I

После отбоя, когда все уснули, а дежурная по детдому Кривоножка закрылась в учительской, Никита прокрался в свой класс и сел писать в тюрьму матери письмо. Чтобы Кривоножка его не застукала, дверь он запер на швабру, а свет в классе не стал зажигать. И без него было светло: на Колыме стояли белые ночи.

«Здравствуй, мамка, — начал своё письмо Никита. — Живу я здесь хорошо. Кормят каждый день, а в воскресенье водят в кино и в баню. А учусь я уже во втором классе. По письму у меня хорошо, а по арифметике не очень».

Никите показалось, что кто-то ходит за дверью. «Не Кривоножка ли?» — подумал он и, прокравшись к двери, прислушался. Вообще-то он больше боялся не её, а ненавистного всем в детдоме Казимира. Убедившись, что за дверью никого нет, Никита стал писать дальше. «А воспитатель наш Казимир грозит всех отправить в колонию. Конечно, всех не отправит, а вот Зубаря отправит. Поэтому ты рукавички пока не высылай, Зубарь всё равно их отберёт. А если ты их уже выслала, то ладно. Найду, где спрятать. Вот шапка у меня, мамка, плохая, когда идем из бани, мёрзнет голова. Если у вас там есть шапки, то вышли. Тогда я рукавички отдам Зубарю, а за это он мне оставит шапку. Ещё говорят, что у вас там есть бушлаты. Если вышлешь, не откажусь. Мой шубур совсем поизносился».

Спохватившись, что слишком много просит и ни к чему расхлюндился, Никита решил написать что-нибудь весёлое. «А вчера этот Казимир, — написал он, — перед школьной линейкой заставил Скувылдину из первого класса плюнуть Лёшке в карман за то, что Лёшка плюнул в её карман, когда она в столовой хвасталась своим новым платьем. Скувылдина, когда плевала в Лёшкин карман, плакала, а все смеялись».

Представив, как и мамка над этим будет смеяться в своей тюрьме, Никита написал: «Посмеёшься, так и легче будет». На всякий случай, — вдруг и это мамке покажется смешным, — он добавил: «Ночью в своей палате мы ловим тараканов. Кто меньше всех наловит, тому Зубарь ставит пять щелбанов».

Подумав, о чем бы ещё написать, Никита вспомнил, что недавно к нему в детдом приходил странный дядька. «Ах, совсем забыл! — написал он. — Приходил ко мне какой-то дядька и сказал, что он мой папка. Но это не тот папка, который жил у нас, когда тебя забрали в тюрьму. Этот был с бородой. Ты уж напиши мне, кто у меня настоящий папка. И вот ещё что, — вспомнил Никита, — наша Кривоножка сказала мне, что ты лишена материнства. Что это такое, я не понимаю. Напиши мне, мамка, и об этом. А Кривоножка, — решил добавить Никита, — сама шлюха. Я видел, как она целовалась с Казимиром в учительской».

У Никиты устала рука, и он решил передохнуть. Подойдя к окну, он увидел за ним свою учительницу, Марию Ивановну. Она шла в сторону своего дома с двумя тяжёлыми сумками. Шла она, переваливаясь с боку на бок, как утка, а оттого, что сумки оттягивали ей руки, она была похожа ещё и на деревенскую бабу, несущую с реки в вёдрах воду. Вернувшись к столу, Никита решил написать и о ней.

«А учительница наша, Мария Ивановна, очень добрая. Всех жалеет. Один раз она брала меня к себе домой. Наелся я у неё от пуза, и она мне говорила, что у вас есть зачеты. Ты уж, мамка, их заработай. Вдвоём, когда тебя выпустят, нам будет легче».

На этом Никита решил закончить письмо, но услышав, как на улице городские ребята с весёлым смехом пробежали в сторону речки, добавил: «На улицу нас пускают редко. Когда делать нечего, я сижу у окна и всё думаю о тебе».

Не успел Никита выдрать из тетрадки листы со своим письмом, как в дверь сильно постучали. Растерявшись, он не знал что делать. В классе спрятаться было негде, а дверь всё равно откроют. По голосу за дверью он узнал, что стучит Кривоножка.

— Открой! — кричала она и всё сильнее дёргала дверь. Ворвалась Кривоножка в класс, когда швабра сама выпала из дверной ручки.

— Дай сюда! — вырвала она из рук Никиты тетрадку и тут же стала читать его письмо. Читала она вслух, растягивая слова и, делая ударения на том, что запрещалось писать детдомовцам. Хватило её только до того места, где Никита написал, что она шлюха.

— Сучонок! — взвизгнула она и так ударила Никиту по лицу тетрадкой, что у него потемнело в глазах. После этого она порвала тетрадку на мелкие кусочки и заставила Никиту выбросить их в урну.

II

Никита был готов убить Кривоножку. «Шлюха! Шлюха! Шлюха!» — зло шептал он, уткнувшись лицом в подушку и заливаясь слезами, а когда представил, как и мамка, не получив его письма, тоже будет плакать, чуть не разревелся на всю палату. А ночью ему приснился страшный сон. За ним, тяжело топая сапогами, бежал по коридору Казимир, в руках у него была плётка, размахивая которой, он кричал: «У-у, гадёныш!» Выгнав Никиту из коридора в зал, где детдомовцы уже были выстроены в линейку, он стал кричать: «Бейте его! Бейте!» От этого сна Никита проснулся и снова стал плакать. Он знал, что завтра Казимир его накажет.

Наказал Никиту Казимир не так, как это ему приснилось. Окинув линейку злым взглядом, он вывел из строя Никиту и приказал Кривоножке:

— А ну-ка, Анжелика Сидоровна, спросите у этого гадёныша, что он писал ночью.

— Ах, Казимир Иванович, да что тут спрашивать! — обиженно вздёрнула плечиками Кривоножка. — Пусть сам и расскажет.

Так как Никита не знал, что говорить, она стала задавать ему наводящие вопросы.

— А расскажи-ка нам, как это Зубарев, или по-твоему, Зубарь рукавички у ребят крадёт? — спрашивала она. — И как это ты его уже в колонию отправил?

Захлёбываясь слезами, Никита стал плакать.

— Перестань плакать, твои слёзы ничего не стоят, — повысила она голос. — А про Скувылдину что писал? — шла она дальше. — А про Лёшку своего? Не помнишь? Ну, а что про Казимира Ивановича нашего ты писал, я и спрашивать не хочу.

— Кто?! Я краду?! — закричал Зубарь из строя. — Я краду?! Да я тебя, падлу…

— Да он ещё и не то писал! — окрылённая его поддержкой, воскликнула Кривоножка.

По её выходило, что в письме Никита охаял весь коллектив детдома, но о том, что она шлюха и целуется с Казимиром в учительской. Кривоножка умолчала.

— Казимир Иванович, в карцер его! — орал Зубарь, а Кривоножка, сделав вид, что плачет, отвернулась к окну.

— Карцеров у нас нет и не будет! — перебил его Казимир и приказал запереть Никиту на двое суток в холодный чулан.

— Ах, Казимир Иванович, — глубоко вздохнула пришедшая в себя Кривоножка, — вы так правы, так правы! Конечно же, в холодную его. Пусть там и пишет свои письма.

Никите стало страшно. Совсем недавно в чулане, куда его решили посадить, всю ночь пролежала мёртвая тётка. Когда утром Казимир с двумя мужиками выносил эту тётку из чулана, он видел её в синих подтёках лицо и колотушками раскинутые на носилках жёлтые ноги. Представив себя в этом чулане, Никита от охватившего его ужаса перестал плакать и, как показалось, провалился в холодную яму, из которой уже никогда не выбраться.

И Никита решил бежать из детдома. И сделать это надо, думал он, пока его ещё не посадили в чулан. Помогла ему убежать Скувылдина. В туалет, где он спрятался, чтобы во время завтрака выскочить в окно, она принесла ему его шубур и шапку.

— Я Кривоножке не верю. Она стерва, — сказала на прощанье Скувылдина, а когда Никита стал натягивать на себя шубур, она подала ему бумажный свёрток. В нём лежали кусочек хлеба и котлетка. Никита хотел поблагодарить Скувылдину, но вместо этого заплакал. Видимо, такое случается со всеми, кто, оказавшись один на один со своим горем, вдруг ощущает на себе чьё-то тёплое участие.

— Ты, Никита, не плачь, — увидев его слёзы, сказала Скувылдина. — Там, — махнула она рукой за детдом, — тебе лучше будет.

Выскочив в окно и перемахнув через оградку, Никита бросился бежать по улице. Ему казалось, что за ним гонятся и вот-вот схватят. В одном из проулков, спрятавшись за чей-то сарай, он просидел до вечера, а когда улицы опустели и в городе стало тихо, Никита пошёл искать дом, в котором они жили с мамкой. Он помнил, что район, в котором они жили, назывался Нахаловкой, а за их домом была глубокая канава, в которой, когда мамки долго не было и сильно хотелось есть, он собирал пустые бутылки и, сдав их в киоске по двенадцать копеек за штуку, покупал себе хлеба. Теперь он решил в этом доме жить один, пока мамку не выпустят из тюрьмы. Конечно, он понимал, что без неё ему будет трудно. «Ничего, — успокаивал он себя, — проживу и на бутылках». В канаве, у которой мужики каждый день пили водку, их было всегда много. Успокоив себя таким образом, Никита повеселел и даже решил, что когда мамка выйдет из тюрьмы, они заберут к себе Скувылдину. «Не помешает», — подумал он и смело направился в ту сторону, где, как казалось ему, находится Нахаловка. Ориентировался Никита по высокой трубе, что, как он помнил, стояла у кочегарки, недалеко от их дома. Однако, добравшись до этой трубы, Никита понял, что попал не туда: и труба, и сама кочегарка были совсем не похожими на те, что стояли рядом с его домом. А когда он, оглядывая город, стал искать свою трубу, его бросило в жар: весь город был утыкан трубами, и все они, как близнецы, были похожи друг на друга. Никита растерялся. Холодное в закате солнце уже пряталось за сопку, улицы пустели, выскочившая откуда-то злая собака стала его облаивать. Убегая от неё, Никита юркнул в подъезд первого попавшегося на глаза дома. Там на лестничной площадке последнего этажа он забился в тёмный угол. Что делать? Постучаться в чью-то дверь и попросить, чтобы оставили на ночь, он опасался: вдруг сдадут в милицию! Никита хорошо знал: всех беглецов в детдом приводили милиционеры. Спуститься вниз и выйти на улицу? Он боялся там и собаки, и наступающей ночи.

Ничего не оставалось, как ночевать на лестничной площадке. Смирившись с этим, Никита успокоился. Перед сном он съел скувылдинские кусочек хлеба и котлетку.

Проснулся Никита оттого, что кто-то его толкал в бок. Высунув голову из шубура, он увидел над собой маленькую старушку. Она ему ласково улыбалась и спрашивала:

— Ты чегой-то тут спишь, соколик? Ай дома своего нету?

Никита хотел было шмыгнуть у неё из-под ног, но раздумал. У старушки было доброе лицо, остренький, как сосулька, носик, а когда она улыбалась, казалось, из глаз у неё выскакивают смешные искорки. «Эта в милицию не сдаст», — решил Никита, и когда старушка пригласила его к себе, он согласился. У неё он напился чаю с вареньем, узнал, как пройти в район своей Нахаловки, а когда она спросила, кто он и откуда, Никита сначала растерялся и не знал, что ответить, а потом, не очень отдавая отчёт, зачем, придумал историю, как, возвращаясь поздно вечером от родной тётки, заблудился в городе.

— Ой, пострел, омманываешь! — не верила старушка.

Чтобы показать ей, что он говорит правду, и убедить её в том, что он не из каких-нибудь там бродяжек, Никита сказал, что отец его чуть ли не самый главный начальник в городе.

— И-и-и, вот и помала тебя! — весело рассмеялась старушка. — В Нахаловке-то начальство отродясь не жило.

Напившись чаю, Никита собрался уходить.

— Иди, соколик, и в Нахаловке живут люди, — сказала ему на прощанье старушка.

III

Никита думал, что в его доме никто не живёт. Когда его забирали в детдом, дверь он замкнул на амбарный замок. Увидев же, что замка нет и дверь приоткрыта, он растерялся. Зайти в дом: а вдруг там уже сидит милиционер и ждёт его, не зайти: а что дальше? И Никита, стараясь не шуметь, на цыпочках прокрался к окну. Через него он увидел, как у стола в длинных, чуть ли не до колен, трусах стоит дядька и мешает ложкой что-то в сковородке. Ноги у него были кривые, как у обезьяны, а на голове большая лысина. Кончив мешать, дядька облизал ложку, сел за стол и достал из-под него бутылку водки. «Милиционеры водку не пьют», — успокоился Никита и решил зайти в дом.

— А ты кто? — встретил его дядька.

Никита назвал своё имя.

— Ну, и что? — не понял тот.

Так как милиционерского в дядьке ничего не было, а в глазах, хоть он и спрашивал строго, играли весёлые огоньки, Никита осмелел.

— А это мой дом! — ответил он.

— Ха-а, — расхохотался дядька, — может и водка, что стоит на столе, твоя? А может и галифе, — махнул он рукой на вешалку, — твои?

Никиту словно окатили кипятком: на вешалке поверх галифе висел китель с золотыми, как у милиционеров, погонами. «Попался!» — мелькнуло у него в голове, и он стал отступать к двери, чтобы за неё шмыгнуть.

— Да погоди! — остановил его дядька. — Не мильтон я. Охранник.

«В тюрьме работает», — понял Никита и успокоился.

— А зовут меня дядя Стёпа. И давай-ка, гусь лапчатый, к столу, — уже одеваясь, предложил дядька Никите.

В сковороде ещё шкворчала тушёнка, на которую Никита сразу и набросился. Дяди Стёпы он уже не боялся, а тушёнка была такой вкусной, что он и не заметил, как её съел.

— Молодец! — похвалил его дядя Стёпа. — А теперь слушай. Я знаю всё: ты убежал из детдома. И мать твою знаю. Она сидит в тюрьме, где я работаю. Так вот, Никитка, закладывать я тебя не стану, а если не убежишь от меня, устрою тебе с матерью свиданку.

— Правда? — не поверил Никита, а когда по серьёзному выражению лица дяди Стёпы понял, что он не врёт, его словно подбросило к небу, а в голове застучало: «Мамку увижу! Мамку увижу! Мамку увижу!»

Когда дядя Стёпа, уже одетый в военное, уходил на свою, как он сказал, долбаную службу, у порога он хлопнул каблуками, приставил руку к козырьку фуражки и, делая вид, что перед ним высокое начальство, спросил у Никиты:

— Разрешите идти?

Никита весело рассмеялся, а выскочив из-за стола, тоже вытянулся по-военному и сказал:

— Разрешаю!

Когда дядя Стёпа ушёл, Никита подумал: «Вырасту, военным стану».

Вечером дядя Стёпа пришёл с женщиной. Звали её тётей Зиной. На ней была высокая, с рыжими подпалинами, причёска, короткая юбка и длинные, как у цапли, ноги. Выпив, дядя Стёпа играл ей на гитаре и пел матерщинные частушки.

По этим частушкам выходило, что дядя Стёпа однажды ночью ходил к голым девкам в баню, но у него там ничего не вышло.

— Тра-ла-ла, тру-лу-лу!

Надавали по мурлу! — признавался он.

Представив, как девки, выскочив из бани голыми, бьют дядю Стёпу по мурлу, Никита рассмеялся, а тётя Зина, выслушав частушки до конца, сказала:

— Дурак ты, Стёпа!

В ответ дядя Стёпа хлопнул её ладошкой по заднице и весело расхохотался.

Всё это Никита видел, сидя за печкой, на которой пёк себе из хлеба поджарки. Печка, разбрасывая по стенам и потолку светлые блики, весело трещала дровами, поджарки вкусно пахли, когда их Никита ел, они хрустели на зубах, как леденцы из топлёного сахара. Такие леденцы Никита научился делать, когда ещё жил с мамкой. Он и сейчас бы их мог сделать, но неудобно просить у дяди Стёпы сахара. Ещё Никита помнил, что у печки всегда вокруг него крутилась кошка Василиса. Когда она тёрлась о его ноги, у неё палкой поднимался хвост, а если Никита брал её на колени, она, мягко уткнувшись ему в живот, тихо мурлыкала. Вспомнив о кошке, Никита спросил у дяди Стёпы:

— А где Василиса?

— Василиса? — не понял его дядя Стёпа, а когда узнал, что Никита спрашивает о кошке, ответил: — Сбежала твоя Василиса. Весна пришла, она и сбежала.

Никите дядя Стёпа показался уже чем-то расстроенным. Он не играл на гитаре и, глядя в окно, о чём-то думал. Уже засыпая, Никита слышал, как тётя Зина спросила:

— И всё-таки, Стёпа, что ты думаешь с ним делать?

— А я знаю? — рассердился дядя Стёпа. А вздохнув, добавил: — Что ни делай, а обратно его надо.

«Уж не обо мне ли? — испугался Никита.

Утром, после того, как тётя Зина покормила Никиту, дядя Стёпа повёл его в тюрьму на свиданку с матерью. Над ними уже играло тёплое солнце, небо было голубым и чистым, улица, на которую они вышли из Нахаловки, была широкой и светлой, встречные, казалось Никите, им с дядей Стёпой ласково улыбаются. В ожидании предстоящей встречи с мамкой у него от радости прыгало сердце, и казалось, что дядя Стёпа по улице с ним идёт слишком медленно. Потом они долго ехали в автобусе, а когда из него вышли, Никита увидел перед собой высокий из толстых досок забор, по верху которого была натянута колючая проволока. «Тюрьма», — догадался он. У ворот тюрьмы их встретил часовой в тяжёлых сапогах и сером бушлате. На голове его была ватная шапка, а за плечами винтовка. От него пахло табаком и казармой.

— Здравия желаю, — улыбаясь через прокуренные усы, поздоровался он с дядей Стёпой, а Никите, погладив его по голове, ласково сказал: — Гарный хлопчик, гарный. Вот мамка зрадуется.

У ворот, отойдя от Никиты, дядя Стёпа и часовой о чём-то долго говорили, а когда стали расходиться, дядя Стёпа сказал:

— Если что, пусть подождут.

— Усё, Степан, як договорылись, — ответил ему часовой и снова ласково погладил Никиту по голове. «Добрый дядька», — подумал о нём Никита.

В тюрьме дядя Стёпа завёл Никиту в комнату, где ничего, кроме кровати, покрытой серым одеялом, и обшарпанной тумбочки, не было. Через узкое в грязных потёках окно были видны тюремные бараки, а дальше, по углам окружающего их забора, голубятниками торчали сторожевые вышки. «Отсюда не убежишь», — подумал Никита.

Вскоре дядя Стёпа привёл мамку.

— Два часа, Маслова. Время пошло, — строго сказал он и вышел из комнаты.

— А-а, сынка, — встретила мамка Никиту, — ну, здравствуй.

Никита бросился ей в подол юбки и стал плакать. Всё, что накопилось в нём за последние дни, выплеснулось в горькие слёзы. Ему было жалко себя, жалко мамку, и чем больше он плакал, тем труднее ему было остановиться.

— Ну, хватит, — оторвала его от юбки мамка и села на кровать.

Успокоившись, Никита увидел, что мамка сильно постарела. Она как будто бы стала меньше ростом, под глазами появились мешки, из-под косынки на морщинистый лоб, как попало, выбивался седой волос, на груди выпирали худые ключицы. От неё, как и от часового, пахло чем-то кислым.

— А тебя, мамка, когда выпустят? — совсем успокоившись, спросил Никита.

— Скоро, сынка, скоро, — ответила она, — обо мне не беспокойся. И здесь, кто умеет, живёт.

— А ты рукавички мне выслала? — спросил Никита.

— Рукавички? Какие рукавички? — не поняла мамка. — А-а, рукавички! — вспомнила она. — А как же, выслала! Не получил?

— Нет, — ответил Никита.

— Значит, в дороге затерялись, — объяснила мамка и, подойдя к окну, стала в него смотреть.

За ним Никита увидел в гимнастёрке и сильно потёртых брюках похожего на старичка военного с ведром в руках. Когда этот военный зашёл к ним в комнату и стал подбрасывать в печь уголь, мамка, расплывшись, как показалось Никите, в нехорошей перед ним улыбке, спросила:

— Гражданин начальник, закурить не найдётся?

— Хоть бы при дите-то не курила, — буркнул в ответ военный, но папироску мамке дал.

— Спасибо, гражданин начальник. И за мной не станет, — хрипло смеясь, что-то пообещала ему мамка и стала жадно, взасос курить папироску.

— Да иди ты! — зло сплюнул военный в её сторону и вышел из комнаты.

«Зачем она стала курить?» — расстроился Никита, а когда увидел, как, не докурив, она плевком затушила папироску и окурок спрятала в карман, решил: «Выйдет из тюрьмы, отучу её курить».

— Ну, как ты живёшь? — наконец, спросила мамка.

Так как Никита всё своё горе уже выплакал ей в подол, о чём рассказывать, он уже не знал. Немного подумав, он рассказал, как Кривоножка порвала его письмо и заставила выбросить клочки в урну.

— Выйду, этой суке ноги из задницы выдерну, — пообещала мамка.

А узнав, что Никита убежал из детдома, сказала:

— И правильно сделал. Детдом для дураков. — И, словно спохватившись, быстро заговорила: — Адресок у меня, сынка, есть. Здесь, в городе. Сашок его звать. Примет! Скажи, мамка велела. Он тебя не обидит и делу научит.

Никита хотел ещё рассказать мамке об учительнице Марье Ивановне, но раздумал. «Ей, наверное, это будет неинтересно», — решил он. А о чём ещё говорить с ней, он опять не знал. Выговорившись про Сашка, замолчала и мамка. Она всё смотрела в окно и, кажется, кого-то ждала. И действительно, скоро за окном появилась девка в такой же тюремной одежде, что и мамка. Войдя в комнату, она в тряпочке что-то передала мамке, а когда мамка, вынув из кармана окурок, отдала ей, она его жадно докурила. После того, как девка ушла, мамка, подавая тряпочку Никите, сказала:

— Спрячь. Здесь деньги. Купишь нам вина, тебя и завтра сюда пустят. Да вино-то на воротах спрячь под шубур.

«И здесь пьют», — расстроился Никита.

— И вот ещё что, — вспомнила мамка. — Дам тебе ещё один адресок. Папки твоего. Сходишь, если там, скажешь: выйдет мамка, голову открутит. — И зло добавила: — Стервь поганая!

Спросить у мамки, кто его настоящий папка, этот или тот, с бородой, что приходил к нему в детдом, Никита не решился. Да и не хотелось ему уже этого делать. Ведь ему казалось, что встреча с мамкой будет другой. Она, как и он, будет плакать и ласково гладить его по голове. Никита всё ей о себе расскажет, а она после этого опять будет плакать и снова его жалеть. Оттого, что всё произошло иначе, Никите было грустно, а мамка, что сидела сейчас на кровати, показалась ему чужим человеком.

— Ну, что, сынка, иди. Чего сидеть-то, — услышал он её голос.

У своего барака она помахала ему рукой и быстро в нём скрылась. К воротам тюрьмы Никита шёл и тихо плакал. Ему было обидно, что всё так плохо получилось, а когда подумал, что ж ему теперь делать дальше, он совсем упал духом.

У ворот его встретили дядя Стёпа и тот же, в сером бушлате, часовой. Похоже, они уже выпили. От них пахло вином, а у часового лицо было, как морковка, красным.

— Ну, вот и хорошо, — сказал ему дядя Стёпа и, крепко взяв за руку, повёл к воротам.

И тут Никиту словно ударили по голове: за воротами стояла синяя с красной полосой машина с двумя милиционерами. «Бежать!» — мелькнуло в его голове. Вырвавшись из рук дяди Стёпы, он с криком: «Мамка! Мамка!» бросился обратно к её бараку. А когда, уже у барака, Никита снова стал её звать, но из него никто не вышел, он упал на землю и так застонал, что часовой, прибежавший за ним, не знал, что делать. Постояв немного перед Никитой, он опустился перед ним на колени и стал гладить по голове. «Успокойся, дитко! Успокойся», — говорил он ему, а когда Никита поднялся, он увидел на лице часового слёзы.

— Дяденька, возьмите меня к себе! — бросился он к нему, — я вам всё буду делать.

Часовой опять стал гладить его по голове, а потом, закинув винтовку за спину, взял его на руки и отнёс к милицейской машине. Когда Никита понял, что его сейчас увезут в детдом, ему стало всё безразлично. Как и перед школьной линейкой, когда за письмо Казимир приказал посадить его в чулан, ему показалось, что он снова попал в холодную яму, из которой никогда не выберется. К машине, которую уже заводили милиционеры, подошёл дядя Стёпа.

— Ты прости меня, Никитка. Тебе там лучше будет, — сказал он.

Никите он показался уже совсем другим, словно появившимся из чужой и далёкой от него жизни.

В детдоме Никиту долго допрашивал Казимир. Похоже, он боялся, не вынес ли чего лишнего Никита из его, как он говорил, закрытого заведения. Закончив допрос, Казимир отвёл его в чулан и запер на ключ. Через двое суток его из чулана выпустили. Всё в детдоме было, как и раньше: по-лошадиному топая, носился перед утренней линейкой Казимир, Кривоножка подгладывала, не пишет ли кто по ночам в классах письма, Зубарь ставил по пять щелбанов тем, кто мало наловил тараканов, Скувылдина, когда её заставляли плевать в чужие карманы, плакала, только Никита стал другим. Он замкнулся, огрубел, лицо обрело тупое выражение.

IV

Никита потерял всякий интерес к тому, что его окружало. Поведут ли сегодня в кино, посадят ли опять в чулан — не всё ли равно! Кругом всё одинаково плохо, и люди, уже казалось ему, все обманщики. Кривоножка, эта гадина, всем наврала про письмо, дядя Стёпа обещал, что не сдаст милиционерам, сдал, да и мамка тоже врёт: никаких рукавичек она ему не высылала. Где бы это они затерялись? А главное, хотелось Никите, чтоб к нему никто не приставал, не лез с разговорами. Даже со Скувылдиной не хотелось говорить. А она сразу, как только его выпустили из чулана, пристала:

— Ты мамку видел, да?

Никита ничего ей на это не ответил.

— Ты меня слышишь? — не отставала она.

Никита молчал.

— У тебя ухи есть? — уже сердилась Скувылдина, и когда Никита и на это ей ничего не ответил, она надула губы и сделала вывод:

— Игоист ты, Никита!

Что такое «игоист», Никита не знал, но догадывался, что слово это ругательное. Так обзывала Скувылдину тётка, которая иногда к ней приходила. А за что — Никита не очень понимал. Тётка эта Никите не нравилась. Сразу было видно: она злая. Губы у неё были тонкие, а нос, как шило, острый. «Ну, знаешь ли! — клевала она Скувылдину этим носом. — Не большая барышня!» Похоже, Скувылдина у неё что-то просила, а тётке это не нравилось. А что могла просить Скувылдина? Конечно, поесть что-нибудь. Перед тем, как уйти, тётка всякий раз спрашивала у Кривоножки, как кормят детей. Услышав ответ, удивлялась: «Да что вы говорите?! И нормальные дети этого не видят! А по воспитательной части как?» — шла она дальше. Узнав, что и с этим всё хорошо, просила: «Вы уж, пожалуйста, с моей-то построже. Ведь у неё родители-то, сами знаете, злоупотребляли». После ухода тётки Скувылдина всегда куда-то пряталась, а если этого не делала, то было видно, что настроение у неё плохое. Раньше Никите её было жалко, а теперь, после всего пережитого, жалости к ней уже не было. «Да и она, наверное, всё врёт, — думал он. — Никакого отца у неё нет. Все знают: он от водки сгорел, а платье она получила по почте не от него, а от какой-то бабушки».

Зима пришла внезапно. С утра пошёл снег, днём он облепил дома и деревья, а к вечеру разыгралась вьюга. Всю ночь она била в окна и стучала по крыше. В палате стало холодно, из неутеплённых окон понесло сквозняками, тараканы, срываясь с холодных стен и потолка, разбегались по своим щелям. Никита, с головой укрывшись одеялом, не спал. Он ни о чём не думал, а если что-то и приходило в голову, то быстро забывалось. На месте дяди Стёпы с гитарой появлялся часовой с винтовкой и прокуренными усами. Он гладил Никиту по голове и говорил: «Вот мамка зрадуется!» Потом перед глазами мелькала плачущая Скувылдина, за ней появлялся нахальный Зубарь, он скалил зубы и кричал: «В карцер его!» А мамка, если и приходила Никите в голову, то была совсем не похожей на ту, что он видел на свиданке. Никите теперь она казалась расстроенной тем, что не так его встретила, не поплакала вместе с ним и ничего о себе не рассказала. За всё, что случилось с ней, Никита винил теперь одну Кривоножку. Не отбери она у него письма, мамка, прочитав его, поняла бы его и сейчас не курила и не пила, а зарабатывала бы зачёты.

Утром, заходя в детдом с улицы, все из обслуживающего персонала потирали замёрзшие лица и, оставив в прихожей валенки, в тапках шли на свои рабочие места, а в обед, когда в прихожей никого не было, в кривоножкины валенки Никита насыпал колотого стекла. Вечером, когда Кривоножку с распоротой ногой увезла скорая, весь детдом подняли на ноги. Даже сторожа, дядю Егора, мобилизовали на поиски остатков колотого стекла в карманах детдомовцев. Правда, он был так пьян, что долго не мог понять, чего от него хотят.

— Фамильё-то как? — спрашивал он у Казимира, уже выворачивающего карманы у выстроенных в линейку детдомовцев.

— Какое фамильё? — не понимал его Казимир.

— Так энтого, — мотал дядя Егор головой в сторону линейки, — преступника.

— Да иди ты!.. — посылал его Казимир подальше.

Если бы не этот дядя Егор, Никита наверняка бы попался. Пьяный, он не заметил в его кармане оставшихся крошек стекла. Казимир, конечно бы, сразу их нашёл.

Вечером, когда всех распустили, дядя Егор пришёл к ним в палату. Делал он это всякий раз, когда напивался, и ходил к ним, как говорил, чтобы покалякать. Рассказывал он всегда одно и то же, про какой-то Туркестан, в котором он рубил бандитам головы. По его выходило, что шашка в полку у него была самая длинная, а конь такой, что только ему и давался. В полку он был на самом высоком счету, а с командиром, как говорил, у него была одна чашка-ложка. Нынешней своей жизнью дядя Егор был недоволен.

— Нешто это жизнь, — ругался он, — супротив той — одна канителя.

— А где твой Туркестан? — смеясь, спрашивали его детдомовцы.

— А где турки живут, — не задумываясь, отвечал дядя Егор.

— Турция, что ли? — не понимали детдомовцы.

— Турция — не Турция, а называется Туркестаном, — выкручивался дядя Егор и, видимо, чтобы не показать своего незнания географии, поднимался со своей табуретки и говорил:

— Ну, хватит бобы разводить. Пора спать.

В этот раз такого разговора с дядей Егором не получилось. Дело в том, что Казимир, осматривая карманы Зубаря, нашёл в них остатки ворованного им с кухни изюма. И хотя этого изюма детдомовцы никогда на своих столах не видели, Зубаря Казимир уже по правде решил отправить в колонию. Теперь Зубарь сидел на своей кровати расстроенный и ни с кем не разговаривал.

— Турок ты! — напал на него дядя Егор. — Воровать не умеешь.

По его выходило, что воровать можно, но попадаться нельзя, а попался, считай — ты дурак, и ходи в этих дураках до самых новых веников. Видимо, у него это шло оттого, что всех детдомовцев он считал людьми пропащими, и ждёт их всех тюрьма и каменные, как он говорил, кальеры.

— Да иди ты! — как и Казимир, послал Зубарь дядю Егора подальше.

— А ты не хохлись! — успокоил его дядя Егор. — И в колонии люди.

Когда он ушёл, Зубарь поднялся со своей кровати, подошёл к Никите и больно ударил его по лицу.

— Из-за тебя, падла, попал! Ты Кривоножке стекло подсыпал! — крикнул он.

Никиту словно окатило кипятком, у него потемнело в глазах. Не помня себя, он бросился на Зубаря и свалил его на пол. Задыхаясь от злости, он стал его душить, а потом бить по лицу. Зубарь пытался вырваться, но у него это не получалось. Было видно, что действует он одной правой рукой, а левая рука его плохо слушалась. «Отпусти!» — наконец попросил он Никиту, а когда поднялся с пола, отошёл к стене и, отвернувшись от всех, заплакал. Никите, как и всем в палате, стало ясно, что Зубарь не тот, каким себя представлял, верховодство своё над детдомовцами брал только горлом и угрозами. На самом деле, умело скрывая свою сухорукость, одной рукой он только и мог, что бить им щелбаны.

На следующий день Зубаря увезла милиция, а вскоре всем стало известно, что сухоруким он стал ещё в раннем детстве. Говорили, что пьяный отец, промахнувшись в мать, попал ему палкой в руку. А в детдоме всё стихло. Что-то будет дальше?

V

До весны в детдоме ничего особенного не произошло, только для предстоящего отъезда в пионерлагерь приняли баяниста, да когда распустились за окнами тополя, умерла Скувылдина. Отчего она умерла, толком никто не знал. Вечером была здорова, а утром нашли мёртвой и почему-то в чулане. Прошёл слух, что она отравилась снотворными таблетками, но в это мало кто поверил: где Скувылдина могла взять снотворные таблетки?

На следующий день гроб с её телом выставили в красном уголке и всех детдомовцев колонной по одному повели для прощания с ней. У гроба со скорбным лицом сидела её тётка, на голове у неё была чёрная кисея, а в руках белый платочек. Правда, никто не видел, чтобы она плакала. Девчонки идти к гробу боялись, да и мальчишки шли к нему с вытянутыми в испуге лицами, только одного Никиту это не пугало. Свой ужас перед мёртвыми он пережил в чулане, когда ему казалось, что с жёлтыми ногами тётку никто отсюда не выносил, и она всё ещё лежит в углу. Проходя у гроба Скувылдиной, он заметил, что у неё сильно заострился нос, а на лице застыло что-то сердитое. Ему даже показалось, что она сейчас встанет из гроба и скажет ему как раньше: «Игоист ты, Никита».

Скувылдину похоронили и стали готовиться к отъезду в лагерь. Казимир бегал по детдому и всё что-то укладывал и увязывал. Кривоножка примерялась к своей летней одежде, а баянист разучивал новые песни. И в поведении, и во внешнем виде у него было много странного. Говорил он со всеми ласково, но в глазах, глубоко спрятавшихся под тонкие, как у женщины, брови, таилось что-то пустое и холодное. И губы у него были, как у женщины: мягкие, похожие на розовый лепесток. Поэтому, хотя на голове у него и была большая лысина, его сразу прозвали Тёткой.

Лагерь, в который завезли детдомовцев, был расположен на берегу Эмтегея и состоял из подслеповатого и длинного, как пенал, барака, белого с высокой верандой домика и дизельной. В барак поселили детдомовцев, а в домике обосновались Казимир, Кривоножка, Тётка и сторож, он же дизелист, дядя Егор. Недалеко от лагеря на поросшем карликовой берёзой пригорке находилось кладбище, на могилах которого вместо памятников стояли колышки с прибитыми на них жестянками. За ним были видны развалины старых бараков, а над ними возвышались уже покосившиеся сторожевые вышки. Понятно, это была зона, а на кладбище на жестянках значились номера умерших заключённых. Детдомовцы этого кладбища боялись и никогда туда не ходили.

День в лагере начинался с Тёткиного баяна. Под него всех будили, выстраивали в линейку и заставляли заниматься гимнастикой.

— Раз-два, раз-два! — командовала Кривоножка, и если кто не поспевал за ней или делал не так, как ей хотелось, она докладывала Казимиру. А Казимир, хоть и не просыхал вместе с дядей Егором от водки, время на наказание провинившихся находил. Каждого из них, под личным присмотром, он заставлял обежать барак пять раз, того же, кто этого не мог сделать, лишал ужина.

— Нешто так можно, — выговаривал ему дядя Егор, а когда провинившийся, не пробежав свои пять кругов, падал и, как рыба на берегу, жадно хватал воздух, сокрушённо качал головой и говорил: «Абы чего не вышло».

В ответ Казимир, как всегда, посылал его подальше, и они шли похмеляться. Делали они это на берегу реки, прислуживала им Кривоножка. Здесь она уже была не в спортивном трико, а в купальном костюме.

— Ах, Казимир Иванович, хорошо-то как! — восклицала она. — Вы только посмотрите: красота-то какая! Вот оно: и небо вам, и солнце, и пташки поют, и речка играет. Не-ет! — вздымала она вверх руки: — Что ни говорите, Казимир Иванович, а Достоевский прав: только красота спасёт мир!

— Чё это она? — не понимал её дядя Егор.

Казимир в ответ крякал и тихо, так, чтобы не услышала Кривоножка, объяснял:

— Дуру гонит!

Во всём этом не принимал участия Тётка. В плавках он лежал в стороне и вяло смотрел в небо. Основная его работа была вечером, когда он готовил детдомовцев к выступлению художественной самодеятельности на районном смотре. Делал музыкальные сопровождения акробатическим этюдам, аккомпанировал хору, надеясь отличиться на смотре, особое внимание уделял сольным номерам. Лучшей исполнительницей их считал армянку Лолу, которая, несмотря на свои неполных десять лет, уже пела красивым женским сопрано.

— Талант, — говорил он, и Лола, услышав это, старалась петь ещё лучше.

У неё были чёрные глаза, вздёрнутые вверх ресницы, и когда она пела, эти глаза становились похожими на смородинки, подёрнутые утренней росой. С ней Тётка занимался, даже когда все уже укладывались спать.

— Не ндравится он мне. Ой, не ндравится! — говорил о нём дядя Егор, а когда этот Тётка смотрел на него пустыми, ничего не выражающими глазами, делал вывод: — Магнитизёр какой-то!

А Никита, после того, как побил Зубаря, взял над всеми верх. Зубаря, отправленного в колонию, ему было не жалко. «Туда ему и дорога!» — думал он. Чтобы удержать свою власть, Никита завёл дружков. Втихаря от него в детдоме их называли прилипалами. В задачу этих прилипал входило доносить ему о тех, кто делал не по его, приводить в исполнение вынесенные им наказания, с теми же, кто об этом доносил начальству, — а их в детдоме называли стукачами — он разделывался лично. Конечно, Никите не приходило в голову, что и прилипалы, и стукачи одинаково поступают подло, а поэтому и тех, и других надо наказывать. Но что поделаешь! Там, где над всеми стоит сила, а не право, и не для Никитиной головы всё запутывается в такой сложный клубок, что разобрать в нём, что хорошо, а что плохо, трудно.

VI

В конце лета к Никите приехал тот дядька с бородой, что называл себя его папкой. Был он в геологической штормовке, на широком, армейского образца ремне висел в кобуре наган. Никите он привёз компас и показал, как им пользоваться. Сидели они на берегу Эмтегея, кругом пели птицы и светило солнце, где-то за горой трубил лось. Объяснив ещё раз, как пользоваться компасом, дядька спросил:

— А ты меня помнишь, Никита?

Никита его не помнил.

— Ну, как же?! — не поверил он. — Да помнишь, ты был маленьким, а мы с тобой и с мамкой ездили в Сочи, на море. Помнишь? Ты ещё бегал за чайками и бросал в них камни.

Когда дядька рассказал, как они катались на белом пароходе, Никита всё вспомнил. Оказывается, и чайки, и этот белый пароход, и голубое море — всё и раньше было у него в голове, — но он думал, что или это ему когда-то приснилось, или он сам всё придумал. Теперь он и мамку вспомнил. Она была в красивом голубом купальнике, на голове у неё была шляпка с красным пёрышком, она всё смеялась и обнимала Никиту. Вспомнил он и дядьку. У него были крепкие плечи, загорелое лицо, и Никиту, когда они шли с пляжа, он всегда уносил на своей горбушке.

— А это ты был? — спросил Никита.

— Конечно! — обрадовался дядька. — Я! Помнишь, мы ещё в цирк с тобой ходили. Там клоун был, а потом львов показывали.

Никита этого не помнил.

— Ну, ничего! — успокоил его дядька. — Всё вспомнишь! Вот погоди, закончу поле, заберу тебя, и заживём мы, Никита, с тобой — ай да ну!

Уже перед тем, как уйти, он признался, что Никите он не родной папка, а как бы приёмный. На мамке он женился, когда Никите и года не было.

— Ну, ничего! — снова стал успокаивать он Никиту. — Не это главное! Главное, что мы будем вместе!

Никита не знал: верить ему или нет. Сначала ему казалось, что этот дядька его заберёт, но когда стали прощаться, и он стал думать о чём-то своём, Никита решил: не заберёт, обманет и он.

В бараке Никита долго не мог уснуть, всё думал об этом дядьке. «Нет, не заберёт!» — решил он окончательно и, расстроенный, встал с кровати и подошёл к окну. За окном уже стояли сумерки, было тихо, из-за гор вылазила большая луна. И тут Никита увидел: Тётка, а за ним Лола идут в сторону кладбища. «Куда это они? Ведь ночь скоро!» — не понял он. Заподозрив в этом что-то неладное, Никита оделся, тихо вышел из барака и, спрятавшись в кусты, стал следить, куда они пойдут. Вскоре они скрылись за кладбищем, и он, подкравшись к ним, стал смотреть, что они будут делать.

Тётка, присев на крайнюю за кладбищем могилу, пригласил сесть рядом с собой Лолу. Подозрительно посмотрев вокруг: не видит ли их кто, он достал из кармана фляжку и сказал:

— Выпей, Лолочка, это морс.

— Я здесь боюсь, — захныкала в ответ Лола.

— Дурочка, лагерь-то рядом, — стал успокаивать её Тётка.

Но Лола всё хныкала. Тогда Тётка вдруг рассердился.

— Да пей ты, дура! — закричал он и стал тыкать ей в губы свою фляжку.

Руки у него тряслись, а лицо дёргалось. Лола выпила и через несколько минут свалилась на могилу, как мёртвая. И тут Тётка стал её раздевать. Снял с неё платье и трусы, и уже, дёргаясь, как в припадке, разделся сам и набросился на голую Лолу.

— Ты что, гад, делаешь?! — закричал Никита.

Тётка вскочил с Лолы и, вздёрнув на себя штаны, хрипло спросил:

— Ты один?

Что было дальше, Никита помнил плохо. За ним бежал Тётка, а он, не разбирая, что под ногами, от него убегал. Уже подбегая к дизельной дяди Егора, он стал кричать:

— Помогите! Помогите!

А дядя Егор, как всегда в это время, был пьяным. Не разобравшись, в чём дело, он стал пулять из своей берданки в воздух и кричать:

— Держи вора!

Когда же он понял, что случилось, бросился за убегавшим в лес Тёткой. Со второго заряда он попал ему в ногу. Вскоре поднялся весь лагерь, и с помощью Казимира Тётку связали, а Лолу, укутав в одеяло, принесли в барак. К утру, не приходя в сознание, она умерла. Тётку увезла милиция, а когда детдомовцы вернулись из лагеря, они узнали, что и Скувылдина, отравленная им, перед смертью была изнасилована.

VI

Дядька с бородой, или он же теперь уже приёмный папка, Никиту не обманул. В конце лета, перед самой школой, он пришёл в детдом, и не один, а с очень красивой, похожей на большую куклу с белыми кудрями, женщиной. В руках у него была большая, спортивного покроя сумка, в которой лежала одежда для Никиты, а женщина оказалась его нынешней женой.

— Ну, посмотрим, посмотрим, — смеялась она и смотрела на Никиту тоже, как на куклу. — А ничего. Парень — что надо! — гладила она его уже по голове.

У неё были пухлые, как у девочки, губы, а когда она смеялась, было видно, что зубы её наполовину золотые. Дядька с бородой казался намного её старше, хотя тоже выглядел хорошо. С чёрной, клинышком, бородкой, со смуглыми скулами и прямым носом он был похож на красивого татарина.

Никите было собраться, что нищему подпоясаться. Он побежал в палату, забрал из тумбочки подаренный ему компас, а с вешалки прихватил свой шубур и шапку. «Пригодятся» — решил он, но жена дядьки, увидев эти шубур и шапку, рассмеялась:

— Ты уж оставь их кому-нибудь.

Оставил их Никита Лёшке, у которого, как он знал, никого из родителей в живых не осталось, они утонули на сплаве леса. Лёшка стоял грустный, было видно, что ему не хочется расставаться с Никитой. Да и сам Никита, когда уже совсем собрался и надо было уходить, вдруг почувствовал, что и ему не очень весело. Что-то, показалось, опустилось в груди, а когда он увидел, что все детдомовцы вышли на крыльцо его провожать, он чуть не заплакал. Ведь он хорошо понимал, что им едва ли выпадет такое счастье, какое выпало ему. Среди провожавших стояла и Кривоножка. Она тоже махала ему рукой, а когда Никите показалось, что она плачет, он подумал: «Зря я ей тогда стекла подсыпал».

В квартире, куда привели Никиту, было тепло и уютно. В одной комнате, посредине, на толстых резных ножках стоял круглый стол, важно, словно его тут ничего и не касалось, выпячивался от стены диван, напротив, весь в позолоченных узорах, стоял шкаф с книгами. В другой комнате чуть ли не всю её половину занимала тахта, за ней стоял голубой торшер, а рядом на стене висело большое зеркало, под которым на тумбочке лежали разноцветные флакончики и коробочки. Такого Никита никогда в жизни не видел, даже у Марии Ивановны, детдомовской учительницы, этого не было. Растерявшись, Никита юркнул на кухню и там притих.

— А ты чего это здесь? — рассмеялась жена дядьки и вдруг без всякого перехода сказала:

— Ну, вот что, Никитка. Давай без всяких папок-мамок. Его, — кивнула она в сторону дядьки, — зови дядей Валей, а меня — тётей Леной.

После ванны, в которой Никита даже пытался поплавать, сели за стол. Всё было вкусно, но особенно Никите понравились блинчики с изюмом. Он их съел, наверное, штук пять, и съел бы больше, но неудобно было перед тётей Леной. Спать Никиту положили на диван. И хотя на нём было удобно, не давило ни бока, ни спину, уснуть он долго не мог. Он думал: а что сейчас в детдоме? Наверное, тоже, как и он, легли спать, может, кто-то ловит тараканов, а кто-то просто сидит на своей кровати и о чём-то думает.

Утром дядя Валя сообщил, что через день он летит в поле собирать остатки своих отрядов, а Никите сказал, что заберёт его с собой. «Вот это да!» — обрадовался Никита и стал собираться в дорогу. На следующий день они встали рано и, позавтракав, поехали в аэропорт.

В аэропорту дядю Валю, оказывается, многие знали и при встрече пожимали ему руку. После того, как он сходил в диспетчерскую, за ним стал бегать какой-то коротышка с круглым, как арбуз, брюхом и просить:

— Валентин Петрович, может, уступишь вертолёт? Молоко на Моме киснет.

— У тебя молоко, а у меня люди, — твёрдо отвечал ему дядя Валя.

«Наверное, большой начальник, — подумал о дяде Вале Никита. — Вертолётами командует».

А дядю Валю уже опять окружили люди, он им что-то объяснял, вынув из планшетки карту, что-то на ней показывал Никите, сидевшему в углу на рюкзаке, хотелось подойти к дяде Вале, послушать, о чём там говорят, но он боялся: вдруг кто-то оттолкнёт его и скажет: «А это ещё кто такой под ногами путается?» А он не «кто такой», он сын, пусть приёмный, но сын Валентина Петровича.

Вертолёт, прежде чем оторваться от земли, сначала на ней два раза подпрыгнул, а потом так быстро взмыл вверх, что у Никиты захватило дух.

— Что, страшно?! — смеясь, кричал ему дядя Валя, но в вертолёте стоял такой гул, что Никита только и услышал: «О-о, …а-ашно?» Стало тише, когда, набрав высоту, вертолёт пошёл по своему курсу. В иллюминатор Никита видел, как, убегая назад, и дороги, и речки становятся прямыми, как стрелы, а дома, которые на земле казались большими, вдруг становились игрушечными. Уже в самом небе вертолетчики позвали Никиту в кабину. Зайдя в неё, он обмер от страху. Ему показалось, что стеклянное брюхо кабины, под которым зияла глубокая пропасть, сейчас обвалится, и Никита вместе с вертолётчиками полетит в неё. Когда он пришёл в себя, один из вертолётчиков посадил его в своё кресло и дал в руки руль. «Вот это да!» — обрадовался Никита и так крепко сжал руль, что, казалось, никто его уже от него не оторвёт.

Второй раз Никите стало страшно, когда вертолёт стал заходить на посадку. При развороте ему показалось, что горы, находившиеся до этого внизу, вдруг стали падать на вертолёт справа, а потом, при новом развороте они стали падать слева. Только когда вертолёт выровнялся, Никита понял, что это не горы падали на вертолёт, а он поворачивался к ним то одним, то другим боком. Из вертолёта Никита вышел с лёгким головокружением. Хотя он стоял уже на твёрдой земле, ему казалось, что он всё ещё летит в небе.

Загрузившись какими-то ящиками, вертолёт взмыл в небо, а дядя Валя с Никитой остались у геологов. Несмотря на то, что в вертолёте Никита натерпелся страху, глядя ему вслед, он думал: «Вырасту, обязательно вертолётчиком стану».

Геологи дядю Валю встретили с большой радостью. Наварили из хариуса ухи, из оленины сделали поджарку, а когда он достал из своего рюкзака фляжку спирта, они дружно крикнули: «Ура!» Выпив, они под гитару пели свои геологические песни, дядя Валя с ними тоже пел и был похож уже не на красивого татарина, как раньше, а на артиста из кино, которое Никита видел ещё в детдоме.

Наевшись, Никита решил сходить в лес. Отойдя недалеко от палатки, он присел на валежину и стал наблюдать, что происходит вокруг. Первым появился бурундук. Запрыгнув на ветку стланика, он стал смотреть на Никиту так, словно увидел в нём что-то очень интересное. Казалось, ещё немного, и бурундук спрыгнет с ветки и, махая хвостиком, подбежит к нему. Однако когда Никита стал звать его к себе, бурундук, испуганно свиркнув, убежал в кусты. Потом появилась ворона. Она села над головой Никиты и стала громко каркать. Потом, видимо, это ей надоело; и она, выпучив глаза, стала смотреть на Никиту. Смотрела ворона долго и сердито, и Никите стало казаться: ещё немного, и она скажет: «А я тебя сейчас клюну». Потом Никита решил сходить на речку. Подходя к ней, он попал в густые заросли чёрной смородины. Была она сладкой и таяла во рту. Обобрав один куст, Никита взялся за другой, но на него у него сил уже не хватило. «Да тут её хоть два дня ешь, всё равно останется», — подумал он. На речке он наблюдал, как играют на перекате хариусы, в протоке видел уток. По ней они плавали, как заводные игрушки, а когда, выклёвывая что-то на дне, окунали в воду головы, то на поверхности оставляли похожие на лодочки хвостики. Уже в лагере Никита решил: «Лучше буду геологом».

А утром на следующий день дядя Валя повёл Никиту на охоту. Себе он взял двуствольное ружьё, а ему дал одностволку. За лагерем он научил, как из неё стрелять, чтобы не промахнуться. Дальше от лагеря, у тропы, ведущей к реке, они сделали засаду на оленей. Кругом стояла такая тишина, что казалось: она не настоящая, а это и Никите, и дяде Вале кто-то заткнул ватой уши. Наверное, поэтому поднявшееся над тайгой солнце, казалось, не плывёт по небу, а стоит на месте. Даже бурундуки куда-то все попрятались. «Это хорошо, — тихо сказал дядя Валя, — пойдут олени, птицы гам поднимут». И действительно, когда в глубине распадка раскаркались вороны, через несколько минут появились олени. Их было пять, и шли они друг за другом. Передний, с высоко поднятой головой, часто нюхал воздух, и когда ему что-то казалось подозрительным, останавливался и хуркал. «Стреляй первым», — прошептал дядя Валя Никите. Когда олени подошли совсем близко, Никита выстрелил, за ним выстрелил и дядя Валя. Олень упал, потом он пытался подняться, но ноги его уже не держали.

Уже дома, сидя за столом с оленьей поджаркой, дядя Валя, показывая на Никиту, говорил тёте Лене:

— Его работа.

— Кормилец ты наш, — смеялась тётя Лена и гладила Никиту по голове.

Через два дня Никита пошёл в школу. Там он встретил Марию Ивановну. Оказывается, она работала не только в детдомовской школе, но и здесь. Никите она обрадовалась, долго с ним разговаривала, спрашивала, как он теперь живёт, а когда уходила, сказала:

— Ты уж, Никита, меня не подведи. Учись хорошо.

«Да, — подумал Никита, — арифметику мне надо подтянуть».

А своя учительница Никите не понравилась. Она, хотя ноги у неё были и прямыми, чем-то сразу напомнила Кривоножку.

— Новенький, значит. Ну-ну! — встретила она его в своём классе и посадила на заднюю парту.

Класс был не такой, как в детдоме. Все тут были чисто одеты, на голове у девчонок торчали похожие на заячьи хвосты бантики, у некоторых в ушах уже висели серёжки, мальчишки, словно только что вынутые из-под горячего утюга, ходили в красивых куртках и ловко обтягивающих джинсах.

Новую учительницу звали Инессой Савельевной. У неё был по-еврейски длинный нос и такая узкая переносица, что, казалось, глаза при желании могли бы посмотреть друг на друга. Похоже, она уже ходила в детдом и справлялась о Никите. Догадался он об этом потому, что в классе пошли разговоры о том, как он разоблачил насильника.

— Фу, какая гадость! — фыркали девчонки, слушая эти разговоры, а мальчишкам, как понял Никита, представлялось: окажись они на его месте, они бы обязательно отобрали у дяди Егора ружьё и сами бы пристрелили этого гада.

Никите всё это не нравилось, а иногда даже казалось, что девчонки на него смотрят с нескрываемой брезгливостью, словно не Тётка, а он и насиловал девчонок в детдоме. Даже Вера, с которой они подружились, как только Никита начинал рассказывать ей о насильнике, дёргалась, словно её кусали, и говорила:

— Не надо!

«Сама же просила», — не понимал её Никита.

Совсем расстроился Никита, когда на приближавшийся новогодний праздник ему дали роль какого-то негодяя, у которого на маске должны быть обязательно злые зубы, чёрные усы и большой, до самых ушей, рот. Маску такую Никита не стал делать и на праздник не пошёл.

Учился Никита в целом неплохо. Русский, как и в детдоме, шёл хорошо, а вот арифметика всё ещё хромала. Помочь в ней взялась Вера. Почти каждый день, после уроков, они оставались в классе, и она постоянно твердила Никите, что арифметика — это такой предмет, где надо мыслить абстрактно. Что такое «абстрактно», Никита не понимал, но несмотря на это, Вера уже задавала ему вопросы. «Что такое десятичное счисление?» — строго спрашивала она. «Ну, это когда до десяти», — не понимая, чего она от него хочет, отвечал Никита. «А вот и неправильно! — говорила она. — Это счисление, в корне которого лежит цифра десять». И непонятный корень, и почему это цифра десять не стоит, а лежит, Никиту сбивало с толку, а Вера шла дальше. «Что такое дробь?» — спрашивала она. «Дробь? — не мог вспомнить Никита, что о ней говорила Инесса Савельевна. — Ну, это…, это когда дробят». «И опять неправильно, — уже сердилась Вера. — Дробь — это число, которое состоит из числителя и знаменателя». А это Никиту уже совсем сбивало с толку, и ему казалось, что арифметику придумали люди, голова у которых не на месте. «Жизнь — одно, а арифметика — другое», — говорила и Вера, и они шли домой. До её дома идти им было по пути, а дальше Никита шёл один. Дома, уже в постели, он думал: «И кому нужна такая арифметика?» Его расстраивало ещё и то, что Вера на занятиях говорила про арифметику точь-в-точь, как и сама учительница, Инесса Савельевна, а он хотел, чтобы она говорила о ней проще и понятнее.

Однажды, расставаясь с Верой у её дома, Никита услышал, как кто-то из окна ей сердито крикнул: «А ну, домой!» На следующий день в школу пришла её мама. Никита в этот день был дежурным по классу, и поэтому в коридоре, у входа в класс, где мыл тряпку и готовил мелки, слышал, как она зло спрашивала у Инессы Савельевны:

— Кто этот Никита, скажите мне?

Что отвечала Инесса Савельевна, Никита не слышал, но мать Веры уже кричала:

— Он детдомовец! Понимаете, дет-до-мо-вец! А у них там — чего только не бывает.

— Да, да, — слышал уже Никита и Инессу Савельевну, — как бы из этого, и на самом деле, чего не вышло, — говорила она. А в конце разговора заверила: — Не волнуйтесь, мамаша, мы примем меры.

Через два дня Никиту перевели в другой, параллельный класс, а Вера при встрече с ним опускала глаза и не здоровалась. Всё для Никиты стало плохо, учиться уже не хотелось, он замкнулся в себе, стал грубым, а когда один из мальчишек в новом классе стал приставать к нему, он его сильно побил. За это тут же дядю Валю вызвали в школу, а вечером у Никиты с ним состоялся разговор.

VII

Через неделю дядя Валя улетел в поле, и Никита остался с тётей Леной. Вскоре он познакомился с ребятами со двора. Утром, когда надо было убирать квартиру, — на это у тёти Лены не хватало времени, — со двора уже кричали: «Никита, выходи!» Вчера из-за них чуть не опоздал в школу со своей арифметикой — ловили за городом в речке рыбу. Прибежал в школу в болотниках и без учебника. Хорошо, хоть вместо Инессы Савельевны, уехавшей в отпуск, занималась с ним Мария Ивановна. Она посмеялась над ним, а потом, кажется, о чём-то подумав, вдруг сказала:

— А давай-ка, Никита, попробуем без учебника.

И стала рассказывать об арифметике по-своему. Оказывается, десятичное счисление пошло ещё от древних людей и всё потому, что у них, как и у нас на руках, было десять пальцев. Когда этих пальцев для счёта им не хватало, они говорили: два раза по десять, а если и этого было мало, говорили: три раза, и так могли делать сколько угодно. А дроби — и того проще. Если у тебя, например, яблоко одно, и ты его разделил на две части — вот тебе и дробь, — одна вторая. Вверху яблоко — оно одно, а внизу — две его части. Разделил на три — уже и одна третья. «Ничего себе!» — удивлялся Никита, слушая Марию Ивановну.

Хорошо складывались у Никиты отношения с дворовыми ребятами. Выделялся среди них Игорь, который учился уже в седьмом классе. Он организовывал игры, водил ребят на речку, намечал, куда пойдут завтра, и хотя никогда ни на кого не кричал, не пускал в ход кулаки, его все слушались. Никите, привыкшему в детдоме к тому, что всё решает сила, это было непонятно. Иногда ему казалось, что ведут себя ребята таким образом с Игорем по какому-то тайному сговору, который они скрывают от него, потому что он бывший детдомовец. И Никита на них за это не обижался, а наоборот, как мог, старался войти к ним в доверие. Ни в чём и никогда им не врал, если они делали что-то не так, никого не закладывал, в опасных ситуациях не трусил, в общем, старался показать, что на него во всём можно положиться. Видимо, в этом он однажды перебрал. Когда один из первоклашек случайно проболтался родителям о том, что они лазили по чужим огородам, и родители в связи с этим подняли шум, он, чтобы ещё раз показать себя с хорошей стороны, этому первоклашке разбил нос. «Ну, это ты зря», — не понял его Игорь, и после этого словно всех ребят подменили. Они стали смотреть на него косо и уже не всегда с охотой приглашали с собой. Правда, потом, когда этот первоклашка, сорвавшись с обрыва, стал тонуть в реке и Никита его спас, отношение к нему изменилось. Его опять стали приглашать на игры, а когда играли в войну, он нередко уже ходил в командирах отряда.

А тётя Лена словно не жила, а летала по какому-то только ей известному небу. Утром, наскоро попив чаю, хватала плащ и, выскочив с ним на улицу, набрасывала его там так, словно надевала на себя крылья; к автобусу она не шла, а, не видя ничего перед собой, летела; вечером, вместо того, чтобы спокойно поужинать и сесть за телевизор, бегала по квартире с карандашом в зубах и с какой-то книжкой в руках, в которой то что-то подчёркивала, то загибала страницы.

— Ты знаешь, как это здорово! — бросала она Никите на ходу.

— Тётя Лена, а где ты работаешь? — решил спросить Никита.

— Ах, Никитка, в клубе я работаю, в клубе. Пьесу ставим, — отвечала она и снова бросалась на свою книжку.

— «Артистка, значит», — решил Никита и расстроился. Ему казалось, что все артисты — народ ненадёжный, и за ними смотри да смотри, как бы они чего не выкинули.

А тётя Лена уже приглашала Никиту в клуб, как она сказала, на премьеру пьесы Чехова «Чайка». Никита согласился и на следующий день вечером уже сидел в первом ряду клубного зала. Главную героиню, Нину, которая и представляла чайку, оказывается, играла сама тётя Лена. Никите сразу не понравилось, что уже в первом акте она стала целоваться с артистом, который в пьесе проходил по фамилии Треплев. Когда они целовались, он не понимал: по-настоящему это или понарошку? Правда, потом, когда измученная жизнью Нина, подняв руки к потолку, со слезами на глазах, восклицала: «Я так утомилась! Отдохнуть бы мне, отдохнуть!», Никите тётю Лену было жалко, а когда, уже в конце пьесы, она рыдала и, ломая руки, кричала: «Я чайка! Помните, вы подстрелили чайку!», Никита готов был плакать.

В этот вечер тётя Лена пришла домой поздно и не одна, а с этим Треплевым. Оба они были выпившими. «Этого ещё не хватало!» — расстроился Никита и ушёл на кухню. Оттуда он слышал, как Треплев о чём-то просил тётю Лену, а она хотя и отказывала ему, но когда он её стал целовать, не сопротивлялась. «И зачем она это делает?!» — готов был убить её Никита.

Утром он ушёл из дома, когда тётя Лена ещё спала. Весь день проходил по городу, к вечеру сильно проголодался, но возвращаться домой не хотелось. «И чего ей надо? — не понимал он тётю Лену. — Ведь всё есть. Живи — не хочу!» И снова, как тогда, в детдоме, ему стало казаться, что все люди обманщики, никто по-честному жить не хочет. На какой-то не очень знакомой улице Никиту прихватил дождь, а потом ударил такой ветер, что в домах зазвенели окна, а с крыши одного из них сорвался лист железа и, описав в небе большую дугу, как подстреленная птица, упал на дорогу. Никита спрятался в подъезде первого попавшегося дома, в ботинках у него уже хлюпало, и его трясло от холода. Когда Никита немного отогрелся, ему показалось, что в этом подъезде он был раньше. «Наверное, когда убежал из детдома», — подумал он. И ему так захотелось зайти к той старушке, что угощала его здесь чаем с вареньем и называла его соколиком. «Пойду-ка я к Марии Ивановне», — вдруг решил Никита и, как только прошёл дождь, побежал в сторону её дома.

Марии Ивановне Никита сказал, что ночевать у неё отпросился у тёти Лены.

— Ну, и проходи, места хватит, — сказала ему Мария Ивановна и стала собирать на стол ужин.

Ел Никита молча, уткнувшись в тарелку, говорить ему ни о чём не хотелось.

— Ты чего такой грустный? — спросила Мария Ивановна.

— Так, — ответил Никита, — голова болит.

Конечно, он понимал, Мария Ивановна догадывается, что с ним что-то не то, что-то он не договаривает и пришёл сюда не просто переночевать, а за чем-то ещё и другим.

— А ты расскажи, Никита, — сказала ему Мария Ивановна, — легче будет.

Никита опустил голову и, казалось, вот-вот расплачется. Тогда Мария Ивановна подошла к нему и стала гладить по голове.

— Ой! — вдруг испугалась она. — А у тебя и правда голова горит!

Температуры у Никиты оказалось ровно тридцать восемь.

— Никитушка, да что же это с тобой?! — застонала Мария Ивановна и бросилась искать в аптечке нужные для него таблетки.

После таблетки, которая Никите не показалась горькой, Мария Ивановна напоила его чаем с малиновым вареньем и уложила в постель.

— Ты постарайся уснуть, — гладила она его в постели по голове, — утром легче будет.

Вспомнив, что утром ему, хочешь — не хочешь, а надо идти домой, встречаться с тётей Леной, делать вид, что он ничего той ночью не видел и не слышал, Никита сказал:

— Мария Ивановна, я не хочу домой.

— Вот тебе на! — не поняла его Мария Ивановна.

— Не хочу! — повторил Никита и заплакал.

Успокоившись, он всё рассказал Марии Ивановне, не скрыл, что тётя Лена с Треплевым целовалась. Мария Ивановна, выслушав его внимательно, глубоко вздохнула и отошла к окну.

— А правда, что все люди обманщики? — спросил её Никита.

— Что ты? Что ты? — испугалась Мария Ивановна. — Нет, конечно! Откуда ты это взял?

Никита хотел ей рассказать, как все его обманывали: в детдоме Кривоножка, дядя Стёпа, когда он убежал из него, а мамка в тюрьме, но у него так болела голова, что сделать это он уже не мог.

— А дядя Валя твой, — уже сквозь сон слышал Никита, — тоже обманщик? А друзья твои, и они обманщики? Нет, Никита, это всё хорошие люди.

«Дядя Валя не обманщик», — уже проваливаясь в сон, подумал Никита.

Утром Никиту домой привела Мария Ивановна. Увидев его, тётя Лена бросилась к нему и заплакала.

— Никита, милый! — обнимала она его. — Милый мой!

Под глазами у неё были чёрные круги, за ночь она, оказывается, обегала все больницы, побывала даже в морге и уже собиралась поднимать на ноги милицию. Когда Мария Ивановна ушла, тётя Лена уложила Никиту в постель и села с ним рядом. За ночь она так осунулась, что Никите показалось сильно старой и уже не такой красивой, как раньше. Ему её стало жалко, и он сказал:

— Прости, тётя Лена, уходить из дому я больше не буду.

Услышав это, тётя Лена снова стала плакать.

— Ты, ты, Никита, прости меня, — слышал он сквозь слёзы, — это я, дура, во всём виновата.

Никита хотел её успокоить, сказать ей что-нибудь хорошее, но у него сильно болела голова, и тянуло в сон. Уже засыпая, он увидел себя в клубном зале, на сцене была тётя Лена, она, рыдая, ломала себе руки и кричала: «Я чайка! Помните, вы подстрелили чайку!»

Через неделю прилетел дядя Валя. Он похудел, лицо его вытянулось и загорело, но был весёлым, а увидев Никиту, подбросил его вверх и весело закричал:

— Здравствуй, Никита!

Прилетел дядя Валя на два дня за какими-то планшетами, а заодно — смеялся он — узнать, не слишком ли они тут без него разбаловались. Тётя Лена, как показалось Никите, была растерянной и грустной, а он не знал, как себя вести, чтобы не выдать тётю Лену.

За ужином он попросил:

— Дядя Валя, возьми меня с собой.

— А как же арифметика? — не понял он.

— Мария Ивановна отпустит, — ответил Никита и рассказал, что с её помощью в арифметике теперь он знает всё.

— Так уж и всё? — рассмеялся дядя Валя, а Никита, чтобы он поверил, стал рассказывать ему и про десятичное счисление, и про дроби, правда, второпях у него получилось, что дроби придумали древние люди, а десятичное счисление пошло от яблок.

Через два дня Никита уже сидел в вертолёте. Под ним тонула похожая на красивую открытку земля, сбоку играло яркое солнце, рядом сидел дядя Валя, он был весел, и Никите с ним было так хорошо, что казалось, лучшего в жизни ничего не бывает.

VIII

Прошло двенадцать лет. Никита окончил Московский геологоразведочный институт, и его направили в экспедицию, начальником которой был дядя Валя. Встречала его в аэропорту тётя Лена, дядя Валя, сказала она, в командировке. Она сильно постарела, казалось, осела в росте, лицо обрело выражение, какое бывает у людей, отживших своё и умиротворённых тем, что имеют. Когда шли к автобусу, Никита заметил, что идёт она с такой предупредительной осторожностью, словно боится оступиться. Дома, за столом, она плакала и всё повторяла:

— Ах, Никитушка, как я тебе рада!

Оттого, что тётя Лена никак не могла остановить слёзы, Никите стало казаться, что у них с дядей Валей что-то случилось.

— Да не смотри ты на меня так, — успокаивала его тётя Лена, — это я от радости!

Вечером приехал дядя Валя. Он почти не изменился, но был уже без бороды и с большими залысинами.

— Ну, здравствуй! — встретил он Никиту и крепко пожал руку.

По его рукопожатию, от которого у Никиты чуть не хрустнула рука, было видно, что он по-прежнему здоров, а когда разделся до пояса, чтобы ополоснуться, и стало видно, как на спине забегали желваки, Никита подумал: «Да на нём хоть воду вози!» А дядя Валя уже сидел за столом и командовал:

— А ну, мать, неси нашу!

«Нашей» оказалась настойка, от которой у Никиты перехватило горло.

— Ничего! — смеялся дядя Валя. — Это сначала, потом привыкнешь!

Без бороды дядя Валя уже не был похож на того красивого татарина, каким его помнил Никита, теперь его лицо округлилось, а губы стали толще.

— Не жалко? — спросил Никита про бороду.

— Когда снимают голову, по бороде не плачут, — ответил дядя Валя и рассказал такое, во что Никита не сразу поверил.

Экспедиция, оказывается, уже дышит на ладан, разваливается техника, бегут люди, а вверху никому до этого нет дела.

— Они там что, — возмущался дядя Валя, — совсем уже?

Никита понимал, что речь идёт о московских реформаторах, взявшихся за переустройство России.

— Лошадь, и ту, чтобы пахала, кормят! — уже кричал дядя Валя. — А тут зарплату по году не дают!

Тётя Лена пыталась дядю Валю успокоить, но это его ещё больше взрывало.

— Реформы надо делать не сверху, а снизу! — снова кричал он и, кажется, ничего перед собой не видел, а когда Никита что-то хотел ему сказать, он набросился и на него: — Вы там, в Москве!..

— Да я-то при чём, дядя Валя? — смеясь, заметил Никита.

— И ты у меня смотри! — пригрозил ему дядя Валя. — Экспедицию мою не тронь! Обойдёмся и без ваших реформ!

— Вот так всегда, — жаловалась на него вечером тётя Лена. — Как о работе, так в крик. И сердце уже… и скорую вот вызывали, а ему всё — экспедиция.

На следующий день Никита пошёл в тюрьму к матери. Пока он учился, она, с небольшими перерывами, оттуда не выходила. У ворот тюрьмы, как и тогда, с дядей Стёпой, стоял часовой в тяжёлых сапогах и сером бушлате. И от него пахло табаком и казармой. Никите даже показалось, что он сейчас подойдёт к нему и, как тот, из детства, скажет: «Вот мамка зрадуется!» Нет, этот часовой наставил на него винтовку и строго спросил:

— Ты чаго сюда прийшол?

Никита чуть не рассмеялся: и этот говорил с белорусским акцентом. Часовой стал звонить начальству — можно ли пропустить Никиту.

— Усё, усё, — пыхтел он в трубку, — я ему и говору…

Пропустили Никиту, когда он в дежурной оформил пропуск. Встретил его капитан с аккуратными усиками и с весёлым, похожим на чугунок лицом.

— Та-ак! Так! Так! — затакал он, узнав, зачем пришёл Никита. — Маслова, говоришь? Ну, что ж, Маслова, так Маслова. Посмотрим.

И покопавшись в похожей на амбарную книге, весело сообщил:

— Умерла твоя Маслова.

Так как Никита ожидал этого, его больше расстроил капитан, сообщившей о матери, как о курице, которую подстрелили ради потехи.

— А вы всем детям так сообщаете о смерти родителей? — зло спросил Никита.

Капитан вздёрнул на него усики и удивился:

— Так ты, простите, вы её сын? А я думал, …впрочем, неважно, что я думал, — опустил он голову. — Она-то говорила, что у неё никого нет.

Уже прощаясь с Никитой, капитан жаловался:

— А как не умереть! Жрать нечего. Хоть портянками их корми! Хуже, чем в концлагере!

«И сюда реформы докатились», — подумал Никита.

После тюрьмы Никита пошёл в детдом. Первой, кого он встретил, была Кривоножка. Худая и раньше, теперь она высохла так, что стала похожа на селёдку, у которой внутри всё вынули, но не стали есть, потому что она уже протухла. И действительно, от неё шёл такой неприятный, с кислым привкусом запах, что у Никиты защипало в носу. Чуть позже он вспомнил, что в детдоме все так пахнут, и от него когда-то так же пахло.

А Кривоножка уже плакала, но было видно, что подойти к Никите и обнять его стеснялась.

— Плохо живём, Никита, ой, как плохо! — жаловалась она, сопровождая его по детдому.

А детдом Никите показался не похожим на тот, что он помнил. Коридоры стали уже, а потолки выше, окна темнее, а чулан, в котором сидел двое суток, он не узнал. Был он настолько тесен, что Никита не мог понять: где тут могла лежать та мёртвая тётка, у которой, когда Казимир с мужиками выносил в коридор, на носилках были колотушками разбросаны в стороны жёлтые ноги. В палатах детдомовцы смотрели на Никиту кто с испугом, а кто с тупым безразличием. По их худобе и пепельного цвета лицам было видно: они голодны и мало видят света. У Никиты при виде их щемило сердце, а в горле застревал сухой комок, освободившись от которого, он, наверное бы, заплакал.

— Плохо, ой, как плохо! — жаловалась рядом Кривоножка и, видимо, чтобы хоть как-то скрыть всю эту убогость, то поправляла на неубранных кроватях постели, то смахивала бегающих по столу тараканов. «И сюда докатилось!» — подумал Никита и спросил:

— А почему они не в лагере?

— Какой лагерь! — замахала руками Кривоножка. — Уже давно его никто не видит!

В учительской, за чашкой чая, она рассказала о тех, кого он знал. Казимир Иванович и Мария Ивановна, оказывается, уже умерли, а сторож, дядя Егор, всё ещё жив, но, похоже, совсем свихнулся. Придёт в детдом и только детей пугает: кричит, что надо всех в Туркестан.

— А с Марией-то Ивановной мы уж и из дому — то крупы, то ещё чего им носили, — переходила Кривоножка к детдомовцам. — А как умерла она, да зарплату не стали давать — где уж тут! — и снова плакала, и снова жаловалась: — Ой, плохо, Никита, ой, как плохо!

Никите хотелось обнять Кривоножку, сказать ей что-нибудь ласковое, но он стеснялся это сделать, потому что в учительской были посторонние. Уже расставаясь с Никитой, Кривоножка вспомнила:

— А ведь Зубарь здесь, в городе! В мастерской по ремонту обуви работает. Как-то приходил.

«Зайду к нему», — решил Никита и, выйдя из детдома, пошёл искать мастерскую.

— Пришёл! Ну-ну! — встретил его Зубарь. — А я думал, обойдёшь и здрасьте не скажешь.

На нём был брезентовый фартук, руки — все в смоле от дратвы, на голове большая, непричёсанная куча седых волос.

— Пойдём в кафе, — предложил он, — там и поговорим.

В кафе они заказали водки и овощной салат на закуску.

— Из колонии-то я, как стукнуло под паспорт, сразу в лагерь попал, — рассказывал о себе Зубарь. — А там порядки свои. Как узнали, что сухорукий, чуть что, сразу в рыло! Терпел, терпел, да одного на перо и посадил. Ну, понятно, ещё намотали. А там пошло: и в суках сопли на кулак мотал, и в паханах ходил. Всё было!

— А как сейчас? — спросил Никита.

Зубарь словно испугался этого вопроса.

— Сплюнь, — тихо сказал он. — Так хорошо, что боюсь — не потерять бы чего. Валька, баба моя, — лучше не надо, а сын, …эх, Никитка, сын у меня — вылитый я, а от неё — одно название.

— Какое название? — не понял Никита.

— А Валькой его назвали. Валька Зубарев! Понял? — смеялся Зубарь, и было видно, что сын для него то главное, за которым счастливые люди ничего не видят и не слышат.

— А всё Валька! — говорил Зубарь уже о жене. — Говорит: завяжешь, сына рожу. А родила, не поверишь, плакал.

Лицо у Зубаря, которое Никите в мастерской показалось грубым и по-бычьи тяжёлым, теперь горело румянцем. Когда выпили по второй, он заметно опьянел.

— Ничего-о! Мы ещё родим! — кричал он уже на всё кафе.

Услышав его, плюгавенького вида паренёк с соседнего столика по-заячьи осклабился и громко спросил:

— И как это мы смогем? А? Дядя!

— Это ты мне?! — поднялся из-за стола Зубарь. — Мне?! А ну выйдем, падла!

Никите с большим трудом удалось предотвратить драку, а Зубарь, когда они вышли из кафе, всё ещё кричал:

— Да я этого падлу!

Его трясло, глаза зло горели, а лицо снова обрело бычье выражение. «Вот так и новые сроки получают, — подумал Никита. — Ведь ударь он плюгавенького, побежит этот подлец в милицию, а там — понятно: «Зубарь?! Рецидивист?! Ну, так одна тебе и дорога».

Дома дядя Валя, расстроенный, сидел за столом, а тётя Лена лежала в постели.

— Ноги, — кивнул он в её сторону, — полиартрит, будь он неладный.

Услышав, что пришёл Никита, тётя Лена, поднявшись с постели, стала объяснять, что и где приготовлено на ужин.

— Да лежи ты, лежи, — сказал ей дядя Валя и стал собирать на стол.

Когда дядя Валя узнал, что Никита ходил в тюрьму, он вздохнул и сказал:

— Памятник матери поставил. Как-нибудь сходим.

Дней через пять Никита встретил Зубаря, и они договорились сходить на кладбище к могилам Скувылдиной и Лолы. Узнав от него, что похоронены они рядом, а на могилах нет оградок и деревянные надгробия погнили, Никита через дядю Валю заказал в экспедиции одну для них большую оградку и два сварных памятника. Ставить их увязался за ними дядя Егор. Похоже, и правда, с головой у него было не ладно, но Никиту он узнал.

— Ишшо бы забыть! — сказал он. — Вдвоях Тётку ловили.

Ставили оградку и памятники Никита с Зубарем, а дядя Егор им только мешал.

— Знаменье мне такое вышло, — говорил он, сидя у разложенного недалеко костра, — андел из земли вышел, скоро помряши, сказал. — Вздохнув и уставившись бессмысленным взглядом в небо, продолжал: — А хоша бы и так! Бояться онной — враз скопытисся. Эй, сынки! — закричал он Никите с Зубарем, — а игде она, энта, как её?

— Дурака валяет, — заметил Зубарь, — водки захотел.

Выпив водки, дядя Егор стал пугать их Туркестаном. Оказывается, в нём, как он говорил, всех порубят турецкими ятаганами, но сначала люди будут есть человечину, потому что другого у них ничего не будет. А потом уже тех, кто останется, будет заедать вошь и большая, с лошадь, саранча. Когда же все погибнут, появятся новые люди о семи пальцах на руках и ногах, и с железными, как у рыцарей, головами.

— Туды им и дорога! — кричал дядя Егор, видимо, имея в виду тех, кто погиб от вшей и саранчи. — Сами себя, паскуды, закопамши!

Вскоре, притулившись к чужому памятнику, дядя Егор уснул, а Никита с Зубарем, поставив оградку и памятники на могилы Скувылдиной и Лолы, сели их помянуть. Кругом было тихо, внизу, за кладбищем, в косых лучах заходящего солнца ярким светом играли верхушки уже пожелтевших тополей, выше, в малиновых всполохах краснотала и густой зелени стланика поднимались в небо сопки, пахло хвоёй и разлагавшимся опадом. Всё говорило о том, что природа в увядании своём полна здоровых сил и светлой надежды на своё будущее. «Боже мой, — думал Никита, — ведь всё создано для жизни: радуйся, бери, что надо! Так почему же так всё плохо, отчего ни у кого ничего не ладится?»

Зима Никите показалась такой длинной, что иногда хотелось плюнуть на всё и бежать с этой Колымы, куда глаза глядят. В экспедиции, где он устроился геологом, словно всё в эту зиму вымерло: остановился транспорт, мехцех стал похож на груду брошенного металла, не стучал по утрам кузнечный молот, не надрывалась пилорама, люди, спрятавшись в конторе, не работали, а высиживали за столами своё время. Нужны ли они кому, будут ли давать им зарплату — никто не знал. «Как жить-то будем?» — спрашивали они друг у друга, и если кто-то отвечал: «А как получится», или «Спроси что-нибудь полегче», это никого не удивляло. Все свыклись с безысходностью и тупым равнодушием ко всему, что происходит. В начале зимы ещё ругали правительство, а сейчас перестали и это делать. «Толку-то!» — думали все.

Когда пришла весна и река очистилась ото льда, Никита уговорил Зубаря сплавиться с ним по Индигирке до Оймякона. Ещё на практике в одном из её скалистых обрывов он обнаружил кварцевую жилу с богатым рудным золотом. «Проверю её, — думал он, — может, в ней промышленное содержание». «А что, давай!» — согласился с ним Зубарь, и они стали готовиться к сплаву. Привели в порядок резиновую лодку, насушили сухарей, запаслись патронами к ружьям и с наступлением солнечных дней вышли на сплав. Индигирка, всё ещё не освободившаяся от талых вод, гудела на перекатах, бросалась волной на плёсах, у прижимов крутила водовороты. Похоже, Зубарю всё это нравилось. «Где наша не пропадала!» — кричал он Никите и ловко правил лодкой.

На одном из прижимов они утонули. Их затянуло в грот, вымытый рекой в крутом обрыве.