У Вани три дня назад умерла мать. Хоронили её поздно вечером, всё ждали какого-то родственника. Вечер был пасмурный, небо в холодной облачности, ветер, срывая с тополей последние листья, зло разбрасывал их по кладбищу. Родственником оказался брат матери. Появился он, когда мать уже собирались опускать в могилу. Грубо, словно из дерева сколоченный, с густой шапкой седых волос на голове и давно небритый, он был похож на лесоруба, только что вышедшего из леса. Когда для него раскрыли гроб, он огорчённо крякнул, достал из кармана похожий на грязную ветошь платок и, высморкавшись в него, сказал: «Ну, сеструха, ты и удумала!» На поминках, после каждой рюмки он, как и на кладбище, крякал, сморкался в платок, и всё удивлялся: «Ить надо же! Удумала!» Ваню, как ещё маленького, за стол не посадили, дали ему на кухне блинов и рисовой каши с изюмом и сказали, чтобы он тут не распускал нюни. Дело в том, что на кладбище, когда мать опускали в могилу, он вдруг разревелся, а потом долго не мог успокоиться. Ни каши, ни блинов Ваня есть не стал, у него сильно болела голова, а в горле, казалось, что-то застряло. Когда с поминок все ушли, за столом остались отец и похожий на лесоруба брат матери. Отец сидел, словно опущенный в яму, сидел с низко склоненной головой, лицо у него было серым, когда выпивал, ничем не закусывал. Брат матери, выпив, закусывал блинами, но глотал их так, словно в каждом из них лежало по камню. Когда они легли спать, Ваня сел у окна и стал смотреть на улицу. За окном была уже ночь, как и на кладбище, дул ветер, в сильном порыве он стучал по крыше, когда на небе из-за рваной облачности появлялась луна, Ване казалось, что она похожа на лицо злой старухи.

Уснуть Ваня долго не мог. Он слышал, как вставал отец, тяжело вздыхая, выпивал водки и, посидев за столом, возвращался в постель. Когда Ваня уснул, ему приснился сон. На кладбище, где хоронили мать, стояло много народу, ярко светило солнце и не было ветра. В гробу мать была не с жёлтыми пятнами на лбу и не худая, с опущенным, как в яму, животом, а похожа на девочку с румяным лицом и пухлыми щеками. Казалось, сейчас она встанет из гроба и, как ни в чём не бывало, пойдёт с кладбища. От этого сна Ваня проснулся, у него сильно билось сердце, и долго не верилось, что матери уже нет в живых. Когда уснул он снова, во сне увидел то же кладбище, но день был пасмурным и на кладбище кричали вороны. Мать уже была зарытой в могиле, а её брат большими, на толстой подошве сапогами могилу эту утаптывал.

Разбудил Ваню отец.

— Вставай, сынок, поешь чего-нибудь, — сказал он.

На столе стояла сковорода с разогретыми со вчерашнего стола блинами, в окно светило солнце, было слышно, как за ним щебечут воробьи. Лицо у отца уже не было серым, на нём появились красные пятна, а брат матери, похоже, сильно выпивший, никак не мог попасть вилкой в блин. Когда Ваня поел, отец сказал:

— Сынок, ты сиди дома, а мы пойдём на кладбище.

— Зачем? — не понял Ваня.

— Так надо, — ответил отец, и они с братом матери вышли из дома.

Одному Ване стало страшно. Он боялся выйти из кухни в комнату: вчера в ней стоял гроб с матерью, и казалось, стоит ему там появиться, как он увидит мать с жёлтыми пятнами на лбу и опавшим, как в яму, животом. Быстро набросив на себя пиджачок, он выскочил на улицу.

Дом, в котором теперь остался Ваня с отцом, находился на брошенной многими окраине посёлка. Кругом было запустение, от заборов остались одни жерди, на улицах валялся мусор, в окнах заброшенных домов таился мрак и холод, а за теми, что были забиты досками, казалось Ване, живут злые люди. Лишь дом дяди Семёна, что стоял напротив, через дорогу, был крепко сложен, с большим крыльцом и высокими окнами. Так как и на улице Ване одному было страшно, он пошёл к дяде Семёну. Во дворе, ласково виляя хвостом, его встретила собака, а ходившая под окном серая курочка, увидев его, спряталась под крыльцом. Дядя Семён сидел за столом и ел жареную картошку с солёными огурцами. У него был большой лоб, толстые губы, как у всех пьяниц, синий с красными прожилками нос и по-мышиному маленькие глазки.

— Чего пришёл? — встретил он Ваню.

Не зная, что ответить, Ваня сказал:

— У меня мама умерла.

— Ну, и что? — уставился дядя Семён на Ваню мышиными глазками. — Все там будем. И ты, придёт время, умрёшь. А за Нюрку, — так звали мать Вани, — можно и выпить. Мать! — крикнул он на кухню, — налей-ка мне! За Нюрку надо выпить. Сын её пришёл.

Жена дяди Семёна вынесла бутылку водки и молча поставила её на стол. Выпив рюмку, дядя Семён отодвинул бутылку на край стола и сказал жене:

— А это забери. Больше не хочу.

В посёлке все знали, что этот дядя Семён, скрывая своё пристрастие к водке, часто выламывался перед женой в роли человека, которому, в отличие от других, бросить пить ничего не стоит. «Мать, — звал он её, — вот гляди, водка на столе, а я — ни-ни! — И смотрел на бутылку, как смотрят на лукавого, которого давно раскусили. — Не-е, — куражился он, — меня не возьмешь! Не из таковских! Всякое видывал! Другой за тебя маму родную слопает, а я, смотри, мать, ни в одном глазе! И на дух её не надо! Одно название! А дай, так я её, заразу, об угол, и вот он — трезвый, как стёклышко. Не-е, — не унимался он, — я могу и пить, могу и не пить. Не то, что Нюркин алкоголик, — имел он в виду отца Вани. — С ним рюмку, а вторую он и без тебя вылакает. Однова говорю: Петря, бросай пить, а он: не могу! Ха, не могу! Спрашиваю: а я? Ну, Семён, говорит, ты — дело другое, у тебя воля железная».

И всякий раз, что бы ни говорил Семён, к бутылке его словно чёрт подталкивал под локоть. «Ладно, — соглашался он с ним, — рюмку, и больше — ни-ни! Хватит! А то и на самом деле алкоголиком станешь».

Утром, когда жена вставала, чтобы растопить печь, Семён, уткнувшись головой в стол, крепко спал, перед ним стояла пустая бутылка.

Сейчас, выпив, он стал ломаться и перед Ваней.

— Слабак твой папка! Ой, слабак! Выпили как-то. Он — в ноль, а я — стёклышко. Утром приходит: дай, Сеня, на похмелку, умираю. А дальше: ум-мора! Заместо водки налил ему керосина. Ну, понятно: выпил, глаза на лоб, а потом на меня, стерва! Да где там! Пендаля — и с крыльца его!

От отца дядя Семён перешёл к матери Вани.

— И она. Царствие ей Небесное, была не лучше, — начал он о ней. — Нет, чтобы Петро своего, когда напьётся, носом в угол, а она; «Ах, Петенька!» Вот и ах! Алкоголиком его сделала! И ведь ничего ей не скажи! Я, говорит, и без вас, Семён Иванович, знаю, что с мужем делать. Ну, знаешь, так знай! Твоё дело!

Вдруг дядя Семён заёрзал на стуле, заглянул под стол, а не найдя там ничего, крикнул на кухню:

— Мать, плесни-ка ещё!

Выпив рюмку, он, как и раньше, отодвинул бутылку на край стола и сказал:

— Всё! Это последняя!

— Вот я и говорю, — закусив огурцом, вернулся к разговору дядя Семён, — и мать твоя не лучше. Да и гонору в ней было — прямо не подходи! Я, говорит, образование имею! Ха, образование! Да образованных сейчас — плюнь, не промахнёшься! А толку-то! Он образованный, а выпить не на что. Нальёшь ему, а он от радости из ботинок готов выскочить.

Лицо у дяди Семёна было уже красным, лоб в поту, мышиные глазки стали похожи на оловянные шарики.

— И строила из себя цацу, — продолжал он. — Посмотришь: кочерыжка на двух спичках, а туда же! Я, говорит, не из тех, что вы думаете, Семён Иванович. Ха, не из тех! Мать, — крикнул он на кухню, — помнишь, ревновала меня к ней! Так я тогда понарошку. Чтобы тебя подразнить. А она, не поверишь, клюнула! Свиданку назначала. Ну, да я — держи карман шире! Не из тех, что по чужим бабам шастают.

— Да и по дому, — не мог остановиться дядя Семён, — прыгает, суетится, а толку — что от сороки. Посуда — как твоё свиное корыто, на столе — хоть метлой мети, хватит одно — другое уронит. Вот и тебя: бросилась к утюгу, а ты из зыбки выпал. Оно бы ладно: просто выпал, так нет, головкой ударился. Теперь вот и думай: что из тебя выйдет. Может — ничего, а может — и дураком станешь. Не-е, — мотал головой дядя Семён, — мать у тебя была — хуже не придумаешь! Назвал бы стервой, да язык не поворачивается, покойница всё-таки.

От обиды за мать Ваня готов был заплакать, но не делал этого, опасаясь, что тогда дядя Семён его выгонит. А домой идти он боялся: всё казалось, что увидит там гроб с покойной матерью. Боялся он и остаться один на улице. Его пугали окна в заброшенных домах, казалось, что за ними прячутся злые люди. Не понял этого дядя Семён.

— Ну, ладно, поговорили, пора и честь знать, — сказал он и выпроводил Ваню из дома.

На улице Ваню охватил страх. Ему казалось, что из домов с забитыми окнами сейчас выскочат злые люди, уведут его с собой и посадят в тёмную яму. От охватившего страха он не мог уже и плакать, а когда бросился бежать по улице, ему казалось, что злые люди бегут за ним, в руках у них длинные ножи, они тяжело топают сапогами и вот-вот его схватят. Пришёл в себя и успокоился Ваня на речке, куда вывела его улица. На ней было тихо, только внизу, на перекате, торопясь его оставить, она, казалось, с кем-то переговаривается. Прямо перед Ваней, на неподвижной глади плёса, как в зеркале, отражалось солнце и голубое небо. Когда из воды выпрыгивали рыбы и поднимали волны, солнце на плёсе разбегалось на цветные кусочки. Год назад, вспомнил Ваня, в такой же день с отцом и матерью они были здесь: отец на удочку ловил рыбу, мать на той стороне реки собирала малину, а он делал на реке запруды. Рыба в запруды его не шла, и он тогда пошёл в лес, где взял палку и этой палкой стал сшибать головы иван-чаю. В одном месте из-под ног его выскочил бурундук. Он ловко забрался на лиственницу и оттуда, как показалось Ване, погрозил ему лапкой. Потом Ваню стал звать отец. «Ваня, — весело кричал он ему с реки, — иди, я рыбу словил!» У рыбы была блестящая чешуя, красные плавники и испуганные глаза. Она билась о камни, а когда Ваня взял её в руки, успокоилась. Потом отец научил его, как надо ловить рыбу. Первая рыба попалась скоро. Когда он вытаскивал её из воды, от радости у него так захватило дыхание, что чуть не выронил из рук удочку. А мать на той стороне всё собирала малину. Вскоре он услышал её голос. «Сынок, — ласково звала она, — иди поешь малинки». Река была глубокой, и к матери перенёс Ваню отец на перекате. Наевшись малины, Ваня стал проситься к отцу, чтобы половить рыбы. Обратно, на том же перекате, отец переносил и мать. Сидя у него на загривке, она делала вид, что погоняет его прутиком, и весело смеялась. Когда отец ради шутки собрался с загривка сбросить её в воду, она завизжала, как девочка, и стала ещё сильнее бить его прутиком. На берегу — Ваня это хорошо видел, — отец, сняв её с рук, крепко прижал к себе и поцеловал в губы.

Потом они жгли костёр и варили уху. Солнце уже шло к закату, оно было похоже на большой медный шар, а горы, за которые оно закатывалось, на сложенные из красного камня крепости. На отце была белая рубаха, высокие болотные сапоги, когда Ваня смотрел на него сквозь отблески костра, он ему казался сказочным великаном. Мать была в голубом трико, на шее у неё был шёлковый с белой полоской шарфик, у реки, где она, умывшись, стала расчёсывать волосы, Ване показалось, что мать похожа на большую красивую птицу, которой ничего не стоит подняться в небо.

За ухой отец с матерью обсуждали свои дела и строили планы на будущее. «Ничего, мать, привезу с Аяна лесу и дом поставлю». Ване в этом доме он обещал выделить отдельную комнату, в которой он, когда пойдёт в школу, будет выполнять свои домашние задания. Ничего этого не получилось. Зимой, после Нового года, мать заболела, и что только отец ни делал: каких врачей ни вызывал, в какие больницы ни возил, подняться она уже не смогла.

Воспоминания о том светлом дне, когда он с отцом и матерью был в прошлом году здесь, сладко затуманили Ване голову, и он, положив её на колени, уснул.

Разбудил Ваню голос за спиной:

— Соколик, ай из дому выгнали?

Обернувшись, он увидел старушку, в одной руке которой была брезентовая сумка, в другой палка. Это была известная в посёлке побирушка Агафониха. Она часто приходила в дом Вани, и мать её всегда усаживала за стол и кормила. У неё не было зубов, и поэтому хлеб она крошила на кусочки и размачивала их в супе. Поев, оставшиеся на столе крошки собирала в ладошку и их тоже съедала. У неё был острый нос, и когда она выбирала с ладошки хлебные крошки, Ване казалось, что Агафониха похожа на курочку, склёвывавшую с корытца свои зёрнышки. После этого она рассказывала Ване сказку про Иванушку хорошего и Иванушку плохого. Иванушка хороший, когда вырос, старых родителей своих почитал, работать их не заставлял, кормил коврижками со сметаной, и каждый день поил мёдом, и за это, когда умер, на том свете жил в раю и ел одни сладкие яблоки. Иванушка плохой, наоборот, когда вырос, к родителям относился плохо, кормил объедками со стола, упрекал, что ничего не делают, и поэтому на том свете на нём черти возили дрова и кормили его одними помоями. Выслушав эту сказку, Ваня всегда говорил: «А я буду Иванушкой хорошим». Агафониха ласково гладила его по голове и говорила: «А я в етом, миленький, и не сумлевалась».

Воспоминания, связанные с матерью и Агафонихой, больно сжали Ване сердце, а когда он представил, что этого уже никогда не будет, с криком: «Бабушка, у меня мама умерла!» уткнулся ей в подол и так заревел, что уснувшая на кусте ворона с испугу чуть было с него не свалилась.

Вечером Ваня с отцом и Агафонихой сидел за столом. Брат матери, оказывается, уже уехал. Отец водку не пил, на нём была белая рубаха, и он уже не походил на человека, опущенного в яму. Агафониха крошила хлеб, мочила его в супе, а когда собранные в ладошку крошки съедала, как и раньше, была похожа на курочку. За окном наступала ночь, на небе зажигались первые звёзды, в доме на стене тикали часы, в печке потрескивали дрова, и Ване казалось, что на том свете, когда он будет есть одни сладкие яблоки, он обязательно заберёт к себе мать, а когда умрёт отец и тоже окажется на том свете, он и его в беде не оставит.