У реки встретились двое: врач районной санэпидстанции Николай Иванович Морозов и сторож совхозной свинофермы Ефим Колюжный. Раньше они знакомы не были, встретились случайно, на рыбалке, и сейчас, с наступлением ночи, решили заночевать вместе у костра. Из леса несло гарью недавно прошедшего пожара, с реки тянуло сыростью, луна, застрявшая в стоящей рядом корявой лиственнице, казалась тяжелой и неповоротливой. В отблесках костра худой с желтушным лицом Николай Иванович выглядел старше своих пятидесяти лет, а сколько лет Колюжному, определить было трудно. Мешало этому непроницаемое, словно скрытое деревянной маской лицо. Был он неповоротлив, с толстым, как у бабы, задом.

— Вот я и говорю, — продолжил разговор Колюжный, — каждому — что записано. Одному: живи — не хочу, другому: по рогам — и в ящик. И потому, скажу тебе так: если ты никто, гнида, сиди и не высовывайся, ну, а вылез в люди — гуляй, Вася. Вот возьми меня, — закурил Колюжный, — всё прошёл, и Крым, и Нарым, и медные трубы. И ничего: живу, и не плохо, дай бог каждому. Почему, спросишь. А потому, скажу тебе, что знал я своё место в жизни.

Голос у Колюжного был грубым, казалось, он не говорит, а вытягивает из горла ржавые канаты.

— Был у нас в лагере, — продолжал он, — вот как ты: кожа да кости. А нет! Подавай ему своё! Я, говорит, политический, и вы не имеете права со мной так обращаться. Ах, по-свински! — узнал начальник лагеря. Ну, ладно. А начальник, скажу тебе, оторви да брось, я у него на дому печки топил. Бывало, напьётся, ружьё в руки и кричит: Ефим, бросай! Это петушка, значит. Ему этих петушков заключённые специально в лагере выращивали. Ну, понятно, бросишь петушка, а он трах — и готово! Молодец, говорит, Ефим, хорошо петушков бросаешь! У других это не получается, а у тебя получается. А я что делал, — хохотнул Ефим, — перед тем, как бросить петушка, я ему гвоздик в гузку. Ну а с гвоздиком-то, не захочешь, да взовьешься. Ну, ладно! Вызывает это он к себе того, политического, ну, пьяный, конечно, и приказывает: бросай петушка! А тот: я не холуй! Ах, не холуй! Тогда получай! Вывели его вечером за ворота лагеря, — бедный, и идти-то сам не мог, понимал, куда ведут, — и всё: был политическим, стал покойником, — закончил рассказ Колюжный.

«Где-то я его видел», — думал Николай Иванович, слушая Колюжного. И лицо, похожее на деревянную маску, и этот грубый голос напоминали ему что-то далёкое и словно вынесенное из тяжёлого сна.

— А вот ещё случай, — закурив, продолжил Колюжный. — Это уже на Мальдяке. Начальник лагеря, ой, и курва был! Плохое, говоришь, питание? Накормит селёдкой и на два дня без воды. В бараке дуб? На три дня в холодный карцер. Попрыгаешь — согреешься. И ведь знал, курва, кто чем дышит. Хитришь? В карцер на солёную воду. Шибко горячий? В холодный карцер и на десять суток. Гордый? Уборные чистить! И попади это ему один раз на глаза Хаббидулин. Замухрышка, скажу тебе, плюнуть не на что! Мы его Махметкой звали. Ах, аллаху молишься! — увидел начальник. Ну, так я покажу тебе аллаха! В карцер! В холодный! А Махметка, — что с татарина взять, — выйдет из него и опять бух на колени и башкой об пол. Ах, ты еще и гордый?! На уборные! А Махметке и это нипочем. Моя аллах, говорит, самый балшой нашалнык. А дальше — комедия! Вызывает начальник его к себе, сует ему в нос шматок свиного сала и приказывает: «Жри, падла!» А татарину, понятно, свинина — что тебе лягушка. И — что с дурака взять, — сам жри, собак! — кричит ему Махметка. Ну, понятно, начальник за наган и — нет Махметки.

Колюжный бросил окурок в костёр, сплюнул в сторону и, видимо, собираясь рассказать что-то ещё, рассмеялся и ржаво прогудел:

— Гы-ы, комедия!

«Вспомнил!» — ударило в голову Николаю Ивановичу. Это — «гы-ы, комедия» он слышал от Колюжного на Мальдяке.

Да, вот он, этот Мальдяк… Заколюченный в три ряда лагерь, сугробы синего под ночным небом снега, из окна больницы, где он дежурит, край морга, а дальше, за колючей проволокой, лес, за ним голая наверху сопка, и небо; оно тёмное, как траурное покрывало, и всё в белых звездах, и большая, чуть не в полсопки луна, она холодная и похожа на грубо отесанную под шар ледяную глыбу. А в больнице, в палатах, стиснутые грязными стенами и тяжёлым потолком кровати с жёлтыми лицами больных, запах грязного белья, пота и гноя, стоны, бред, и только в одной палате, для безнадёжных, тихо, как в морге. В ней лежат обречённые на скорую смерть, бороться за жизнь у них нет уже ни сил, ни желания.

В полночь стучат в дверь. Заходят два санитара из морга с носилками и лейтенант, в руках которого аккуратная, в дерматиновом переплете тетрадка. Идут в палату обречённых. Лейтенант по тетрадке сверяет лагерные номера больных, а санитары укладывают на носилки крайнего от двери больного. «Что вы делаете?! — кричит Николай Иванович. — Они же ещё живые!» «Только де-юре, — щеголяет знанием латыни лейтенант, — а постфактум, гражданин Морозов, они покойники». Когда все больные были снесены в морг, лейтенант приказал: «Наведите порядок в палате. Завтра поступает новая партия». «Ах, вот оно что! — понял Николай Иванович. — В больнице не хватает мест. Решили освободиться от безнадёжных». Распорядившись об уборке палаты, Николай Иванович пошёл в морг. Там он чуть не потерял сознание. Санитары деревянными колотушками разбивали головы больным. Всё было, как в страшном сне.

Под низким потолком с жёлтой лампочкой глухие удары колотушек следовали один за другим, не сразу добитые стонали, до кого дошла очередь, просили пощады. Один из обречённых пытался броситься на санитара, но у него не хватило сил, и он, уткнувшись головой в пол, заплакал. Санитар ударил его по затылку колотушкой и, рассмеявшись, прогудел; «Гы-ы, комедия!» Это и был Колюжный.

— Я тебя спрашиваю, — прервал лагерные воспоминания Николая Ивановича Колюжный, — ты чего молчишь?

— А ведь я тебя, гада, вспомнил! — зло ответил ему Николай Иванович и стал укладывать в рюкзак рыболовные снасти.

— Ты чего? — не понял его Колюжный, а когда понял, что Николай Иванович собирается уходить, прогудел: — Гы-ы! Комедия!

По тропе, ведущей в посёлок, Николай Иванович, кажется, не шёл, а бежал. В голове гудело, как в колоколе, перед глазами стоял освещённый жёлтой лампочкой морг, в ушах стучали колотушки, разбивающие головы больным.