же, может, его уже нет на свете.

– А ваша матушка не хочет вам помочь?

– У нашей матушки подробнейшая картотека. У нее есть адреса всех ее мужчин, кроме этого.

– Ну, так возьмите любого другого! Все равно кого! Вокруг полно отличных парней, которые не откажутся исполнить столь почетную обязанность. Я сам с радостью оказал бы тебе такую услугу… – И он положил свою черную руку негра с Казаманса на мою бледную кисть европейца. Он улыбнулся разительному несоответствию: – Немного внушения и…

– Я нисколько не сомневаюсь в твоих способностях в этой области, Лусса, но Малыш на это не купится. Если ему подсунуть подставного папашу, это обернется катастрофой.

– Инстинкт?

– Полагаю, да, как сказали бы твои друзья англичане.

– Во хюаюи (сомневаюсь), ответили бы мои друзья китайцы.

– И, тем не менее, это так.

Разговор зашел в тупик, и наступила пауза, которой и воспользовался Юсуф, чтобы водрузить на стол таган с горячим. Лусса принялся раскладывать кускус, отчего тишина, падая к нам на тарелки, звенела еще пронзительнее. Беззвучный дождь крупы… постепенно превращается в песчаные дюны… и понемногу успокаивает… так что я, наконец, произношу, уже умиротворенно:

– И все же, если вдуматься, это как-то странно… Отец Малыша – единственный мужчина моей матери, который жил у нас.

– А! Так ты его знаешь?

– Нет.

Тогда Лусса мне предложил:

– Давай-ка сметем эту пустыню, а потом ты мне все расскажешь поподробнее, идет? За чаем с мятой…

Итак, за чаем с мятой мне пришлось, вернувшись назад, оказаться в том времени, когда до рождения Малыша должно было пройти еще десять месяцев. Это прошлое довольно трудно представить сейчас, когда мне кажется, что Малыш в своих розовых или красных очках – у него их две пары – был всегда, насколько хватает горизонта моей памяти. Наши дети – ровесники вечности…

Эти вступительные замечания Лусса выслушивает с терпением бедуина.

– Не торопись, – ободрил он меня, – рассказывай все по порядку.

Чайная струя опрокинулась с неба в мой стаканчик дамасской стали.

– Есть у меня один друг, – начал я, – который утверждает, что никогда не видел своего отца с пустым желудком. Всегда налопавшись, с утра до вечера. Полный до краев, что твоя бочка. Он никогда не видел, чтобы тот хоть раз в жизни чего-то не добрал… Совсем как я. Я никогда не видел мою мать без живота, всегда – с новым жителем внутри.

– А между тем, вас не так уж много, в вашем племени.

– Это если не считать выкидыши.

– Извини, – проронил Лусса, как если бы я невольно упомянул о преждевременно ушедших близких.

– Ничего. Естественный отбор вида… в соответствии с нашей жилой площадью или с моей зарплатой в «Тальоне», кто его знает. Если бы природа допустила, чтобы у нашей мамы все шло в соответствии с ее сердечными порывами, то скобяная лавочка, которая у нас вместо дома, походила бы сейчас на сиротский приют, как у Диккенса. Половину из них мне пришлось бы облачить в лохмотья и отправить за милостыней.

Так я ходил вокруг да около, все взбивал сливки своего рассказа, которые уже превратились в крепкую пену.

– Было это…