I
Все колымские поселки, на первый взгляд, похожи друг на друга. На окраине частные застройки. Это жалкие остатки Дальстроя первых лет его существования. Поверить, что здесь живут люди, трудно. Покосившиеся, со слепыми, как в курятниках, окнами постройки, кажется, вот-вот развалятся, на месте разобранных на дрова заборов лежит истлевший до черноты горбыль, вместо улиц кривые закоулки, везде битые стёкла, мусор и постоянно пахнет помоями. Встретить здесь можно пьяного мужика или неопределённого возраста бабу с лицом, похожим на выжатую половую тряпку.
Далее, по ходу к центру, идут бараки. Они все одинаково вросли в землю, крыши, когда-то сложенные шифером, теперь, обнажая полуистлевшие стропила, зияют провалами, в покосившихся окнах таятся мрак и холод, на стенах за облупившейся штукатуркой куски ссохшейся в камень глины и битая дранка. В бараках пахнет кошками и жареным луком, на помойках, за уборными роются собаки. Живут в бараках рабочие, проститутки и пенсионеры.
В центре шлакоблочные Дом культуры, школа и административное здание. Рядом беленые, из кирпича коммунальные многоэтажки. Здесь всё в строгом прямоугольном измерении, без архитектурных излишеств, как в армейском гарнизоне, и, наверное, поэтому центральная площадь похожа на солдатский плац, а когда по ней ранним утром бегут на свои работы чиновники, кажется, торопятся они, опасаясь, что их могут внезапно остановить, выстроить в колонну и отправить на казарменное положение. Бродячих собак здесь нет. В праздничные дни на площади собираются толпы народа: мужики из-под полы пьют водку, бабы, разбившись по интересам, точат лясы.
У каждого посёлка есть и свои особенности. В посёлках золотодобытчиков всюду, даже и в центре, груды брошенного металла. Это и старые гидромониторы, и остатки от эстакад промприборов, и разобранные на мелкие запчасти бульдозера, и неиспользованные в строительстве балочные перекрытия. Всё искорёжено, поржавело и осело в землю, и не верится, что это — дело мирных рук человеческих, кажется, всё это осталось от случившегося здесь давно большого сражения каких-то сверхъестественных бронетанковых чудовищ. В посёлках угледобытчиков терриконы пустой породы и тяжёлые шахтные надстройки из бетона и металла. На погрузке грохот, как в дробильном цехе, у ствола надрывно, словно из последних сил, гудят вентиляторы. Кажется, ещё немного, и они, не выдержав напряжения, взорвутся и взлетят в воздух. Летом кругом угольная пыль, зимой вместо снега корки смёрзшейся в лёд сажи. Посёлки оленеводов более ветхие, в них меньше металла и больше тишины. Из металла тут только дымовые трубы у котельных. В одном из посёлков, чтобы накренившаяся набок труба не упала на котельную, она укреплена тросом за списанный трактор. Когда дует ветер, труба качается, в ней гудит, как в пустой бочке, а в тракторе от раскачки скрипит железо. В другом посёлке оленеводов кто-то из приисковых оставил вышедший из строя бензовоз. Местные дети тайком от родителей в цистерне курят, а мужики в кабине тайком от жён распивают водку.
Есть в посёлках и свои достопримечательности. Они не имеют ни художественной, ни исторической ценности, но замечательны тем, что не вписываются в колымский образ жизни. В одном из посёлков на самой окраине одинокий мужик поставил рубленый из толстой лиственницы дом с мансардой. Он высокий, как сторожевая башня, по площади не уступает церковному приходу, и отопить его зимой никакого угля не хватит. Когда мужика спрашивают, зачем он его построил, он чешет затылок, смеётся и отвечает: «Шут его знает! Взял да и построил!» В другом посёлке мужик поставил на крышу своего дома большой флюгер. Летом, когда дуют ветры, флюгер гудит и мечется из стороны в сторону, как пойманная в клетку птица, а сидящий в ограде под ним мужик смотрит на него, как на чудо, и удивляется: «О, даёт, зараза!» Во всех посёлках в котельных на дымовых трубах приварены железные петухи. Зачем они на Колыме, где не держат петухов, и никому нет дела до скандинавской символики, никто не знает.
Есть в каждом посёлке и известные люди. Известны они потому, что, как и поселковые достопримечательности, они не вписываются в колымский образ жизни. Колыма и холодом, и не радующими глаз пейзажами с изрытой бульдозерами землёй делает людей жесткими по складу ума и нетёплыми, хотя и с открытыми к чужой беде сердцами. Тот, кто не такой, оказывается у всех на виду, и одни из них отталкивают своей замкнутостью, другие, наоборот, притягивают открытостью. Открытость нередко бывает придурковатой, как у людей, которые ёрничают над собой и смеются над другими, потому что терять им в жизни уже нечего.
Вот Антошка Сухорукий. Ему под сорок, но выглядит он моложе. У него открытое лицо, сложен он сухощаво, как подросток, руки и ноги, словно на пружинах, всегда в движении, когда смеётся, лицо вытягивается и становится похожим на весёлую маску зайца с лубочной картинки. По центральной площади, где в праздники мужики из-под полы пьют водку, а бабы по интересам точат лясы, он ходит и тешит народ. На нём, несмотря на лето, шапка с откинутым набок ухом, драная фуфайка и войлочные ботинки.
— Ой, разлюбезная! — громко обращается он к разукрашенной в цветастое бабе. — Ой, раскрасавица ты моя, богом данная! И лицо-то у тебя — ясно солнышко, и туалеты-то у тебя заграничные, и сапожки-то твои посеребряны! Вот Бог дал таланту!
Все смеются, а баба в цветастом краснеет, как рак, и опускает глаза. Потом и она начинает смеяться, но получается у неё это не в лад с другими. Сначала она хихикает, как порченная девка на выданье, а потом фыркает, как лошадь.
— Да ну тебя! — наконец говорит она Антошке и отмахивается от него, как от жениха, пристающего с поцелуями.
Антошка идет к мужикам.
— От грехов воняете, яко псы бездомные! — кричит он им. — Для ради чего уста свои поганите сивухою? Али вы сатанинских выродков антихристы, али алкоголики богомерзкие? — И, подойдя к одному из мужиков, распахивает ему полу пиджака и строго спрашивает: «А эт-то ишто такое?!» У мужика в нагрудном кармане пиджака недопитая бутылка водки. Антошка достает её, запрокинув голову, из горла допивает водку и, возвратив мужику пустую бутылку, говорит:
— И Иисус Христос за ради нас, грешных, испил на кресте чашу горькую.
Все смеются, а мужик с пустой бутылкой расстроен.
— Ну, собака! — не выдерживает он. — До дна вылакал!
А Антошка уже у старух. Они сидят у подъезда ближайшего дома и моют кости всем, кто проходит мимо.
— Бесы в вас! — кричит им Антошка. — От глаз божьих, антихристы, прячетесь! На христовых слуг непотребно лаетесь!
И, вскинув руки к небу, вопрошает: «Да доколе же нам бесчестье ваше бесовское терпеть?! Да и как унять языки ваши змеиные?» А подойдя к старухам вплотную, грозит: «Ой, возьму сабельку вострую. Ой, возьму шашку булатную! Да порублю вам головы окаянные, да зарою вас в землю сыпучую!»
— Изыди, сатана! — шипят на Антошку старухи, но, зная, что просто так он не уйдет, наливают ему бражки.
Откуда Антошка набрался древнеславянской терминологии, никто не знает. Да и кому это нужно? Шут — он и есть шут! Знай, развлекай и смеши наших, а кто ты и что у тебя на душе, какие радости или печали, не наше дело! Когда Антошку нашли в канаве мертвым с пробитым черепом, никто не задумался: чьих это рук дело. Следователь, приехавший из района, решил, что убили Антошку в пьяной драке. А в какой и кто, выяснять не стал. В посёлке пьяных драк много и разбираться в каждой не хватит времени.
II
Иван Дюба, по прозвищу Бирюк, живёт в посёлке золотодобытчиков. Он грубо сложен, глаза на крупном лице спрятаны в поросшие длинным волосом брови, руки у него, как две большие кувалды, ноги зимой в серых под сорок пятый размер валенках, летом в грубо скроенных ботинках на толстой подошве. Ему около сорока, но выглядит он старше. Живет один в своём доме, друзей не имеет и знакомств не водит. Говорят, раньше он был общительным и открытым, а замкнулся, когда жена сбежала с любовником. Сейчас он работает ночным сторожем, днём его не видно, а вечером выходит из дому с ружьём и сидит на крыльце. Когда на ограду садятся вороны, он их стреляет и отдает своей собаке. У собаки со странной кличкой Дора крупная, как у бульдога, морда, глаза спрятаны в складках жира, зад тяжёлый и неповоротливый. Несмотря на такой вид, она не злая и ни на кого не лает. Это потому, что к Бирюку никто не ходит. И, наверное, остался бы Бирюк ни в чём, кроме замкнутого образа жизни, не замеченным, если бы не взял на воспитание мальчика, мать которого погибла в автомобильной аварии, а отец скрывался от алиментов. В поссовете ему это легко разрешили. Человек он непьющий, ни в чем плохом замечен не был, а то, что стреляет ворон, так что ж из этого. Ворона — птица глупая, на Колыме никому не нужная, за неё и штрафу ни с кого не взыскивается.
Мальчика звали Колей, и ходил он уже во второй класс. Весёлый и общительный при матери, после её смерти он замкнулся, и когда перешёл в руки Бирюка, по поведению мало чем от него отличался. В школе со сверстниками не участвовал в играх, к учителям стал относиться с подозрительной осторожностью, после школы, нигде не задерживаясь, шёл домой и садился за уроки. В свободное от уроков время на улицу не выходил, и теперь его часто можно было увидеть сидящим на крыльце с Бирюком в ожидании ворон. Со временем те, кто их часто видел на крыльце, стали замечать, что они похожи друг на друга. У Коли, как и у Бирюка, бросались в глаза большая голова, отчуждённый взгляд и неуклюжее сложение. Когда Бирюк убивал ворону, он молча относил её Доре и снова возвращался на своё место. Не было случая, чтобы он попросил Бирюка разрешить ему выстрелить по вороне. Видимо, в отличие от мальчиков своего возраста, стрельба из ружья его не увлекала.
Как относился Бирюк к Коле, никто не знал. Однако по тому, как он ежедневно сопровождал его в школу и из школы, можно было догадаться, что к нему он сильно привязан. Возвращаясь из школы, они заходили в столовую. Обедали неторопливо, как деревенские мужики: горчицу клали не в суп, а мазали на хлеб, сверху посыпали его солью, всё, что брали, не оставляя на столе, съедали, пообедав, аккуратно собирали на поднос посуду, и Коля относил её в посудомойку. После этого Бирюк покупал ему мороженое и яблок. Мороженое Коля съедал в столовой, а яблоки они уносили домой.
Учился Коля не хорошо и не плохо: в выполнении школьных заданий был аккуратным, но любимых предметов не было. Ему было все равно: решать ли задачи по арифметике, писать ли письмо по грамматике. Учительница, знавшая его до смерти матери, понимала, что придёт время и он станет таким, каким был раньше: любознательным и со здоровым к школе интересом. Когда она ушла на пенсию, на её место приняли новую, только что окончившую столичное педучилище. В этом училище её хорошо научили, как давать детям арифметику и грамматику, но не сказали ей, что у каждого из них своя душа и своё сердце, и относиться к каждому надо не как к компьютеру, в который можно заложить любые знания, а как к сложному и неповторимому явлению жизни. Поэтому она считала, что такие свойства, как любознательность и здоровый интерес к школе даются детям от рождения, а не обнаружив их у Коли, она, не долго думая, вызвала в школу Бирюка.
— Товарищ Бирюк, — заявила она ему, — у вашего Коли никакого интереса к школе. Откуда это?
— Я не Бирюк, а Дюба, — поправил он её, не обидевшись.
— Ах, извините! — вспыхнула учительница и, оправившись от смущения, тоном, исключающим всякие возражения, продолжила: — Я думаю, товарищ Дюба, отсутствие интереса к школе у Коли идет от лени и неумения по-настоящему трудиться. — И, вскинув на него в позолоченной оправе очки, видимо уже для порядка спросила: — Или у вас другое мнение?
Хотя Бирюк никаких педучилищ не кончал, мнение у него было другое. Он понимал: чтобы пробудить у Коли интерес к школе, надо сначала пробудить у него интерес к жизни. Понимая, что словами тут ничего не сделаешь, он взялся за дело.
Первое, что сделал Бирюк, он перестал стрелять ворон. «И правильно», — согласился с ним Коля, и с тех пор еду для своей Доры они брали в столовой из отходов. Потом Бирюк стал водить Колю в лес. Утром они шли на речку и слушали, как всё живое просыпается. Первыми просыпались пташки, похожие на воробьев. С первыми лучами солнца они уже порхали в кустах и выклёвывали там букашек. Потом начинали отбивать свои трели дятлы. Разбуженные этим бурундуки вскакивали на ветки стланика и, протерев глаза, начинали грызть орешки. Последними просыпались вороны. Лениво открыв глаза, они долго и подозрительно осматривали, что их окружает, а потом, тяжело взмахнув крыльями, куда-то улетали. Ходили Бирюк с Колей в лес и вечером. Там они разжигали костёр, кипятили чай и ужинали тем, что брали с собой. Иногда они оставались в лесу и на ночь. Коле нравилось наблюдать, как на небо из-за лесу выплывает луна. Ему казалось, что и на ней есть и пташки, похожие на воробьев, и дятлы, и бурундуки, только они во много раз меньше, чем на земле. Представить, что там живут и вороны, он не мог. Вскоре он так привязался к лесу, что возвращаться домой ему уже не хотелось.
— Давай жить в лесу, — предложил он однажды Бирюку.
— В лесу хорошо, — ответил ему Бирюк, — только люди там не живут.
— Почему? — не понял Коля.
— Не знаю, — признался Бирюк, а, рассмеявшись, добавил: — Наверное, боятся — медведи задерут.
— Всех не задерут, — заверил Коля и пообещал Бирюку, что когда вырастет, жить он будет только в лесу.
Это Бирюка насторожило. Он понял: лес — хорошо, но отчуждая им Колю от людей, он ничего в своём деле не добьётся. Надо найти ему увлечение и дома. Зная, что дети любят строить, он предложил ему поставить во дворе дома избушку не игрушечную, а настоящую, бревенчатую. Коля охотно согласился и вскоре с увлечением работал и топором, и пилой, как настоящий плотник. После избушки Дюба с Колей решили построили во дворе настоящее колесо обозрения. Начали они с чертежа, и тут Коля понял, что арифметика — это не просто действие с числами, но и предмет, без которого не рассчитаешь ни размера колеса, ни передачи к нему усилий от ручного ворота. Работа закипела, и к середине лета колесо обозрения было готово. При опробовании его Бирюк стал на ворот, а Коля с Дорой сели в одну из четырех кабин. И хотя колесо обозрения было небольшим, не более четырех метров, когда кабина оказалась наверху, у Коли захватило дыхание, а Дора от страха завыла. Покататься на колесе обозрения Бирюк с Колей стали приглашать поселковых ребятишек, а когда были построены качели и для малышей сделана песочница, их двор превратился в весёлый детский аттракцион. Мальчишки катались на колесе обозрения, девочки качались на качелях и играли в куклы в избушке, самые маленькие копались в песочнице, а Бирюк крутил ворот на колесе обозрения.
Прошло лето, и Коля пошел в третий класс. Теперь он уже был другим: на переменах, как и все дети, носился по коридорам, играл в догонялки, дёргал девчонок за косички, после школы на стадионе играл в футбол и запускал в небо бумажных змеев. И учиться он стал лучше. Любимым предметом у него стала арифметика.
По окончании первой четверти учительница собрала родителей на классное собрание. Дойдя в аттестации детей до Коли, она сказала:
— Товарищ Бирюк, а ваш Коля стал другим, у него по арифметике одни пятёрки.
— Я не Бирюк, а Дюба, — поправил он её, как и прежде, не обидевшись.
Вспыхнуть от смущения учительница не успела.
— Какой он Бирюк?! — возмутилась с задней парты женщина. — Бирюки аттракционов для детей не строят. Не Бирюк он, а уважаемый Иван Андреевич.
В классе раздались аплодисменты.
Возвращался Бирюк домой, как на крыльях. Дорогой он заскочил в промтоварный магазин и купил Коле меховую куртку и школьный ранец с блестящими застежками. «Чем мы хуже других!» — думал он.
И всё было бы хорошо, если бы зимой не появился в посёлке Колин отец. Это был хилый с узким, в лопаточку, лицом мужичонка.
— Коля — мой сын, — заявил он Бирюку, — и я его забираю!
— А это не хочешь? — ответил Бирюк и показал ему дулю.
Когда Колин отец пришёл к Бирюку во второй раз. Бирюк его побил и спустил с крыльца. Освидетельствовав побои в больнице, Колин отец подал на Бирюка в суд. Понимая, что на суде ему дадут срок, забрав Колю, Бирюк из посёлка скрылся. Остались от Бирюка с Колей дом с забитыми окнами, колесо обозрения и бревенчатая избушка. Зимой здесь всё в глубоком снегу и стоит мёртвая тишина, летом, когда дуют ветры, колесо обозрения скрипит, в бревенчатой избушке гудят сквозняки, по крыше дома хлопает кусок надорванного толя. Дети сюда не приходят. Их пугает пустой дом с забитыми окнами.
III
В посёлке угледобытчиков живет бабка Агашиха. Ей уже за семьдесят, но она шустрая, и ноги её носят, как молодую. Сложена Агашиха костляво, на сморщенном в стручок перца лице нос похож на кривую сосульку. В посёлке она практикует народную медицину, снимает сглаз и порчу. При советской власти её сильно зажимали: стыдили в поссовете, выставляли на всеобщее посмешище и даже напускали комсомольцев и милиционеров. Приходилось изворачиваться и прятаться. При демократах она воспрянула духом и практику свою поставила на широкую ногу. Дома, чтобы посетитель при входе в него сразу робел и ломал шапку, в верхний угол поставила киот с лампадкой. Бабы к ней ходили лечить детей, мужики шли, чтобы избавиться от алкоголизма. Заговоры от любых болезней у неё начинались с одной и той же фразы: «Как на море Окияне да на острове Буяне лежит камень Алатырь, а под ним сидит Упырь». Камень Алатырь олицетворял чудодейственную силу. Упырь — нечистую, от которой и шли все болезни. В конце заговора она говорила: «Аминь, аминь, аминь, над аминями аминь», и давала для употребления с едой, в зависимости от болезни, сушеных пауков, мышиного помёта, собачьей крови и земли со свежей могилы. Так как люди склонны больше выздоравливать, чем умирать, в чудодейственную силу Агашихи верили, а кто не верил, всё равно к ней шёл, надеясь на то, что хуже не будет. Даже деревенское просторечие шло на пользу Агашихе. Одно дело, когда врач в белом халате и тонометром в руках говорит с тобой на безразличном к твоей болезни языке и смотрит на тебя, как на посетителя, которых у него за дверью длинная очередь, и другое, когда перед тобой Агашиха, участливая в твоём горе, как в своём, и простая, как древняя старица из тихой обители.
Как в любой медицинской практике, и в Агашихиной были неудачи. Заболел как-то у соседки муж. Лежит месяц, два и вот уже, похоже, скоро помрёт. Соседка к Агашихе.
— Помоги, милая, — просит она, — недолго и умрёт завтра.
— Ты ето, милая, не гоношись, — говорит ей Агашиха. — Набери с яго поутру мочи в баночку, а я положу в ея кипрею свежаго. Как к утру завтряму кипрей зелёным останется, не помрёт твой суженый, а сжухнет да почернеет, воля божья, преставится.
Утром на следующий день с этой баночкой Агашиха бежала к соседке.
— Радуйся, радуйся, — махала она ею со двора, — кипрей-то зелёный!
— Чтоб ты сдохла! — зло бросила с крыльца ей соседка и захлопнула перед ней дверь.
Сосед, оказывается, в эту ночь преставился.
Когда в стране объявили, что каждый имеет право на любое вероисповедание, цена Агашихи стала выше. И это понятно. Народ в посёлке по части религии по-прежнему был тёмным и понять, что настоящий верующий в таких, как Агашиха, видит не божьих слуг, а слуг дьявола, не мог. Не понимала это и учительница начальных классов Серафима Антоновна, хотя она-то и являлась первым пропагандистом православного вероисповедания в посёлке. С присущей ей настойчивостью, она убедила директора школы в необходимости провести в её классе в виде эксперимента урок по Слову Божьему. Понимая, что детям нужно не только слово, но и яркий пример его воплощения в жизнь, она на этот урок пригласила Агашиху. Так как Агашиха о Боге никогда глубоко не думала, и зачем её зовут в школу, плохо поняла, она согласилась.
После слова о Боге, взятого из Евангелия, Серафима Антоновна обратилась к Агашихе:
— Агафья Ивановна, скажите и вы своё слово.
— А чё говорить-то? — не поняла её Агашиха.
— Ну, например, что случится, если дети не будут верить в Бога? — предложила Серафима Антоновна.
— А я знаю? — удивилась Агашиха.
Серафима Антоновна растерялась.
— Ну, а сами-то вы, Агафья Ивановна, наверняка, в Бога верите, — оправившись от растерянности, сказала Серафима Антоновна.
— А ето я не знаю, — ответила Агашиха.
Урок Слова Божьего был сорван. В коридоре Серафима Антоновна со слезами на глазах говорила:
— Агафья Ивановна, ну как вы так могли? Вы мне всё испортили!
У неё, как в родимчике, дёргалось правое веко и дрожали руки. Заметив это, Агашиха решила, что на Серафиму Антоновну кто-то напустил порчу. Отведя её в угол коридора, она зашептала:
— Милая, узнай, куда он до ветру ходит, да на тоё место и сама до ветру сходи. Враз всё снимет.
— Кто он? — не поняла Серафима Антоновна.
— А кто порчу на тебя напустил, — ответила Агашиха. — А не то, — добавила она, — ко мне приходи. Вылечу.
Убегая от Агашихи в свою учительскую, Серафима Антоновна плакала.
Настоящая, хоть и скандальная известность к Агашихе пришла после истории с Иваном Букиным. Здоровый, как бык, в молодости он мог в один присест выпить бутылку водки и, как ни в чём не бывало, продолжать застолье в другом месте. Случалось это с ним нечасто, в основном в праздники и в дни рождения. С возрастом это прошло, и выпивать он стал только по бутылке, но уже каждый день, а когда стал выпивать по рюмке, но по несколько раз в день, понял, что он — алкоголик, и ему пора лечиться.
— И-и, милай, да я и не таковских подымала, — встретила его Агашиха и, перекрестив три раза, и три раза сплюнув за дверь, сказала: — Значится, это так. Выпей севодни вечером бутылку водки, а завтра, когда похмель затрясёт, иди в лес и найди в нём осину. У ножки ей поклонись и скажи: «Осина, осина, возьми мою трясину, отыми ломоту, дай леготу». А опосля сыми с себя исподнюю рубаху, издери её на клочья и той клочья развесь на осине.
На прощанье Агашиха дала Ивану мешочек с землёй, взятой с недавно похороненного утопленника, и сказала, чтобы он эту землю подмешивал себе в еду.
Иван не раз ходил в лес, бухал в ноги осинам, рвал на себе рубахи, ел землю с могилы утопленника, ничего не помогало. Без рюмки не мог прожить и часа. Не вытерпев мук своего Ивана, жена побежала к Агашихе и сообщила, что прописанные ею средства мужу не помогают.
— И не таковских подымала! — сказала ей Агашиха и посоветовала: — Ты, милая, помай мышаку, посадь ея у банку с водкой и тую водку давай свому Ивану на похмелью. Да не говори ему про мышаку. Три дня пройдет и — как рукой сымет!
Три дня не прошло. Уже на второй день, когда жена ушла на работу, Иван решил узнать, что это за водка, которой она его похмеляет. Найти банку с водкой и плавающей в ней дохлой мышкой было не трудно, и вечером, побив жену, с этой банкой Иван отправился к Агашихе.
Агашиха, когда он к ней зашёл, сидела за столом и пила чай с любимым малиновым вареньем. Увидев Ивана с водкой и мышкой, она поняла: сейчас ей будет плохо. С испугу обронив чашку с чаем на пол, она закричала:
— Изыди, сатана!
И, как от нечистой силы, стала оборонять себя от Ивана крестными знамениями. Это ей не помогло. Иван заставил её выпить из банки всю водку, а дохлой мышкой отхлестал по губам. Когда на шум сбежались соседи и стали за неё заступаться, она кричала:
— А он меня ещё и снасильничал!
В это ей не поверили. Не поверил в это и суд, а Ивана за хулиганские действия приговорили к двум годам лагерей, но учитывая, что он — алкоголик, заменили их на лечебно-трудовой профилакторий. Лечить в этом профилактории никто никого не думал, водили под конвоем на работы и плохо кормили. Когда Иван из него вышел, он стал пить ещё больше.
IV
Яша Губан известен как борец за справедливость. Борется он со всеми, кто ворует и подличает. В этом он так наторел, что ему уже ничего не стоит поставить на место своего начальника, который давно греет руки на государственной собственности. Роста Яша небольшого, и когда выходит на трибуну со своей правдой, видна одна большая голова с похожими на лопухи ушами.
— Вот я и говорю, — заканчивает он своё выступление, — хватит, Иван Матвеевич, тёмными делами заниматься. И мы — не лыком шиты, и мы законы знаем.
Иван Матвеевич — это тот начальник, который греет руки на государственной собственности. У него широкое плаксивое лицо, толстый нос и выпуклые, как у индюка, глаза. Яшу он уже в который раз не понимает, и на стуле за председательским столом теперь ёрзает, как мелкий преступник на скамье подсудимых.
— Григорий Иванович, — говорит он секретарю партбюро уже в своём кабинете, — или я его убью, или он меня в могилу сведет.
— Натура у него такая, — спокойно замечает Григорий Иванович.
Иван Матвеевич вскакивает из-за стола и кричит:
— По-твоему, у него натура, а у меня её нет?! Да?! Ну, знаешь ли! — А, подойдя к окну и побарабанив по подоконнику пальцами, вдруг предлагает: — А не перевести ли нам этого подлеца на наружные работы? Хлебнёт на морозе лиха, глядишь, и про критику забудет.
— Эк хватил! — смеётся в ответ Григорий Иванович. — Да он из нас котлету сделает! Настрочит в райком, так, мол, и так, преследуют за критику. А там — сам знаешь: разговор короткий.
Разошлись Иван Матвеевич и Григорий Иванович по домам, так и не решив, что делать с Яшей.
Не жаловал Яша и районное начальство. Однажды, когда в посёлок приехал давний друг Ивана Матвеевича, председатель райисполкома, он напустил на него такую критику, что у этого председателя задёргалось веко и закололо в левом боку.
— А это ещё кто такой? — спросил он у Ивана Матвеевича после собрания.
— И не спрашивай! — ответил Иван Матвеевич. — В печёнках сидит! Хоть в могилу от подлеца зарывайся.
И рассказал председателю райисполкома всё, что вынес горького от Яши.
— И ведь ничего с ним не поделаешь, — закончил он свой рассказ. — Уволить хотел, да не тут-то было: не пьет, на работу не опаздывает, задания выполняет.
— А ты его поставь на руководящую работу, — вдруг предложил председатель райисполкома и, рассмеявшись, добавил: — Был у меня такой! Так я его — в заместители! И месяца не прошло — провалил работу. Я его — сразу и по шапке!
Через неделю Яша ходил в начальниках участка, а через месяц, когда участок запорол план, Иван Матвеевич его уволил. Так как всё делалось наспех, и поэтому оформлено, как положено не было, суд Яшу в должности начальника восстановил.
— А ты его уличи в воровстве, — дал новый совет председатель райисполкома.
— Как так? — не понял Иван Матвеевич.
— Ну, как воруют, учить нас не надо. А поймать на воровстве — на то у тебя есть помощники, — ответил председатель райисполкома.
На следующий день Иван Матвеевич приказал своему завскладом:
— Дай этому подлецу, — иначе он Яшу уже и не называл, — два лишних ящика гвоздей.
«Клюнет, как миленький, — потирал руки Иван Матвеевич, — а мы ему ревизию: где, куда вбивал гвозди? Ах, недостача! Ну, что ж, получай!»
Яша на гвозди не клюнул, налево их не пустил, и члены ревизионной комиссии ушли от него с носом.
Через неделю завскладом подбросил Яше два лишних ящика дефицитной краски, но Яша и на них не клюнул.
— Не ворует, говоришь, — удивился председатель райисполкома. — Тогда шей ему аморалку.
Хотя Яша был примерным семьянином и к чужим бабам, похоже, не приставал, Иван Матвеевич сделал ставку и на это. Другого выхода у него не было. Дела на Яшином участке шли из рук вон плохо, и это уже стало отражаться на выполнении плана всем управлением. А за невыполнение плана управлением, Иван Матвеевич знал: расплата в райкоме короткая. И председатель райисполкома тут не поможет.
Чтобы пришить Яше аморалку, за это дело взялся заместитель Ивана Матвеевича по хозяйственной части Трунин. Орудием своего коварного замысла он избрал свою помощницу по учёту неликвидов Ирину, которую за цветущий вид, общительность и лёгкий характер все звали Ириской. С мужчинами она была откровенно раскованной и перед теми, кто на неё обращал внимание, была готова на всё.
— Слушай, — сказал ей однажды Трунин, — что это на тебя Яша засматривается?
— Губан, что ли? — удивилась Ириска. — Вот уж кого мне не хватало!
На следующий день Трунин пошёл дальше.
— Яшу вчера видел, — сказал он. — Опять о тебе. Говорит, этой бы девке да хорошего мужа.
Ириска фыркнула и ничего не сказала.
Чтобы не спугнуть её, не раскрыть поспешностью свои карты, Трунин взялся за неё через три дня.
— Не знаю, и чего пристает ко мне твой Яша, — развёл он руками. — Говорит, в тебе есть что-то такое, чего нет в других женщинах. И в глазах у тебя какие-то искры, и сложена ты, как Софи Лорен. Извини, но я в тебе этого не нахожу.
Ириска смерила Трунина нехорошим взглядом и ничего не сказала.
В следующий заход Трунин сделал вид, что сердится:
— Да скажи ты, наконец, своему Яше, пусть он от меня отвяжется! — сказал он. — Несёт, что попало! Опять и глаза твои, и сложение. Уже и что-то грустное в тебе нашёл. Уж не обижает ли её кто, спрашивает.
Ириска глубоко вздохнула и тихо произнесла:
— Ох, уж эти мужчины!
Трунин понял, дело сделано, остается ждать результата. А результат пришёл скоро. Ничего не подозревавший Яша и раскрученная Труниным Ириска за неделю нашли друг друга. Вскоре по посёлку поползли слухи, что у них большая любовь, а через месяц по заявлению жены Яши его разбирали на совместном заседании партбюро и месткома. На нём единогласно было принято решение: рекомендовать начальнику управления освободить Яшу от занимаемой должности за аморальное поведение.
V
Григорий Мишин жил на окраине посёлка, где при Дальстрое располагался большой лагерь для особо опасных преступников. Среди ветхих, похожих на курятники, построек дом его выделялся сложенным из камня фундаментом и высокой крышей. Во дворе на могиле жены стоял сваренный из железа памятник. Прах её он перенёс сюда, когда участок, где она была захоронена на кладбище, наметили под снос. Умерла жена двадцать два года назад. Год до смерти она жила в тихом помешательстве, и Мишин ходил за ней, как за ребёнком. Сама она не могла ни постирать, ни помыть пол, всё валилось из рук. Незадолго до смерти у неё пропал аппетит, и когда Мишин звал её поесть, она всякий раз спрашивала: «Гриша, а это надо?» Сам Мишин в то время в звании майора служил в лагерной охране. Он, как и требовалось по службе, обеспечивал порядок в лагере, предотвращал из него побеги, если они случались, ловил беглецов, тех, кто пытался вырваться из окружения, стрелял. Вне службы он любил весёлые компании, охоту на уток и рыбную ловлю. Жену любил за тихий нрав, и не было случая, чтобы когда-то поднял на неё руку.
Сейчас Мишину уже далеко за шестьдесят, он тяжело сложен, лицо с глубокими, как порезы, морщинами, грубое, когда сидит на крыльце своего дома, с улицы похож на каменное изваяние. Он много курит, от водки не пьянеет, в еде неразборчив, сон, как у всех людей, которым терять нечего, глубокий. Ведет уединённый образ жизни, видимо, ещё и потому, что соседи уже давно переехали в коммунальные квартиры. Положена ли ему такая квартира, он не знает, и справляться о ней никуда не ходит. Ведь такие, как он, бывшие работники лагерной охраны, сейчас никому не нужны, на них смотрят как на сторожевых псов ГУЛАГа. Вот и недавно прискакала тут столичная журналистка и с ходу, словно только что выскочила из пролётки, и за воротами её ждут ретивые кони, застрекотала:
— Мне правду, и только правду! Кто, когда и где расстреливал политических заключённых в вашем лагере? Кому принадлежит инициатива этих расстрелов? Принимали ли и вы в них непосредственное участие? Где находятся останки расстрелянных?
Мишин послал её подальше, а вскоре, как сказали ему, в одной из центральных газет появилась статья «Запирательство не пройдет!» за подписью этой журналистки. «Дура!» — подумал о ней Мишин. В это время шла чеченская война, и ему было непонятно: почему эта дура не скачет по горящим в огне сёлам и не спрашивает об этой войне правды у тех, кто на ней, как и он когда-то на лагерной службе, не по моральному убеждению, а по приказу и воинскому долгу, принятому под присягой, делают своё дело.
Да что журналистка! Обидно было за другое. Немцы, участвовавшие в войне с нами, уже стали друзьями. Их широко встречают, везут на немецкие захоронения, помогают строить мемориалы памяти, и уже никто не думает: а сколько и они, и те, что в земле, пожгли наших городов и сёл, повесили и расстреляли мирных жителей, уничтожили солдат и офицеров. А он, как и другие, кто служил в лагерной охране, всё ещё преступник, которого не отдают под суд лишь потому, что ловко запирается в своих преступлениях.
Ну, ладно, немцы немцами, а вот и здесь, в посёлке. Пошёл как-то Мишин к главе администрации выписать угля по льготной цене.
— Только ветеранам! — обрезал его глава администрации.
Зная, что на Севере ветеранов дают всем, кто уходит на пенсию, Мишин спросил, что надо, чтобы получить ветеранское удостоверение.
— Ну, ты даёшь! — удивился глава администрации. — Скажи спасибо, что ещё на воле ходишь!
Не лучше встретили Мишина и в районной милиции, куда он ездил, чтобы получить разрешение на приобретение ружья. Ему хотелось, как и в молодости, посидеть в охотничьем скрадке, дождаться утренней зорьки, и пострелять уток, когда те садятся на кормёжку.
— Ну, знаете ли! — строго посмотрел на него начальник милиции. — Вам дай ружьё, а вы кого-нибудь застрелите.
Пришлось покупать нигде не зарегистрированное ружьё, каких в то время по рукам браконьеров ходило немало. Однако охота с оглядкой на то, что тебя с ружьём поймают, Мишину скоро надоела. Забросив его на чердак, он успокоился и об охоте перестал думать. Жизнь, замкнутая и до этого в неширокие рамки быта, теперь стала похожа на расписанную по уставу жизнь солдата. Утром Мишин вставал рано, завтракал оставшейся от ужина тушёнкой, потом шёл в магазин и закупал продуктов на день, вернувшись, готовил обед, после обеда спал, проснувшись, смотрел телевизор, в ужин выпивал стопку водки и укладывался спать на ночь. Когда от такого однообразия становилось невмоготу, Мишин шёл на могилу жены, выпивал там водки и, присев у оградки, уходил в воспоминания о прожитой с ней жизни. Воспоминания чаще всего были отрывочными, состояли из того, что в жизни было светлым и радостным. Что было в их жизни, когда жена сошла с ума, память Мишину ничего не сохранила. Одно осталось из этого: перед самой смертью жена, кажется, пришла в себя, взгляд, как у нормального человека, стал осмысленным, она глубоко вздохнула и тихо произнесла: «Гриша, а ведь я, кажется, умираю».
Пришло время, когда на окраине посёлка, где жил Мишин, кроме него никого не осталось. Одни переехали в выделенные администрацией коммунальные квартиры, другие покинули посёлок. Всё, что осталось после них, стало похоже на свалку строительного мусора из тёса, горбыля, ломаного кирпича и битой штукатурки. А вскоре сюда пришли бульдозера. Они сгребали всё в кучи, а шедшие следом рабочие эти кучи сжигали. Потом стало известно, что какой-то предприниматель из района, оформив земельный отвод на это место, решил построить здесь складские помещения. Когда дело дошло до дома Мишина, предприниматель, показав ему бумаги, сказал:
— А ты в них не значишься.
«Да как же это так?! — не понял Мишин. А предприниматель уже командовал, как и с какой стороны заходить бульдозером, чтобы легче снести его дом. Кровь ударила Мишину в голову, он бросился за ружьём. Зарядив его, он вышел на крыльцо и крикнул:
— Не дам!
Когда один из бульдозеров заехал траком на могилу жены, Мишин выстрелил. Бульдозерист тяжёлым мешком вывалился из открытой кабины. Все разбежались, а вскоре приехала милиция. Мишин в это время уже был на чердаке и готовился к бою. Забаррикадировавшись всем, что попало под руку, он выбрал патроны с картечью и проверил, свободно ли они входят в патронник. Несмотря на то, что кровь стучала в голове и сердце готово было вырваться из груди, он был спокоен. О том, что будет стрелять в невинных людей, он не думал. Для него это были уже не люди, а то зло, которое сломало его жизнь. Когда пули защелкали по крыше, Мишин прицелился в плохо укрывшегося милиционера и выстрелил. Милиционер дёрнулся, и было видно, как его тело свели судороги. После этого милиционеры отступили, а на их место приехали солдаты. Были они в бронежилетах и с автоматами. Первая очередь прошила над головой Мишина крышу, а вторая прошла ниже, по верхнему венцу дома. Отстреливаясь, Мишин видел: кольцо окружения сужается, и скоро с задней, открытой стороны дома, он будет простреливаться. Выпустив последний патрон с картечью, он зарядил ружьё дробью. Выстрел из неё был последним в жизни Мишина.