К Колыме приговоренные

Пензин Юрий Петрович

Короткие зарисовки

 

 

1. Сглаз

Весь день над тайгой кружил вертолёт, а вечером на лагерь вышел ловко сложенный мужичок, на голове которого, несмотря на лето, была шапка. С длинным, клювообразным козырьком, с оттопыренным правым ухом и вытертая до ваты, она была похожа на подстреленную куропатку, а в самом мужичке его пуговкой нос и круглое, похожее на горшок лицо выдавали простой, по-русски открытый характер.

— Васяга, — весело представился он и, присев к костру, снял с головы шапку, бойко ударил ей себя по коленке и рассмеялся; — О, дела?

— Какие ещё дела? — спросил от костра Пономарь, прозванный так за высокий рост и обросшую сердитой гривой голову. Всегда чем-то недовольный, он и сейчас смотрел на Васягу неприветливо.

— Каки дела, говоришь? — переспросил Васяга. — А как сажа, бела. Ушли и нету-ти.

— Кто ушли и нету-ти? — начал сердиться Пономарь.

— А наши, — прикурив сигаретку от костра, ответил Васяга.

— Тьфу ты! — сплюнул Пономарь. — Кто наши-то?

— А ты не злись, — заметил Васяга и снова рассмеялся: — Наши-то, говоришь? А дураки! Говорил им, а они: ха! Вот и ха: налимы в брюхе.

— Ну, даёт! — рассердился Пономарь. — Какие налимы? Ты можешь по-русски?

— С анбицией, — мотнув в его сторону головой, весело заметил Васяга.

Было похоже, что он хочет сообщить нам что-то и важное, и интересное, но не знает, как к этому подступиться.

— А ты не гони, — остановил он Пономаря. — Не всё враз: кому жменя, а кому и мене.

— Какая жменя?! — уже застонал Пономарь и посмотрел на нас так, словно искал от этого дурака защиты.

— Жменя, говоришь? — верный себе, переспросил Васяга. — А это когда в ладошке хрен да маненько.

Этого Пономарь не вытерпел.

— Ты эскимос? — закричал он. — Ты зачем сюда пришёл?!

— Вот я и говорю, — не обращая на него внимания, продолжал Васяга. — Шурин, брательник жинки: я, грит, Васютка, — он меня Васюткой зовёт, — твово сглаза боюсь.

— Ты ещё про налимов расскажи, — зло перебил его Пономарь.

— Про налимов, говоришь? — как будто обрадовался Васяга. — А что, тоже рыбка. В уху не годится, а на жарёху: я тебе! Так вот, — вернулся он к своей теме, — я и говорю. Сглаз у тебя нехороший, грит мне шурин, брательник жинки. Посмотришь, грит, и всё по-твоему.

В конце концов, мы поняли, что в тайге Васяга ищет двух пастухов, затерявшихся в ней пять дней назад. Пошли искать отбившихся от стада оленей и нет их.

— Говорил им, дуракам, — смеялся он, — не ходите. Сёдня сглаз у меня нехороший. Завтра идите. А они: ха! Вот и ха: утопли, наверное.

По тому, как Васяга говорил о своей способности к сглазу, было видно, что это и есть то главное, к чему он долго не мог подступиться. Правда, выдавал он это с видом человека, который и сам-то не очень верит в то, что говорит.

— Шут его знает, — продолжал он, — намедни собака у шурина издохла. А он: я, грит, Васютка, — он меня Васюткой зовёт, — за сглаз мово Шарика тебе морду набью.

— «Намедни!» — зло передразнил его Пономарь и сплюнул в костёр.

— А ты не злись, — уже строго заметил Васяга, — и не таких тайга хайдакает.

И, как показалось, нехорошо посмотрел на Пономаря.

— Да пошёл ты! — выругался Пономарь и, взяв топор, ушёл валить для костра недалеко стоящую сухую лиственницу. Раз ударил по ней, два — не поддаётся. Рассердился да как ахнет третий, она и сбросила ему на голову свою верхостоину. Ойкнул Пономарь и тяжело осел на землю.

— Ишь, ты! — удивился Васяга и, быстро попрощавшись, скрылся в тайге.

 

2. Только по праздникам

У костра сидели двое: на толстом бревне — грубосколоченный Чугунков с рыжими от курева усами, на жёрдочке — худая, в другом ничем не примечательная Маргарита Ивановна. Стоящая за их спиной палатка была одна на двоих, и Чугунков ждал ночи. «Надо поделикатней, — глядя на Маргариту Ивановну, думал он, — а то скажет: бабник». Была у него припасена и бутылка водки. Маргарита Ивановна тоже ждала этой ночи. Глядя на Чугункова, она думала: «Надо построже, а то скажет: проститутка».

— Что ни говорите, Маргарита Ивановна, — начал разговор Чугунков, — а всё идёт от большой любви.

— Ну, уж, — не согласилась с ним Маргарита Ивановна, — где это вы её видели?

— А вот и видел, — ответил Чугунков игриво.

— А видели, так и расскажите, — потребовала Маргарита Ивановна.

Так как в своей жизни Чугунков большой любви не видел, он её стал выдумывать. Своего друга Ваську, недавно утонувшего в реке по-пьянке, он представил по-большому влюблённым в свою потаскуху Катерину. Когда эта Катерина, — а она в рассказе была не потаскухой — ему отказала, Васька забрался на высокий утес и оттуда сбросился. Врать Чугунков не умел, и поэтому увязать правду с вымыслом, а начало с концом ему не удалось.

— В общем, допился, — закончил он свой рассказ.

— Как допился?! — не поняла его Маргарита Ивановна. — Он что, пил?

— Только по праздникам, — спохватился Чугунков.

— Пьянство и любовь несовместимы, — категорически заявила Маргарита Ивановна. Чугунков стал прикрывать рюкзаком уже вынутую из него бутылку водки.

— Что это вы там прячете? — увидела Маргарита Ивановна.

— Да так, — пробормотал Чугунков и сделал вид, что роется в рюкзаке.

— А чего в рюкзаке ищете? Уж не водку ли?

Чугунков перестал рыться в рюкзаке и уставился рыжими усами в костёр. Ему было неловко. Казалось, что его, как мальчишку, поймали за нехорошим занятием. «Ну, и пошла ты!» — решил он и стал устраивать лежанку у костра.

— Уж не спать ли вы здесь собрались? — спросила Маргарита Ивановна.

— Ну, и что?! — грубо ответил Чугунков.

— Так ведь холодно, — забеспокоилась Маргарита Ивановна.

— Водкой согреюсь, — успокоил её Чугунков и, набросив на себя одеяло, растянулся у костра.

«Переиграла», — поняла свою ошибку Маргарита Ивановна и решила её исправить.

— Чугунко-ов, — пропела она, — а хотите, и я расскажу про любовь?

Чугунков, притворившись, что спит, промолчал. Зная, что он не спит, Маргарита Ивановна стала рассказывать.

Так как и Маргарита Ивановна в своей жизни особой любви не видела, и она её стала выдумывать. Подружку свою, Ириску, недавно высланную из посёлка за проституцию, она представила без памяти влюблённой в мужа алкоголика. Когда этот муж, — а в рассказе он был не алкоголиком, — бросил её, она ушла в монастырь.

— В общем, допрыгалась, — закончила свой рассказ Маргарита Ивановна.

— Как допрыгалась?! — выскочил из-под одеяла Чугунков. — Она что?..

— Только по праздникам, — перебила его Маргарита Ивановна и весело рассмеялась.

— Маргарита Ивановна, — вскричал Чугунков, — а не устроить ли и нам праздник?!

— Отчего же, — согласилась Маргарита Ивановна.

 

3. Без отрады

Плоскогрудая и худая — хоть в гроб ложи — Катька, работавшая в геологоразведке уборщицей, попала под сокращение. Когда, возмущённая этим, она зашла к начальнику экспедиции, физиономия начальника экспедиции, похожая на раскалившийся чугунок, кроме негодования, ничего не выражала. Он только что поговорил с Москвой, и на его вопрос: чем выплачивать людям задержанную с прошлого года зарплату, — ему ответили, что Москва таких вопросов уже не принимает. Вышла Катька от начальника экспедиции с похожим на вымоченную репу лицом, а длинный нос её, залитый слезами, был красным.

Приложивший первую руку к сокращению Катьки завхоз, мужичонка по-заячьи узколобый и с вечно затравленным взглядом, увидев её, так растерялся, словно прихватила она его за нехорошим занятием.

— Ты, Катя, того… не падай духом, — пряча лицо в сторону, забормотал он. И тут же пообещал: — Как будет вакансия, я тебя вот сразу и устрою.

А вечером Катьку наущала битая на все случаи жизни хохлушка Ганна:

— Катарына, що тебе кажу: к поселковой голове ходы. Мабуть, помогнёт. А ни-то и горилки прихвать. Кажи, на последний грош купляла. Нехай вин ею подавиться.

«Поселковый голова», увидев на своём столе Катькину бутылку, весело расхохотался.

— Девонька, иди ты с ней в баню, — утирая нахлынувшие от смеха слёзы, выдавил он из себя. А успокоившись и подойдя к окну, вдруг кому-то зло пожелал:

— Чтоб вас там всех перевернуло. Душу людям испоганили.

А Катьке бросил:

— Таких, как ты, у меня во!

И срезал себя по горлу ладонью.

Вскоре Катьке и есть было нечего. И тогда ей стало казаться, что она никому не нужна, а вечерами, когда поселок погружался в скованное морозом безмолвье, на неё накатывала такая тоска, что хоть в петлю. И она бы, наверное, залезла в эту петлю, не зайди к ней сосед Груша. Это был худосочный и невзрачный на вид мужичонка. Жил он, как получится, и поэтому ничего в этой жизни его не тяготило. Давно потеряв работу, он перебивался бог знает чем.

Катькино горе он решил залить вместе с ней вином. Отыскав в своей заначке на бутылку, он побежал в магазин.

— Чё тебе? — словно с потолка, а не из-за прилавка выстрелила в него там огромная, похожая на бомбу продавщица Вера. Видимо, потому, что в магазине уже никого не было, отоварив Грушу, она ушла в подсобку. И тут, когда правая рука Груши брала бутылку, левая, непроизвольно, как бы сама собой, смахнула с прилавка палку колбасы в сумку.

— А эт-та что такое? — тут же раздался за его спиной голос. Обернувшись, Груша увидел стоящего над ним с кавказским носом сожителя Веры. Не удостоив Грушу и презрением, он с дебильным равнодушием взял его за шкирку и молча потащил к выходу.

— Аванес, под дыхало ему! Под дыхало! — выскочив из подсобки, кричала вслед Вера.

На улице Аванес дал Груше под зад пинка и, сплюнув с крыльца, возвратился в магазин. Груша готов был убить Аванеса, но обнаружив, что колбаса при нём, погрозил кулаком Аванесову окну и вприпрыжку побежал к Катькиному дому.

Рассказал о случившемся в магазине Груша, когда они допивали бутылку. Груша весело смеялся, а Катька, узнав, что ест ворованную колбасу, плакала.

 

4. Не высовывайся

Пенсионер со странной фамилией Семеро-Гогель в своём неуёмном стремлении навести в посёлке порядок никому не давал покоя. Увидит сорванца в неположенном месте: иди сюда — и за ухо. Встретит вертихвостку в короткой юбке — осрамит при всех. А пьяную бабу заметит — ой, держись баба! И ногами затопает, и руками замашет, и обругает последним словом.

Надоел он всем, дальше некуда. Стали жаловаться на него председателю поссовета. А председатель поссовета смеётся: как же я его прищучу, если сами хороши. Хороши, не хороши, отвечают ему, но ведь невмоготу уже. На старух стал кидаться. Говорит, в гроб пора, а всё лясы точите.

Выручил известный в посёлке баламут Яшка. Приходит он однажды к этому Семеро-Гогелю и говорит:

— Дядя Ваня, нехорошие слухи ходят.

— Слухи, говоришь? Давай, выкладывай, — клюнул на Яшкину приманку Семеро-Гогель.

Яшка много не стал говорить, а сразу брякнул:

— Говорят, дядя Ваня, пьёшь ты сильно. Тётка Дарья, слышал вчера, так и сказала про тебя: запойный старикашка.

И посоветовал:

— Ты уж лучше втихаря, как говорят, под одеялом.

— Под каким одеялом? — вытаращил глаза на Яшку Семеро-Гогель. — Я же не пью.

— Пьёшь, не пьёшь, а раз говорят, пьёшь, значит, пьёшь, — резонно заметил Яшка.

После этого, расправившись с очередной жертвой, Семеро-Гогель ругал и тех, кто стоял рядом.

— Я покажу вам, как я пью! — кричал он.

И этим Семеро-Гогель всё испортил. Если раньше никому и в голову не приходило, что он пьёт, то теперь, не понимая его, многие стали в этом сомневаться. Обратили внимание на его красный нос, слезящиеся, как у алкоголика, глаза и нетвёрдую походку. А однажды, когда он расправился со своей новой жертвой, она ему выдала:

— Сам-то ты кто? Алкоголик несчастный!

Семеро-Гогеля как будто палкой ударили по голове: он зашатался, нелепо замахал руками, у него онемели ноги. Сгорбившись и что-то бормоча под нос, он скрылся в подъезде своего дома.

С тех пор Семеро-Гогеля никто не видел, а поселок зажил обычной жизнью.

 

5. Держись, профессор!

Приезд профессора оказался неожиданным. Ждали его вечером, приготовили для поездки в аэропорт машину, а он прикатил на попутке утром. Шофёр, передавая его нам, весело заверил:

— Не соскучитесь!

Из машины выскочил старикашка с маленькой, в три прутика, бородкой и ногами, похожими на две кривые палочки. Он тут же потребовал, чтобы его немедленно везли в поле, на рабочий объект. Митину, начальнику партии, едва удалось уговорить профессора сначала обустроиться с жильём. Когда же Митин предложил ему люксовый номер поселковой гостиницы, он стал страшно ругаться.

— Только в общежитие! К моим мальчикам! — категорически потребовал он.

А мальчики — это его студенты — тут же стайкой стояли в стороне и чему-то ухмылялись. О них мы уже знали всё: геология им была до лампочки, а практика у нас что свободное посещение лекций в институте.

Сначала профессор решил выяснить, как они питаются. Родом из деревни, он знал: работает тот, кто хорошо ест. Не обнаружив у них в комнате ничего, кроме одной банки тушёнки и батареи пустых бутылок, он ужасно расстроился. «Неужели, — не поверил он, — они так низко пали?» Поверил он в это ночью, когда студенты вернулись из ресторана.

Это был первый удар по профессору. Второй удар пришёлся в кабинете главного геолога Коровина. Появился у него профессор утром и сразу бросился в атаку:

— Полагаю, дорогой коллега, вы хорошо понимаете, что без науки, без её фундаментальных и прикладных исследований практика — голый ноль.

— Оно, конечно, — пробормотал Коровин и подумал: «Чёрт меня дёрнул с моими почками вчера выпить. Вот попробуй теперь с ним разговаривай». А профессор между тем продолжал:

— Не скрою, мы на кафедре глубоко изучили материалы по вашему району. И что вы думаете? У вас тут масса полезных ископаемых.

И он вскинул бородку на Коровина в ожидании его мнения.

— Когда как, — ни к селу, ни к городу ляпнул Коровин и вновь чертыхнулся.

А профессор не унимался:

— Вы думаете, я приехал сюда с пустыми руками? Глубоко ошибаетесь! Я привез договор о творческом содружестве с вами. Как вы на это смотрите? — и бородка профессора опять прыгнула на Коровина.

— Безо всяких, — не хватило на большее Коровина. От боли в боку у него потемнело в глазах, закружилась голова.

— Извините, профессор, — сказал он и вышел из кабинета.

Ничего не понявший профессор, оставшись один, долго ходил из угла в угол, что-то бормотал под нос, хватался за голову, но Коровина в этот день он так и не дождался.

Третий удар по профессору нанёс взрывник Груша. Этот подлец подсунул ему в поле человеческий череп, подобранный им на старом зэковском кладбище, где, как известно, покойников никогда глубоко не зарывали.

— Рванул я это на канаве, — врал Груша, — и вижу, ё-моё, череп летит. Думаю, чем чёрт не шутит, вдруг профессору сгодится.

— Сгодится? — вскричал профессор. — Да вы понимаете, что говорите? Это же ценнейшая археологическая находка.

И с торжественной нотой в голосе объявил:

— Товарищ Груша, вы вскрыли могильник первобытного человека.

И немедленно взялся за череп. Укрепил отвалившуюся при взрыве челюсть, сделал необходимые обмеры и зарисовки, а вечером тщательно упаковал его в специально сделанный ящик. На следующий день он ходил с Грушей на канаву. Её он, кажется, только не обнюхал. Задокументировал вскрытые ею породы, взял из них образцы, пытался по косвенным признакам определить место самого захоронения. Не вынес издевательства над ним начальник отрада.

— Простите, профессор, это была шутка, — сказал он ему грустно.

…Увозил профессора в аэропорт Митин. Оба всю дорогу молчали. По ходу машины, убегая назад, мелькали нарядные лиственницы, на голубой глади уплывающих за ними озёр купались утки, иногда дорогу перебегали зайцы, но всё это профессора не трогало. С осунувшимся лицом и ничего не выражающим взглядом, он, кажется, весь ушёл в себя. А когда машину подкидывало на ухабах, он вздрагивал, бросал на Митина злой взгляд и жался в угол кабины.

 

6. Брусника

Приехала Марья к мужу на Колыму осенью. Муж здесь отбывал, ссылку, которую получил за длинный язык. Узнала его Марья с трудом. Лицо его стало грубым, на голове появилась лысина, а отпущенная им борода была похожа на грязную мочалку. Убила Марью и обстановка, в которой жил муж. Эвенка, у которой он снимал квартиру, сильно пила, в избе пахло помоями, окна наполовину были забиты фанерой, с грязного потолка свисала паутина. Обойдя село, Марья поняла: чище квартиры она не найдёт.

— Э-э, мать, где наша не пропадала! — успокоил её муж.

А вот природа Марье здесь понравилась. Сразу за селом пробегала речка. Она весело звенела на перекатах, на берегу её резвились кулички, в заводи плавали дикие утки. И кругом, куда; ни глянь стояла тайга. На взгорьях она была зелёной, а внизу уже тронутая осенью, утопала в разноцветье. Один раз на другом берегу речки Марья увидела оленя. Сначала она его испугалась, а когда заметила, что он, не обращая на неё внимания, пьёт воду, стала им любоваться. Напившись, олень коровьими глазами уставился на неё. Марье показалось, что он хочет подойти к ней, и она стала звать его. Услышав её голос, олень быстро убежал в лес.

Работал муж в совхозе кузнецом. Что он там ковал, Марья не знала. Когда она однажды пришла в его кузню, то увидела, что в ней сидят мужики и пьют водку. Только после этого она стала замечать, что возвращается муж с работы каждый день подпитым. Когда Марья за это его поругала, стало ещё хуже. Возвращался муж домой после этого уже нередко пьяным. Не зная, что делать, Марья растерялась. Нашла она выход в том, что стала покупать ему каждый вечер водки. За это муж обещал не пить на работе. Конечно, от этого жизнь Марьи не стала лучше. Выпив, муж говорил так громко, что у неё болела голова. Разговор его ей был неинтересен. Муж постоянно хвастался, говорил, что если бы не он, то без его кованых саней совхоз давно бы развалился. Правда, иногда он и шутил, но шутки его были всегда грубыми. Один раз хозяйке своей, пьяной эвенке, он вместо водки налил керосину, эвенка его выпила и, кажется, ничего не поняла. А Марье он рассказал, что-в своей кузне, когда там пил, своих собутыльников для хохмы кормил вареной собачатиной. Говорил он им, что это баранина и ели они её с большим удовольствием.

В один из выходных дней муж повёл Марью за брусникой. Оказывается; росла она прямо за селом, и было её там видимо-невидимо. На небе светило солнце, воздух был напоён густым настоем лесной прели и багульника, и собирать бруснику было одно удовольствие. Она сама просилась в руку и была такой крупной, что больше трёх не умещалась в ладошке. Марья быстро набрала свою корзинку, а потом, присев на полянке с необобранной брусникой, стала её есть. Вскоре она обратила внимание на то, что сельчане, не останавливаясь на их бруснике, идут за ней дальше. Зачем, не поняла Марья, ведь и здесь её так много.

Вечером из брусники Марья варила варенье, делала желе и пекла с ней пирожки. Она была этим так довольна, что разрешила мужу взять бутылку водки и посидеть с друзьями. А сама, когда он ушёл, села за стол и с большим удовольствием стала есть пирожки и запивать их брусничным чаем.

Вернулся муж от друзей вечером. Был он весёлым, а увидев, как Марья ест пирожки, громко расхохотался:

— Брусника-то знаешь, откуда?

— Откуда? — удивилась Марья, что он задаёт ей такой вопрос.

— С кладбища! — схватившись за живот, расхохотался он ещё громче.

— Как с кладбища? — не поняла Марья.

— А вот так! — ответил муж и сказал ей, что собирали они сегодня бруснику на бывшем кладбище заключенных.

Марью стошнило, ночь она проплакала, а утром, когда муж ушёл на работу, решила от него уехать. Хватило её только на то, чтобы собрать вещи. Представив, что будет с мужем, если она уедет, Марья осталась.

 

7. Прозрение

Начальник экспедиции Сыромятин всю жизнь знал только работу. По кривой её успехов и падений, по отчётным и торжественным датам отсчитывал он земной ход времени. Дома, в семье, время для него стояло на месте. Там он только ел, пил и спал. Жену он замечал, когда она болела, дочь — когда просила деньги. Не было у Сыромятина и друзей. На работе он видел одни штатные единицы, в соседях по дому — сожителей, на улице — рабочую силу. О себе он судил по делам экспедиции. Когда они шли хорошо, у него расправлялись плечи, с мордовского лица не сходила улыбка, и, казалось, он прибавлял в росте. Если же они шли плохо, он сжимался, как порченая девка на выданье, мучился совестью, а вытянутое в кислом выражении лицо становилось кроличьим.

В управлении Сыромятина ценили и всегда ставили в пример другим. Там он не сходил с доски почёта, а по итогам года его выделяли отдельной строкой. Однажды, когда этого не сделали, он заболел и долго не выходил на работу. А не выделили Сыромятина в отдельную строку потому, что в управлении стало не до него. В неуёмном стремлении всё переделать рука московских реформаторов ударила и по Колыме. Вздрогнула её холодная земля, посыпались золотые прииски, а над управлением нависла угроза ликвидации. Управление не ликвидировали, а экспедиция Сыромятина в чёрный список попала.

В предвестии беды Сыромятин растерялся. Всё, чем он жил, рухнуло. Штатные единицы, обретя физиономию, стали неузнаваемы: дальновидный экономист Яшкин, оказывается, косил на оба глаза, всегда стоявший навытяжку нормировщик Пуговкин был горбатым, а бухгалтер Краснова, схватывающая на лету любое его слово, плохо слышала. По-другому он увидел и соседей. Сосед напротив неожиданно оказался его кумом, а тот, что наверху — племянником. И на улице ходила не одна рабочая сила. На ней, оказывается, играли дети, а школьники ходили с портфелями. Не узнал он и своей семьи. Дочь уже давно вышла замуж и ходила беременной, — а муж её по большим праздникам уходил в запои.

Когда экспедицию ликвидировали. Сыромятин совсем упал духом и не стал выходить из дому. Он похудел, мордовское лицо вытянулось и обрело рыбье выражение, днём, когда все были на работе, он слонялся из угла в угол и не знал, к чему приложить руки, а вечером запирался в спальне. Жена его раздражала, дочь казалась, чужой, а пьяного зятя он готов был повесить.

Однажды, когда Сыромятину стало совсем невмоготу, он решил сходить в лес за грибами. В лесу ему понравилось. Там пели птицы, пахло смолой, светило солнце. Вскоре он стал ходить туда каждый погожий день. От птичьего многоголосья у него теперь поднималось настроение, запах смолы приятно кружил голову, а под солнцем он раздевался до пояса, ложился в траву и ни о чём не думал. Вернувшись из леса, он шёл к куму. Вместе они пили пиво и играли в шашки. Кум работал простым слесарем, и на работе у него голова ни о чём не болела. Вечерами он смотрел телевизор, воспитывал детей, а по выходным дням ездил на рыбалку. У него всегда было хорошее настроение, и Сыромятин ему завидовал. «И почему я так не жил?» — спрашивал он.

Вскоре дочь Сыромятину родила внука. Уже с первых дней этот внук стал проявлять характер. У матери он кусал грудь, а бабушкину кашу выплёвывал. В три года он всеми командовал, а в пять лет заявил, что, как вырастет, станет начальником. Услышав это. Сыромятин его выпорол.

 

8. Дед и Венька

Это был последний полевой сезон в его жизни. Завтра ударит воздушной волной вертолёт по багульнику, взвихрит кроны лиственниц, взмоет стрекозой в небо, и… прощай, поле!

А сейчас он сидел у костра. Холодное солнце опускалось в верховье реки, тополя и чозении бросали вечерние тени на береговую отмель. Высоко в небе, спеша на юг, кричали гуси. Приближалась зима. Она была рядом, в ледяных заберегах потемневшей реки; в мутном белоснежье верхнего пояса близлежащих гор. От сознания, что видит всё это в последний раз, у него щемило сердце. Здесь, а не там, где жена и дети строили свое уютье, был его дом. Здесь он хорошо знал, как выследить оленя, поймать хариуса, найти на горной вершине воду, выпечь на костре хлеб, но терялся в городской суете, в бросающем вызов времени многоголосье, не знал, как пользоваться микроволновой печью, видеомагнитофоном.

— Дед, айда спать! — позвали его из палатки, вспугнув недалеко задремавшего на водопое лося. Раздался треск сучьев, испуганный бурундук свечой вскочил на вершину лиственницы. И, снова стало тихо.

Спать он не хотел. Ненавязчивой вереницей проплывали в его памяти дни прожитой жизни. Вот оно, горькое, как полынь, детство. Голодные школьные годы, студенческая общага, первая любовь…

Геология стала для него не средством существования, а целью жизни, духотворчеством. Всю жизнь проработав в поле, кабинетных геологов он недолюбливал. На словах они были, как говорят, с царём в голове, а на деле; считал он, это было юркое мелкорыбье.

От крепкого чая боль в ногах стала утихать. Ему стало веселее, и он вспомнил, как худой и длинный студент Венька разыграл его по возвращении из последнего маршрута.

— Дед, угадай, что я тебе скажу, — предложил он.

Дед промолчал.

— По рации передавали, что таких, как ты, на материке уже не принимают. А знаешь, почему? — и сам ответил: — Боятся. У тебя, говорят, наган с большими пулями.

— Правильно делают, — согласился дед.

Однако, чувствуя подвох, схватился за кобуру. Предназначенного для отпугивания диких зверей оружия там не было. Оказалось, что когда он ещё неделю назад задремал у обеденного костра в маршруте, Венька его оттуда вытащил.

Вообще Венька был разудалый весельчак и большой артист. Отталкивало от него одно: отвечал он на все вопросы не прямо, а косвенно, отчего понять его было трудно. Когда дед однажды спросил, женат ли он, Венька, встав в позу вдохновенного декламатора, ответил стихами, видимо, собственного сочинения:

Опять иду к своей зазнобе, А в сердце, ой, играет кровь! Я раньше думал: это хобби, А оказалось, что любовь.

Утром по рации передали, что из-за отсутствия в порту горючего вертолёта не будет. Решили добираться своим ходом до ближайшего посёлка, а оттуда до города — сплавом и на попутках.

Дед стоял на руле, Венька с биноклем в руках и верхом на рюкзаке играл роль капитана. Через час проплывали у креста, поставленного на месте гибели геологов при сплаве. Стоял он на высоком яру и, освещённый утренним солнцем, был похож на гигантскую птицу, взмывавшую в небо. Дед снял шапку, а Иван, колодообразного вида рабочий, плюнул в воду и пробормотал:

— Нашли своё.

В полдень их перевернуло. Сломалось рулевое весло, неуправляемый плот ударился в скальный утёс на прижиме. Дед и Иван вплавь выбрались на берег, а Венька, ухватившись за нависшую с берега лиственницу, болтался вытянутой по течению кишкой. Выпустить её и добраться, как его товарищи, вплавь до берега он уже не мог: страх убил рассудок. Забраться же на неё из-за большой тяги по течению ему не хватало сил. Дед, понимая, что, обессилев, он выпустит из рук лиственницу и пойдёт на дно, забежал вверх по течению, сбросил с себя сапоги и, крикнув Веньке: «Держись, сынок!» — бросился в воду. Сильным рывком оторвав его от лиственницы, он с большим трудом доплыл с ним до берега.

У костра Веньку трясло, как в лихорадке. Лицо было белым, губы дёргал нервный тик. Дед радом с костром камнем вбивал колья для просушки одежды. Иван угрюмо молчал.

— Дед, возьми, — тихо сказал Венька и протянул часы. Это были замечательные часы, с будильником и подсветкой. Часы Дед взял, а Веньке на память отдал свои, старенькие, с потускневшим циферблатом.

 

9. Двое

Пятый день шёл дождь. В палатке было сыро и холодно, коптил примус, от развешенной над ним одежды несло едким запахом немытого тела, а от портянок кислым потом, меховые спальники от сырости набухли и стали похожи на мешки из сырой кожи, они не грели, и ночью приходилось вставать и греться у примуса. В ожидании хорошей погоды, когда вода в реке упадёт и можно будет сплавляться, в палатке находились двое: геолог Иваньков Гриша и топограф Кретов Иван. У худого Иванькова была рыжая клинышком бородка, очки в толстой оправе на маленьком, в блюдечко, лице казались не по размеру большими, а у крупно сложенного Кретова большой бугристый нос, тонкие губы и глубоко посаженные серые глаза. Обоих мучило вынужденное безделье, и, как это часто бывает с людьми, надолго замкнутыми в тесные рамки общежития, они уже плохо терпели друг друга.

— Н-ну, и погодка! — вернувшись с реки, сказал Иваньков и, присев к примусу, стал греть руки.

— Погода как погода, — пробурчал Кретов. — На то и осень!

— Ну, не скажи! — возразил Иваньков. — Осень — это бабье лето. А с ним всегда и тепло, и сухо.

И стал объяснять, с чем это связано. По его выходило, что тепло идёт от разлагающегося лесного опада, потому что разложение — это окисление, а оно без выделения тепла не бывает. Не дослушав, почему в бабье лето ещё и сухо, Кретов вышел из палатки. От ударившего в лицо мокрого ветра его передёрнуло, как от холодной воды в бане. Накинув башлык плаща на голову, он пошёл к реке. Словно взбесившись, она несла всё, что смывала с берега, у недалеко расположенного прижима крутила водовороты, а ниже, на перекате, вздымалась высокой волной. Другой берег реки был затянут плотной пеленой дождя, а когда налетал ветер и рассеивал пелену, на нём обнажался скальный утёс с кривой наверху лиственницей. Возвращаться в палатку Кретову не хотелось, его раздражал Иваньков. «И что из себя строит», — не понимал он. Вечером, когда ложились спать, Иваньков раздевался до плавок, делал несколько приседаний, после чего нырял в свой спальник и говорил Кретову:

— А ты зря в одежде ложишься. Она мокрая и при испарении будет выделять холод.

И объяснял, что выделяется этот холод потому, что испарение — это процесс, обратный окислению.

— Ты бы лучше примус подкрутил! Дышать нечем, — обрывал его Кретов.

— И то правда, — выскакивал из спальника Иваньков.

Когда, дрожа всем телом, Иваньков возился с примусом, Кретову он казался похожим на трясущегося от холода мышонка, а когда, возвратившись от примуса, лез в свой спальник, ему казалось, что от него пахнет мышиным помётом.

А утром уже Иваньков злился на Кретова. Ему казалось, что он специально не вылазит из спальника первым, чтобы вскипятить чаю. «Ведь притворяется, что спит», — зло думал он и, покрутившись в своём спальнике, вылазил из него и ставил чайник на примус. После этого он делал физзарядку. Глядя на него, злился уже и Кретов. «И чего выдирается! — думал он. — Только в тайге этим и заниматься!»

После чая они решали, кому варить на день.

— Я вчера варил, — говорил Иваньков.

— Ха, вчера! — зло смеялся Кретов. — А ты не помнишь, мы договаривались меняться через два дня!

— Не было этого, — не соглашался Иваньков.

Кретов вскакивал с нар и кричал:

— У тебя что, скотина, память отшибло?

— От скотины слышу! — бросал ему Иваньков и, зло сплюнув, выходил из палатки.

Как и Кретову, мокрый ветер бил ему в лицо, отчего и он передёргивался, как от холодной воды в бане. И на реке он видел те же бешено несущиеся к прижиму мутные потоки, там они крутили водовороты, а на перекате вздымали крутые волны. «Господи, когда всё это кончится?!» — спрашивал Иваньков и уже не верил, что когда-то и сюда придёт сухое и тёплое бабье лето.

Вечером Иваньков с Кретовым чуть не перестреляли друг друга. Случилось это так. За ужином Иваньков сказал Кретову:

— Ты бы хоть не чавкал!

— Я чавкаю?! — вскричал Кретов и, бросив ложку на стол, вскочил на ноги.

— Да, чавкаешь, как свинья! — решил не отступать Иваньков.

— Я свинья?! Я свинья?! — бледнея, заорал Кретов и бросился к ружью.

Взять его в руки он не успел. Иваньков достал из кобуры служебный пистолет и тихо произнёс:

— Ещё движение, и ты труп!

— Ну, падла! — выскочив из палатки, кричал Кретов. — Я тебе покажу свинью! Я тебя живым из палатки нё выпушу!.

Ночевал Кретов у костра в сделанном на скорую руку шалаше, а утром, когда проснулся, на небе светило солнце, в лесу пели птицы, на ветке рядом стоящей лиственницы свиркал бурундук. Со спадом воды в реке Иваньков с Кретовым стали сплавляться. По всё ещё резвой воде резиновая лодка шла легко, на стрежне у борта её ласково шлёпали волны, у прижимов она ловко обходила опасные участки, а когда, за перекатами её сбрасывало в глубокие водовороты, у Иванькова и Кретова захватывало дыхание и кружилась голова. Настроение у обоих было хорошее. Скоро будут дома, а там… э-э, да что там! И банька — вот она рядом, и забегаловка: сиди в ней, тяни пиво, а что за окном: дождь ли идёт, снег ли валит — не всё ли равно! Портило настроение Иванькову и Кретову оставшаяся от ссор неприязнь друг к другу. Они всё ещё не разговаривали, а когда надо было что-то согласовать по сплаву, делали это как немые, с помощью рук и мимики. Первым молчания не вынес Иваньков.

— А погодка-то какая, а! — глядя в небо, произнёс он.

— Ты мне ещё про бабье лето расскажи, — не зло пробурчал в ответ Кретов.

— И расскажу! — рассмеялся Иваньков.

— И расскажи! — рассмеялся и Кретов.

И тут их словно прорвало. С хохотом, копируя друг друга, они кричали:

— Гриша, как это ты: не чавкай!

— А ты, Иван, у тебя что, скотина, память отшибло?!

— А ты: от скотины слышу!

Когда были исчерпаны все воспоминания, Иваньков спросил:

— Иван, а ты и правда бы меня застрелил?.

— Кто знает, — задумчиво ответил Кретов. — Ведь затмение на меня нашло.

И тут они словно враз вспомнили прошлогодний сплав по этой реке с Майкой Черепицыной. И тогда шли долгие дожди, и они так же сидели в сырой палатке, где от одежды пахло немытым телом, а от портянок потом, и тоже коптил примус, но ссор между ними не было. Кретов, похоже, приухлёстывал за Майкой, а Иваньков надеялся, что Майка его отошьёт и на него, Иванькова, положит свой глаз. Кретова Майка отшила, но и на него не положила глаза, и поэтому все, без обиды друг на друга, отсидев дожди в палатке, сплавились.

— Выходит, нам Майки с тобой не хватало, — рассмеялся Кретов.

— Выходит, — согласился Иваньков.

В следующий полевой сезон Иваньков и Кретов сплавлялись по реке с Майкой Черепицыной.