Посёлок горняков, заброшенный в верховья Колымы, состоял из осевших в землю деревянных одноэтажек с облупившейся штукатуркой и покосившимися окнами. С его убогостью не вязались светлые черепичные крыши да широкая, как городская магистраль, улица. Омытая дождями черепица в солнечные дни блестела, как новая, на улице в такие дни мальчишки гоняли мячи, а взрослые сидели кто на крыльце, кто на завалинке, и ничего не делали. Посёлок был небольшой, и все друг друга хорошо знали. Никого уже не удивляло, что Нюрка Огольцова почти каждый год выходит замуж и, как по заказу, через каждые три рожает детей, что Коротеня много пьёт, а напившись, выходит на крыльцо и играет на гармошке, знали, что Бояриха гонит самогонку, а пенсионер Пряхин откладывает деньги на свои похороны. На окраине посёлка, откуда уже начиналось болотистое редколесье, с мужем Николаем жила Вера Ивановна. К ним недавно приезжала дочь и оставила им своего Лёвку.

Жизнь в посёлке протекала мирно и тихо, и с тех пор, как у Боярихи сгорела баня, в которой она по ночам гнала самогонку, особых событий в ней не было. Жили открыто, ни в чём не таясь и не высовываясь, и понимали друг друга с полуслова. Если кто-то умирал, хоронили сообща, а когда приходили праздники, гуляли одной компанией. Иной раз казалось, что от такого тесного общения и одинакового образа жизни и по облику все стали похожи друг на друга. Выражалось это в неброском виде, спокойном выражении лиц и неторопливых движениях. Отличались только по возрасту да ещё по тому, что каждому дано с детства. У рыжей Нюрки Огольцовой были ореховые глаза, у толстой Боярихи — пухлые, как оладьи, щеки и длинный нос, щуплый Коротеня отличался большими, как лопухи, ушами и тонкой шеей, Пряхин был крупно сложен, как слон, неповоротлив, а болтливый и словоохотливый Николай у Веры Ивановны, когда говорил, казалось, половину своих слов проглатывает, и поэтому понять его всегда было трудно, у самой же Веры Ивановны были по-овечьи грустные глаза и большие, как у деревенских баб, руки.

Объединял этих людей не только одинаковый образ жизни, объединяла их и работа. Никто из них не поднялся в ней высоко, работали там, где прикажут, и делали — что скажут. Так как работа для них являлась неотъемлемой частью жизни, как, например, еда или сон, ею они не тяготились и не лезли в ней в передовики, но и не опускались низко. Работали — как работалось, а вечером шли домой и занимались своими делами. И так изо дня в день до первых праздников или других знаменательных событий.

Недавно у Нюрки опять состоялась свадьба. Жених, надувшийся за столом индюком, делал вид, что женится на ней, исходя из самых серьезных побуждений. У него были круглые навыкате глаза, толстая шея и похожий на клюв орла большой нос. Одет он был в новый, хорошо подогнанный к его полной фигуре костюм, зубы и портсигар у него были позолоченными. Звали его Георгием, и было заметно, что в нём течёт нерусская кровь. Когда его спросили, и сколько же стоит этот портсигар, он ответил:

— Дывести рубыл.

Нюрка от любви к этому Георгию, похоже, совсем обалдела. Она жалась к нему, как кошка к теплому камину, подкладывала ему в тарелку что повкуснее, а когда он обронил на пол вилку, она так бросилась за ней, что чуть не перевернула стол. А сам Георгий Нюрку называл мой Анэ и смотрел на неё, как кот на сметану, а когда его спросили, не помеха ли ему её дети, он ответил:

— Дэти — мой слабость.

Коротеня на свадьбе играл, пока не свалился со стула, а Бояриха так плясала, что звенела на столе посуда. Когда она пригласила в круг пенсионера Пряхина, и он не отказался:

— Эх, где наша не пропадала! — весело крикнул он и выдал таких кренделей, что никто их от него и не ожидал. Неповоротливый в трезвом состоянии, тут он гоголем заходил вокруг Боярихи, на когда пошёл вприсядку, не выдержали ноги и он, расстроенный, вернулся на своё место. А Бояриха, выбивая дроби, уже пела:

— Говорил матаня речи. Под столом мне ногу жал. Окрутил меня в тот вечер, А под утро убежал.

И припевала:

— Оба-на, оба-на! Вся уха расхлёбана!

Не выдержал, чтобы не выйти в круг, и Георгий.

— Генацвале, — крикнул он не свалившемуся ещё со стула Коротене, — лэзгинку!

Коротеня играть лезгинку умел, а Георгий, выждав нужный момент, так пошёл по кругу, что когда застриг вытянутыми на дыбки ногами, казалось, что ещё немного, и он взлетит в воздух. «Цхы!» — резал он этот воздух воображаемым в руке кинжалом, а потом, словно его укусили за пятки, запрыгал по кругу мячиком. За ним вышла и Нюрка. Не понимая, что танец грузинский, она по-русски, с прискоком и чуть ли не вприсядку пошла вокруг Георгия, а потом, словно и её укусили за пятки, запрыгала, как прыгают хохлы, когда танцуют гопака. Растерявшись, Коротеня перестал играть, а Георгий, похлопав Нюрку по плечу, сказал:

— Молодец, Анэ!

Потом пели песни. В веселых задавала тон Бояриха, а грустные запевала Вера Ивановна. Голос у неё был высокий и по-девичьи чистый, и когда она пела, казалось, стоит открыть дверь, и песня её вылетит на улицу, поднимется над посёлком, над его черепичными крышами, и улетит в небо. А когда доходили до песни «Сронила колечко», в которой Вера Ивановна, словно уже не пела, а рассказывала о несчастной женщине, покинувшей и детей, и мужа из-за любви к другому, Пряхин, от которого тоже когда-то ушла жена, шёл на кухню и там курил.

После песен шли разговоры. Бабы, сбившись в кучу, сначала тараторили каждая о своём, а потом переходили и к Нюркиной свадьбе.

— Нюр, ты этого черкеса держи! — советовала Бояриха и бросала в сторону Георгия: — У-у, глазищи-то выпучил! Того и гляди — зарежет!

— И черкесы — люди, — не соглашалась с ней Вера Ивановна.

А на Георгии уже сидел словоохотливый Николай. Похоже, он пытался доказать ему, что Колыма не хуже Грузии, но так проглатывал слова, что понять его было трудно.

— Зачэм нэ по-русски говорыш? — спрашивал его Георгий.

Расходились под утро. Нюрка, видимо, оттого, что всё так хорошо получилось, и теперь у неё начнется новая и не такая, как раньше, скучная жизнь, то смеялась, то плакала, а Георгий говорил:

— Мой её Капказ увезёт.

Бросил Нюрку Георгий через месяц. Оказывается, на Кавказе у него была своя семья, а на Колыму он приехал за легким рублем, и Нюрка у него была очередной подстилкой. Успокаивали Нюрку все.

— Чтоб у этого басурмана глазья повылазили! — грозила Бояриха кулаком в ту сторону, где, как ей казалось, находился Кавказ.

Вера Ивановна давала Нюрке успокоительные капли и вместе с ней плакала, а успевший уже где-то выпить Коротеня обещал Нюрке, что в первом же отпуске он найдет эту кавказскую суку и обязательно её зарежет. Зная, что в горе бывает полезно и выпить, Пряхин пришёл с бутылкой. Нюрка быстро опьянела и снова стала плакать. Принесли вторую, а потом Коротеня сбегал и за гармошкой. Разошлись в полночь и с песнями.

— Не жили хорошо — и не стоит начинать, — успокоил на прощанье Нюрку Пряхин.

Прошло лето, настала осень, и в одну из её ненастных ночей Пряхин умер. Деньги, что копил на похороны, он завещал Вере Ивановне. На них похоронили его, как положено, обмыли, обрядили в чистое, обили гроб красным шёлком, в мехцехе, где он работал кузнецом, из листового железа сварили красивый памятник, заказали оркестр. На похороны вызвали сына. Работал он в леспромхозе, и как писал отцу, зашибал там большие деньги. Ещё говорил Пряхин, что сын постоянно зовёт его к себе, но он не едет потому, что у сына своя семья, с которой и без него, старого Пряхина, ему забот хватает. Пряхину не очень верили. Сейчас, небритый и нетрезвый, с рыжим овином спутанных на голове волос, сын Пряхина был больше похож на спившегося бродягу. На гроб отца он упал грудью и, мотая над ним лохматой головой, застонал:

— Эх, папаня-а!

Выговорить он больше не мог, его, видимо, душило горе.

На кладбище, когда уже собирались опускать Пряхина в могилу, приехал директор прииска.

— Товарищи, — сказал он в прощальном слове, — сегодня мы провожаем в последний путь нашего дорогого Максима Петровича. И в общественной жизни, и за своим никогда не остывающим горном Максим Петрович для нас был примером для достойного подражания. Трудно поверить, что его уже нет, ещё труднее удержать слёзы, — вытер он глаза вытащенным из кармана платочком.

Закончить свою речь директор уже не мог.

— Эх, да что говорить! — махнул он бессильно рукой и, склонившись над гробом, тихо произнес: — Спи, наш дорогой товарищ.

Грянул оркестр, и Пряхина опустили в могилу. Бросив первым на его гроб горсть земли, директор уехал, а в толпе пошли разговоры:

— А директор-то, смотри, и нашего брата не забывает, — говорил Коротеня.

— И на похороны простого кузнеца время нашёл, — повторяла за ним заплаканная Бояриха.

А кто-то из толпы заметил:

— А что, и кузнец, братцы, — человек!

Ох, не знали они, что было утром в кабинете директора!

— Кадры! — скомандовал он своей секретарше.

Через минуту стояла перед ним кадровичка.

— Узнай-ка, милая, — попросил он её, — как звали Пряхина. — А когда она пошла поднимать свою картотеку, он бросил ей вслед: — Да посмотри, кем он у нас работал?

А поминки прошли хорошо. Выпили по сто пятьдесят граммов водки, закусили блинами, потом принесли рис с изюмом и жареную курицу. Все Пряхина поминали добрым словом, и никто, даже Коротеня, не напился. Правда, сын Пряхина был всё так же нетрезвым. Он плакал, как от зубной боли, мотал из стороны в сторону головой и, похоже, всё ещё не мог поверить, что его папаня умер.

— Ведь надо же — был и нету! — пьяно разводил он над столом руками.

Зимой в посёлке появилось телевидение. Первыми купили телевизор Вера Ивановна с Николаем. Теперь каждый вечер все собирались у них. Когда за окном под пятьдесят и от мороза спирает дыхание, у жарко натопленной печи, за столом с закусками и горячим чаем, да ещё и у голубого экрана телевизора жизнь кажется не такой уж и серой и беспросветной, и если на экране появляется диктор и рассказывает о последних событиях в стране и мире, то почему бы вместе с ним не порадоваться за чьи-то успехи, не посочувствовать тем, кому не повезло, не перенестись с этим диктором, например, в Африку, в какое-нибудь Конго, где от голода мрут дети, а взрослое население убивает друг друга. И уже кажется хорошо, что ты не в Конго, а здесь, на Колыме, где никто никого не убивает, а Лёвка, выполняющий сейчас уроки на кухне, не голодный и от бабушкиных пирожков уже воротит нос.

А вот и кино. Оно не наше, американское, и, наверное, поэтому каждый в нём видит своё. Бояриха в главном герое, с таким же, как у неё, длинным носом, видит прощелыгу, который в конце фильма себя покажет, Вера Ивановна видит в нём положительного человека, Нюрка — коварного обманщика, а Коротене, успевшему с Николаем пропустить на кухне полстакана водки, длинный нос героя кажется смешным, потому что, когда он целует свою девку, нос ему мешает, и он, кажется, готов его куда-нибудь спрятать, но не делает этого, потому что делать это при девке неудобно. Потом Коротене кажется, что у героя не только длинный нос, но и большие уши, и когда он ест, они у него шевелятся, а когда оказывается в постели и занимается со своей девкой любовью, они прыгают у него, как зайчики.

— Коротеня, проснись! — толкает его в бок Бояриха.

Едва не свалившись со стула, Коротеня открывает глаза и видит; что герой со своей девкой и на самом деле в постели, но уши у него не прыгают.

— Фигня какая-то! — говорит он и идёт на кухню, где его ждет Николай с недопитой бутылкой.

А Лёвка пыхтит над уроками. У него что-то не ладится, и он ждёт, когда Коротеня с Николаем допьют свою бутылку и дед сядет с ним за уроки. Когда на столе появляется новая бутылка, он идет в комнату, где смотрят телевизор, и жалуется:

— А деда водку пьёт.

Глубоко вздохнув, Вера Ивановна идёт на кухню.

— Николай, у тебя же сердце, — говорит она.

Но бутылки на столе уже нет, она спрятана под лавку, и Коротеня с Николаем делают вид, что заняты беседой. Когда Лёвка возвращается, Коротеня строго спрашивает:

— Лёвка, а почему это ты плохо учишься, а?

А Лёвка и на самом деле учится плохо. По арифметике и грамматике у него одни двойки, только по пению — хорошо.

— А он еще и поёт, — смеется Коротеня и советует Николаю Лёвку выпороть.

— Меня, помню, батя пока не опояшет, я и за книжку не садился, — сообщает он.

А Бояриха, всякий раз, когда уходит, гладит Лёвку по голове и говорит:

— Не будешь учиться, дураком станешь.

Защищает Лёвку одна Нюрка. По её мнению, во всем виноваты учителя.

— Дети-то не свои, — говорит она, — чужие, вот и ставят им двойки.

Лёвке это нравится, он благодарно смотрит на Нюрку, а когда она уходит, говорит Вере Ивановне:

— Баб, иди к нам в училки.

Весной, на пилораме, где Коротеня распускал на доски брёвна, ему отрезало кисть левой руки, и его отправили на пенсию по инвалидности. Сначала он упал духом, а потом взял себя в руки и виду, что ему плохо, не показывал. А вскоре к нему зачастила Нюрка.

— И картовки-то не почистит, — говорила она.

Потом она стала Коротеню обстирывать, убирать у него квартиру, а потом забрала его к себе. Свадьбу не играли: не молодые, да и сходятся-то не по любви, а по необходимости. Посидели, выпили немного, Коротеня попиликал одной рукой на гармошке, но никому под неё не пелось. Бояриха весь вечер сидела молча. Видимо, без Пряхина, с которым она иногда проводила вечера, жить ей стало скучно. Когда расходились, решили завтра сходить на его могилку.

Утро на следующий день выдалось солнечным, небо стояло чистым, и на кладбище уже пели птицы. Николай с Коротеней взялись поправлять могилку, Нюрка пошла собирать на неё цветы, а Вера Ивановна с Боярихой стали накрывать стол на расстеленной у могилки скатерти. Лёвка с Нюркиными ребятишками бегали за кладбищем, гоняли там бурундуков и ловили бабочек. Когда сели помянуть Пряхина, сначала поставили на его могилку рюмку водки и накрыли её кусочком хлеба, а потом уже выпили сами. О Пряхине говорили по-доброму, ведь в посёлке он никому не сделал зла, никого не обидел, ни о ком не сказал дурного слова. Помянув Пряхина, каждый стал думать о своём. Веру Ивановну и Николая беспокоил Лёвка, — как-то он осилит свою школу, — Нюрка думала, как поднять детей, Коротеня, научившийся шить унты и торбаса, надеялся, что на этом заработает, а Боярихе казалось, что уж в этом-то году сын обязательно приедет и заберёт её к себе.