Всё в этом посёлке говорило о том, что поставлен он на скорую руку. Разбросанные как попало избы были одинаково небольшими, без сеней и хозяйственных пристроек, с покосившимися крышами и подслеповатыми окнами. Недостроенные, уже почернели от старости, и было видно, что достраивать их никто не собирается. Жили в посёлке лесорубы, и было странно, что выбрали они для него место не где-то в лесу на берегу речки, а на болоте, у поросшей осокой старицы. Вода в старице для питья оказалась непригодной, и воду брали из вырытых на её берегу колодцев. Непонятным было и название посёлка — Тупик. Какие могут быть тупики в раскинувшемся на сотни вёрст таёжном безбрежье! В этом Тупике и сидели мы с татарином Ринатом в ожидании вертолёта. Прошло уже трое суток, вертолёта всё не было, и мы мучились от безделья.

А сам посёлок, словно навсегда осевший в болотной сырости, днём вымирал, даже не лаяли в нём собаки. Только однажды, возвращаясь из магазина, встретили мы на улице заплаканную девочку.

— Ты чего плачешь? — спросили её.

— Мама котков задавила, — ответила она и ещё больше расплакалась.

— Как задавила? — не поняли мы.

— Пьяная была, — ответила девочка.

Оказалось, что в кровати, под боком у этой пьяной мамы, ночью окотилась кошка, и задавила мама котят, видимо, когда переворачивалась с одного бока на другой. А вечером, недалеко от дома, что мы снимали с Ринатом, обсуждали это событие бабы.

— Машка-то, стерва, котят задавила, — смеялась одна.

— Да неужто?! — удивлялась другая.

— Ай, правда?! — не верила третья. — Пойду, у Ефима спрошу.

Видимо, даже и такое событие было заметной частью жизни посёлка. Казалось, пройдут годы, и чтобы отличить эту Машку от других, будут говорить;

— Какая Машка? А та, что котят задавила!

Других событий, нарушающих сон среди дня, в посёлке не было, ночью же, наоборот, казалось, он просыпался. Где-то на его окраине начинала визжать пилорама, куда-то с грохотом падали брёвна, свистел локомобиль. К утру же опять всё стихало, и, странно, на территории лесопилки не было видно ни пиленых брёвен, ни распущенных из них досок, куда-то убирались даже опилки. Казалось, ночью из тайги кто-то приходит в посёлок, тайно разделывает заготовленную леспромхозом древесину и всё куда-то увозит.

Ринат в ожидании вертолёта каждое утро выходил на крыльцо, долго смотрел в небо и, вернувшись, ругался;

— Здохнул твой бертолёта!

А тут ещё повадился ходить к нам вечерами бывший учитель местной школы, Агеев. В посёлке его звали Агеем, и своей лопатообразной бородой и сросшимися на переносице густыми бровями он походил на старообрядца. Было заметно, что он многого начитался, ещё больше по-своему переосмыслил, а судя по тому, как с лекторской последовательностью излагал свои соображения, можно было догадаться, что приходил он к нам для разговора на заранее продуманные темы и с уже готовыми выводами. И его можно было бы слушать, если бы не излагал он свои соображения твёрдым, по-армейски поставленным голосом. Казалось, что говорит с тобой не Агей, а кто-то стучит тебе по голове. И второе — все темы разговора, как на выбор, у него были крупными, и когда в них, ударяясь в крайности, он выходил за рамки повседневной жизни, слушать его было неинтересно. А в разговорах он обращался только ко мне, а Рината если и замечал, то так, между прочим. Словно отмахивался от мухи. Видимо, полагая, что все татары скроены на одинаково невысокую колодку, их, как и самого Рината, называл он Ибрагимами.

Сегодня он пришёл опять с новой темой.

— Вот вы сказали, — начал он, — старость — не радость.

И хотя я этого ему не говорил, он, уже обращаясь ко мне, как к своему оппоненту, продолжал:

— Что ж, я с вами согласен, но только наполовину. Старость — не радость, когда она бездетная, а согревают её дети, и уж не знаю, кто это сказал, — развёл он руками, — что дети — цветы жизни, но уверен, сказал это тот, кто был молод, здоров и искал только своё счастье, а в старости, когда искать уже нечего, дети — это не цветы, а плоды дерева, которое ты посадил однажды.

— Твой плоды кушай, что ли? — рассмеялся Ринат.

— Ибрагим, — обрезал его Агей. — А ты сиди! Сиди тут и думай, может, что и придумаешь. А мы уж с Николаем Ивановичем.

— Что, твой с Миколай уходить собрался? — не понял его Ринат.

— Куда уходить? — не понял его и Агей.

— Куда! Куда! — рассердился Ринат. — Сам говорил: сиди, Ибрагим, думай, а мы с Миколай. Куда с Миколай собрался?

— Тьфу ты! — рассердился и Агей. — Ему про Федота, а он про ворота.

— Какой Федота?! Какой ворота?! — опять не понял его Ринат и, сердито бормоча что-то под нос, вышел на улицу.

Вернувшись, зло посмотрел уже и на меня, и сказал:

— Сапсем твой бертолёта здох!

А Агею возникшей заминки в разговоре хватило, чтобы перейти к новой теме.

— Вот вы говорите, — снова он начал от моего имени, — что уважают за ум, а любят за сердце.

— Да не говорил я вам этого! — начал уже сердиться и я.

— Как не говорили?! — сдвинул на меня брови Агей. — А кто, если не вы?

— Может, Ринат? — решил пошутить я.

— Ну-у! — не согласился Агей. — Ибрагимам это не под силу. — И, делая вид, что строжится, спросил Рината: — Ибрагим, ты это говорил?

— Говорил, — охотно согласился Ринат и добавил: — Только твой ум — дурак! Его я сапсем не уважай!

— Ну, ладно, шутки в сторону, давайте поговорим о другом, — решил сменить и эту тему Агей. И, подумав, предложил: — Давайте поговорим о нашем землепашце.

— О каком ещё землепашце?! — не вытерпел я.

Не обратив внимания на то, что я уже начинаю сердиться, Агей продолжил:

— Вот вы говорите, полководцу жизнь кажется полем битвы…

«Господи, — взмолился я, — да когда же ты, долдон, меня-то перестанешь трепать?!

— …политику она кажется нивой созидания, — между тем продолжал Агей, — а философу — книгой мудрости.

«И где это ты всё вычитал?» — злился я.

А Агей шёл дальше:

— И только землепашец знает, что она, эта жизнь, есть на самом деле. Его поле, где он пашет, сеет и убирает хлеб, — это и поле битвы, и нива созидания, и книга мудрости.

— И чито говорит? — пожимая плечами, не понимал Ринат.

— И какая несправедливость! — не обращая на него внимания, выкидывал Агей руку к потолку. — Полководцы бросают его в кровавые битвы, политики поднимают на восстания, а философы забивают голову этому, извините, уже дураку, — посмотрел он, наконец, и на Рината, — отвлечёнными понятиями о смысле жизни.

Теперь Ринат понял его по-своему.

— Я дурак?! — вскричал он. — Я дурак?! Да мой батка был кназь, а мамка театры играл. Понял?! — и, сплюнув в его сторону, добавил: — Сам дурак!

— Так дайте же ему власть! — не слушая Рината, уже кричал Агей. — Полководец у него будет пахать землю, политик — сеять, а философ — убирать хлеб!

— Ну, это вы слишком! — заметил я ему как можно спокойнее. — А кто же станет воевать?

— Войн не будет! — отрезал Агей.

— А кто будет управлять государством?

— И государства не будет! — опять отрезал Агей.

Что будут делать философы, я не успел спросить.

— Землепашец — всему голова! — опередил этот вопрос Агей.

На следующий день Агей поднял тему о классовых противоречиях в современном обществе. Всё это было бы, наверное, интересно, если бы не было взято им из «Капитала» Маркса. Словом, со своими разговорами на крупные темы надоел он нам, как горькая редька. И мы очень удивились, когда пришёл Агей к нам в болотных сапогах и с ружьём.

— А не сходить ли нам на охоту? — бодро спросил он с порога.

«Лучше на охоту, чем его слушать», — решил я и стал собираться. А Агей уже командовал;

— Ибрагим, твоё дело — шурпа. Где котелок?

Собрав всё, что нужно, мы двинулись в сторону недалеко расположенного озера. Впереди размашисто шёл Агей, за ним — я, а сзади, чертыхаясь на кочках, плёлся Ринат. Взятая Агеем собачка то путалась под ногами, то убегала далеко вперёд и там на кого-то лаяла. Звали собачку Лёлька, и своим пушистым хвостом, густой шерстью и невыразительными глазами она была похожа на маленькую росомаху.

На озеро пришли, когда уже закатилось солнце, а пока разложили костёр и поужинали, наступила ночь. Утки на озеро садились на рассвете, и мы, соорудив у костра лежанку, расположились на ночь. Кругом было тихо, над головой висела луна, за нами стояла тёмная стена леса, за которой, казалось, кто-то прячется. Когда там раздавались шорохи, Лёлька вздрагивала, поднимала уши и тихо скулила. В мягком свете луны озеро, как в чашке, отражало звёздное небо, а сама луна в нём была похожа на подвешенный к другому берегу медный шар. Когда от волнения на озере он раскачивался, казалось, что вместе с ним раскачивается и озеро. На том же берегу горели костры, их было много, и когда они ярко вспыхивали и выбрасывали в небо искры, казалось, что там не такие же, как и мы, охотники, а пришельцы с другой планеты, и они нам подают сигналы. И эта похожая на медный шар луна, и тёмная стена леса, за которой кто-то прячется, и таинственные костры на другом берегу озера, и звёзды, убегающие в космическое пространство, говорили о том, что мир неповторим в своём многообразии, а Вселенная бесконечна.

— Ну, нет! — разбудил тишину ночи Агей. — Что ни говорите, Николай Иванович, а Вселенная не бесконечна.

«Господи! — чуть не вскричал я. — Да помолчи же ты хоть здесь!»

Но Агея остановить уже было невозможно.

— Все эти учёные, — продолжал он, — только и доказали, что Земля круглая и имеет свою географию. Всё остальное — домыслы и гипотезы; тайна атома не разгадана. Вселенная не изучена, да и остальное — большие нули.

От его, как из бочки, голоса кто-то проснулся в лесу, что-то затрещало и упало с дерева, а мне, как и раньше, в посёлке, показалось, что говорит со мной не Агей, а кто-то долбит меня по голове.

— Да и конечная ли она, эта Вселенная? — стал сомневаться он. — Не знаю. Да и кто это знает? Видно, не нашего это ума дело. Да и мы-то кто такие? — с раздражением спросил он. — Уж не та ли молекула, которую пустили на Землю, чтобы посмотреть, уживётся ли она на новом месте?

В интонации, сопровождавшей всё, что говорил теперь Агей, крылось разочарование, видимо, тем, что мир ему вдруг показался непознаваем, а в голосе, обретшем трескучие нотки, чувствовалось что-то такое, что его раздражало. Когда с неба упала звезда, он глухо заметил:

— Вот и она упала. Туда ей и дорога!

А услышав, как Ринат, перевернувшись с одного бока на другой, перестал храпеть и, как суслик, засвистел носом, он набросился и на него:

— Спит — и пузырья вверх! Нет, чтобы в костёр подбросить!

И, взяв топор, ушёл в лес. Вернулся он с большой охапкой сухих сучьев и всю её разом кинул в костёр. Через минуту костёр выбросил в небо высокое пламя, горящие ветки с треском полетели в стороны, и казалось, ещё немного, и от уже загоревшегося вокруг нас мха начнётся лесной пожар. Агея это не трогало, а увидев летящий в небе спутник, он схватил ружьё и выстрелил в его сторону.

«Что это с ним случилось? — не понял я. Если раньше, в посёлке, Агей был всегда спокоен и больше походил на человека, философски осмысливающего страницы своей и чужой жизни, то теперь, как больной Гоголь, спаливший свои «Мёртвые души», он готов был спалить всё вокруг, а спутники расстрелять из ружья.

— А пусть не летают! — зло сказал он, выбрасывая из патронника пустую гильзу.

Ринат от выстрела проснулся и долго не мог понять, что случилось, а увидев, как Агей выбрасывает гильзу, сказал;

— Сапсем вихнулся!

На рассвете, когда стали собираться на озеро, Агей свою Лёльку поднял пинком, а в скрадке всё никак не мог найти нужного ему патрона. В уток он стрелял молча, без суеты и азарта и, казалось, даже не целясь.

— А вы, Николай Иванович, неправильно стреляете, — с плохо скрываемой неприязнью сказал он после охоты, — стрелять надо не в утку, а в стаю.

Видимо, он был прав, потому что настрелял он уток в два раза больше, чем я. А у костра Ринат уже укладывал в мешок вытащенных Лёлькой из озера уток, на таганке висел котелок, в котором что-то клокотало и булькало, рядом с костром, на клеёнке, были разложены хлеб, зелёный лук и редиска, бутылка водки торчала горлышком вверх из воды рядом протекавшего ручья.

— Якши! — потирал руки Ринат, а увидев нас, весело пригласил: — Садись кушай! Жрать подано!

После того, как выпили и закусили, Агей, кажется, стал приходить в себя, а когда Лёлька подсела к нему, он даже её погладил.

— Что это с вами случилось? — спросил я его. — Вас было не узнать.

Агей улыбнулся, пожал плечами и ответил:

— А находит! Нервы ни к чёрту!

После второй он ушёл на озеро, долго там сидел, а когда вернулся, на лице его было выражение человека, вдруг решившего в чём-то открыться.

— Вы знаете, — сразу начал он, — только на природе, когда видишь, что ты в ней не больше, чём амёба, начинаешь понимать: не твоё это дело — искать в ней смысл, примерять её на свою колодку. Это только кажется, что мы и открываем её законы, и поднимаемся над ней, и даже делаем ей запреты. Нет, не мы в ней определяем своё место, она его определяет нам. А наше дело: разобраться в самом себе, найти себя в том, что она тебе определила. И хорошо, если ты это нашёл, хуже, когда, уже доживая свой век, вдруг обнаруживаешь: не там искал себя, не то делал. Вот я, …э-э, да что говорить! — махнул он рукой. — Жизнь прожита! А ведь всё, казалось, начиналось хорошо, — поднял он голос. — Не я ли, молодой человек, после университета ехал в этот Тупик — будь он трижды помянут в горькой истории нашего края, — сеять разумное, доброе, вечное? И что же? А ничего! Всё — как в яму. Разумного здесь, как я думаю, вы уже убедились, что у голого под мышкой: днём спят, а по ночам воруют с пилорамы лес. Вечного? Ах, боже мой! Да вы же видели: избы — сарай на сарае, пилорама — завтра сожгут, и концы, что воруют, в воду. Доброго? Да откуда же ему взяться, если все пьют, опускаются до свинства, тупеют, видят друг в друге только то, что скверно бросается в глаза. В посёлке есть Дунька Кривая, Машка Горбатая, но нет в нём Евдокии Ивановны или Марии Петровны. Недавно девочке кошка поцарапала глаз, мать по-пьянке прижгла его купоросом, понятно, девочка лишилась глаза. И что вы думаете? Теперь до последних дней своей жизни она останется Веркой Косой.

«Уж не та ли это девочка, что встретили мы на улице?» — сжалось у меня сердце.

А Агей, видимо, чтобы успокоиться, закурил, но тут же погасил сигарету и выбросил её в костёр.

— Впрочем, не в этом дело, — продолжал он. — Таких тупиков в России — что клопов на тюремных нарах, а таких дураков, как я, — хоть отстреливай. И чего ходил к вам! — зло рассмеялся он. — Ломал из себя интеллигента, поднимал большие темы, говорил высоким слогом, и ни слова — о посёлке. Словно нет в нём живых людей, и не ты там учил детей, и ничему толковому их не выучил. Нет, не выучил их ты, а значит, и ты приложил руку к тому, чтобы они и пили, и воровали, и жгли пилорамы, и ходили в Дуньках Кривых и Машках Горбатых. Не-ет, куда там! Я к вам! Мол, смотрите: Тупик — яма, отхожее место, но я-то не в ней, я чище и лучше, чем другие. Нет, — снова закурил он, — и другие не хуже тебя! Они хоть не ломаются, не строят из себя того, чего не стоят, они такие, какие есть. Э-э, да что говорить! — выбросил он и эту сигарету в костёр. — Ни к чему всё это! Жизнь прожита!

Наступило неловкое молчание. Я был растерян внезапным откровением Агея и не знал, что ему сказать. Ринат смотрел на него, как на незнакомца, только что вышедшего из тайги, а сам Агей, поднявшись от костра, ушёл к озеру. За ним убежала и его Лёлька.

— А я его понимай, — после долгого молчания сказал Ринат.

Провожать нас Агей не пришёл. Когда вертолёт уже был в воздухе, я увидел, как он вышел на крыльцо своего дома и долго смотрел в нашу сторону.

— Ой, как жалко Агейку! Ой, как жалко! — вздыхая, бормотал Ринат. — Сапсем дурак! Зачем Тупик жил? Зачем Дунька Кривой делал?