Сам не знаю, как я пришел к этой мысли. Пришел, и все. Интуиция, наверно. И вот я подловил нашего историка Бейнака, когда он выходил после урока, и спросил его:
— Скажите, месье, а путешественник Джеймс Кук, он нашего времени?
Этот учитель никогда не смеялся над нашими ошибками. Он их поправлял.
— Нет, конца XVIII века. Погиб в 1780-х годах — его убили туземцы Сандвичевых островов.
Должно быть, я изменился в лице, потому что Бейнак спросил полузаботливо, полунасмешливо:
— Что с тобой? Тебя настолько огорчила гибель капитана Кука? Он что, твой родственник?
Но я уже не слышал его, перед глазами у меня встали строки из письма Кэтрин Эрншо: «Вот бы о чем спросить нашего славного капитана Кука, правда?»
Сумасшедшая! Которая вообразила, что живет в XVIII веке!
Камо переписывается с несчастной сумасшедшей, у которой мозги сдвинуты на два века назад! Ни метро, ни телефона — вот все и объясняется! А ее «здесь», «в этом доме» — которого она ни разу не назвала — это же сумасшедший дом, ясное дело. Жуткое заведение, где другие психи кидают живых младенцев в лестничный пролет! (Если, конечно, она и это не выдумала, бедняжка. Как выдумала, скорее всего, своего друга X., который существует только в ее больном сознании…)
— Камо, мне хочется перечитать то первое письмо Кэтрин Эрншо!
— Между прочим, мог бы назвать ее «Кэти»…
— Ладно, первое письмо Кэти. Дашь почитать?
Его пришлось долго упрашивать. Он дал мне письмо только до завтра.
— С чего ты взял, что это почерк сумасшедшей? — спросил доктор Грапп, возвращая мне письмо.
Он был наш школьный врач. Я его очень любил, потому что он никогда не говорил, что я самый маленький в классе. Он говорил только, что я не самый высокий.
— И вообще, ты что, и вправду думаешь, что у сумасшедших какой-то особый почерк?
— Но столько зачеркнуто, перо аж бумагу рвет…
— Темперамент, надо полагать.
Он задумчиво, изучающе смотрел на меня поверх своих рыжих усов.
— Ты сам-то здоров? Спишь хорошо? Если переутомился, не стесняйся, давай сразу ко мне.
— Очень красивый почерк, — сказала Мун, — у моей прабабушки был похожий.
— Ух ты! Страсть, страсть! — сказал Поп. — Экий страстный почерк!
Наконец я пошел к месье Пуи, учителю рисования. Вот уж кто был наш любимец. Волосы у него были встрепанные, как перья метелки, в карманах чего только не напихано, а на уроках рисования он говорил с нами в основном про кино. Каждый из нас поверял ему свои беды — под большим секретом и считая себя единственным. Он выслушивал нас с необычайным вниманием. И его ответы попадали прямо в точку. Именно то, что надо было сказать.
Сначала он долго разглядывал конверт.
— Интересно, слушай-ка, очень интересно! Где ты это раздобыл?
— У Камо, месье.
Потом он прочитал письмо, задумчиво кивая и приговаривая в такт:
— Да, так я и думал…
В конце концов вернул мне письмо и объявил:
— Английское.
Я только рот разинул, да так и остался. Английское? Да неужели?
Но он пояснил:
— Английское, XVIII века. Старинное письмо, написано гусиным пером. Перо плохо очиненное, царапает бумагу.
Когда ко мне вернулось дыхание, я пролепетал:
— Вы имеете в виду, что это письмо написано в XVIII веке?
— Судя по всему. Впрочем, вот, посмотри.
Он перевернул конверт и показал мне восковую печать, оставшуюся на клапане. На ней были переплетенные инициалы: «К» и «Э».
— Такие монограммы были в ходу в XVIII веке. А есть и еще кое-что.
Смеркалось. На улице начинался дождь. Мы были одни в кабинете рисования. Он включил большие лампы под потолком, влез на стол и поднес конверт к самой лампочке.
— Вот, погляди.
Я забрался к нему и поднялся на цыпочки. Он ткнул пальцем в круглую печать, которая стала видна на просвет. Явственно прочитывалось: «KING GEORGE III», потом неразборчивые следы каких-то букв или римских цифр и начало даты 177… или 179…
— Может быть, почтовый штемпель, не знаю. Во всяком случае, сколько мне помнится, Георг III был на коне в конце XVIII — начале XIX века, ну, сам проверишь.
Дождь теперь хлестал по стеклам. Сверкнула молния.
— Пожалуйте под душ, — проворчал месье Пуи, выключая свет.
Он извлек из карманов две бесформенные шляпы (да, две, такие вот у него были карманы!) и нахлобучил одну мне на голову. По сей день так и слышу, как я спросил его, когда он запирал кабинет:
— Но ведь тогда… та, что написала это письмо, — она… ее ведь нет в живых?
Его смех раскатился по коридорам, в этот час уже пустынным.
— Если она еще жива, попроси ее поделиться рецептом!