Осень пришла внезапно. Ещё вчера ярко светило солнце, небо было безоблачным, в лесу пели птицы и грелись на солнце бурундуки, терпкий запах кедровой смолы и прелых грибов кружил голову, а сегодня с утра потемнело небо и пошёл дождь со снегом, а вечером, с похолоданием, всё укрылось в густой снежной завесе. За ночь снег растаял, а когда пришло новое утро, хмурое и ветреное, лес уже сбрасывал последние листья, попрятались бурундуки, смолкли птицы.

В доме Семёна было холодно, в трубе нетопленой печи гудел ветер, а когда он бил по окнам, звенели стёкла и скулила собака.

— Да замолчи ты! — ругался на неё Семён.

Настроение у него было плохое. Обычно в такую погоду к нему приходили тяжёлые думы о не так прожитой жизни, всплывали в памяти мрачные картины ухода от жены, когда на прощанье, чтобы помнила, он выбил ей зубы; поездки в Тюмень к матери, откуда он, беспробудно пропьянствовав два месяца, вернулся обратно, не оставив ей ни копейки; и всего того, что было потом и в грязных кабаках, и у дешёвых проституток, после которых тошнило, и у корешей, которых он ненавидел, но держался за них, потому что держаться было не за кого. Всё это прошло, осталась горечь от воспоминаний и никому не нужная старость. От слабости уже часто темнело в глазах и хватало сердце. «И на похороны не придёт», — думал он о жене, когда казалось, что вот он — конец, рядом.

А жена жила в соседнем посёлке, и жила неплохо. Дочь, Варю, уже подняла на ноги, а двое детей от нового мужа заканчивали школу. «Ведь и я так мог прожить», — думал Семён, и от обиды, что прожил не так, хотелось плакать.

А ведь всё начиналось хорошо. С женой он познакомился в праздничной компании у соседа. Был он тогда молод, хорошо сложен, нос, который сейчас высох в кривую сосульку, был по-кавказски с красивой горбинкой, глаза не были цвета прокисшего студня, в них горел огонь и сверкало пламя, да и в плечах он был — чуть не в сажень. Это сейчас они высохли, а ключицы стали похожи на две сухие мозоли. На вечере громко играла музыка, пили вино и шампанское, когда шли танцевать, казалось, танцевали не парами, а одним весёлым кругом. В одном из них Семён поймал её за руку и, бесцеремонно прижав к себе, закружился с ней в вальсе. Когда танец закончился, она оттолкнула его от себя и сердито спросила: «Ты со всеми так танцуешь?» «Только с такими, как ты!» — рассмеялся в ответ Семён. Звали её Люба, и первое, что бросилось в глаза: у неё были красивые, как ландышевый лепесток, губы и толстые в дугу брови. В тот вечер Семён увёл её к себе, а утром не отпустил, оставив её, как тогда казалось, навсегда. Это всё, что сохранила ему память светлого о жене. Дальше всё было словно в тяжёлом сне, после которого, как с похмелья, болит голова и не хочется ничего делать. Табором повалили в дом кореша, они сладко ели, много пили, не обращая внимания ни на жену, ни на родившуюся уже Варю, драли пьяные глотки, драл с ними глотку и Семён. «Или твои дружки, или я!» — наконец не вынесла этого Люба. Выбил ей зубы на прощание Семён в пьяном виде, а когда проснулся утром у кореша, особых угрызений совести не чувствовал и ни в чём не каялся. Тогда ему казалось, что жизнь его только начинается, в ней много разных дорог, и от того, что случилось, их не убавилось.

К матери в Тюмень он поехал, не раздумывая, зачем, и накордебалетил там такого, что ей, наверное, до сих пор икается в гробу. Купил подвернувшегося под руку «Жигулёнка» и стал катать её по городу. Тогда ей было уже за шестьдесят, она плохо видела, и зачем сын катает её по городу, не понимала. В машине её тошнило, а на колдобинах, где Семён не сбавлял газу, подбрасывало, как куклу. «Господи, — не понимала она, — и зачем тебе эта легковушка?» «Жить хорошо, мамаша, никому не запретишь!» — смеялся в ответ Семён. После того, как мать наотрез отказалась кататься на легковушке, он стал катать на ней старых дружков. К вечеру, почти каждый день, выезжали за город, где жгли костры, жарили шашлыки и пили водку. О том, что с Любой разошёлся, матери Семён не говорил, по его словам, она с Варькой в это время была по путёвке в Крыму. «И где вы деньжищ-то столько берёте? — не понимала мать. — Она по Крыму катается, ты здесь». У Семёна и на это был тот же ответ: «Жить хорошо, мамаша, никому не запретишь!» Так как не запретишь никому жить и плохо, наконец, по-пьяни Семён не вписался в поворот и врезался в телеграфный столб. Хорошо, столб оказался деревянным и старым, срезал его Семён, как бритвой, и хотя машина пошла на металлолом, все в ней остались живы. После штрафа за столб денег осталось только на обратную дорогу, и поэтому, не оставив матери ни копейки и не попрощавшись с нею, Семён вернулся на Колыму. Мучила его совесть за этот свинский поступок только в самолёте. Уходил он от матери тайно и ночью, когда, как он думал, она спит. Однако при выходе из дома в окне её вспыхнул свет, и, обернувшись, Семён увидел, как она плачет. Забыл он об этом в Магаданском аэропорту, как только встретил дружка и закатил с ним на двое суток в ресторан, и вот только сейчас, когда пришла старость, словно поднявшись из могилы, мать опять стояла перед ним в окне и плакала. «Господи, и за что я её тогда обидел?» — спрашивал себя Семён, и ему хотелось вернуться в Тюмень, прийти на могилу матери и горько выплакаться.

А ветер всё стучал по окнам, и скулила собака.

— Да замолчи же ты! — замахнулся на неё Семён и, наверное, ударил бы, если бы она не забилась под кровать.

От холода у Семёна стали стыть ноги, и он решил растопить печь. Она долго не разгоралась и дымила, а ветер, не переставая бить в окна, уже перекинулся на крышу. В сильных порывах он так бил по ней, что, казалось, сотрясаются стены дома. «Нет, не придёт она на похороны», — снова подумал о жене Семён, и ему захотелось от обиды на неё, и от печного дыма, и от этого ветра забиться, как и собака, под кровать и ни о чём не думать.

Вместо этого он вышел на улицу. На крыльце его ударило ветром и осыпало снежной крошкой. Окутанный белой мглой посёлок казался всеми брошенным, на телеграфных столбах гудели провода, в доме, через улицу, стучал ставень и скрипела калитка. В конце улицы из переулка вышла женщина и направилась к дому Семёна. Укрываясь от встречного ветра, она держала низко голову, а когда ветер усиливался, становилась к нему спиной. «Уж не жена ли?!» — заметив в ней что-то знакомое, испугался Семён. Бросившись в избу, он зачем-то закрылся на крючок. Нет, это оказалась не жена. В окно Семён видел, как женщина, всё так же укрываясь от ветра, прошла мимо и в сторону его дома не обернулась.

Ведь и с ней, как и с матерью, Семён, уже после развода, столько накордебалетил, что и вспоминать об этом не хочется. Началось всё с Варьки. После того, как оставил её с матерью, думал он о ней мало. Ему было всё равно; научилась ли она ходить или всё ползает, здорова или болеет, на это, думал он, есть мать, которая и обязана следить за ней. И поэтому, когда дочери было уже шесть лет, и он столкнулся с ней на улице, едва её узнал, хотя похожа она была на него, как похожи две капли воды друг на друга: такой же с красивой горбинкой нос, глаза прямые и ясные, и даже лёгкую походку она взяла у него. «Ну, Варька, ты и даёшь!» — удивился Семён и вечером пришёл к ней и матери в гости. «Уж не заблудился ли?» — удивилась и мать. Шёл к ним Семён без всякой задней мысли, думал: зайду, посижу, о чём-нибудь покалякаю и, как говорят французы, адью, мадамы! Так не получилось. Жена показалась ему более красивой, чем раньше. Глаза, которые не отличались выразительностью, стали похожи на две спелые смородины, талия оказалась, как у горянки, а зад и вытянутые в струнку ноги были похожи на коньячную рюмку. «А не начать ли нам, Любаша, всё сначала?» — предложил он ей. «С какого начала?» — рассмеялась Люба. — С дружков и водки?» «Ни-и!» — замахал на неё руками Семён и поклялся, что водить в дом дружков никогда не будет и пить завяжет до самой смерти. И ещё пообещал Семён на месте выбитых шесть лет назад зубов вставить ей золотые. Сделать он этого не успел, через месяц скрутился с соседкой хохлушкой Фросей. Полная и неповоротливая, но ловкая на язык и руку, она ещё и хорошо гнала самогонку. Нырял к ней Семён по ночам, когда Люба в своей больнице была на ночных дежурствах. Видимо, эта Фрося ставила на Семёна по-крупному: поила только первачом, кормила копчёным салом и домашнего изготовления колбасой и часто говорила: «Ты, Сеня, хлопець, що надо, а Любка твоя — тьфу! Як та кобыляка, що от хозяина брыкаеть». Семён на её слова не обращал внимания. Оказалось, напрасно: Фрося от слов перешла к делу. С Любой перестала здороваться, при встрече смотрела на неё сверху, а в посёлке Семёна уже называла мий Сеня. Когда до Любы дошло, что творит Семён под её носом, она его выгнала. Фросю за длинный язык Семён побил, но легче ему от этого не стало, и вскоре он ушёл в свой первый запой. После трёх дней беспробудного пьянства очнулся в бараке у проститутки, татарки, имя которой в посёлке никто не знал. В глазах стояли зелёные круги, в голове гудело, как в паровозной топке, но опохмелиться было нечем. Всё, что оставалось, вылакала татарка, но и этого, оказывается, ей было мало. Когда Семёна потянуло на рвоту и он бросился к помойному ведру, она, не обращая на это внимания, канючила с кровати: «Татарка селовал? Селовал. Титька ломал? Ломал. Бутылька давай!»

Денег у Семёна не было, и он пошёл к корешу, который когда-то от него не вылазил. «Дай опохмелиться», — попросил он его. «А у меня есть?» — ответил кореш и с видом, что куда-то торопится, оставил Семёна. «Ну, сука!» — обругал его вслед Семён и пошёл к другому корешу. У этого тоже опохмелиться не оказалось, потому что, как сказал он, жена ему только что обчистила все карманы. Семён пошёл к третьему корешу. У этого жома, знал он, водка всегда есть, но за просто так он её не даст. Прихватив на обмен за неё новую куртку, Семён появился в его доме. «Годится», — осмотрев куртку, сказал кореш, а потом, строго посмотрев на Семёна, приказал: «Выйди!» Семён понял: кореш не хочет показать, где прячет водку. Увидеть через окно, что прячет он её в подполе, было нетрудно. Пили вместе, а когда кореш напился и уснул, Семён залез в подпол и унёс из него всю водку. Этого ему хватило, чтобы постепенно выйти из запоя. «И они на похороны не придут», — подумал Семён, вспомнив своих корешей.

А на улице уже была ночь, и, хотя не дул ветер и небо больше, чем наполовину, очистилось от туч, казалось, таит она в себе, как всё, что наступает сразу после непогоды, что-то неустойчивое и тревожное. Луна была похожа на рысь, выслеживающую жертву, звёзды, словно приклеенные к небу, были неподвижны, застрявшая на востоке туча в бледном свете луны казалась большой ледяной глыбой. Такие ночи на Колыме обычно бывают в преддверии холодных зим, в течение которых уже кажется, что жизни нигде нет, кругом мрак, беспросветье и скованный морозом камень. В посёлках в такие зимы люди мрут чаще и на кладбищах постоянно пылают костры от проходки могил с помощью пожогов. «А мне и могилу-то копать будет некому», — подумал Семён, и его охватило известное только верующим беспокойство за то, что будет с ним после смерти. Видимо, в связи с этим он вспомнил, как в прошлую зиму в посёлке под бараком замёрз приблудившийся бич, и пока искали, кому копать могилу, и пока её выкопали, бродячие собаки обгрызли ему лицо. Когда Семён представил, что и у него после смерти собаки могут обгрызть лицо, ему стало не по себе. «Только не это!» — произнёс он вслух, а собака, услышав его голос, вылезла из-под кровати и запросилась на улицу.

Выпустив собаку, Семён решил немного выпить. Водка у него была постоянно, но выпивал он теперь нечасто, лишь когда накатывала тоска и всё становилось безразличным. Правда, облегчение, наступавшее с водкой, проходило быстро, и потом становилось ещё хуже. Выпив, Семён лёг на кровать и, надеясь, что уснёт, укрылся одеялом. Но сон к нему не шёл. Вместо него пришли воспоминания о лагере. «Помахал ножичком, — встретил его начальник лагеря. — Хорошо! Теперь помашешь лопатой!»

А попал в него Семён, можно сказать, по пьяной глупости. Шёл по улице, настроение было хорошее — только что распили с корешем бутылку, — и вдруг драка! Дрались три пьяных мужика, и понять, кто кого бьёт, было невозможно. Все страшно матерились и махали руками, и каждый бил того, кто первым попадался на кулак. «Дураки!» — подумал Семён и решил их разнять, но как только оказался среди них, получил такой удар в лоб, что потемнело в глазах. Придя в себя, он разозлился на мужиков и так поддал одному из них под челюсть, что тот улетел к забору. Второму попало в ухо. «Ах, на нас!» — вскричали мужики и дружно бросились на Семёна. Когда они стали перекидывать его от одного кулака к другому, он вспомнил, что в кармане у него перочинный ножик. Достался он в бок мужику, что был ближе. Мужик остался жив, и срок Семёну определили небольшой — всего три года.

А в лагере, когда Семён с ним освоился, ему понравилось. До него он допился уже до ручки, случались и белые горячки, а тут хоть лопни: нет водки! Ну, а на нет, как говорится, и спроса нет. Правда, сначала тянуло, а потом и это прошло. И вот наконец-то Семён смог оценить свою баламутную жизнь по-трезвому. «Боже мой, — схватился он тогда за голову, — как я мог так жить: вечные пьянки, дебоши, проститутки, продажные кореша!» Выпоров себя таким образом, Семён словно вышел из бани, в которой отхлестал себя веником. Теперь ему казалось, что после лагеря он будет жить, как все нормальные люди, а главное, не будет пить. И действительно, когда вышел из него и кореша предложили ему водки, он обрезал: «И на дух её не надо!»

Понравилось Семёну в лагере и жить по расписанию. До него жизнь его была похожа на жизнь барана, отбившегося от своей отары: ни кола, ни двора, сегодня холодный, завтра голодный, утро путал с вечером, а один раз летом, решив, что на улице зима, вышел из дому в шубе. А здесь утром тебя поднимут, вечером спать уложат, на работу — не шалтай-болтай, а строем, с работы — обязательно проверят: не затерялся ли где, и кормят три раза в день, и кино раз в неделю показывают. Конечно, кто попал в лагерь не из той жизни, какой жил Семён до лагеря, тем всё это не нравилось, хотелось не по расписанию, а по-своему, а его, познавшего, как это жить по-своему, жизнь по расписанию устраивала. Всё это было замечено лагерным начальством, и за примерное поведение освободили Семёна на полгода раньше.

Сразу после освобождения Семён сошёлся с брошенкой Настей, работавшей посудомойкой в столовой. Узкоплечая, с подёрнутыми коровьей поволокой глазами, она была похожа на монастырскую послушницу. Да и поведением она от неё ничем не отличалась. Никто не слышал, чтобы она кому-то сказала грубое слово, со всем, что ей говорили, соглашалась, если же обижали, плакала. За что её мог бросить муж, было непонятно. Когда её об этом спрашивали, она отвечала: «Видно, не угодила». Пока водка Семёну на дух не шла, жизнь с Настей была — лучше и не придумаешь. «Настёна, — говорил он в хорошем настроении, — а не родить ли нам киндера?» «Я согласна», — отвечала Настя и краснела, как девочка. Теперь, размечтавшись перед сном, Семён видел себя порядочным отцом, он давно непьющий, сыну уже семь лет, на улице солнце, и он ведёт его в школу. На сыне форменная куртка, новые ботинки, за спиной ранец с блестящими застёжками, на нём чёрного цвета костюм, белая рубашка, галстук в красную полоску и фетровая шляпа. «А это ещё кто такой?» — не узнают его. «Да это же бывший муж Любки, помните, не просыхал от водки», — отвечает кто-то. «Семён, что ли? Да не может быть!» — не верят ему. А Любка в это время стоит у всех за спиной, от обиды, что потеряла такого мужа, кусает губы, а он, раскланиваясь с теми, кто его узнаёт, на неё — ноль внимания.

Получилось всё по-другому. Начав с пива, Семён закончил водкой. Снова пошли пьянки, дебоши, кабаки и проститутки. Однажды, напившись до одурения, он выгнал из дому Настю. Вернувшись к себе, Настя плакала, а потом успокоилась и стала жить, как жила раньше. Когда её спрашивали, за что бросил Семён, она отвечала: «Видно, не угодила».

Вспомнив о Насте, Семён решил: «Завтра схожу к ней». Жила она по-прежнему одиноко, из посудомоек по состоянию здоровья перешла в сторожа, и теперь кто видел её сидящей на крыльце магазина с ружьём, не мог представить, что эта тихая, никому в свою жизнь не сделавшая зла старушка, может из этого ружья ещё и выстрелить. «Прощения у неё попрошу», — думал Семён, и ему казалось, что если он это сделает, умирать ему будет легче.

После истории с Настей Семён уехал в леспромхоз. Валить лес у него уже не было силы, и поэтому его поставили на пожог отходов от лесоповала. Работы было немного, и вскоре он приспособился гнать самогонку. Для этого в глухом углу лесоповала, в овраге, соорудил что-то похожее на шалаш, в нём он ставил брагу, а как выгнать из неё самогон, хорошо знал из Фросиного опыта. Так как дело было поставлено на большую ногу, дали ему в помощники паренька, которого, видимо, за мягкий характер и покорные, как у телёнка глаза, все звали ласково Федик. Жизнь на лесоповале стала одним большим праздником. Вечером пили, утром опохмелялись, а днём делали вид, что работают. Сам Семён за самогонным аппаратом уже не сидел, это делал Федик, а он ходил в распорядителях. Решал: когда, как и сколько гнать, кому, за что и в каком количестве выдать. Пожогом отходов лесоповала он уже не занимался, за него это делали другие. «Не жизнь, а малина!» — радовался Семён и, набивая себе цену, перед лесорубами ломался. «Самогон — дело тонкое, — говорил он, — на него особый нюх надо!»

И всё было бы хорошо, если бы не сменилось на лесоповале начальство. Новое, разнюхав, в чём дело, бросилось искать: кто гонит самогон. Сделать это было нетрудно, и вскоре новый начальник участка застукал за ним Семёна с Федиком. Гнал самогон Федик, а Семён в это время сидел у шалаша и курил. «Та-ак, — сказал начальник, — самогон гоните!» «Кто гонит, а кто и курит», — ответил Семён и, не торопясь, удалился в сторону, где валили лес.

На следующий день приехала милиция. Она составила акт и конфисковала самогонный аппарат. Вскоре состоялся суд, на котором судили Федика за незаконное изготовление спиртных напитков. Семён на нём проходил в качестве свидетеля. «И он гнал!» — указывая на него, жаловался суду Федик. «Я гнал?!» — возмущался Семён и просил суд записать в протокол умышленный оговор свидетеля подсудимым. Федику дали два года, а Семён вернулся на лесоповал. «А ты, оказывается, падла!» — сказали ему на лесоповале. Делать было нечего, покинув его, Семён вернулся в посёлок.

После этого Семён долго бродяжничал, мотаясь из посёлка в посёлок, сшибал с чужих столов куски хлеба, в кабаках допивал оставленное в кружках пиво, спал зимой на автовокзалах и в теплотрассах, летом в подъездах и на чердаках. Наконец, его осудили за тунеядство и сослали на поселение в глухой посёлок, расположенный за Нижнеколымском. Там он, никому не нужный, дотянул до пенсионного возраста и с копеечной пенсией вернулся в посёлок.

В эту ночь Семён так и не уснул. Утром снова поднялся ветер, он бил по крыше и гудел в трубе, по окнам хлестал дождь со снегом. Иногда казалось, что в дверь кто-то стучит, но за ней никого не было.