Камо. Агентство «Вавилон»

Пеннак Даниэль

Камо должен выучить английский за три месяца и точка! Такое пари он заключил со своей матерью. Но неужели это возможно?

Проводить расследование немыслимой истории изучения английского языка приходится другу Камо. Побольше бы таких друзей.

 

Kamo’s mother

— Три по английскому! Из двадцати!

Мать Камо швырнула дневник на стол.

— И не стыдно?

Иногда она швыряла его так яростно, что Камо приходилось отскакивать, чтоб не забрызгало расплескавшимся кофе.

— Зато по истории восемнадцать!

Она одним круговым движением стирала кофейную лужу, и вот уже перед сыном дымилась новая чашка.

— Да хоть двадцать пять, это не причина, чтоб я глотала тройки по английскому!

Это был их постоянный спор. Камо в долгу не оставался.

— А сама? Кого вышибли из «Антибио-пул»?

«Антибио-пул», почтенная фармацевтическая фирма, была последним местом работы его матери. Она продержалась там десять дней, а потом объяснила клиентам, что девяносто пять процентов лекарств, которые эта фирма производит, — туфта, а на остальные пять цена вдесятеро завышена.

— Подумать только — все подростки во всем мире говорят по-английски! Все! Один только мой сын — ни в какую! Ну почему именно мой, почему?

— Подумать только — все матери во всем мире работают себе и работают! Все! Одна только моя нигде больше недели не удерживается! Ну почему именно моя, почему?

Но она была из тех женщин, которым только кинь перчатку. На эти слова Камо она весело рассмеялась (да, это они оба умели: ссориться и смеяться одновременно), а потом, ткнув в него пальцем, припечатала:

— О’кей, умник: вот прямо сейчас я иду искать работу, и найду, и буду за нее держаться, а через три месяца твоя очередь: три месяца, чтобы выучить английский. По рукам?

Камо согласился не задумываясь. Мне он объяснил, что никакого риска нет:

— С ее-то характером она и смотрителем маяка не продержится: переругается с чайками!

Однако прошел месяц. Месяц, как она нашла работу — редакторшей в какой-то международной организации.

Камо хмурился:

— Что-то такое насчет культурного обмена, насколько я понял…

Иногда она возвращалась с работы так поздно, что Камо приходилось самому ходить по магазинам и стряпать.

— Она и домой приносит папки, прикинь?

Я прикидывал, и вытекало из этого в основном то, что скоро моему дружку Камо придется основательно взяться за английский. Прошло два месяца, и лицо у него вытягивалось с каждым днем.

— Слушай, ты представляешь? Она и по воскресеньям работает!

И в последний вечер третьего месяца, когда мать зашла поцеловать его перед сном, Камо содрогнулся при виде ее ангельской торжествующей улыбки.

— Спокойной ночи, сынок, у тебя ровно три месяца, чтоб выучить английский!

Бессонная ночь.

Наутро Камо все же попытался сопротивляться, но без особой надежды.

— Как я могу выучить язык за три месяца, подумай?

Пальто, шляпа, сумка — она уже была в дверях.

— У твоей матери все предусмотрено!

Она открыла сумку и протянула ему листок, на котором оказался список каких-то имен, по виду английских.

— Это что?

— Имена пятнадцати адресатов. Выбираешь одно, пишешь ему или ей по-французски, он или она тебе отвечает по-английски, и через три месяца ты владеешь языком!

— Но я их никого не знаю, мне нечего им сказать!

Она поцеловала его в лоб.

— Опиши свою мать, расскажи, с каким чудовищем тебе приходится жить, — может, это тебя вдохновит.

Сумка защелкнулась. Вот она уже в конце коридора, берется за ручку входной двери.

— Мам!

Не оборачиваясь, она ласково помахала ему на прощанье.

— Три месяца, милый, ни минутой больше. У тебя получится, увидишь!

 

Kamo’s father

Двумя-то языками Камо уже владел. Французский литературный и французский уличный, любые темы и вариации. Отношение к английскому досталось ему в наследство от отца.

— Не язык, а кидалово, малыш!

Но бывает, что отцы умирают. В больнице, в последний свой день отец Камо еще нашел в себе силы посмеяться:

— Везет, как утопленнику… и было бы куда спешить!

Больница… до того белая!

Мать в коридоре разговаривала с врачом. Она мотала головой за стеклом — нет, нет и нет! Врач смотрел в пол.

Сидя в ногах кровати, Камо слушал шепот отца… его слова… последние.

— Характер у нее — ого-го, сам увидишь. Одно спасение — рассмешить, это она любит. А вообще молчи в тряпочку и не брыкайся, она всегда права.

— Всегда?

— Всегда. Никогда не лажается.

Камо долго верил, что так оно и есть (что его мать никогда не ошибается). Но теперь он уже не был в этом уверен.

— На этот раз она лажанулась. Никто не может выучить язык за три месяца. Никто!

— Но почему ей так приспичило, чтоб ты знал английский?

— Эмигрантская осторожность. Моя бабка бежала из России в двадцать третьем, потом, через десять лет, из Германии, от психа с усами-свастикой. Так что ее дочь выучила добрый десяток языков и хочет, чтоб и я тоже, а то мало ли что…

Мы помолчали. Я проглядывал список адресатов: Мэйзи Ферендж, Гэйлорд Пентекост, Джон Тренчард, Кэтрин Эрншо, Холден Колфилд… и так далее, пятнадцать имен. Дело было в коллеже. У нас был свободный урок. Длинный Лантье заглянул мне через плечо:

— Список гостей? Устраиваешь вечеринку, Камо?

— Отвали, а то будет тебе вечеринка!

Длинный Лантье сложился, как аккордеон. А я спросил:

— И что ты будешь делать?

Камо пожал плечами.

— А что мне, по-твоему, делать? Что велено, то и буду делать, пропади оно пропадом!

Тут он чуть-чуть улыбнулся:

— Только на свой лад…

Его мать в тот вечер пришла поздно. Камо сидел затворясь у себя в комнате.

— Ты здесь, сынок?

Она всегда стучалась к сыну. У них так было заведено — не мешать друг другу.

— Здесь.

Но дверь он не открыл.

— Не поужинаешь со мной?

В магазин он не ходил. Обеда не готовил.

— Я пишу.

Он услышал за дверью смешок.

— Роман?

Он тоже усмехнулся. Ему гораздо больше хотелось поболтать с ней, посмеяться. Но он только ответил:

— Никак нет, мамочка, я пишу моему адресату — мисс Кэтрин Эрншо. Там в холодильнике есть ростбиф!

 

Dear beef

«Dear Cathy, дорогой ростбиф, именно так у нас во Франции называют вас, англичан: ростбифами! Считается, что вы такие все из себя крутые, что ваш гребаный язык — прямо международная феня. А по-моему, это вообще не язык: в каждой фразе проглатывается половина слов, в каждом слове — три четверти слогов, в каждом слове — четыре пятых букв. Остаток отхаркнуть — как раз на телеграмму хватит.

Прелестная Кэти, любезный ростбиф, у меня есть великая цель: быть единственным, кто не говорит по-английски и говорить не будет! Ты скажешь — зачем тогда эта бодяга? Из-за моей матери. Мы заключили сделку. Я дал себя сделать. И обязан выполнить условие. А вообще мои семейные дела тебя не касаются, иди гуляй в песочек.

Пока, дорогая подруга по переписке. В случае если ты собираешься изучить французский язык, купи себе словарь. Да потолще. И не слишком парься насчет грамматики.

Камо.

Р. S. Может быть, тебе интересно, почему я выбрал адресатом тебя? Агентство всучило моей матери список из пятнадцати имен. И я, зажмурив лупетки, метнул в него циркуль, он воткнулся в твое имя: Эрншо. Прямо в заглавное «Э». Ты ничего не почувствовала?»

Камо вывел адрес самым аккуратным почерком (Кэтрин Эрншо, агентство «Вавилон», абонентский ящик 723, 75013, Париж), наклеил марку и ночью же сбегал опустить письмо в почтовый ящик. Такого веселого завтрака, как на следующее утро, давно уже не бывало. Мать встала пораньше и купила рогаликов, и на работу ушла позже, чем обычно. Они болтали обо всем на свете, кроме английского. Камо обещал приготовить на ужин картофельную запеканку «с мускатом ровно по вкусу», какую готовил, бывало, его отец.

В коллеже он безмятежно объяснил мне:

— Я ей обещал, что напишу, и написал. Не могу же я обещать, что мне ответят…

Настроение у него было превосходное всю неделю. Длинный Лантье под это дело припахал Камо решать за него математику. Наш математик Арен отметил, что Лантье делает успехи. Похвалы с одной стороны, законная гордость с другой — хорошее настроение заразило весь класс, как всегда, когда оно бывало у Камо. Он даже одарил парой-тройкой улыбок мадемуазель Нахоум, нашу англичанку. Она улыбнулась в ответ, назвав его «ту gracious lord».

Мы ее очень любили, мадемуазель Нахоум.

Она называла сыр пон-л’эвек «the bridge bishop», и все, что ей нравилось, было у нее «of thunder». Мы ее очень любили: на педсовете она всегда заступалась за отстающих: «Никто не может выучить иностранный язык, если ему нечего на этом языке сказать».

У меня было что сказать мадемуазель Нахоум. Например, что она похожа на мою мать, — такая же молодая и почти такая же красивая. По английскому я был первым в классе.

Стало быть, целая неделя всеобщего хорошего настроения. Это было редкостью с тех пор, как Камо потерял отца. Неделя. Не знаю, могло ли так продолжаться дольше. Конец этому настал в тот день, когда Камо получил письмо из агентства «Вавилон»: ответ Кэтрин Эрншо.

 

Dirty little Sick frog

В то утро он пришел в коллеж заметно возбужденный.

— Она ответила! Сейчас посмеемся!

Он протянул мне конверт, еще не распечатанный.

— Будешь моим официальным переводчиком, о’кей?

— Любовное письмо? — спросил Длинный Лантье, нависая над нами.

Только на большой перемене мы смогли открыть конверт. И вот ведь совпадение: утро прошло под знаком Англии. Мадемуазель Нахоум дала нам великолепное описание викторианской Англии — викторианская мораль, фонари, туман, паровые машины, туберкулез — и посоветовала прочесть «Странную историю доктора Джекила и мистера Хайда», «in english, если можно».

А Бейнак, наш историк, начертал портрет республиканца Кромвеля, который произвел сильное впечатление на Камо.

В конверте агентства «Вавилон» оказался еще один, с английским штемпелем, из толстой, какой-то сероватой бумаги, на котором перед нами предстал почерк Кэтрин Эрншо. Нервный, резкий почерк. Местами перо продирало бумагу. И первый сюрприз: перевернув конверт, чтоб распечатать, мы увидели, что он не заклеен, а именно запечатан маленькой печатью бурого воска. Камо оттопырил губу.

— Печать… понту-то, понту! Строят из себя аристократов, ростбифы вонючие.

Я подковырнул печать ногтем и развернул листок, вынутый из конверта. Он тоже был из толстой, грубой бумаги, как будто отсырелой на ощупь, и весь исписан тем же резким, стремительным почерком — строки, разогнавшись, загибались на поля, на точках перо аж брызгало, заглавные буквы вспарывали бумагу, вымаранные фразы — длинные, иногда на целый абзац — казались лиловыми шрамами (такие у нее были чернила: блекло-лиловые).

— Не письмо, а поле битвы какое-то! — пробормотал Камо, сдвинув брови. — Ну ладно, а что она пишет-то?

Вопрос прозвучал не так небрежно, как ему хотелось бы.

— Она называет тебя «dirty little sick frog».

— То есть?..

— «Грязный больной лягушонок».

Камо расхохотался так безудержно, что Длинный Лантье в три прыжка подлетел с другого конца двора.

— Я-то думал, пишу зануде, а попал на родственную душу! Грязный больной лягушонок! Но почему лягушонок?

— Это нас так ростбифы называют: лягушатники.

— А ты лягушек ел когда-нибудь?

— В жизни не пробовал.

— Давай, переводи дальше; чувствую, она мне должна понравиться, эта девчонка!

Я прочел про себя первый абзац и, прежде чем переводить, не удержался и взглянул на Камо. Он уже не скрывал любопытства.

— Ну давай же, Ты!

Вот что писала мисс Кэтрин Эрншо:

«Грязный больной лягушонок,

не сомневаюсь, вам понравилось бы, если б я продолжала в том же духе; я чувствую, это в вашем вкусе. Так вот нет! У меня нет ни малейшего желания смеяться, равно как и развлекать вас.

Вам захотелось пооригинальничать, месье Камо (господи, до чего мальчишки моего возраста глупо ребячливы!), но, попав циркулем в мое имя, вы попали в беду».

Следующий абзац был целиком зачеркнут. Я на миг поднял глаза от письма. Камо больше не улыбался. Длинный Лантье от греха подальше бесшумно убрался на другой конец двора.

Повинуясь нетерпеливому знаку друга, я продолжал переводить:

«Вы спрашиваете, почувствовала ли я укол. Не знаю: в день, когда вы воткнули ножку циркуля в заглавное «Э» имени Эрншо, я была поглощена другой болью. В этот день умер мой отец, день в день, два года назад. Тот же ветер свистел вокруг дома и завывал в трубе. (Вообще-то буря, но, хотя никому не пришло в голову зажечь огонь, я не чувствовала холода.)

Сидя на полу у его пустого кресла, я читала ваше письмо. Наверное, вы догадываетесь, какое впечатление оно на меня произвело! Однако, читая ваши слова, злилась я на себя. Ваше глупое письмо напомнило мне, как я разговаривала с отцом вот в таком же тоне, как то и дело ради своих мелких прихотей пренебрегала его усталостью, ради своего желания казаться забавной — его покоем. Безмозглое детство — ничего не видит, ничего не чует, не знает, что люди умирают! А в последний вечер, когда я сидела у его ног, положив голову ему на колени (иногда такое бывало, когда я добивалась прощения за проказы, которые завтра же собиралась повторить), он, как раз перед тем как уснуть, погладил меня по голове и сказал: «Почему ты не можешь всегда быть хорошей девочкой, Кэти?» Это были его последние слова».

Тут Камо выхватил у меня письмо.

— Как это по-английски, вот эта фраза?

— Какая?

— Последние слова ее отца!

Я показал ему эту фразу: «Why canst thou not always be a good lass, Cathy?»

— «А good lass»? Что значит «lass»?

— Это шотландское слово, мадемуазель Нахоум нам говорила, «девочка, девушка» по-шотландски.

— Читай дальше.

«Больше мне вам сказать нечего. Вы отправили письмо, как будто камень кинули через стену: надо же вам узнать, куда этот камень упал. Ответа не жду.

Кэтрин Эрншо».

 

Cathy, please, your pardon!

С обеда Камо в коллеж не вернулся. Вечером он позвонил мне, умоляя прийти к нему. Поп, мой отец, еле согласился отпустить меня. Дневник у меня был не в самом лучшем виде, а ему как раз вздумалось провести полицейскую проверку. (Иногда на него такое находило — в основном его интересовало, не задали ли нам сочинение. Сочинения — это было мое слабое место.)

— Поп, я ему правда очень нужен!

В конце концов убедил его взгляд Мун, моей матери. И мое обещание вернуться не поздно. Мне открыла мать Камо. Я ее довольно давно не видал. Она выглядела усталой. Но глаза улыбались.

— А, это ты! Заходи. Камо у себя. По-моему, английским занимается.

Она сказала это таким естественным тоном, словно Камо всю жизнь занимался английским.

Он и правда был у себя, но не занимался. Шагал взад-вперед по комнате, бледный, зубы стиснуты. Ни слова не говоря, он протянул мне исписанный листок.

«Простите, Кэтрин, о, простите меня! Я не хотел причинить вам боль. Вы правы, я кинул камень, не глядя, как ребенок. Я не знал, что там окажетесь вы! Однако я уже не ребенок, мне четырнадцать лет, скоро пятнадцать, — мне нет оправдания. Кэтрин, я хочу, чтоб вы знали…»

И он снова пускался в извинения, объясняя, что это гребаное письмо («гребаное» он зачеркнул, написал «дурацкое»), что это дурацкое письмо он адресовал в каком-то смысле своей матери, это было что-то вроде игры между ними, и он никого не хотел ранить:

«…И уж никак не вас, Кэтрин, никак не вас! И еще, Кэти, я хочу, чтоб вы знали — мой отец тоже…»

Дальше он рассказывал про своего отца, какой это был друг, какой виртуоз уличного жаргона, как они были счастливы втроем, пока он был жив, но вот болезнь, клиника — «Никогда не покрасил бы у себя стены белым!» — и последние слова отца, обращенные к нему: «Она никогда не лажается» (эта фраза с переводом)… И опять, и опять извинения… Все это — прыгающим почерком, таким же неистовым, как у Кэтрин Эрншо!

— Можешь перевести на английский?

Я так оторопел от прочитанного, что не сразу ответил.

Панический взгляд:

— Не переведешь?

Я с грехом пополам перевел письмо. Заглядывая мне через плечо, Камо следил, как я пишу.

— «Pardon», ты почему не переводишь «pardon»? Ты написал «pardon» по-французски!

— По-английски это будет так же, Камо!

— Точно? А нет чего-нибудь более… какое-нибудь слово, чтоб не так…

Он зашагал по комнате, подкрепляя слова жестами:

— Надо, чтоб она поняла, понимаешь, поняла правильно!

 

Me too

«Дорогой Камо,

вы прощены, и я, в свою очередь, прошу у вас прощения. Я была с вами груба и жалею об этом. Правда, ваше письмо пришло в такой момент, что хуже не придумаешь. Во-первых, эта печальная годовщина, а к тому же атмосфера, которая царит здесь с тех пор, как главой семьи стал мой брат Хиндли. Он настоящий скот, при этом слабодушный (да, слабодушный скот!), и мучает окружающих, потому что сам себе противен. У вас во Франции такие бывают? Я, например, сомневаюсь, чтоб во всей Империи существовал еще один такой Хиндли. Вот бы о чем спросить нашего славного капитана Кука, правда? «А скажите, Джеймс Кук, не попадался ли вам образчик Хиндли на Сандвичевых островах? Нет? А может быть, на Новой Земле? Или в Новой Зеландии?»

Как видите, сегодня у меня настроение получше. Вас я окончательно простила. Теперь должна вам кое в чем признаться: я тоже не имела ни малейшего желания изучать иностранный язык. (Зачем, если я никогда нигде не бываю?) Это моя невестка Фрэнсис послала мое имя в агентство «Вавилон». Говорит, чтоб мне было не так скучно! Мне никогда не бывает скучно! Правильнее было бы сказать — чтоб занять мой ум. Да, им хотелось бы занять мой ум, чтоб я забыла о X., им хотелось бы изгнать его из моих мыслей, из моего сердца, заставить меня закрыть глаза на то, как дурно с ним обращается Хиндли (вчера так избил, что Джозеф, и тот вмешался и оттащил его. Не то убил бы!)

Изгнать X. из моих мыслей? Все равно что просить меня забыть саму себя! Сначала я поклялась, что никому писать не стану. Потом пришло ваше письмо. Отозлившись, я почувствовала в нем сильную волю, характер, близкий к моему и в смехе, и в гневе, а также возможность довериться другу, который не предаст. В качестве предосторожности я, тем не менее, послала вам тот ответ, который вас так расстроил. Теперь я знаю, что у меня есть друг. Друг, с которым я могу говорить про другого моего друга. Здесь после смерти моего отца все не замечают X. или ненавидят. Вы согласны, чтоб я вам рассказывала про него? Про то, как нам с X. живется в этом доме, а жизнь у нас, заранее предупреждаю, не из веселых?

Дорогой Камо, учтите, ваша роль наперсника будет неблагодарной. Так что оставляю выбор за вами и, если не ответите, не обижусь.

Кэтрин.

Р. S. Если все-таки решите мне отвечать, пишите по-французски. Ваш английский оставляет желать лучшего. И еще объясните мне одну загадку: вы употребляете, даже на моем языке, некоторые слова, смысл которых мне совершенно неизвестен. Вы упоминаете какое-то «метро» («в метро, когда мы ехали в больницу»), какие-то «телефонные разговоры»… Метро? Телефонные? Вы не могли бы истолковать мне эти слова?»

Камо выслушал мой перевод молча. По мере того, как я читал, лицо его разглаживалось. В самом деле, за неделей хорошего настроения последовала просто-таки адская. Он ждал этого письма в таком нетерпении, в такой тревоге, что бедняга Лантье едва осмеливался попадаться ему на глаза.

— Ты чего, Камо? Что я тебе сделал?

Теперь он успокоился, даже как-то просветлел. Что-то вроде торжественной радости. Немного погодя он спросил:

— Почему ты мне выкаешь?

— А?

— Почему ты, когда переводишь, называешь меня на «вы»? Кэти может ведь мне и «ты» говорить! «You»… разве не так?

Он смотрел на меня в упор. (Очень характерный для него взгляд: вроде он и здесь, и в то же время где-то далеко.)

Я даже не сразу нашелся, что ответить.

— Камо, да неважно, в письме важнее не это!

— Да неужели? По-твоему, это неважно. Ну-ну…

Он хмыкнул, сложил письмо, убрал в конверт, не сводя с меня глаз.

— Значит, если я стану тебе выкать, ты сочтешь, что это неважно?

С такой это иронией. Я знал, что спорить бесполезно. И что Камо не остановишь, если его понесло. Он продолжал тем же тоном, так же глядя на меня:

— Должно быть, не больно-то ты здорово перевел…

Любимый друг начинал действовать мне на нервы.

— Кстати, сам видишь, что Кэти пишет: английский-то у тебя не ахти!

Я целый вечер убил, переводя это письмо, — для него, между прочим! Так что тут я очень мирно и спокойно, взявшись за ручку двери (мы были в его комнате), ответил так:

— А пошел-ка ты сам знаешь куда, сам переводи, раз такой умный!

 

My God!

И больше я не переводил ни одного письма Кэтрин Эрншо. Камо занялся этим сам.

Уж английский он учил, так учил! Да быстро! Да здорово! Чуть выпадал часок свободный — он проводил его с мадемуазель Нахоум.

— Мадемуазель, у меня нашлось, что сказать по-английски!

Она ни о чем не спрашивала. Когда он предложил платить за эти частные уроки, изящно отказалась:

— Лучшей платой будут ваши успехи, little Камо.

И плата не заставила себя ждать! Кривая успеваемости Камо полезла вверх, как температура летом (скоропалительное лето после затяжной зимы!). Для общества он был потерян. Все сидел где-нибудь в углу, зарывшись в один из толстенных словарей, которые дарила ему мать. А он все время просил ее покупать еще новые.

Мать Камо, надо отдать ей должное, торжествовала очень умеренно. Даже была обеспокоена:

— Ты бы хоть передохнул, милый, я же тебя просила учить английский, а не превращаться в англичанина!

Он ничего не отвечал, и она призывала в свидетели меня:

— Вот ты, хоть ты ему скажи, что нельзя столько заниматься! В кино его вытащи, что ли…

После чего возвращалась к своим бумагам. Потому что она тоже все раньше и раньше бралась за работу и все позже и позже за ней засиживалась. Хорошо если раз в день им случалось перемолвиться хоть словом. У обоих свет горел до зари — Камо рылся в английских словарях, его мать в папках из агентства «Вавилон», становившихся чем дальше, тем толще.

В сущности, все были довольны и счастливы. Мадемуазель Нахоум, Камо, его мать…

Один только я был обеспокоен. «Обеспокоен» — это еще слабо сказано.

Не по душе мне была эта история, и все тут.

Еще при чтении второго письма Кэтрин Эрншо где-то у меня внутри прозвонил первый звоночек, вроде сигнала тревоги. Он подкрепил неуютное ощущение, вызванное необузданным почерком ее первого письма. И уже не умолкал. Напротив, по мере того, как проходила неделя за неделей, он становился все громче, и скоро уже все сирены Лондона выли у меня в голове, объявляя воздушную тревогу!

«Что же это за девочка, которая не знает, что такое метро, и понятия не имеет о телефоне?» — вот первый вопрос, который я себе задал.

В наше время надо жить уж в очень уединенном месте, чтоб не знать таких вещей!

А кстати, в каком это уединенном месте? Кэтрин Эрншо в своем письме говорила «здесь» («атмосфера, которая царит здесь»), ни разу не уточняя, где именно. И этот ее X… Почему только инициал? Таковы были первые мои вопросы. Бесполезно задавать их Камо, главная забота которого — выяснить, на «вы» его называют или на «ты». Непонятно…

Насколько я мог понять из его взволнованных излияний, X. был найденыш, живущий в семье Кэти, этакий неисправимый бунтарь, который на все плюет, ничего не боится и любит только одно существо в этом мире: Кэти. Не столько сам X., сколько сила этой любви восхищала Камо.

— Он ради нее на все способен!

Случалось, когда мы вместе шли из школы, он вдруг останавливался как вкопанный, схватив меня за локоть. (Хватка — ого-го!)

— Знаешь, этот Хиндли, ну, ее братец, который все гнобит X., ты не представляешь, какой это гад! Пьет с утра до вечера. На той неделе собственного сына ухнул в лестничный пролет. Хорошо, внизу оказался X. и сумел поймать ребенка на лету.

Му God…

 

King George

Сам не знаю, как я пришел к этой мысли. Пришел, и все. Интуиция, наверно. И вот я подловил нашего историка Бейнака, когда он выходил после урока, и спросил его:

— Скажите, месье, а путешественник Джеймс Кук, он нашего времени?

Этот учитель никогда не смеялся над нашими ошибками. Он их поправлял.

— Нет, конца XVIII века. Погиб в 1780-х годах — его убили туземцы Сандвичевых островов.

Должно быть, я изменился в лице, потому что Бейнак спросил полузаботливо, полунасмешливо:

— Что с тобой? Тебя настолько огорчила гибель капитана Кука? Он что, твой родственник?

Но я уже не слышал его, перед глазами у меня встали строки из письма Кэтрин Эрншо: «Вот бы о чем спросить нашего славного капитана Кука, правда?»

Сумасшедшая! Которая вообразила, что живет в XVIII веке!

Камо переписывается с несчастной сумасшедшей, у которой мозги сдвинуты на два века назад! Ни метро, ни телефона — вот все и объясняется! А ее «здесь», «в этом доме» — которого она ни разу не назвала — это же сумасшедший дом, ясное дело. Жуткое заведение, где другие психи кидают живых младенцев в лестничный пролет! (Если, конечно, она и это не выдумала, бедняжка. Как выдумала, скорее всего, своего друга X., который существует только в ее больном сознании…)

— Камо, мне хочется перечитать то первое письмо Кэтрин Эрншо!

— Между прочим, мог бы назвать ее «Кэти»…

— Ладно, первое письмо Кэти. Дашь почитать?

Его пришлось долго упрашивать. Он дал мне письмо только до завтра.

— С чего ты взял, что это почерк сумасшедшей? — спросил доктор Грапп, возвращая мне письмо.

Он был наш школьный врач. Я его очень любил, потому что он никогда не говорил, что я самый маленький в классе. Он говорил только, что я не самый высокий.

— И вообще, ты что, и вправду думаешь, что у сумасшедших какой-то особый почерк?

— Но столько зачеркнуто, перо аж бумагу рвет…

— Темперамент, надо полагать.

Он задумчиво, изучающе смотрел на меня поверх своих рыжих усов.

— Ты сам-то здоров? Спишь хорошо? Если переутомился, не стесняйся, давай сразу ко мне.

— Очень красивый почерк, — сказала Мун, — у моей прабабушки был похожий.

— Ух ты! Страсть, страсть! — сказал Поп. — Экий страстный почерк!

Наконец я пошел к месье Пуи, учителю рисования. Вот уж кто был наш любимец. Волосы у него были встрепанные, как перья метелки, в карманах чего только не напихано, а на уроках рисования он говорил с нами в основном про кино. Каждый из нас поверял ему свои беды — под большим секретом и считая себя единственным. Он выслушивал нас с необычайным вниманием. И его ответы попадали прямо в точку. Именно то, что надо было сказать.

Сначала он долго разглядывал конверт.

— Интересно, слушай-ка, очень интересно! Где ты это раздобыл?

— У Камо, месье.

Потом он прочитал письмо, задумчиво кивая и приговаривая в такт:

— Да, так я и думал…

В конце концов вернул мне письмо и объявил:

— Английское.

Я только рот разинул, да так и остался. Английское? Да неужели?

Но он пояснил:

— Английское, XVIII века. Старинное письмо, написано гусиным пером. Перо плохо очиненное, царапает бумагу.

Когда ко мне вернулось дыхание, я пролепетал:

— Вы имеете в виду, что это письмо написано в XVIII веке?

— Судя по всему. Впрочем, вот, посмотри.

Он перевернул конверт и показал мне восковую печать, оставшуюся на клапане. На ней были переплетенные инициалы: «К» и «Э».

— Такие монограммы были в ходу в XVIII веке. А есть и еще кое-что.

Смеркалось. На улице начинался дождь. Мы были одни в кабинете рисования. Он включил большие лампы под потолком, влез на стол и поднес конверт к самой лампочке.

— Вот, погляди.

Я забрался к нему и поднялся на цыпочки. Он ткнул пальцем в круглую печать, которая стала видна на просвет. Явственно прочитывалось: «KING GEORGE III», потом неразборчивые следы каких-то букв или римских цифр и начало даты 177… или 179…

— Может быть, почтовый штемпель, не знаю. Во всяком случае, сколько мне помнится, Георг III был на коне в конце XVIII — начале XIX века, ну, сам проверишь.

Дождь теперь хлестал по стеклам. Сверкнула молния.

— Пожалуйте под душ, — проворчал месье Пуи, выключая свет.

Он извлек из карманов две бесформенные шляпы (да, две, такие вот у него были карманы!) и нахлобучил одну мне на голову. По сей день так и слышу, как я спросил его, когда он запирал кабинет:

— Но ведь тогда… та, что написала это письмо, — она… ее ведь нет в живых?

Его смех раскатился по коридорам, в этот час уже пустынным.

— Если она еще жива, попроси ее поделиться рецептом!

 

Dream, dream, dream

Неспокойным был мой сон в эту ночь. Перед тем как уснуть, я в сотый раз перечитал письмо Кэтрин Эрншо, и на моих сомкнутых веках отпечатался ее почерк. Наклонные удлиненные буквы хлестали косым дождем. Стремительные строки заворачивали на поля, как клочья разорванных ветром туч. Вычеркнутые фразы полосовали все это лиловыми молниями. Я был в самом сердце ужасающей грозы, тем более жуткой, что она была совершенно беззвучной. Промокший до костей, я сжимал в руке конверт из толстой серой бумаги и отчаянно пытался расшифровать написанный на нем адрес. Но дождь размывал чернила, и они текли грязными слезами. Я старался запомнить каждую букву, словно от этого зависела моя жизнь. Мне нужен был этот адрес, нужен позарез! Конверт был толстый, мокрый и холодный. Скоро он стал таять, размокшая бумага расползалась. И в руке у меня только и осталось, что жеваный бумажный комок вроде тех, которые Длинный Лантье пулял в потолок класса, стоило учителю отвернуться. Без адреса я пропал. Я озирался, пытаясь отыскать дорогу. Вот тут-то я и увидел плывущее в опустошенном небе прозрачное лицо Кэтрин Эрншо.

Я проснулся от собственного крика в объятиях Мун, моей матери, которая баюкала меня и целовала.

— Ну, ну, ничего, все прошло, просто плохой сон.

«Просто плохой сон» так меня крепко тряхнул, что в этот день я остался в постели.

Поп, мой отец, кружил по комнате, как медведь по клетке.

— Да что тебе приснилось-то, в конце концов?

Он спрашивал, как про врага, которому он вот сейчас свернет шею.

— Не помню.

На самом деле бледное лицо Кэтрин Эрншо все еще витало передо мной, прямо посреди моей комнаты…

— Мне холодно, Поп. Может, разожжешь огонь?

Почти сразу в камине заплясали языки пламени.

— Сделать тебе грогу?

— Не надо, Поп, спасибо, я лучше посплю.

Поп вышел, но Кэтрин Эрншо осталась. Таким несчастным было это иззябшее лицо и таким близким, я мог бы до него дотронуться! А я, наоборот, забился как можно дальше, в угол кровати, к самой стенке. «Уходи… Уходи, слышишь! УХОДИ!» Но она не уходила. Можно было подумать, она нашла себе здесь приют. В какой-то момент мне показалось, что ее мокрые волосы начали подсыхать. Не знаю почему, это ужаснуло меня больше, чем все остальное. Тогда, соскочив с кровати, я схватил ее письмо с ночного столика и швырнул в огонь. Конверт вспучился, почернел, а потом разом вспыхнул необычайно ярким пламенем. И в то время как он горел, внезапно задрожавшее лицо Кэтрин Эрншо стало таять и растаяло без следа. Как дыхание на стекле…

Теперь я остался один. Один и совершенно обессиленный. Дверь моей комнаты открылась, и вошел Камо.

Все годы нашей дружбы, стоило одному из нас заболеть, другой немедленно являлся.

— Корь? Ветрянка? Коклюш? Перелом? Болезнь роста? Цирроз? Флеммингит?

Камо в лучшей своей форме.

— Ничего у меня нет, Камо. Это от страха.

— От страха? Какие страхи? Я же с тобой! Ну-ка, где он, враг, ща я его сделаю!

— Камо… Тебе надо прекратить переписку с Кэтрин Эрншо.

— С Кэти? Почему?

— Потому что она умерла двести лет назад.

Никакая реакция не могла поразить меня сильнее, чем реакция Камо на эти слова. Он только поднял брови и просто сказал:

— Ну и что?

Ни тени удивления. Настолько спокоен, что безумная догадка мелькнула у меня в голове.

— Так ты что ж… ты знал?

— Ясное дело, знал! Что ж я, по-твоему, стал бы париться, изучая иностранный язык ради переписки с первым попавшимся живым адресатом?

На миг мне показалось, что он издевается.

— А как ты узнал?

— Да видно же сразу! Гусиное перо, типичная печать XVIII века, штемпель «KING GEORGE», а потом — стиль, старик, стиль! Да вот, дай-ка письмо, сейчас покажу…

— Письма нет.

Рухни нам на голову квартира верхних соседей вместе с пианино, посудой и шестью жильцами, Камо не был бы так ошеломлен.

— Не понял?..

— Я его сжег.

Поп и Мун еле вырвали меня из рук Камо. Он так меня тряс, что я уж думал, голова отвалится.

— Да что он тебе сделал? За что ты его? Перестань! — орал Поп.

— То и сделал, сжег к едрене фене письмо XVIII века! Что сделал, сволочь такая!

Когда Камо ушел (продолжая ругаться так, что еще и со двора было слышно), Мун наклонилась ко мне, пораженная до глубины души:

— Это что ж ты такое учудил-то, черт возьми, какая тебя муха укусила? Сам хоть понимаешь?

— ……

Понимаю ли я? Если бы!

 

In love

Ссора — как зима: каждый сидит в своем углу. И долгой же была эта зима между Камо и мной! Ни слова больше, ни взгляда, и так оно шло… ох, долго!

Поскольку с недавних пор по английскому он обгонял всех — и насколько! — класс приписал наш разрыв соперничеству.

Длинный Лантье уговаривал:

— Слушай, ну не ссориться же тебе с Камо из-за какого-то английского! Уж тебе-то! Уж вам-то!

Он дорожил нашей дружбой, Длинный Лантье.

— Камо и ты — вы нам всем нужны, это все равно как… (он пытался найти сравнение) все равно как — ну, я не знаю, все равно как… (так и не нашел).

У него самого друзей, в сущности, не было, он был, скорее, другом друзей.

Впрочем, Камо теперь ни с кем не разговаривал. Даже с мадемуазель Нахоум, которая иначе не называла его, как «dark Камо». Сплошной мрак, нерушимое молчание, ледяной взгляд, пресекающий всякую попытку с ним заговорить. И свободное падение по всем предметам. Даже по математике! Даже по истории, которую он всегда так любил. Он прогуливал уроки, не делал домашних заданий, у доски отвечал наобум. Он был не здесь, и один только я знал где: в прошлом двухсотлетней давности!

Бледный, осунувшийся, он худел с каждым днем, движения стали резкими, дергаными, как у механических игрушек, которые коллекционировала Мун, а Поп приводил в рабочее состояние.

Как-то Длинный Лантье спросил меня:

— Камо — он что, влюбился?

— Поп, а вот если по правде, что это такое — влюбиться?

(Я вовсе не был таким уж полным идиотом, кое-какое понятие об этом предмете имел, но мне нужен был четкий ответ.)

Поп с масленкой в руке поднял глаза от механической куколки-фехтовальщика, которой чинил подвижную руку.

— Влюбиться? Страшенный выброс адреналина, резкое учащение сердцебиения.

Мун подавила смешок.

— Какой же ты глупый!

— Ты можешь предложить лучший ответ?

Мун опустила на колени книжку, которую читала.

— Влюбиться? По-настоящему? Это когда тебе есть что сказать кому-то, и столько, что хватит провести с ним всю жизнь, пусть даже молча.

Поп бросил на меня вопросительный взгляд.

Я вернулся к теме:

— А можно влюбиться в кого-то, кого на самом деле не существует?

Тут Поп от души рассмеялся.

— А как же! Из-за этого-то и бывают разводы!

Я не понял. И отстал.

 

Epidemic

На переменах, если кто прячется по углам, это всегда заметно. Этот поразил меня в первую очередь тем, что выглядел точно таким же зомби, как Камо. Никогда ни на кого не глянет. И все время сидит в одном и том же углу, опираясь спиной о третий столб школьного крыльца. Уже несколько дней я наблюдал за ним. Это был крепыш, стриженный под ноль, таскавший ранец чуть не с себя размером. Всякий раз одни и те же действия в одном и том же порядке: сядет, прислонясь к столбу, откроет ранец, достанет кучу словарей, начинает в них рыться — и все, его больше нету. Вокруг него дрались, через него перешагивали, как через естественное препятствие, мимо просвистывали мячи, а он и ухом не вел, словно сидел в тиши библиотеки.

— Это Рейналь, — объяснил мне Лантье, — из третьего «Б», мы как-то оказались в одной компании два года назад: не подарок!

Я не знал, как к нему подступиться. А между тем что-то меня на это толкало.

Однажды вечером после уроков я пошел за ним следом. Он шагал, не глядя по сторонам, втянув голову в поднятый воротник бретонского морского бушлата. Прохожие сторонились, он рассекал толпу, как плуг. Я-то видел в основном его плечи, которые перекатывались, как тяжелые валы. В конце концов я собрал волю в кулак и, догнав его, пошел рядом. И спросил, не глядя на него:

— Эй, Рейналь, ты тоже с кем-то переписываешься?

Он остановился как вкопанный. Уставился на меня маленькими прищуренными глазками, в которых полыхал настоящий пожар.

— Откуда ты знаешь?

— Я не знаю, я спрашиваю…

Мне показалось, что он меня сейчас съест живьем. А потом в его взгляде мелькнуло кое-что другое, что я сразу узнал: потребность выговориться.

— Да, переписываюсь — с одним итальянцем: он племянник виконта де Теральба. С дядей у него проблемы, я пытаюсь ему как-то помочь. Этот дядя, скажу тебе, такой фрукт! Его на войне рассекло пополам. На поле битвы нашли только одну половину и заштопали, как могли. С тех пор он полный псих. Буйный причем. Кромсает пополам своей шпагой все, что подвернется: фрукты, насекомых, животных, цветы — все-все. Племянник его до смерти боится. Дядюшка уже его и утопить пытался, и отравить грибами…

Я дал Рейналю выговориться — рассказывал он хорошо, с истинной страстью. Потом спросил:

— А кто тебе дал список этого агентства?

— Приятель, он переписывается с одной русской. Он в выпускном классе, на отделении философии.

Философ жил на улице Брока. Звали его Франклин Рист. Шестнадцати- или семнадцатилетний, с солидным баском и изысканными манерами, но под внешним спокойствием — Ниагарский водопад страстей. Он переписывался с некоей Неточкой Незвановой, от которой получал письма, проштампованные в середине прошлого века в Санкт-Петербурге, Россия. Неточка жила с отчимом, скрипачом, который больше налегал на водку, чем на скрипку, и винил весь мир в своем падении. Она страдала, эта Неточка, так страдала, что слезы, настоящие слезы катились по лицу философа Франклина.

— Я ее люблю, понимаешь?

— Но, господи, Франклин, ЕЕ ЖЕ НЕТ В ЖИВЫХ!

— Ну и что? Сразу видно, ты понятия не имеешь, что это значит — любить.

Этот самый философ услышал об агентстве от одной своей одноклассницы, Вероники, которая переписывалась с Йестой Берлингом, шведом, бывшим пастором, лишенным сана за пьянство в тысяча восемьсот каком-то году. Йеста Берлинг безумствовал напропалую в снежных просторах Вермланда, преследуемый волками, с ватагой таких же отщепенцев, волокит и гуляк вроде него, забубенных обжор и выпивох.

«Но я знаю, дорогая Вероника, что вы — та, кого я ищу среди этого бешеного разгула, ищу всю жизнь».

«А я всю жизнь вас-то и ждала», — отвечала Вероника.

«Как печально, что мы не из одного века!»

«О да, вот не повезло!»

«По крайней мере мы знаем, что были созданы друг для друга…»

В таком вот роде переписка. И Вероника, склонившись ко мне с выражением какого-то странного, немного насмешливого счастья, говорила:

— Тебе это все непонятно, любовь, да? Маленький ты еще…

Так, от одного к другому, я отыскал их с дюжину — мальчиков и девочек: все абоненты агентства «Вавилон», все общаются с прошлым — и на всех языках! Все где-то там, далеко.

Сплошные Камо, почище самого Камо…

Пока я не сказал себе: «Нет! No! Хватит! Basta! Es reicht! Stop it! Больше так продолжаться не может!»

 

Are you My dream, dear Kamo?

Sick frog! (И sick на всю голову, причем сильнее, чем ты думаешь!)

Не радуйся зря, Камо, это не Кэти твоя пишет, а всего лишь я. Приходится писать, раз с тобой невозможно разговаривать. Кстати о твоей Кэти, должен сказать, что я ее видел. И тебе покажу, как только ты этого пожелаешь. На нее стоит посмотреть, можешь мне поверить.

С приветом,

Я.

Я знал, что на это письмо Камо должен отреагировать. Я был в этом уверен, потому что послал его в одном из конвертов, какими пользовалась Кэтрин Эрншо. С той же восковой печатью, с тем же штемпелем, и адрес написан тем же почерком, гусиным пером!

Он и в самом деле отреагировал на следующий же день, прижав меня к вешалкам около кабинета математики.

— Не знаю, что ты такое сделал и как ты это сделал, но ты совершил ба-альшую ошибку!

Он заломил мне руку, а локтем припечатал к стене. Зажатый между двумя вешалками, я вынужден был смотреть ему в лицо.

— Нельзя будить человека, который видит сны, он может быть опасен!

Он шипел сквозь зубы, и в глазах у него мерцал огонек самого настоящего безумия. Только появление месье Арена меня и спасло.

— Сначала математика, молодые люди, убивать друг друга будете потом.

Сославшись на головную боль, я отпросился с математики минут за десять до конца урока и удрал из коллежа через черный ход. Нырнул в метро и часа два хоронился под Парижем, стараясь сбить со следа Камо, который мерещился мне повсюду, хотя на самом деле его не было. Прыжок в вагон за полсекунды до того, как двери закроются, на платформу с еще не остановившегося поезда, гулкий бег по переходам, неожиданные смены направления и страх, самый настоящий. Пока не пробился беззвучный внутренний смешок — надо же когда-то и успокоиться.

Было уже темным-темно, когда я нашаривал выключатель в своем подъезде… И нашарил чью-то руку.

Мороз по коже.

Загорелась лампочка. Передо мной стоял Камо.

— Так ты покажешь мне Кэти?

— Завтра, Камо, завтра покажу.

— Сейчас!

— Меня родители ждут.

— А меня мать не ждет.

В глазах его не было теперь ни следа безумия. Воля, несокрушимая, как стена, — и все. Никаких путей к отступлению.

Мы снова вышли в темноту. На улице тишина. В метро тишина. Такое впечатление, будто весь город примолк. Мелькали станции. Камо не смотрел на меня. Я не смотрел на Камо. А потом он заговорил, уставясь в пространство перед собой.

И то, что он сказал, так изумило меня, что рот у меня сам собой открылся, чмокнув, как вантуз.

— Все равно Кэти просила меня прийти к ней.

Я не успел еще закрыть рот, как он добавил:

— Я ждал, сколько мог, но теперь не могу отступать; ей слишком тяжело, мне надо к ней.

И он принялся пересказывать мне все письма, которые прислала ему Кэти (он знал их наизусть!), вплоть до самых последних, где речь шла только об одном; об исчезновении X.

— Потому что X. от них удрал, знаешь?

Нет, чего не знал, того не знал.

X. сбежал ночью, в бурю. Кэти со временем поднадоели его бунтарские выходки, его взлохмаченная грива, его дикий нрав. Она завела себе новых друзей, Эдгарда и Изабеллу Линтон, — эти-то были хорошо воспитаны, хорошо одеты, от них хорошо пахло, и она предоставила X. черной работе, злобе и самому себе. Он исчез в ночи, и никто его больше не видел. Проклятая зима 1777 года, проклятая зима! Письма Кэти теперь были сплошными долгими сетованиями:

«О Камо! Камо! Мы перестаем существовать, когда нас перестают любить!»

Она винила себя в том, что «толкнула X. в бездонный колодец, откуда не долетит никакой зов…» — в таком вот роде фразы. Да, длинные, полные отчаяния письма, на которые Камо только и мог отвечать все одно и то же: «Я тут, Кэти, я ваш друг».

«Вы говорите — тут? Где же это, интересно знать? Два века спустя?»

И новая волна муки опрокидывала слова Кэти, швыряя одни об другие. («В ее письмах бушует жуткий ветер», — говорил Камо.) Целые фразы, словно вдруг взбесившись, толкались и теснились, выкипая на поля:

— «Я злая, Камо, до того злая! И с отцом была злой, и с X., я злая, все так говорят, и они правы».

— «Нет, Кэти, вы не злая, уж мне ли не знать…»

— «О! Вы, дорогой Камо, в двух веках от меня… Может, вы — вообще мой сон? Вы хоть существуете?»

От письма к письму — мука, которую ответы Камо смягчали чем дальше, тем меньше, пока наконец Кэтрин Эрншо не написала ему в последний раз. (Господи, этот почерк, словно косой лиловый дождь, почти размытый!) «Я больше не верю в ваше существование, дорогой Камо, нет у меня больше такой веры, чтоб продолжать вам писать… Если вы есть, если вы такой, как я себе представляю, прошу вас, придумайте что-нибудь, мы должны увидеться…»

Этим-то последним письмом Камо и потрясал теперь у меня перед носом, между тем как поезд метро, шипя, замедлял ход.

— Видишь, я и без тебя собирался к ней! Ну, где выходим?

Я вздрогнул и очнулся. Огляделся, как потерянный.

— Нам обратно, Камо, из-за твоего трепа мы проехали!

На платформе я от души пнул мусорную урну, которая отскочила от стены и с грохотом покатилась. Кто-то обругал меня хулиганом. Я был в бешенстве. Битых четверть часа я слушал Камо и чуть ли не верил! В глазах у моего друга стояли слезы, и у меня у самого сердце сжималось. Еще бы одна остановка — и я бы заплакал вместе с ним!

Пока он пересказывал мне ее письма (по-английски, между прочим!) Кэти волновала меня так же, как его! Но, будь оно все проклято, я-то ведь ее видел, эту Кэти — настоящую! Видел! Живьем видел! И слышал!

 

Wake up, boys and girls!

Так вот: в прошлую среду я занял наблюдательный пост на почтовом отделении тринадцатого округа. Я решил караулить у почтового ящика 723 (того самого, куда Камо отправлял ответы), пока не увижу, кто придет за корреспонденцией агентства «Вавилон». Тогда мне останется только незаметно проследить за этим человеком до самого агентства. Я готов был ждать хоть десять лет. (Для развлечения я листал телефонные справочники, парижские и областные, как будто задался целью выучить наизусть фамилии всех жителей Франции.) Шутка чересчур затянулась. Я, например, больше не верил в эту чушь с письмами из другого времени. Я решил спасти Камо — против его воли, если иначе не получится. Не мог я больше смотреть, как он скатывается в безумие. Да, я готов был простоять хоть вечность у этого серого металлического ящика, в который каждые пять минут падало новое письмо.

— Ничего себе дела идут у этого агентства «Вавилон»!

— А что это вообще за контора?

Замечания почтальонов, долетавшие до меня из-за стены металлических ящиков, мало что проясняли.

— Не знаю, международное что-то: на конвертах каких только имен нет — все тебе нации тут.

— Может, брачное агентство? Строит единую Европу!

— Эй, Фернан, а ты бы им написал, пускай тебе жену сосватают!

Почтальоны смеялись. Час проходил за часом. И вот ровно в семь окошечки стали захлопываться. Я уже собирался выметаться вместе с последними посетителями с тем, чтобы завтра прийти к открытию, как вдруг чей-то голос, ужасно напористый, загремел на весь почтамт:

— Поздно? Что значит — поздно? Нет уж, месье, ничего не поздно!

А потом торопливое шарканье. Кто-то из служащих пытался протестовать, но голос смел его с дороги:

— Нет, месье, до завтрева не терпит, не терпит и не ждет. Я работаю, чтоб вы знали!

Парижский акцент такой, что хоть ножом режь.

— Ваша сигарета, мадам…

— Да потушила я бычок! Потушенный он, не видите, что ли?

Тут она завернула за ряд телефонных кабин. Сначала из-под справочников я увидел только микроскопическую перепуганную собачонку, которую она тащила на длиннющем поводке.

— С собаками в государственное учреждение вход воспрещен, мадам!

Почтовый служащий был гигантом. С каждым его шагом казалось, что вот сейчас он раздавит крохотное создание.

— С Бибиш не воспрещен! С Бибиш нигде не воспрещен!

И вдруг я увидел ее: совсем маленького росточка, лет шестидесяти, вся словно наэлектризованная, рыжие волосы только что не искрят, а глаза мечут зеленые молнии. Домашние тапочки на босу ногу, вызывающе шлепающие по полу, в руках хозяйственная сумка чуть ли не с нее ростом. Сигарета, торчащая в углу рта, роняла пепел при каждом движении ее свирепых губ.

Встав на цыпочки, она вставила подрагивающий ключ в замок ящика номер 723!

Рывком распахнулась металлическая дверца. Лавина писем накрыла собачку.

— Ах, чтоб тебя!

Я было сунулся помочь, но был пригвожден к месту злобным:

— Не трогать мои письма! Не сметь! Ясно?

После чего принялась горстями кидать конверты в раскрытую сумку. Служащего, нависшего над ней, как крепостная стена, она язвительно спросила:

— Ну что? Вот это вот не работа, по-вашему? Кто все это будет разбирать, а? А отвечать? Может вы? Как же! Кишка тонка!

В мелькнувшем на миг конверте я узнал один из конвертов Камо. Конверт, переполненный любовью и отчаянием, и его швыряют в кошелку, словно пачку зеленого горошка!

 

Poor little soul

На медной табличке, висящей у подъезда, значилось большими черными буквами: АГЕНТСТВО «ВАВИЛОН». Гравер еще уточнил курсивом: «Все европейские языки». Пока я изучал вывеску, мое почтовое видение уже взобралось на второй этаж. Она карабкалась мелкими торопливыми шажками, проклиная все на свете, а в первую очередь служащих почтового ведомства. И через каждые две-три ступеньки восклицала:

— Бедная моя душенька! Ох, бедная моя душенька!

Добравшись до шестого этажа, она исчезла, как по волшебству. Мое ухо само собой приклеилось к одной, другой, третьей двери. И за третьей…

— Работы-то, работы… Разве это жизнь… бедная моя душенька…

Вот оно. Это здесь. Теперь я слышал, как она перечисляет имена и языки:

— Незванова — русский, Игуаран — испанский. Эрншо (я вздрогнул) — английский. Берлинг — шведский…

И так минут пять. Потом тишина. Потом:

— Пошли, Бибиш, перекусить-то всяко надо, а?

В два прыжка я взлетел этажом выше. Услышал, как открылась дверь:

— Семьдесят три, и это только за сегодня!

И закрылась. Я тихонько спустился на несколько ступенек и заглянул вниз сквозь прутья перил. Она прятала ключ за дверку газового ввода.

— Это ж никакого здоровья не хватит… Бедная моя душенька!

Приступ кашля прервал ее ворчание.

Жестокий, надсадный кашель курильщика. На всякий случай я выждал, пока она, шаркая и кашляя, не спустилась до первого этажа.

Через несколько секунд я проник в помещение агентства «Вавилон». Полумрак. Остывший табачный дым. И ни души.

Только сердце стучит где-то в голове.

Не знаю, чего именно я ожидал, нашаривая выключатель, но уж никак не того, что увидел, когда зажегся свет. Ни письменных столов, ни картотечных ящиков, ни пишущих машинок, ни компьютеров, ни даже телефона — ничего, что представляешь себе при слове «агентство».

Один стол, один стул, четыре стены, сплошь заставленные книгами. Окно с задернутыми занавесками. Все освещение — голая лампочка, свисающая с потолка. И тишина… до того густая, словно она сочилась из этой лампочки вместе с желтым светом. Я шагнул вперед — и под ногами зашуршало, как в осеннем лесу. Пол был весь устлан ковром смятой бумаги. Местами я проваливался по щиколотку. Я присел и разгладил один листок: «Veronika, mitt hjärta, jag svarar såsent pá ditt brev…» Красивый стремительный почерк. Какой же это язык? Дальше было зачеркнуто, и листок брошен к другим черновикам, шуршащим под ногами. Стол посреди комнаты как будто вырастал из морской пены. На нем возвышались две стены конвертов. Справа — нераспечатанные конверты еще не прочитанных писем. Слева — пустые конверты будущих ответов. А прямо передо мной (я сел за стол) — еще одна стена: стопы чистой бумаги. Бумаги всевозможных форматов и всех времен. Старинный пергамент, который похрустывал под пальцами, листки с гербом, легкие, словно кружево, другие — с таким пышным орнаментом, что почти не оставалось места для письма… самая богатая коллекция почтовой бумаги, какую только можно вообразить!

А посреди этой бумажной крепости — перья. Стальные, бамбуковые, гусиные — некоторые до того старые, что облезли до стержня. Перья, чернильницы с чернилами всех цветов, разноцветный воск и всевозможные печатки, еще бювары, песок в причудливых маленьких деревянных песочницах — целый магазин канцтоваров, всплывших из глубины времен и разложенных вперемежку с переполненными пепельницами и чашками из-под кофе (штук десять, не меньше), составленными в кривобокую пирамиду рядом с горкой грязных блюдечек.

Вот оно!

Вот откуда идут письма прошлых веков!

Вдруг в голове у меня, как рыжая ракета, вспыхнуло мое почтовое видение. А вдруг она тоже оттуда, из тьмы времен? Мне доводилось что-то такое слышать от одной соседки… бессмертие, реинкарнация… Да нет, привидения не глушат кофе и не смолят по три пачки в день!

Я окинул взглядом стопки незапечатанных конвертов с уже написанными адресами. Это сколько же работы! Верно она говорила, «бедная душенька», при таких темпах никакого здоровья не хватит.

Здоровья…

Вот тут передо мной встало лицо Камо. Бледное, осунувшееся лицо Камо. Яростная решимость спасти его охватила меня с новой силой, я инстинктивно искал глазами нужный конверт, нужную бумагу, нужное перо…

 

Cathy? Cathy!

— Почему ты прислал мне это письмо, ну почему?

Он резко останавливается и трясет меня, как грушу. (В третий раз уже с тех пор, как мы вышли из метро.)

— Ты был совсем больной…

— Да не больной, блин, я был счастлив! Счастлив, ты хоть понимаешь, что это такое? В первый раз счастлив с тех пор, как умер отец!

— Да тебя же кто-то дурачил, Камо!

— Ничего не дурачил! Кто-то перенес меня в мечту. В необыкновенную мечту. Даже во сне ничего прекраснее не приснится!

— Не надо ля-ля! Ты в это верил! У тебя крыша ехала!

— Нет! Я знал, что это только мечта!

— Ну, может, и знал, но ты не знал и знать не хотел никакой реальности.

— Реальности…

Он вдруг отпускает меня, как будто его самого разом отпустило. И говорит, положив руки мне на плечи:

— Надеюсь — ради тебя, — что она окажется не хуже моей мечты, эта твоя реальность, не то…

Угрожающим шепотом сквозь оскаленные зубы.

И я вновь вижу то почтовое видение, руководительницу агентства «Вавилон», Кэти моего Камо. Меня бросает в жар и в холод. Кэти! Он меня убьет, когда узнает. Точно убьет. А то и хуже…

Ступенька за ступенькой. Самое настоящее восхождение на эшафот.

— Ну?

— Вот. Здесь.

Он отпихивает меня и стучит в дверь. Никакого ответа. К сожалению, ключ за дверкой газового ввода на месте. И мы с Камо входим. Свет. Все, как в тот раз: тишина, запустение и остывший табачный дым. Камо обводит комнату долгим взглядом, потом, не говоря ни слова, наклоняется, подбирает один листок, расправляет его. Там раз десять повторенная и зачеркнутая фраза, а в конце страницы ее окончательный вариант: «Proprio con te, voglio andare a cercare il paese dove non si muore mai».

— Ни фига себе…

Камо снова кладет листок на пол — осторожно, с каким-то даже благоговением.

— Столько черновиков… это ж какая работа, прикинь!

Я ничего не могу прикидывать. Я весь обратился в слух. Потому что по лестнице кто-то поднимается. Поднимается и кашляет. Надсадным кашлем курильщика. Кэти. Кэти моего Камо. А у меня так и не хватило храбрости про нее рассказать.

— Камо…

Он стискивает мой локоть. Делает знак: молчи. Шаги останавливаются у двери. Я слышу, как скрипит дверка тайника.

Само собой, ключа там нет. Я угадываю за дверью некоторое колебание. Единственное, что я вижу, — это дверная ручка. И, разумеется, кончается тем, что она, как в кино, медленно поворачивается. И дверь открывается. И то, что предстает нам с Камо в дверном проеме, лишает нас дара речи. Это не мое почтовое видение. Это некто совсем другой. Мать Камо. Она стоит на пороге и улыбается чуть насмешливо. В руке у нее дымится чашка кофе, подмышкой блок сигарет. Молчание.

Потом она говорит:

— Расплескался, зараза, весь кофе на блюдце.

Камо машинально берет у нее чашку и ставит на стол, рядом с пирамидой пустых.

Она закрывает за собой дверь и спрашивает:

— Знаешь, какое сегодня число?

Улыбка, полуласковая, полунасмешливая, по-прежнему играет у нее на губах.

— Четырнадцатое… или пятнадцатое?

— Пятнадцатое, милый. Сегодня ровно три месяца, как ты взялся за английский, день в день.

Они стоят лицом к лицу. Не шелохнувшись. Но смотрят друг на друга так, словно не виделись долгие годы. В конце концов Камо буркает:

— Это, значит, и есть твоя знаменитая работа?

Кивок. И смешок:

— Тут уж я ни с кем не полаюсь: работаю одна. Агентство «Вавилон» — это я.

Усталым движением она кидает на стол сигареты. Тяжело опускается на стул.

— Ты слишком много куришь.

— Слишком много курю, пью слишком много кофе, слишком много работаю и знаю слишком много языков.

Теперь в ее взгляде нет никакой иронии, только улыбка. Как у человека, который рад немножко передохнуть, и больше ничего.

А вот Камо — я не могу понять, почему он так спокоен. Можно подумать, там, где замешана его мать, ничто не может его удивить. Однако в его голосе слышится восхищение, когда он наконец спрашивает ее (по-английски):

— So, you are my Cathy?

— Э, нет: Кэти — это не я.

Какую-то секунду она наслаждается нашим ошеломленным молчанием. А потом…

— Это не я, но сейчас я тебе ее покажу.

Она с усилием встает, пересекает вброд бумажное море и берет со стеллажа книгу.

— Вот тебе твоя Кэти.

Мы с Камо чуть не сталкиваемся лбами над книгой. Книжка старая, с пожелтевшими страницами, в синем кожаном переплете, на котором золотом вытиснено название: «Wuthering Heights», а выше изящным курсивом — имя автора: Emily Brontë. Год издания — 1847.

— «Грозовой перевал»…

— Да. Я ничего не выдумывала, Кэти — героиня этого романа. Бери, читай, это тебе. А может, попробуешь его перевести?

Но Камо уже уткнулся в книгу.

А я оглядываю стеллажи. Похоже, здесь собраны лучшие романы со всего мира. Я беру первый попавшийся — итальянский: «Il visconte dimezzato», и натыкаюсь на имя виконта Медара де Теральба, того самого, которого разорвало пополам турецким снарядом. Виконт де Теральба… «псих, буйный причем»… И я снова вижу взволнованное лицо Рейналя и слышу, как он рассказывает про этого типа, который все рассекает пополам, потому что от него самого осталась только половина. Видимо, нам обоим приходит на ум один и тот же вопрос, потому что в тот самый миг, как я собираюсь его задать, Камо спрашивает:

— А другие абоненты?

— Они тоже не дурнее тебя, милый: все в конце концов додумываются покараулить на почте и, проследив за моей подружкой Симоной, здешней консьержкой (которая приносит мне почту, варит кофе и называет меня «бедной душенькой»), узнают, где она прячет ключ; короче, они являются сюда, когда полностью усвоят язык и когда адресат зовет их на помощь. Как тебя.

Теперь вопросы так и вертятся у нас на языке. Но она легонько подталкивает нас к дверям.

— Потом, ребятки, все потом; сейчас у меня работы выше крыши.

И вслед, когда мы уже на площадке:

— Камо! Приготовишь, может, картофельную запеканку на ужин? Я освобожусь часа через два.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

С. 62.

Среднее образование во Франции бесплатное и обязательное. Большинство детей уже с 2–3 лет посещает так называемые «материнские школы» (ecoles maternelles), по-нашему — детские сады.

В шесть лет французские дети поступают в начальную школу, где учатся пять лет: сначала в подготовительном классе (СР), затем в двух начальных классах (СЕ1 и СЕ2), а после — в двух «средних» (СМ1 и СМ2).

После этого в 11 лет они переходят в коллеж (collège), где учатся четыре года. В коллеже классы считаются в обратном порядке: ученик поступает в шестой класс, через четыре года заканчивает третий.

В 15 лет начинается учеба в лицее (lycée). Она разбивается на три класса: 2-й, 1-й и выпускной (terminale). Часть выпускников коллежа настраивается на скорейшее обретение специальности и идет в профессиональный лицей (lycée professionnel) или в центр подготовки подмастерьев (CFA), где получает знания и навыки по выбранному профилю. Другие нацеливаются на поступление в вуз и в течение трех лет готовятся к сдаче экзаменов на степень бакалавра (baccalauréat, сокращенно ВАС), для чего поступает в лицей общеобразовательного (général) или технологического (technologique) направления.

Оценки во Франции выставляются по двадцатибалльной системе. Школьники, сдавшие экзамены на степень бакалавра, могут поступать в высшие учебные заведения.

С. 93

«Раздвоенный виконт» — роман Итало Кальвино. Другие «адресаты», упоминавшиеся раньше, — герои романов Сельмы Лагерлеф «Сага о Йесте Берлинге» и Ф. М. Достоевского («Неточка Незванова»).

 

Серия «Приключения Камо»:

→ Идея века

→ Камо и я

→ Агентство «Вавилон»

Камо должен выучить английский за три месяца и точка — такое пари он заключил со своей матерью! Неужели это возможно? Проводить расследование немыслимой истории изучения английского языка приходится другу Камо. Побольше бы таких друзей.

→ Побег Камо

 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Ссылки

[1] Пон-л’эвек (pont I’eveque) и bridge bishop — букв. «мост-епископ» по-французски и по-английски.

[2] Французская школа сильно отличается от российской. См. с. 95: Среднее образование во Франции бесплатное и обязательное. Большинство детей уже с 2–3 лет посещает так называемые «материнские школы» (ecoles maternelles), по-нашему — детские сады.

[2] В шесть лет французские дети поступают в начальную школу, где учатся пять лет: сначала в подготовительном классе (СР), затем в двух начальных классах (СЕ1 и СЕ2), а после — в двух «средних» (СМ1 и СМ2).

[2] После этого в 11 лет они переходят в коллеж (collège), где учатся четыре года. В коллеже классы считаются в обратном порядке: ученик поступает в шестой класс, через четыре года заканчивает третий.

[2] В 15 лет начинается учеба в лицее (lycée). Она разбивается на три класса: 2-й, 1-й и выпускной (terminale). Часть выпускников коллежа настраивается на скорейшее обретение специальности и идет в профессиональный лицей (lycée professionnel) или в центр подготовки подмастерьев (CFA), где получает знания и навыки по выбранному профилю. Другие нацеливаются на поступление в вуз и в течение трех лет готовятся к сдаче экзаменов на степень бакалавра (baccalauréat, сокращенно ВАС), для чего поступает в лицей общеобразовательного (général) или технологического (technologique) направления.

[2] Оценки во Франции выставляются по двадцатибалльной системе. Школьники, сдавшие экзамены на степень бакалавра, могут поступать в высшие учебные заведения.

[3] «Раздвоенный виконт». См. с. 95: «Раздвоенный виконт» — роман Итало Кальвино. Другие «адресаты», упоминавшиеся раньше, — герои романов Сельмы Лагерлеф «Сага о Йесте Берлинге» и Ф. М. Достоевского («Неточка Незванова»).